Книга: Радуга тяготения
Назад: ***
Дальше: ***

***

Дорогая мамуля, сегодня отправил пару человек в Ад…
Фрагмент предположительно «Евангелия Фомы» (номер оксиринхского папируса засекречен)
Кто бы мог подумать, что здесь такая толпа? Возникают то и дело по всей этой подозрительной структуре, то расхаживают в одиночку, погрузившись в думы, то разглядывают картины, книги, экспонаты. Похоже, это некий весьма обширный музей, где множество уровней, а новые крылья отрастают, будто живая ткань, — хотя если оно все и развивается до некоей конечной формы, тем, кто внутри, ее не видно. В некоторые залы входишь, рискуя жизнью, и на всех подходах стоят стражи, отчетливо о сем предупреждая. Движенье по этим коридорам — без трения, поверхностно и споро, зачастую безудержно, как на идеальных роликовых коньках. Длинные галереи отчасти открыты морю. Есть кафе, где можно посидеть и посмотреть на закат — или восход, в зависимости от расписания смен и симпозиев. Мимо ездят тележки с фантастической выпечкой, здоровенные, как мебельные фургоны: в них нужно заходить, шарить по бесчисленным полкам, и каждая новая откроет яства вязче и слаще предыдущей… наготове стоят повара с половниками для мороженого, дожидаясь лишь слова посетителя-сахароманьяка, дабы проворно вылепить «печеную Аляску» любого размера и отправить ее в печь… там есть ладьи пахлавы, начиненной баварскими сливками, украшенной завитками горько-сладкого шоколада, дробленым миндалем, вишенками с шарики для пинг-понга и воздушной кукурузой в топленом зефире и масле, а также тысячи сортов сливочной помадки, от лакричной до божественной — ее плюхают на плоские каменные столы, — и ирисок, все тянутся вручную и даже иногда за углы дотягиваются, лезут из окон, влекутся в другой коридор: э, простите, сударь, не подержите минуточку? благодарю вас, — шутник уже пропал, а Пират Апереткин остался, он тут совсем новичок и отчасти озадачен всем происходящим, держит клубок карамели, а кончик может оказаться где угодно… что ж, он вполне может стать путеводной нитью… пробирается дальше, довольно перекошенный, ярдами сматывая тянучку, периодически суя кусочек в рот — м-м, арахисовое масло и патока — ну вот, выясняется, что лабиринтову тропу, как Трассу Один там, где она проходит сквозь самое сердце Провиденса, нарочно проложили так, чтобы чужак совершил экскурсию по городу. Похоже, этот ирисочный трюк здесь — стандартная метода ориентации, ибо Пират то и дело пересекает тропу какого-нибудь другого новичка… часто не без труда они распутывают свои прядки ирисок, что тоже было спланировано как хороший спонтанный способ знакомить новеньких друг с другом. Экскурсия выводит Пирата в открытый двор, где вокруг делегата от Эрдшвайнхёле собралась небольшая толпа: до хрипоты спорят с какой-то шишкой от рекламы о чем же, как не о Вопросе Ереси, что уже есть камушек в башмаке сего Собрания, а того и гляди станет тем камнем, на коем все и преткнется. Мимо идут уличные артисты: акробаты-самоучки поразительно ходят колесом по мостовой, которая кажется опасно жесткой и скользкой, хоры казу исполняют попурри Гилберта и Салливана, мальчик и девочка танцуют не вдоль по улице, а вверх-вниз, обычно — по каким-нибудь большим лестницам, где следует дожидаться в очереди…
Продолжая сматывать тянучку в клубок, который уже довольно увесист, Пират минует Ряд Бобровой Доски, как его тут называют: здесь друг от друга древесноволокнистыми плитами отделены конторы всех Комитетов, и над входом натрафаречены названия — A4… ИГ… НЕФТЯНЫЕ ФИРМЫ… АОБОТОМИЯ… САМООБОРОНА… ЕРЕСЬ…
— Естественно, вы все это видите солдатским глазом, — она очень молода, беззаботна, в дурацкой шляпке девушки своего времени, лицо чистое и довольно твердое для такого широкоплечего, высокоприталенного, бесшеего силуэта, каким они все в наши дни щеголяют. Она движется бок о бок с ним долгими красивыми шахами, размахивает руками, встряхивает головой — вытянув руку, цапает у него немного ириски и при этом касается его пальцев.
