Книга: Первый, кого она забыла
Назад: Пять Остатки
Дальше: Часть вторая

Шесть
Уход

Томб, через пять с половиной лет после дня А
Я не стал рассказывать Жюльетт и Роберу о сомнительном эпизоде с криками «Маааааааамааааааа!», и мысль о передаче эстафеты кому-нибудь другому тогда быстро улетучилась: о том, чтобы поместить маму в богадельню, где она будет окружена людьми намного старше ее и с еще большими проблемами, не могло быть и речи. Так что жизнь пошла своим чередом. В сторону ухудшения. Около четырех месяцев назад случилось нечто из ряда вон выходящее: брат и сестра пришли как-то вечером в родной дом, и там их ждал сюрприз: мама забыла их, обоих. Одновременно — ррраз, и всё! Они пришли, мы поцеловались и пошли к маме, которая на балконе кормила хлебом голубей и смотрела, как они дерутся из-за крошек. Последнее время это занятие очень хорошо сказывается на ее настроении. Увидев Жюльетт и Робера, она улыбнулась и сказала: «Здравствуйте, мадам, здравствуйте, мсье, посмотрите, какие у меня голуби, правда, красивые?»
Вот так. Они тоже перестали для нее существовать. Это их потрясло, Жюльетт вышла из комнаты, чтобы дать волю слезам, Робер сел в гостиной и долго молчал, подперев подбородок ладонью. Глаза у него тоже были влажными, но он все же не заплакал. Не от стыда, нет, мы давно уже не стеснялись друг друга: просто, думаю, ему надоело все это нытьё.
Когда вернулась Жюльетт, мы обнялись все втроем, и они сказали мне: «Видишь, ты больше не одинок, теперь мы все равны».
Я согласился, потому что понимал, как им сейчас тяжело. Но рана в глубине души у меня все равно осталась: ведь как бы то ни было, но я навсегда останусь первым, кого она забыла. И ничто этого не изменит. Хуже того — ничто и никто не объяснит мне, почему так произошло. Если хорошенько задуматься, виноват, конечно, я сам: в отличие от Жюльетт и Робера, в учебе я не блистал, относился ко всему довольно-таки наплевательски, чувств своих к ней особенно не показывал и не высказывал и, думаю, ни разу не поблагодарил ее за все, что она мне дала. Возможно, все эти мелкие разочарования копились в ней всю жизнь и в конце концов привели к тому, что ее мозг забыл меня самым первым.

 

Чтобы отметить первый день нашего коллективного забвения, мы достали несколько бутылок из старых папиных запасов — мама никогда не пила, так что в доме было достаточно виски и мартини, чтобы как следует нажраться втроем, и мы полночи просмеялись над старыми, тысячу раз жеваными-пережеваными историями. А потом, когда журнальный столик скрылся под батареей пустых бутылок, Жюльетт и Роберу пришла пора идти по домам. Они вызвали такси, а я снова остался один, пьяный и одинокий, вместе с мамой, которая все еще не спала у себя в комнате: я слышал, как она время от времени открывала и закрывала дверь и говорила сама с собой.
