II
Сент-Экзюпери, Мермоз и некоторые другие
Какой контраст между вечерами на бульваре Ланн и поэтическими салонами, где пожилые благовоспитанные господа и дамы, все еще тянувшие свою волынку, пытались превратить нескольких молодых людей в наследников своей ностальгии!
Кессель был не прочь перетащить меня на другой склон литературы, свой собственный, намного больше освещенный реальностью.
О! На ужинах у Кати встречались отнюдь не заурядные люди, да и пили у нее не вишневую наливку! Будучи прекрасной хозяйкой, она умела собрать, но всегда в малом количестве, наиболее талантливых, наиболее выдающихся, наиболее ярких друзей Жефа. За ее столом, хоть с виду и буржуазным, никто из гостей не был буржуа по своему нраву, даже если и вышел из этого круга. Все они вырвались из него, пробив брешь своей известностью.
Даже Кессель держался немного неловко, а вовсе не как хозяин дома, будто и сам был в гостях у собственной жены.
Какая галерея мимолетной или долговременной славы, какое удивительное сборище знаменитостей!
Именно там я лучше узнал Филиппа Эриа, с которым время от времени встречался с самого детства. Этот сюсюкающий гигант, сын, как я говорил, первого председателя Счетной палаты, был настоящим беглецом из крупной буржуазии. Он даже сменил прежнее свое имя, Реймон Пейель, но не манеры квартала Монсо. Подвизаясь в театре, он играл в пьесах Эдуара Бурде роли гомосексуалистов, для которых ему и изображать-то ничего не приходилось, а в кино, несмотря на всю нежность, которую одно время питал к нему Марсель Лербье, так и не смог сделать из своего псевдонима имя. Зато литература, где его шаги направлял Кессель, стала истинным призванием Эриа.
Он тогда недавно получил Гонкуровскую премию за «Избалованных детей» и уже был на гребне успеха, прежде чем взялся за свое главное произведение — «Семья Буссардель», которое получит Гран-при Французской Академии. Напрасно его забыли, потому что это один из наиболее солидных романов века.
Филипп Эриа обладал даром измен; его голос, доносившийся с вершины монументального тела, смаковал слова. Вместе с ним часто появлялся молодой декоратор и театральный костюмер Марсель Эскофье — маленького роста, совершенного вкуса и чудесного характера, — одним словом, культурный человек.
Еще одна крупногабаритная личность — Поль Бренгье, громогласный, могучий, прекрасно сложенный. В знаменитой команде репортеров «Пари суар» его репутация шла сразу же за Кесселевой. Поль Бренгье всегда был готов отправиться на другой конец света, тоже обладал отвагой, даром видеть и показывать увиденное другим, страстью к дружбе и склонностью ко всем излишествам. Он тоже торопил жизнь, чересчур быть может, поскольку покинет ее еще молодым, незадолго до войны.
Другой репортер, другой талант к приключениям — Жан Жерар Флери, круглый, плотный, смешливый, — контрастировал с Бренгье как Санчо Панса с Дон Кихотом. Но только с виду. По сути характера это был человек, готовый броситься на каждую ветряную мельницу. Он начинал адвокатом, но вскоре забросил свое ремесло. В его жизни было три страсти: пресса, авиация, цыгане. Поскольку Кессель олицетворял собой все три, он стал для Флери и братом, и божеством.
Все великие пилоты Воздушной почты — Мермоз, Сент-Экзюпери, Гийом, — с которыми Жан Жерар Флери летал и о чьих подвигах рассказывал, относились к нему как к своему. Его роднило с ними равнодушие к опасности, точнее, способность смотреть на опасность как на естественную, повседневную составляющую жизни. Его способность восхищаться, его энтузиазм, его смех были заразительны. Нельзя было найти товарища сердечнее. И невозможно писать об этом героическом периоде гражданской авиации, не прибегая к его статьям или книгам.
Может, это Жеф привел его к цыганам? Или же он нашел их сам и они там встретились?
Его влечение к ним, к их гитарам, к их глубинным голосам, к их тоске, которую они возили с собой в кибитках с давних времен, пока не оказались наконец в нарядах из яркого шелка на сценах монмартрских кабаре, было наваждением.