— Для вас же все это сад, — предполагает он.
— Да. Возможно, вы не такой уж и дубина.

 

Откуда взялся свинговый оркестр? Она подпрыгивает на месте, ей охота джиттербажить, он видит, как она желает избавиться от тяготенья…
Это без-об-ра-зье,
Но Дух так-за-ра-зен,
Сам их возраст нея-сен…

Сплошь медовые плеч-ки
Сборы были-не-дол-ги,
И к чертям криво-тол-ки,
До тебя их Дух-дой-дет!

Что б, — ты в-лицах, ни увидал —
Погляди, какой-у-всех-запал.
Что б, — ни-вра-ли, нам календари —
Девять месяцев им всем внутри! И

Гуляет паж прекрасный
В зверинце не-о-пас-ном,
А Дух такой-за, — раз, — ный —
Пусть Он те-бя, — най, — дет!.

Единственная контора в Ряду Бобровой Доски, физически не касающаяся остальных, преднамеренно отстоящая в стороне, — маленькая хижина из гофры, сверху торчит железный дымоход, во дворе повсюду валяются насквозь проржавевшие детали автомобиля, под немощным брезентом дождевого оттенка — поленницы, дом-трейлер, у которого под прямыми попаданьями дождя по избитой непогодью обшивке шины и одно колесо позабыто съехали набок… АДВОКАТ ДЬЯВОЛА, грит вывеска, да, а внутри на сем посту — иезуит, явился проповедовать, как и его коллега Тейяр де Шарден, против возвращения. Явился говорить, что критическую массу нельзя игнорировать. Едва технические средства контроля достигли определенного размера, определенной степени связности, шансам на свободу навсегда приходит каюк. Слово перестало иметь значение. Отец Рапир выступает убедительно, не без великих вспышек красноречия, когда он и сам бывает откровенно тронут… тут, в конторе, в общем, даже можно и не быть, ибо слушатели откуда угодно в сем Собрании настраиваются на его страстные показы, кои часто случаются прямо посреди того, что клеважные юмористы здесь называют «Критической Мессой» (врубились? в 1945-м немногие врубались, Космическая Бомба еще трепетала в своей преждевременности, Народу ее пока не явили, и понятие такое можно было услышать только в базарах суперклевых с просто клевыми).
— Сдается мне, ужасная возможность нынче присутствует в Мире. Мы не можем отмести ее, мы должны ее рассмотреть. Возможно, что Они не умрут. Возможно, современный уровень Их мастерства дозволяет Им длиться вечно, — хотя мы, разумеется, будем умирать, как и прежде. Источником Их власти является Смерть. Мы это поняли без особого труда. Если мы здесь раз, всего лишь раз, то явно мы здесь, дабы взять то, что можем взять, пока можем. Если Они взяли гораздо больше — и не только у Земли, но и у нас, — ну так зачем нам жадничать, раз Они так же обречены на вымирание, как и мы? Все в одной лодке, все под одной тенью… да… да. Но поистине правда ли это? Или это лучшая и тщательнее всего распространенная Их ложь, среди ведомых и неведомых равно?.. Мы понуждаемы двигаться вперед, имея в виду, что, вероятно, умрем лишь потому, что этого от нас хотят Они: чтобы выжить, Им погребен наш ужас. Мы — их урожай… Это должно радикально изменить природу нашей веры. Просить, чтобы мы продолжали верить в Их смертность, верить в то, что Они тоже плачут, и боятся, и им бывает больно, верить, что Они лишь делают вид, будто Смерть — Их слуга, — верить в Смерть как повелителя всех нас, — это просить мужества такого порядка, какой, я точно знаю, для моей человечности непомерен, хотя за других не скажу… Но вместо того, чтобы совершать такой скачок веры, быть может, мы предпочтем обратиться к борьбе — потребовать от тех, за кого мы умираем, нашего собственного бессмертия. Пусть Они и не умирают больше в постелях — но, быть