Вот и всё: она позабыла своих детей — всех троих. Три «зеницы своих очей», как когда-то она нас называла. Болезнь в своем неуклонном движении вперед преодолела очередной, замечательный этап. Она должна гордиться этим своим достижением, интересно, каким будет следующее. Я уселся перед компьютером и принялся шарить по форумам в поисках постов пооригинальнее. Прочел рассказ женщины, отец которой, не узнававший ее более двух лет, вдруг как ни в чем не бывало окликнул ее по имени, обратился именно к ней точно так же, как раньше, и в течение нескольких десятков секунд говорил с ней о каком-то общем воспоминании, каком-то эпизоде, довольно забавном, только я уже не помню каком, потому что меня охватила безумная надежда: а вдруг и мама узнает меня, заговорит со мной, в последний раз. Если с другими такое случалось, значит, это возможно! «А что, если это произойдет сегодня, сейчас?» — нашептывало мне выпитое виски. После недолгих колебаний я пошел к ней в комнату и сел на стул рядом с маленьким ночником, который установил там, потому что с некоторых пор мама не хотела больше спать в темноте. Я убедился, что она не спит и совершенно спокойна. Тогда я немного приподнял ее, подложил ей под лопатки большую подушку и взял в ладони ее руки. И стал ждать, ничего не предпринимая, когда она повернет ко мне голову и посмотрит на меня. Я долго ждал, а потом она вдруг взглянула на меня, как будто только-только заметила мое присутствие. Я приблизил к ней лицо, чтобы лучше видеть ее глаза: я узнал глаза своей матери. И тогда — хвала мартини! — я заговорил с ней, сумел сказать ей то, что она, конечно же, всегда хотела слышать, то, что должно было вызвать ее ответную реакцию, возможно, в последний раз:
— Мама, дорогая моя мамочка, узнай меня в последний раз, умоляю тебя, спасибо тебе за все, что ты сделала для меня, за все, что ты мне подарила: за твою любовь, твою доброту и за все остальное, что всегда было так важно для нас. Прости, мне следовало больше трудиться, быть с тобой ласковее, показывать тебе свою любовь, мне надо было говорить тебе, как я тебя люблю, вот, я и говорю это: я люблю тебя, мама, ты слышишь? Я сказал тебе это! А ты, ты можешь сказать мне то же самое? Ну же, мама, подари мне свою любовь, скажи, что я твой сын. Назови меня в последний раз по имени, скажи: «Томб», я ни о чем больше не прошу, скажи только, что ты меня любишь, мама, скажи, что ты — моя мама, что я — твой сынок, любимый, как раньше, я ни о чем больше не попрошу тебя, клянусь, только узнай меня в последний раз, умоляю… Поговори со мной, скажи мне, что я есть, что я существую…
Она смотрела на меня внимательнее, чем обычно, и мне показалось, что она чуть сжала мне пальцы.
— Да-да, мамочка, скажи. Прошу тебя, скажи…
Она медленно приоткрыла рот, чуть сильнее сжала мне руку и тихо проговорила:
— Вроде бы голубок, только гипсовый.
Мадлен, через два с половиной года после дня А
Мне все больше и больше нравится смотреть телевизор. Раньше я смотрела его вечером, когда мне не хотелось спать: только фильмы или передачи о природе. Теперь мне нравится почти всё. Я смотрю его все время. Томб ворчит, говорит, что мне надо двигаться, чем-то заниматься, я и рада бы, только чем? Делать-то, кажется, нечего. Как-то на днях я сказала соседке, чтобы она не передвигала контейнер для мусора, и вот вам — так оно и случилось, она его передвинула сегодня утром, или вчера. Приехали!
У меня такое впечатление, что Робер и Жюльетт приходят все чаще, мне это приятно, но Томб не хочет, чтобы я возилась с готовкой. Первое время я с ним спорила, но он сказал «нет», так что теперь он сам с этим разбирается, и так действительно лучше для всех. Надо сказать, что я, похоже, немного потеряла сноровку, что касается кухни. Правда, я все делаю, как раньше: курицу, овощи, бульон, но часто это получается не так вкусно. Или, может быть, я еще и вкус теряю, надо будет спросить у доктора. Но эта история с мусорным контейнером мне просто не дает покоя. Томб сказал, что завтра поговорит с соседкой.
Когда ребята приходят все вместе, мы разговариваем обо всем, только тему моей болезни они стараются теперь избегать. Они так мило со мной беседуют, окружают меня всяческой заботой, и мне становится тепло на сердце, оттого что у меня такие любящие, такие внимательные детки; как только подумаю, что наступит день, когда я забуду и это внимание, и эту любовь, мне становится так больно.
Но о самоубийстве я больше не думаю, со всем этим покончено, я теперь грущу по-другому, не могу сказать почему. По телевизору показывали женщину, у нее была какая-то страшная болезнь, не помню уже какая, но правда — жуткая, гораздо хуже, чем у меня. Так вот, она не хотела умирать, наоборот, она говорила: «Я хочу бороться до конца, ради моих близких». Ах, какое мужество, а я, я хочу не бороться, а просто быть в порядке, ну да ладно… Я подумала тогда, что она — молодец. Не то что та, с мусорным контейнером.