Флери влюбился в самую красивую певицу клана Дмитриевичей. Следовал за ней повсюду. Если водил ее в кино, то она навязывала ему целую тучу своих братишек, родных и двоюродных, и, пока он млел, переплетая пальцы с пальчиками своей красотки, те, подчиняясь издавна унаследованной тяге к воровству, растекались по рядам, чтобы обшаривать карманы зрителей. Полиция начала беспокоиться.
Друзья Жана Жерара всеми способами пытались разбить эти чары в прямом смысле слова, дойдя даже до того, что стащили его ботинки, не дав ему выйти из дома в тот день, когда он собирался сообщить в мэрии о своем предстоящем бракосочетании с прекрасной цыганкой. Должно быть, это был Кессель, только ему удалось разрушить колдовство.
Ведь Жан Жерар Флери сделался буквально тенью Кесселя, его вернейшим учеником и, по очереди, спутником в ночных вылазках, адъютантом и даже добровольным суперсекретарем. Не проходило ни дня, чтобы Флери не виделся с ним, ни утра, каким бы туманным оно ни оказалось, чтобы он не позвонил Кесселю по телефону, напоминая об обязательствах, которые тот на себя взял. Поскольку этот безумец по отношению к самому себе бдительно оберегал от безумств своего героя.
По возрасту он был между мной и Кесселем. Меж нами установилось своего рода братство, которому мы никогда не изменяли, как бы ни были разделены пространством и временем.
В самом деле, Жан Жерар Флери обосновался в Бразилии, куда его забросила Воздушная почта и где он женился на родственнице президента Варгаса, став его близким другом. В какой-то момент Флери приобрел там всемогущество, но пользовался своим влиянием только ради друзей.
Приезжая после войны на несколько дней в Париж, он всегда сообщал мне о своем приезде, и мы находили время увидеться. Шли годы, то есть уходили один за другим былые друзья. И в конце концов я, самый молодой из нашего кружка, стал олицетворять в его глазах их всех — почти единственный выживший свидетель самого чудесного периода в его жизни.
В 1987 году я побывал в Рио-де-Жанейро и обнаружил его там — восьмидесятилетним, все таким же скорым на ногу, все таким же кругленьким, все таким же смешливым, все так же готовым радостно распахнуть объятия при встрече. И вдобавок пожизненным президентом Ассоциации бразильских французов.
Обращаясь к своей молодости, я снова вижу всех этих людей, проходящих чередой в моей памяти, словно по Аппиевой дороге необычности!
Например, Андре Бекле, единственный французский писатель, насколько мне известно, трижды женившийся на одной и той же женщине. Это уже достаточно говорит о том, как в нем были перемешаны постоянство и склонность к драматизму.
Его корни были во Франш-Конте, он учился в Безансоне, но родился от русской матери в Санкт-Петербурге, где отец преподавал в знаменитом кадетском корпусе.
Своими повадками, чертами и юмором Бекле напоминал рослого благовоспитанного крестьянина нашей страны. Но порой в его светлых глазах проносились тройки и метели. Этакая смесь Гоголя с Лафонтеном.
Будучи несравненным рассказчиком, Бекле мог часами завораживать вас своими волнующими или забавными рассказами, его проза была одной из самых прекрасных — проза поэта, изобретательная, щедрая, настоящая ювелирная лавка слова.
Он был во многом схож со своим закадычным другом Леоном Полем Фаргом, почти идентичен ему своей осведомленностью и любопытством — еще один «парижский пешеход», знавший самые укромные и неожиданные уголки столицы и накопленные ею необычные воспоминания; отличатся поразительной памятью на места, людей и имена, дружил с Жаном Кокто, с Жироду, который сразу после объявления войны позвал его к себе в Комиссариат информации… Как же так получилось, что Андре Бекле забыли еще до смерти, унесшей его только в 1985-м?
Самые крупные, самые серьезные критики того времени — Альбер Тибоде, Эдмон Жалу, Эмиль Анрио, Жан Полан — наперебой восторженно приветствовали первые шаги Бекле, которые назывались «Безымянный город», «Преддверие хаоса», «Самоубийство».