может, до сих пор способны умереть насильственно. Если нет, мы, по крайней мере, научимся скрывать от Них свой страх Смерти. На всякого вампира найдется свой крест. И хотя бы то физическое, что Они забрали у Земли и у нас, можно разобрать, уничтожить — вернуть туда, откуда оно возникло… Верить, будто каждый из Них лично непременно умрет, — значит, к тому же, верить, что умрет Их система: что в Истории по-прежнему есть некий шанс на обновление, по-прежнему работает некая диалектика. Убедиться в Их смертности — значит подтвердить существование Дороги Назад. Я отмечал некие обстоятельства, препятствующие подтверждению Дороги Назад…
Похоже на дискламацию, и священник, кажется, боится. Пират и девушка слушали его, задержавшись у зала, куда Пират собирается войти. Не очень ясно, пойдет ли с ним девушка. Нет, он бы решил, что нет. Комната в точности такая, какой он и страшился. Рваные дыры в стенах — очевидно, тут выдирали приборы — грубо замазаны штукатуркой. Остальные, вроде бы его дожидаючись, проводят время за играми, в которых очевидный товар — боль: светофор, салки, камень-ножницы-бумага. По соседству плещет вода и кафельно-гулко хихикают мужчины.
— А теперь, — слышится беглый голос диктора, — пришло время для? «Мыло… сплыло»! — Рукоплесканья и визгливый хохот, который продолжается неприятно долго.
— «Мыло сплыло»? — К тонкой перегородке подскакивает Сэмми Гильберт-Пространс, высовывает нос за край — поглядеть.
— Любопытные соседские носы, — замечает немецкий режиссер Гер-хардт фон Гёлль. — Это вообще когда-нибудь прекратится?
— Здрассьте, Апереткин, — кивает черный, которого Пират не узнает, — похоже, у нас с вами галстуки старой школы. — Что это, кто все эти… Его зовут Сен-Жюст Блеваут. — Почти на всем Протяжении Фирма пыталась внедрить меня в Шварцкоммандо. Других желающих внедриться я не наблюдал. Звучит несколько параноично, но мне кажется, я был один такой… — Столь прямое нарушение безопасности, если это и впрямь оно, Пирата несколько обескураживает.
— А вы бы не могли… ну, предоставить мне оперсводку касаемо всего этого?
— О, Джеффри. Ох матушки. — Это Сэмми Гильберт-Прос гранс возвращается после наблюдений за шалостями в душевой, качает головой, задирает подбородок, припухшие левантийские глаза устремлены вдоль носа. — Джеффри, к тому времени, как вы получите хоть какую сводку, все это изменится. Можем для вас их укоротить, насколько захотите, но вы так потеряете в детализации, что оно того не будет стоить, честное слово, не будет. Вы посмотрите вокруг, Джеффри. Хорошенько посмотрите и увидите, кто тут.
Пират с изумлением видит, как подтянут сэр Стивен Додсон-Груз — тот в жизни так не выглядел. Мужик активно в покое — как добрый самурай, — всякий раз, вступая с Ними в бой, искренне рассчитывает погибнуть, без страха или сожалений. Поразительная в нем перемена. Пират начинает надеяться на лучшее и для себя.
— Когда вы обратились? — Он знает, что сэра Стивена вопрос не оскорбит. — Как это произошло?
— Ох нет, пусть уж тот вас не обманет? — эт-то еще кто такой, с сальным помпадуром, зачесанным так, будто вторая морда воздвиглась над той, в которой читается наклепанная, отбитая душа бойца, кто не только умышленно играл на ринге в поддавки, но и мучительно раздумывал о них, падая в нокдаун. Это Джеремия («Милосердный») Воррец, известный политический стукач из Пембрука. — Нет, наш малышок Стиви пока не вполне готов к святости, не так ли, мой добрый старина? — Хлопая его игриво — точно в клубе — по щеке: — Э? э? э?