Томб, через пять с половиной лет после дня А
Несколько недель назад к нам «случайно заскочила» (по ее собственному выражению) Жюльетт. Это была середина недели, кроме того — середина дня, то есть время, в которое она, слишком занятая на своей работе, обычно никогда не приезжала, из чего я сделал вывод, что визит ее, напротив, совершенно не случаен, а очень даже запланирован. Ей пришлось найти для него время, перенести какие-то встречи или совещание, короче, организовать день так, чтобы иметь возможность вот так «случайно заскочить» к маме. Все это было подозрительно, но я сделал вид, что верю ее словам:
— Как здорово, что ты навестила нас, сестренка!
— Я была тут неподалеку и подумала, что могла бы заодно заехать. Как ты? В порядке?
— Да, спасибо.
— Чем ты занимался?
— Да так, сидел за компом.
— Писал?
— Да.
— Супер! Как интересно! Я должна взглянуть!

 

Она села за компьютер и пошевелила мышкой, чтобы монитор снова включился:
— Надо же, как интересно! Ну, и как ты назовешь свой новый роман? «Расходы и налоги на будущий год»? Потрясающе, тут и про новый компьютер есть, и про билеты на поезд… Надо же, как закручено!
— Ох, пожалуйста, перестань…
— Ты больше не пишешь, Томб.
— Пишу, только…
— Тогда покажи!
— Да нет, тут у меня ничего нет, просто я…
— Просто ты не написал ни строчки за последние не знаю сколько лет: два, три года?
— Чуть больше… Но у меня были две рукописи в запасе, так что все в порядке…
— Они были не в запасе, ты отложил их, потому что они тебе не нравились! Ну, признайся!
— Ну, если тебе так хочется.
— Конечно, мне хочется! Ну и?..
— Ну да, я больше не пишу. У меня не получается.
— Потому что ты не можешь писать в таких условиях. Томб, ты уже достаточно сделал. Маму надо поместить куда-нибудь.
Поместить маму. Я сразу возненавидел это слово. Все лицемерие, всю ложь, весь позор, которые кроются за ним. Это слово — как ширма, за которой можно спрятаться. Матерей не «помещают», их бросают. Об этом не могло быть и речи. Я давно уже перестал на нее раздражаться, да и она все больше нуждалась во мне, во всех отношениях.
— Ну и что мы с ней сделаем? Отвезем в приют для бездомных собак? Ты этого хочешь?
— Нет, все же ты страшный идиот! Так и хочется влепить тебе по роже, но я знаю, как это больно, и только потому сдерживаюсь. Ты не имеешь права так говорить со мной!
В эту минуту в комнату вошла мама, привлеченная, без сомнения, нараставшими децибелами. Правда, она едва взглянула в нашу сторону и уселась перед выключенным телевизором. Ее призрачное присутствие в комнате нас все же успокоило и заставило несколько сбавить тон.
— Как ты мог сказать мне такое, Томб…
— Но, послушай, мы же не можем ее бросить! Ей будет так одиноко, и потом…
— Постой, что это за вонь?
— Что?
— Вонь! Откуда-то несет дерьмом, жуть какая! Неужели ты не чувствуешь?
— Ах это… Да. Это мама. Но не беспокойся, она в подгузнике.
Жюльетт взглянула на меня с выражением какого-то оторопелого ужаса — я раньше никогда ее такой не видел:
— Мама ходит в подгузниках?
— Да, но это недавно началось, у нее тут случилась пара конфузов, вот я и…
— Ты меняешь маме подгузники… Ты, Томб, меняешь маме подгузники и, конечно же, ничего не говоришь нам с Робером!
— А что тут говорить? Все нормально, ей теперь нужны подгузники, вот я ей их и надеваю!
— А когда она наделает в подгузник, как сейчас, что ты делаешь?
— Что за дурацкий вопрос? Что я, по-твоему, могу делать?
— Нет, скажи.
— Не буду.
— Скажи, Томб!
— Нет!
— Ты ее подтираешь! Черт тебя дери, Томб, ты убираешь мамино дерьмо и меняешь ей подгузники!
— Да, подтираю! Да, я мою нашей маме попу! Ну и что? А сколько она мыла нам попы? А?
Глаза Жюльетт заволокло слезами, она сжала кулаки:
— Томб, я люблю тебя. Я люблю тебя, а еще я тобой восхищаюсь. То, что ты делаешь, прекрасно. Но тебе надо жить, жить своей жизнью. Ты понимаешь, что у тебя нет больше своей жизни? Нет ни друзей, ни любви — ничего! Выслушай меня хорошенько, братик, я говорю это ради твоего блага и ради маминого блага тоже: хочешь ты этого или нет, но завтра она отсюда уедет.