Да, как же получилось, что писателя из блестящей довоенной плеяды, включенного издательством «Нувель ревю франсез» в свой список наряду с Рильке, Прустом, Жидом, Бернардом Шоу и который какое-то время был равен Полю Морану, словно поглотило забвение?
Из пятидесяти книг и сотни рассказов, которые Бекле опубликовал, из всех этих романов, эссе, воспоминаний выплывает одно-единственное название, потому что режиссер Жан Гремийон снял по этой вещи фильм, принесший один из первых успехов Жану Габену, — «Сердцеед». Но никто уже не помнит, кем написано оригинальное произведение.
Даже если быть скупым на слово «гений», все равно Бекле можно назвать гениальным. Его бедой, возможно, был избыток дарований и то, что англичане называют «versatility» — разносторонность. Но у них это является достоинством, похвалой, а у нас то же слово употребляется с пренебрежением. Французы любят, чтобы авторы не меняли жанр и чтобы фабрика выпускала всегда один и тот же продукт.
Бекле же перескакивал с романа на стихи, с репортажа на биографию. Из-за одной из таких книг, удивительно предостерегающей, написанной в 1937 году об Адольфе Гитлере, он три года спустя угодил в список авторов, запрещенных Отто Абетцем.
Переводы русских писателей, путешествия на Кавказ, жизнь Ивана Грозного, тайные любовные связи Ленина, работа на пару с Леоном Полем Фаргом, полные волшебства воспоминания «О Санкт-Петербурге и Сен-Жермен-де-Пре» — все искушало его талант, и он был превосходен во всем.
И вдобавок — недостаток столь же серьезный, как и редкий у литераторов, — он не принимал себя всерьез.
Если вы найдете у букинистов на парижских набережных, или в провинции, или в какой-нибудь библиотеке поблекший и пожелтевший от времени томик Андре Бекле, хватайте его. Я сильно удивлюсь, если вам не захочется поблагодарить меня за наслаждение, доставленное этой книгой. Но вы никогда не узнаете, каким восторгом было слушать хоть трагическую, хоть пустячную историю, рассказанную этим чародеем, чье воображение беспрестанно подпитывали воды Сены и Невы.
Из всех, кто сиживал за столом на бульваре Ланн, самым поразительным, самым ярким наряду с самим Кесселем был Антуан де Сент-Экзюпери, чья тень сохранила на путях моей памяти наибольшую плотность. Он резко выделялся даже в этом кругу, состоявшем из одних лишь исключительных личностей. Это был человек из какого-то другого мира. Даже в веселости он оставался безмерно печальным. Постоянно казалось, что он ищет некий рай и не находит. Этот рай заменяли ему риск и дружба, но не целиком. Может, потому-то, едва появившись, он немедленно и врезался в память?
Сент-Экзюпери был уже знаменит и своими подвигами, и своими произведениями, в которых о них повествовал, но со скромностью хорошего тона, поскольку на первый план всегда выставлял подвиги других. Он вообще писал не о своих подвигах, но о самом опыте подвига.
Его и Кесселя, с которым они были ровесниками с разницей всего в два года, связывала дружба одновременно авиаторская и писательская. Сент-Экзюпери был одним из создателей Воздушной почты, французской почтовой линии, которая оставила своих погибших пилотов и в песках Африки, и в океане, и в Южной Америке — подобно вехам памяти. Кессель, ставший, сильно рискуя, ее первым пассажиром, также первым начал создавать ее героическую легенду — одним из самых прекрасных своих репортажей, названным «Песчаный ветер».
В конце того же 1929 года Сент-Экзюпери опубликовал книгу «Южный курьерский», плод одиночества, написанную, когда он возглавлял промежуточный аэродром в Порт-Жуби, в Рио-де-Оро. Потом, два года спустя, появился «Ночной полет» с предисловием Жида. А совсем недавно опубликованную «Землю людей» Академия собиралась отметить своей главной премией за роман, хотя это не было романом.