— Ну ток ессь мня кинут к таким, как вы, — сварливо отвечает рыцарь. Хотя трудно сказать, кто тут кого провоцирует, ибо Милосердный Воррец вдруг запевает песню, и как же фигово он поет, надо сказать, не делает чести своему народу…
Помолись за обычного дятла:
Он из тех же ворот, что и тыыыыыы —
И потише урлакай,
Стать душманом мог всякий:
От Килкенни до Кью их — гурты…
И когда ляжешь под одеялко,
Помолись за его благодать:
Так ли это чревато —
Жить за пригоршни злата,
Впрямь ли лучше всю жизнь пров, зды-хать?

— Даже не знаю, понравится ли мне здесь, — Пират, в коем растет неприятное подозрение, нервно озирается.
— Хуже всего стыд, — сообщает ему сэр Стивен. — Его перебарывать. Затем следующий шаг — ну, я говорю как бывалый, хотя вообще-то добрался лишь досюда, переступил через стыд. В данный момент я работаю над упражнением «Природа Свободы» — ну, понимаете, задаюсь вопросом, действительно ли хоть какие-то мои действия были моими или же я всегда выполнял то, чего хотелось Им… вне зависимости от того, во что я верю, изволите ли видеть… Мне для размышления подбросили старую проблемку: Радиоуправление-Вживленное-В-Голову-При-Рождении — видимо, что-то вроде коана. Она меня доводит до полного безумия, истинная клиника. Я склонен считать, что такова и была задача. И кто знает, что дальше? Боже праведный. Этого я, разумеется, не выясню, пока не справлюсь с нынешней… Не хотелось бы, конечно, вас прямо с порога обескураживать…
— Нет-нет, меня другое интересовало… вся эта ваша компашка — это теперь моя, что ли, Группа? Меня сюда назначили?
— Да. И вы уже понимаете, почему?
— Боюсь, что да. — Помимо всего прочего это, в конце концов, люди, убивающие друг друга, — и Пират всегда принадлежал к их числу. — Я надеялся… ох, глупо, но я надеялся на каплю милосердия… но я был в круглосуточной киношке за углом от Гэллахо-Мьюз, на перекрестке с лишней улицей — ее не всегда заметно, потому что она под таким странным углом идет… время у меня было неважное, ядовитое, металлическое время… воняло такой кислятиной, точно дурь пережгли… мне хотелось просто где-то немножко посидеть, а им же все равно, кто ты такой на самом деле, что ты ешь, сколько спишь или с кем… с кем встречаешься…
— Апереткин, да все в порядке, — это Сен-Жюст Блеваут, которого остальные зовут «Сам-Жося», если хочется его переорать: тут случаются такие периоды, когда ничего не помогает, кроме прямого хулиганства.
— Я… просто не могу… то есть, если это правда, тогда, — смешок, который ему больно извлечь из глубины трахеи, — тогда я переметнулся зазря, верно? В смысле, раз я вообще не переметнулся…
Слово дошло до него на правительственном киножурнале. ОТ ПЛАЩА-С-КИНЖАЛОМ ДО ВАЩЩЕ-НЕ-ЖАЛКО — название мигало блестками всем оклемывающимся душам, что собрались провести очередную долгую ночь на сеансе без расписания: кадр небольшой уличной толпы, которая пялится в запыленную витрину где-то на таких задворках Ист-Энда, что, кроме местных жителей, о них никто и не знает… на заднем плане скользко уходит вверх сдвинутый бомбой бальный пол руины, словно альпийский луг, только он шаткий, как батут, не пройдешь, закрученные раковинами гипсовые колонны накренились внутрь, сверху никнет латунная клетка лифта. Прямо перед ними за раскрошенными остатками листового стекла корчится волосатое, полуголое и кишащее паразитами существо, примерно человекообразное, ужасно бледное, — оно до крови раздирает язвы на лице и брюхе, черными от грязи ногтями царапает и раскорябывает.
— Каждый день на Смитфилдском рынке выставляет себя напоказ Люцифер Амп. Тут не приходится удивляться. На службу обществу себя поставило множество демобилизовавшихся матросов и солдат — так они хотя бы способны удержать душу в теле. А необычно здесь то, что ранее мистер Амп работал в Директорате Особых Операций…
— Вообще-то ничего себе забава, — когда камера смещается к крупному плану означенной личности, — набрался сноровки всего за неделю…
— Вы теперь на своем месте — не так, как вначале, когда вы только пришли, или… вас до сих пор не приняли?