Мадлен, через два с половиной года после дня А
Я такая усталая. Всё время или почти всё. Я устаю, но у меня не получается спать, во всяком случае получается все хуже и хуже. Особенно ночью. Это какой-то ужас: я закрываю глаза, и в мозгу у меня начинает все вертеться, куча каких-то вещей, воспоминания, мысли, все путается, голова начинает кружиться, и тогда я перестаю спать, я стараюсь не закрывать глаза, ни о чем не думать. Но когда ты пытаешься не думать ни о чем, в голову как раз и лезут разные мысли. Иногда я встаю с постели, чтобы немного походить по квартире, но тут я начинаю нервничать, потому что Макс повсюду разбрасывает вещи, а убирать кому? Мне, конечно. Если так будет продолжаться, то я ночи напролет буду прибирать за Максом. Я ему не служанка, не для того я выходила за него замуж.
Иногда по телевизору, в передаче о здоровье, говорят про болезнь Альцгеймера. Как-то в одном репортаже показывали кучу старичков в какой-то больнице или клинике, все они были маразматики, как я, но совсем дряхлые, они сидели в каком-то зале с дрянными столиками и аквариумами и играли с медсестрами в дурацкие игры — в такие играют с маленькими детьми: раскладывали деревянные треугольнички в треугольные же ячейки, и у одного старикашки это никак не получалось. Мне захотелось разбить телевизор, не может быть, чтобы я превратилась в такое, не может быть! А еще там была старушка, которая часами смотрела на рыбок в аквариуме, сидела с приоткрытым ртом (верхних зубов у нее не было, это было видно по запавшей внутрь верхней губе), сидела с приоткрытым ртом, как неживая, и смотрела часами, как кружатся эти безмозглые рыбки, хотя они, наверно, все же умнее, чем она. Я швырнула пульт прямо в экран, прибежал Робер, стал ругаться, а я сказала, что буду делать что захочу, что это мой телевизор, и я — его мать. Он тогда чмокнул меня в лоб, и я успокоилась. Какой он все же милый, мой Робер, все время со мной сидит. Так похудел.
Я так устаю, у меня не получается спать, особенно ночью, я ненавижу ночь все больше и больше, я думаю о тысяче вещей, которые не дают мне уснуть, и тогда я пытаюсь ни о чем не думать. Я вспоминаю, как была маленькой и боялась темноты. Я хотела оставить на ночь свет в коридоре, но это мешало уснуть моей сестре, она как раз любила, чтобы было темно, а комната у нас была одна на двоих, вот мы все время и ссорились. Мама уже не знала, что с нами делать, но я была старшая, и мама решила, что я буду ждать в темноте, пока сестра не заснет, а потом мне включат в коридоре свет и оставят дверь приоткрытой.
Томб, через пять с половиной лет после дня А
Жюльетт сказала: «Завтра она уедет», но на самом деле для этого понадобилось два месяца. Несмотря на решимость сестры и ее недюжинное упрямство, есть на свете горы, которые не так-то просто сдвинуть.
Я не сопротивлялся, потому что знал, что она права. Я так долго не выдержал бы, рано или поздно сломался. Мы нашли вроде бы хорошее заведение, пансионат для престарелых с медицинским уклоном, где ей будет обеспечен надлежащий уход. Мы договорились между собой так, чтобы каждый день маму навещали двое. Жюльетт с Робером будут приходить по очереди к одиннадцати утра, чтобы быть с ней во время обеда, а я буду навещать ее днем. Я очень удивился, а еще больше обрадовался, что им удастся высвободить столько времени, это при их-то сумасшедшей занятости. Они сказали, что делают это и ради меня тоже, чтобы я мог вернуться к нормальной жизни, и я торжественно пообещал им — это, конечно, была идея Жюльетт — проводить с мамой не больше трех часов в день. Двадцать один час нормальной жизни ежедневно — это пойдет мне на пользу. И я буду этого придерживаться, я уверен.