Он снискал самую лучшую, самую сладкую славу — ту, что приходит, когда вам нет еще сорока. Однако в глубине души оставался печальным.
Делая дарственную надпись Жозефу Кесселю на экземпляре № 12 «Ночного полета», которым сейчас владею я, Сент-Экзюпери назвал его «первым, кто открыл истинное лицо авиации».
Антуан де Сент-Экзюпери сам был первым, кто стал размышлять в небесной вышине о человеке и его предназначении, первым, кто сделал авиацию питательной средой, атмосферой мысли. Новый взгляд. Пространство и время, увиденные и освоенные неким иным способом. Усилие, поразительный подвиг над земным шаром, принимающий мифологический масштаб: Дедал, мастерящий крылья Икара. Вечные вопросы, но заданные по-другому.
Некоторые сочли, что его философия слишком незатейлива. Но как сказал позже мой друг Пьер Анри Симон: «Идеализм самолетной кабины ничуть не хуже экзистенциализма бистро».
Сент-Экзюпери продолжают читать, комментировать, обсуждать, боготворить. Он сам стал мифом, одной из легенд века. Даже обстоятельства его гибели в сорок четыре года, посреди неба или посреди моря — опять Икар — способствовали этому. Они остаются загадочными. Воздушный бой, поломка мотора, физическое недомогание, ошибка в маневре? Сент-Экзюпери был рассеянным пилотом; слишком много размышлял там, в высоте. Или же это было решением покончить с миром, который он любил все меньше и меньше? Ведь он знал, что выполняет последнее задание — задание для одиночки, которого упорно добивался и получил, потому что ему не смогли отказать, несмотря на его возраст, несмотря на осложнения после аварий, из-за которых он потерял гибкость. Вот так майор де Сент-Экзюпери и пропал без вести.
Как писатель, он оставил всего одного вымышленного героя — Маленького принца. Книга лишь притворяется детской; на самом деле это аллегория, его самого быть может, и ей тоже предстояло стать мифом.
Каким же он был, этот грузный архангел, обитавший в абстрактном детстве?
Длинноногий, высокоплечий, с массивным туловищем. Полные круглые щеки; короткий, казавшийся почти вздернутым нос; уже лысоватый лоб, большие, темные, задумчивые и красивые глаза под черепашьими веками.
Повторяю: он выглядел тяжеловесным, поскольку испытывал особое притяжение земли, что контрастировало с его призванием. Он казался отягощенным не только своим ростом, своей массой, но и своим воспитанием, которое всегда делало его немного чужеродным в обоих кругах, где он вращался, — среди механиков и интеллектуалов.
Портрет или же, как здесь, набросок портрета Антуана де Сент-Экзюпери требует напоминания о том, что он происходил из древнего аристократического рода, «из благородных», как говорят в народе; что он рос сиротой, оставшись без отца в четыре года; что его узы с матерью были тесными и глубокими; что он провел раннее детство в семейных замках, куда любил возвращаться; что был отправлен в Швейцарию, в Веве, где получил среднее образование в религиозном коллеже; что проявил одинаковые способности к механике и поэзии; что учился рисовать в Школе изящных искусств; что серьезно пострадал в двух авиационных авариях; что прошел репортером (еще одно сближение с Кесселем) войну в Испании.
И как говорить о Сент-Эксе, не вспомнив Мермоза, другого героя, другой символ зари дальней авиации, Мермоза, упавшего в море близ Дакара тремя годами раньше, на своем «Южном Кресте»?
Они составляли удивительный диптих, вполне подходящий для часовни авиаторов, или еще один сюжет для «параллельных жизнеописаний».
Я встречался с Мермозом всего один раз, но и этого оказалось достаточно, чтобы никогда его не забыть. Наверняка дело было незадолго до его гибели. Нечаянная встреча на круглой площади Елисейских Полей. Я сопровождал Кесселя на какое-то свидание. Они с Мермозом обнялись. Какую же выпуклость приобрело теперь объятие этих двух еще полных сил мужчин, один из которых вскоре погибнет, а другой напишет его биографию!