— Они… а, люди — люди просто замечательные. Великолепные тут люди. Нет, с этим вообще никаких проблем.
В кой миг с офицерического седалища за спиной Пирата долетают проспиртованный душок и теплое дыханье, и Пирата похлопывают по плечу.
— Слыхали? «Ранее работал». Роскошно, а? Из Фирмы никто никогда не уходил живым, за всю ее историю — и никто никогда не уйдет. — Выговор светский, к такому Пират запросто мог стремиться в беспорядочной своей юности. Но когда он решился оглянуться, гость уже пропал.
— Считайте это увечьем, Апереткин, как что угодно — оторванную руку или малярию… с этим можно жить… научаешься обходиться, привыкаешь..
— Быть д…
— Все нормально. «Быть…»?
— Быть двойным агентом? «Обходиться»? — Он смотрит на остальных, вычисляет. Тут все, похоже, двойные агенты по меньшей мере.
— Да… вы теперь здесь, с нами, — шепчет Сэмми. — Уберите с дороги свой стыд и сопли, юноша, поскольку у нас нет привычки слишком долго поощрять такое.
— Это же тень, — кричит Апереткин, — работать в тени, вечно.
— А подумайте о свобо-де? — грит Милосердный Воррец. — Я ж даже себе доверять не могу? или как. Куда свободнее? Если человека продаст кто угодно? даже он сам, понимаете?
— Я не хочу такого…
— У вас нет выбора, — отвечает Додсон-Груз. — Фирме прекрасно известно, что вы сюда явились. Теперь от вас ждут подробного рапорта. Либо добровольно, либо иным способом.
— Но я бы ни за что… Я бы никогда им не сказал… — Ну и улыбочки у них — намеренно жестокие: так ему вроде как полегче будет справиться. — Вы не — на самом деле вы же не доверяете мне?
— Конечно нет, — грит Сэмми. — А вы бы — по-честному — доверяли хоть кому из нас?
— Ох нет, — шепчет Пират. Тут его личное. Больше ничье. Но даже на этот переход Они могут наложить лапу с легкостью, как на любой клиентский. Совершенно такого не ожидая, Пират вроде пускает слезу. Странно. Никогда еще не плакал так на людях. Но теперь он понимает, где очутился. Все-таки возможно будет умереть в забвеньи, не помогши ни единой душе: без любви, без уважения, навеки без доверия, навеки без оправдания, — остаться на дне с Недоходягами, бедная честь утрачена, ни найти ее, ни спасти.
Он плачет по людям, местам, вещам, оставленным позади: по Скорпии Мохлун, которая живет в Сент-Джонз-Вуде средь нотных станов, новых рецептов, с маленькой псарней веймаранеров, чью расовую чистоту она сохранит ценою любых жертв, и с супругом Клайвом, что возникает лишь время от времени, а Скорпия живет всего в нескольких минутах подземкой, но для Пирата навеки потеряна, и повернуть ни ему, ни ей больше нет ни шанса… по людям, которых доводилось предавать при исполнении обязанностей перед Фирмой, по англичанам и иностранцам, по такому наивному Иону, по Дьёндилаки, по Мартышке и римским сутенерам, по Брюсу, который погорел… по ночам в партизанских горах, когда он был един с ароматом живых деревьев, без памяти влюблен в наконец-то неопровержимую красоту ночи… по давней девушке с именем Вирджиния в Центральных графствах и по их ребенку, что так и не случился… по отошедшей матери и отходящему отцу, по невинным и недалеким, которые ему еще доверятся, бедные мордашки обречены, как те собаки, что так дружелюбно смотрели на нас из-за проволочных заборов городских приютов… плачет по будущему, что видно ему, ибо от будущего этого ему так отчаянно и холодно. Его станут перекидывать с одного душевного подъема на другой, он попадет на сборища Избранных, будет свидетельствовать испытанию новой Космической Бомбы… «Ну вот, — старое мудрое лицо, вручает ему очки с черными линзами, — вот ваша Бомба…» — а потом обернется и увидит ее густой