Завтра — знаменательный день. Вернее, уже сегодня, учитывая, который сейчас час. Я знаю, что не усну, пока они не придут и мы не отвезем все вместе маму в это место, откуда, если, конечно, не случится чудо, она никогда уже больше не выйдет. Я должен с этим свыкнуться: это последняя мамина ночь дома. В ее доме.
Она тоже не спит, я слышу. Она там, у себя в комнате, бормочет что-то, издает свои странные звуки. Часть ночи она бродила по коридору, раз или два набрасывалась на меня с оскорблениями, но ничего не разбила. Потом, проходя мимо двери гостиной, она спросила меня: «Где мой папа?» Я ответил, что не знаю, и она как ни в чем не бывало продолжила свой путь. Через тридцать-сорок секунд (ровно столько времени нужно, чтобы пройти нога за ногу до конца коридора и обратно) она вернулась и спросила: «Где мой папа?» Я снова ответил, что не знаю, после чего сцена повторилась в точности, по крайней мере, еще раз пятьдесят. Пятьдесят раз она задавала мне одним и тем же тоном один и тот же вопрос: «Где мой папа?», и я пятьдесят раз отвечал ей, что не знаю. Наконец она снова вернулась к себе в комнату.
Звук поворачиваемого в дверном замке ключа заглушает мамино бормотание. Это Робер и Жюльетт, хотя они должны были явиться только к восьми. Сейчас же едва половина седьмого и, судя по их физиономиям, они тоже не спали этой ночью. Что ж, и правда лучше провести эти полтора часа вместе, чем по одиночке. В полном молчании мы завтракаем горячими круассанами, купленными по дороге Робером. Меня удивляет аппетит, с которым мы их уплетаем — семейный завтрак действует на нас благотворно. Это как в детстве, когда вкус варенья заставляет забыть о трудностях грядущего дня.
Покончив с завтраком, мы переглядываемся: пора. Жюльетт надевает вязаную кофту, я облачаюсь в куртку: в тяжелые моменты жизни мне всегда не хватает тепла. Я велю им отнести в машину сумки, а сам иду за мамой.
Тихонько открываю дверь и вижу: мама сидит по-турецки на полу рядом с кроватью, руки у нее сложены полукольцом, одна плотно прижата к другой, и она ими плавно покачивает. Через несколько мгновений я понимаю, что она баюкает некое воображаемое существо. Я делаю шаг вперед, она замечает меня, и взгляд ее загорается радостью:
— Папа, ты пришел!
— Я… Да, я пришел…
— Говори потише, он спит.
— Кто спит?
— Ну, Элвис же!
— А кто это — Элвис? Твой ребеночек?
— Да, нет же, папа! Ничего себе, скажешь тоже, я же еще маленькая, у меня не может быть ребеночка! Элвис — это мой голыш, куколка!
Несколько секунд я молча смотрю на нее. Она выглядит совершенно счастливой и тихо-тихо напевает колыбельную: «Баю-бай, баю-бай, поскорее засыпай…» Она — маленькая девочка, которая играет в куклы у себя в комнате под присмотром своего отца. Я вижу улыбку на ее светящемся от радости лице. Допев колыбельную, она шепчет своему голышу что-то на ухо. Я злюсь на себя за то, что мне придется прервать эти счастливые мгновения.
— Ну, давай, едем.
— Куда это? В школу?
— Да, именно. Мы едем в новую школу.
— А можно мне взять с собой Элвиса?
— Конечно можно.
Я беру маму за руку, тихонько тяну ее, чтобы она шла за мной, во второй руке она держит своего воображаемого голыша.
— Ты слышал, Элвис? Ты пойдешь со мной в школу! В новую школу!
Новая школа… В общем, да, что-то в этом роде.
Там будут еще дети, такие же, как она. Только вот родители за ними никогда не придут.
Робер и Жюльетт ждут меня у дверей с последними сумками в руках. Я приподнимаю маму, чтобы преодолеть вместе с ней несколько ступенек. Мы садимся с ней на заднее сиденье. Не прошло и минуты, как она позабыла о своем голыше, взгляд ее снова стал пустым. Она вернулась в свою капсулу.
Я поднимаю воротник, мне снова холодно, еще холоднее, чем было только что. Маме будет так одиноко среди этих людей, которых она не знает. Я уверен, что среди тех, кого она забыла, она чувствовала бы себя лучше.
Назад: Пять Остатки
Дальше: Часть вторая