Мермоз лучился молодостью и жизнерадостностью. Пышные вьющиеся волосы, великолепное лицо, рассекавшая воздух походка — все делало его воплощением отваги, уверенности и приключений.
Сегодня, когда множество огромных аппаратов летят через океан над облаками, уже невозможно себе представить, какой была авиация в ту эпоху. Но именно благодаря ей авиаперелеты теперь стали такими, какие есть.
И Мермоз, и Сент-Экс доверились в своей жажде превзойти самих себя этим еще примитивным машинам, ловким самоделкам, которые плевались маслом и слепо подпрыгивали в порывах ветра. Какая вера в человеческую изобретательность!
В этом они были схожи. Но зато дальше — какой контраст!
Мермоз был солнечным плебеем или, если угодно, сеньором в первом поколении. А Сент-Экзюпери — лунным аристократом, последним в роду требовательных людей, которые заставляли его соответствовать призваниям предков. Один был завоевателем; другой мыслителем.
Склонный к размышлениям, неумолимо обреченный на писательство, Сент-Экс работал тяжело — вырезал, вычеркивал, переписывал. Это был труд вечно неудовлетворенного человека.
Толстую рукопись «Цитадели», этой библии реакционера, он оставил незавершенной и вдруг обкорнал ее наполовину. Стараясь извлечь мысль из жильной породы слов, сделать ее точной и текучей, подыскать ей наиболее адекватное выражение, он так сильно напрягался, что это вызывало приливы крови к голове. Кессель рассказывал мне, что сам видел однажды, как тот сидел за письменным столом, держа ноги в тазу с холодной водой, чтобы снизить давление в висках и закончить статью к сроку.
В беседе, искусстве культурных людей, которую он вел так, как это умели делать в его природном кругу, ему особенно удавались описания, чарующе долгие, насыщенные необычными сравнениями.
У него был красивый голос, очень гибкий, очень точно передававший мотив — он превосходно пел. Я обязан ему тем, что он научил меня петь «На ступенях дворца» на ее изначальную старинную мелодию и со старинными словами. Люди решили подправить эту любовную песнь, пришедшую сквозь века с отрогов Пиренеев, а зря. В моих ушах она всегда звучит с голосом и словами Сент-Экзюпери.
А еще он был немного волшебник, по крайней мере иллюзионист. Где и от кого научился он чудесным карточным фокусам, которыми скрашивал конец вечера? Он никогда этого не говорил. Но фокусы были потрясающие, я такие не видел, по-моему, ни у одного профессионального иллюзиониста.
Когда все вокруг бурно восхищались и рукоплескали, он даже не улыбался, оставаясь все таким же задумчивым, и, как бы сильно его ни просили, никогда не раскрывал свой секрет. Казалось, для него это не просто игра.
Был ли он слишком серьезен для женщин или же сам относился к ним слишком серьезно? Вернемся к сравнительному жизнеописанию.
Мермоз, неотразимый Мермоз, Тесей для стольких Ариадн, обольщал их с первого же раза, брал, уводил, бросал, не слишком беспокоясь, что они будут от этого страдать. Сент-Экс страдал сам. Если женщины обманывали его, то лишь потому, что он сам обманывался в них. Он плохо их выбирал. Облекал в идеальные одежды и одаривал любовью — слишком чистой для нечистых душ.
Луиза де Вильморен, эта распутница с офочества, распутница от природы, не была, конечно, создана для мужчины, который в двадцать шесть лет писал своей матери: «Мама, у женщины я прошу лишь одного: чтобы она успокоила эту тревогу…»
Что до Консуэло, экзотичной чернавки, которую он привез из Аргентины и сделал своей женой, то она была еще хуже, поскольку даже не обладала талантом.
Они оба ошибались друг в друге, строя на этой ошибке ложное представление о будущем. Он грезил об успокоении в возвышенном, а она — о парижской светской жизни. Есть простая строчка в «Планете людей», которая говорит все: «И дурак увез принцессу с собой».
Я знал Консуэло без Сент-Экса и, признаюсь, ненавидел ее, потому что был знаком с некоторыми из ее любовников. И с трудом выносил, что она давала каким-то мужчинам это удовлетворение — говорить себе и другим, что они спали с женой Сент-Экзюпери.