желтый взрыв на пляже, за много лиг тихоокеанских волн… коснется знаменитых ассассинов, да, взаправду коснется их рук и лиц… однажды сообразит, как давно, еще в начале игры, был заключен контракт на его собственную жизнь. Никто не знает точно, когда нанесут удар, — каждое утро перед открытием рынков, еще до молочников, Они проводят новую корректировку и решают, что довольно для каждого дня. Ежеутренне имя Пирата будет в списке, а однажды утром очутится близко к началу. Он пытается это признать, хотя его переполняет ужас столь чистый, столь холодный — на секунду Пирату кажется, что он сейчас отрубится. Впоследствии, немножко собравшись, стиснув зубы перед следующей вылазкой, он уже думает, будто разделался со стыдом, как и говорил ему сэр Стивен, да, со стыдом покончено и теперь страшно, одолевает беспокойство не за что-нибудь, а за собственную задницу, за его драгоценную, обреченную личную жопу…
— А тут есть место мертвым? — Он слышит вопрос, еще не видя, как она его задает. Он толком не понял, как она сюда проникла. Все остальные, такое впечатление, истекают мужской ревностью, неким холодком типа баба-на-борту-удачи-не-будет и отстраняются. Пират остается наедине с нею и ее вопросом. Протягивает ей клубок тянучки, который таскал с собой, такой же дуралей, как этот юный Поросенок Свинтус, что протягивает ему тикающую бомбу анархиста. Но любезностей не предвидится. Они здесь, дабы обменяться болью и парой-другой истин, но все это — в отвлеченном стиле того времени:
— Бросьте, — в какую идиотскую заварушку, по ее мнению, она попала? — вы не мертвая. Что угодно готов поставить — даже в фигуральном смысле не она.
— Я имела в виду, разрешат ли мне привести своих мертвых, — объясняет Катье. — Они же все-таки и есть мои верительные грамоты.
— Мне, в общем, нравился Франс ван дер Нарез. Ваш предок. Парняга с додо.
Но она имела в виду нечто иное.
— Я в смысле тех, которые мертвизной своей обязаны лично мне. А кроме того, если б сюда зашел Франс, вы бы сгрудились вокруг, все до единого, чтоб только он понял, как виноват. В мире этого бедняги имелся неистощимый запас додо — к чему учить его геноциду?
— Вот ты б могла порассказать ему об том, а, девчоночка? — щерится Воррец, валлийский дятел, которому медведь на ухо наступил.
Пират надвигается на Ворреца, выставив руки вперед, как салонный боксер, но тут вмешивается сэр Стивен:
— Тут всегда такие разговоры, Апереткин, мы закаленная публика. Лучше учитесь обращать это себе на пользу. Кто знает, надолго ли мы здесь, верно? Мне сдается, дамочка отрастила себе защиту, ей хватит. Ей не нужно, чтоб вы за нее дрались.
Ну чего, прав он. Она обхватила теплой ладонью Пиратову руку, дважды встряхивает головой и смущенно посмеивается.
— Я все равно рада вас видеть, капитан Апереткин.
— И вы тут одна такая. Подумайте хорошенько.
Она лишь воздевает брови. И впрямь паскудно он ляпнул. Угрызенья или же некое запоздалое желание чистоты затапливают ему кроветок, как наркота.
— Но… — самому поразительно: он обрушивается, будто ружейная стойка, к ее ногам, уловленный ее тяготением, дистанции отменили, формы волн неизмеримы: — Катье… если я никогда не смогу предать вас…
Он пал: с нее сошла лакировка. Катье смотрит на него в изумлении.
— Если б даже цена за это была… предательство других, боль… или убийство других, — не имело бы значения, кого или скольких, нет, если б только я был вашей защитой, Катье, вашей идеальной…
— Но это — это грехи, которые могут никогда не совершиться. — Вот они стоят и торгуются, как парочка сутенеров. Они вообще себя хоть слышат? — В этом легко поклясться, вам ничего не стоит.