Сказать, что Сент-Экзюпери и Францию чересчур идеализировал — не такое уж безосновательное утверждение. И все же, когда год спустя — я все еще говорю о 1939-м — после ужасного поражения Франция была разделена надвое, он опять ошибся и выбрал не ту Францию. Но это уже другая история, которую мне довелось узнать, и для нее еще найдется место в моем дальнейшем рассказе.
В отстраненности Сент-Экзюпери от мира, из которого он порой словно выпадал, есть элемент, без которого набросок его портрета не будет полным: пустыня. Он сталкивался с ней два раза: когда летел спасать товарищей на границах Мавритании и когда, попытавшись связать Париж и Сайгон, разбился в Ливийской пустыне.
В этом минеральном одиночестве, под бесконечным сводом небес и обреченный на смерть — от солнца или холода, от голода или жажды, — он приобрел другое видение мира; он нашел бы ему, если бы спасся, смысл, который искал.
Пустыня формирует пророков. Сент-Экзюпери сказал почему опять одной короткой фразой: «Шагаешь рядом с вечностью».
Кессель, Эриа, Бренгье, Флери, Бекле, Сент-Экзюпери… Среди этих героев пера или действия (а кое-кто одновременно и того и другого) сиживал и антигерой, их издатель Гастон Галлимар. Катя обладала чувством и приличий, и выгоды.
Кругленький, полный, седоватый и розовый, Гастон Галлимар походил на элегантного, очень ухоженного нотариуса из провинции или на банкира, но тоже провинциального. Ни храбрость, ни щедрость отнюдь не были его сильными сторонами. Он пахнул одеколоном, спокойным эгоизмом, скупостью. Но у него была природная склонность к литературе, и как другие обладают чутьем на нефть, так он обладал неоспоримым чутьем, чтобы распознать талант или дать заметить его своему окружению. Попробуем бурить здесь; если месторождение бедное, остановимся. Он вовремя завладел авангардом, как раз перед тем, как тот стал основной силой. Вместе с «Нувель ревю франсез», чьи инициалы НРФ сделал знаменитыми, он благоволил к той школе литераторов типа Андре Жида, которые принимали себя настолько всерьез, что в конце концов заставили публику разделить их мнение о себе. «Войти в литературу, как входят в религию». Галлимар был каноником, собиравшим деньги верующих. Сходились на том, что у него есть гений, и в ослабленном смысле слова это было правдой — исключительно по части книгоиздательства.
Я не уверен, что Кессель и Сент-Экзюпери были его любимыми авторами. Им не хватало мудрености, они не могли породить снобизм. Но тиражи у них были внушительными, стало быть, принимались во внимание.
Впрочем, Гастона Галлимара ничуть не отвращал успех у самой широкой публики, он даже создал коллекции детективных романов, чтобы округлить цифры своих продаж. Но поскольку на серии красовался значок НРФ, Галлимар придал этому жанру литературное достоинство.
Другой пример его коммерческого гения: «Плеяда». Не он ее создал, он лишь перенял ее у Жоржа Шиффрена, который запустил коллекцию классиков в больших, великолепно напечатанных томах, которые плохо продавались. Галлимар уменьшил их формат, переплел в мягкую кожу, а главное, отпечатал чуть ли не на папиросной бумаге, которая сошла за библьдрук. Галлимар догадался ввести туда современников — на четыре пятых авторов из собственной обоймы, которых он таким образом возводил в ранг классиков. Быть опубликованным в «Плеяде» довольно скоро стало равнозначно вхождению в литературный пантеон.
Этого издателя отличала большая ловкость, и в годы оккупации ему пришлось проявить ее сполна. Он публиковал одновременно и писателей коллаборационистов, и тех, кто по выходе из ночи предстанет как участник Сопротивления. Надо же было жить и не дать заглохнуть издательству.
Кессель по возвращении с войны упрекнул Галлимара за такое двусмысленное поведение и на многие годы перестал публиковаться у него. Но потом, поскольку время сглаживает все, вернулся ради «Башни несчастья» в издательство своего дебюта.