— Тогда даже те грехи, что я совершил, — перечит он, — да, их я совершил бы снова…
— Но вы и этого не можете — а потому все равно дешево отделываетесь. Хм?
— Я могу пойти по схемам, — он суровее, нежели ей хочется.
— Ох, подумайте… — ее пальцы слегка в ею волосах, — только подумайте обо всем, что вы сделали. Подумайте обо всех своих «верительных грамотах», обо всех моих…
— Но другого средства у нас сейчас нет, — восклицает он, — лишь этот наш дар дурной веры. Нам придется все строить этим средством… сдавать его, как прокуроры вам сдают свободу.
— Философ. — Она улыбается. — Вы никогда таким не были.
— Это, видимо, от вечного движения. Не бывало со мной такой бездвижности… — Теперь они соприкасаются, ненастойчиво, и однако оба пока не преодолели удивления…
— Мой младший брат, — (Пират понимает, какую связь она протянула), — ушел из дома в 18. По ночам я любила смотреть, как он спит. Его длинные ресницы… такие невинные… я смотрела часами… Добрался до Антверпена. А вскоре уже тусовался по приходским церквам с остальными. Понимаете? Юные католики мужского пола. Примкнувшие маркитанты. С юных лет многие вынужденно пристращаются к спиртному. Выбирают какого-нибудь священника и становятся его верными псами — буквально ждут у него под дверью ночи напролет, поговорить, едва он встанет с постели, свеженький, от белья, интимные запахи еще не выветрились из складок облачения… безумная ревность, каждодневные свары за положение, за милости одного святого отца или другого. Луи начал ходить на собрания рексистов. Отправился на футбольное поле и услышал, как Дегрель говорит толпе, что люди должны отдаться потопу, чтоб их унес, должны действовать, действовать, а остальное сложится само. Вскоре мой брат вышел на улицу с метлой — вместе с прочими виноватыми и саркастичными юношами, тоже с метлами… а потом вступил в Рекс, «царство абсолютных душ», и последнее, что я о нем слышала: он в Антверпене, живет с неким Филиппом, который старше его. Я потеряла его след. Когда-то мы были очень близки. Нас принимали за двойняшек. Когда начались массированные ракетные удары по Антверпену, я поняла, что это не случайно…
Да ну что ж Пират и сам Нонконформист.
— Но я вот думал про сплоченность вашей Церкви… становитесь на коленки, и она о вас заботится… когда действуете политически, чтоб вас всех эдак подхватило общим порывом, вознесло…
— Такого у вас тоже не бывало, правда? — Она смотрит по правде на него… — Никаких изумительных отговорок. Мы все делали сами.
Нет, в конечном итоге от стыда не уйдешь — здесь, по крайней мере, — его придется глотать как есть, уродливым и зазубренным, а жить с болью, каждый день.
Не раздумывая, он — у нее в объятьях. Не благодатного утешенья ради. Но если ему и дальше тащить себя по зубьям храповика, одному за другим, нужно передохнуть в человеческом касаньи.
— Как там было, Катье? Я видел организованное собрание. Еще кто-то видел сад… — Но он знает, что она ответит.