После освобождения Галлимар неоднократно обхаживал и меня. Не потому что я уже произвел или доказал нечто такое, что оправдывало бы подобный интерес, но ведь я вернулся из Лондона. Я не дал этому продолжения, и по тем же причинам. О чем ничуть не жалею. Мне было бы не по себе в этой часовне, ставшей собором, где слишком много сумрачных закоулков и боковых приделов, по которым скользит мелочный клир.
Ужины на бульваре Ланн: я там многое узнал и приобрел несколько мер для человеческой природы.
Среди всех этих крупных диких зверей и великих кочевников, поголовно наделенных незаурядной силой, самым необычным и наименее ожидаемым было присутствие молодой, немногословной, хрупкой и бледной женщины, казалось попавшей туда из другой вселенной, — маркизы де Бриссак.
Она была вдовой и еще не достигла тридцати лет. Урожденная княгиня Аренберг, принадлежавшая к французской ветви рода из Священной империи, носившего в своем гербе три цветка мушмулы; ее мать была Легль, а тетка графиня Греффюль — знаменитая модель Пруста, чей особняк на улице Виль-Левек был довольно популярен.
Жаннетта де Бриссак не держала литературного салона и была полной противоположностью синего чулка, хотя обладала очень верным литературным вкусом. Невысокая, худенькая, пепельноволосая, тонкокостная, словно птичка. Ее голубые глаза были полны внимательной, но бесконечной грусти, она казалась пастельным портретом, краски которого упорхнут, стоит на них подуть. Ее сила была в душе.
Она вышла замуж за старшего из Бриссаков, Ролана, мужчину несомненно очаровательного, прекрасного наездника, участника скачек и страстного псового охотника, наделенного очень неплохим талантом рисовальщика. Он помог Полю Морану откорректировать его знаменитый рассказ «Миледи»; а еще ему предстояло получить один из прекрасных герцогских титулов Франции.
Это был настоящий брак по любви, который вполне согласовывался с требованиями приличий и обычаев, хотя ничем не был им обязан, — восторженный брак.
Ролан де Бриссак умер в начале года из-за хирургической небрежности, во время банальной операции по удалению аппендицита. И горе не просто сразило его жену, оно ее сломило.
Что делала она в салоне Кесселей? Они встретили ее прошлым летом на борту судна, которое везло их из Аргентины. Ее семья, не слишком обремененная человеческим состраданием, толкнула молодую вдову совершить путешествие, «чтобы развеяться». Будто долгое плавание в обществе одной лишь горничной на большом корабле, который движется к незнакомому материку, могло стать лекарством от ее крайнего горя!
Естественно, Катю и Жефа заинтриговала эта хрупкая, элегантная, одинокая, почти анорексичная пассажирка, которую, казалось, более привлекают океанские глубины, нежели развлечения на борту.
Со своей обычной готовностью взять все в свои руки, Катя заинтересовалась незнакомкой и пригласила ее к своему столу.
Ничем не выдавая тяжкую боль, поскольку была для этого слишком хорошо воспитана, Жаннетта де Бриссак ухватилась за оказанные ей знаки внимания, а вскоре и за установившуюся меж ними близость, как за спасательный круг. Этот знаменитый путешественник и высокая русская женщина, брызжущая жизненной силой, были так не похожи на нее, а в ней, несмотря ни на что, сохранилось еще столько любопытства!
Казалось, что ей на бульваре Ланн тепло… Кессель проявлял к ней особое отношение — ласковое, задушевное, доверительное, но окрашенное некоторой сдержанностью, словно боялся собственной неуклюжести.
Он выведет ее, внешне по крайней мере, в «Башне несчастья», в образе Армеллы.
Несколько лет спустя она покажет мне, смеясь, что написала о моей особе в своем дневнике — на следующий день после одного из ужинов, когда увидела меня впервые. Опускаю ее слова о моей наружности. Но она добавила: «Он невыносим. Ведет себя как всезнайка и не дает Галлимару слова сказать».
Мадам де Бриссак займет большое место в моей жизни.