— Ничего там не было. Голая пустошь. Чуть ли не весь день я искала признаки жизни. Затем наконец услышала всех вас тут. — И вот они побрели на балкон, красивая балюстрада, их не увидят ни снаружи, ни изнутри: а под ними на улицах — на улицах, что они уже потеряли, — Народ. Тут для Пирата и Катье проходит краткий сегмент гораздо более долгой хроники — анонимной «Как я Полюбил Народ». «Ее звали Бренда, в то утро лицо у нее было — что птичка под защитным оскалом авто под дождем, она стояла на коленях и делала мне минет, а я извергал семя на ее груди. Ее звали Лили, минувшим августом ей исполнилось 67, она вслух читает этикетки на пивных бутылках, мы совокуплялись в стандартной английской позе, и она похлопала меня по спине и прошептала: „Добрый друг“. Его звали Фрэнк, волосы у него вились прочь с лица, глаза — довольно острые, но приятные, он воровал со складов Американской Армии, он выеб меня в зад и когда кончал, я тоже кончил. Ее звали Франжибелла, черная, все лицо раскурочено язвами, она хотела денег на вмазку, открытость ее была виперой, что извивалась в моем сердце, ей я сделал куннилингус. Его звали Аллан, ягодицы загорелые, я сказал, где та берешь солнце, он ответил, солнце за углом, я вжал его в подушку и отпидарасил, а он плакал от любви, пока я, пикантно смазав себе поршень, наконец не взорвался. Ее звали Нэнси, ей было шесть, мы зашли за стену у воронки, полной руин, она об меня терлась и терлась, ее молочные ляжечки то прижимались к моим, то отстранялись, глазки закрыты, красивые маленькие ноздри бесконечно раздувались вверх, назад, вниз обрывался склон мусора, отвесно, прямо рядом с нами, мы покачивались на самом краю, снова и снова, изысканно. Ее звали…» — ну, все это и многое другое проходит перед нашей молодой парочкой, довольно, чтобы понять: намерения похотливого Анонима есть не что иное как мегаломанский генеральный план половой любви с каждым индивидуальным представителем Народа в Мире — и когда каждый несколько чудодейственным манером будет наконец оприходован, это и станет приблизительным определением «любви к Народу».
— Подавитесь, мошенники в Службах, — Пирату хочется взять юморную ноту, но не выходит. Теперь он обнимает Катье так, будто в следующий миг заиграет музыка и они пойдут танцевать.
— Только Народ никогда не полюбит тебя, — шепчет она, — или меня. Хороша ли их доля, дурна ли — мы всегда будем гадами. Ты понимаешь, что мы тогда есть?
Он таки улыбается, криво, как человек, впервые разыгрывающий спектакль. Понимая, что это жест, от которого уже не отступишь, того же сорта бесповоротности, как потянуться к пистолету, он запрокидывает лицо и смотрит вверх сквозь слабо наложенные друг на друга уровни, milieux всяческих преступных душ, всех неприятных коммерческих оттенков, от аквамарина до беж, безрадостных, как солнце в тот день, когда хотелось бы дождя, на лязгающую предприимчивость и суету тех уровней, что простираются дальше, чем в данный момент видно Пирату или Катье, он подымает свое длинное, виноватое, перманентно порабощенное свое лицо к иллюзии неба, к реальности давления и бремени сверху, к этой жесткости и абсолютной жестокости, а Катье вжимается лицом в легкодоступную низину меж его плечом и грудной мышцей, и в чертах ее — перемирие, ужас, с которым достигнута detente, и пока закат продолжает свое дело, той разновидности закат, что меняет на время лики зданий до легкой серости, до пепельной мякины света, который блеет поверх их внешних изгибов, в странно горнилоподобном полыхании на западе, тревога пешеходов, сквозь крохотную витрину глядящих на тусклого золотых дел мастера у огня, а тот за работой и не обращает внимания на них, страшащихся, потому что, мнится им, на сей раз свет может уйти навсегда, а еще больше потому, что световая авария — штука не частная, все прочие на улице тоже это видели… по мере того как темнеет, оркестр в зале и вправду заводит мелодию, сухую и суровую… и канделябры все-таки зажгли… в печах сегодня созревает Телятина по-Флорентийски, здесь пьют задарма и поют в гамаках:
И в сумер, ках мир де-ловит!
Кто знает, куда-по утрам мы, ступали?
И сколько, подруг пла, кать мы о, ставляли?
Но сейчас мы вдвоем,
Тихонько поем в эту ночь…
В сумерках все здесь тан-цуют,
И страшные сны летят про-очь…

И они танцуют: хотя Пират прежде никогда не умел, так чтобы очень хорошо… они движутся и ощущают себя вполне на связи с остальными, и пусть им никогда не будет до конца привольно, все ж это уже не по стойке «вольно»… поэтому теперь они растворяются в гонке и роенье сего танцующего Недоходяжества, и лица их, милые комические гримасы, что они нацепили на этот бал, блекнут, как блекнет невинность, сурово кокетливые, в надежде быть добрыми…
Назад: ***
Дальше: ***