Пустые люди
Так мы встретились в ресторане, Барни уже успел залить за галстук, и, если бы у меня оставалась хоть капля здравого смысла, следовало повернуться и уйти, прежде чем тот или другой из нас произнёс хоть одно слово. Он улыбался, и на его физиономии было написано нечто печально-ироническое, вполне подобающее случаю, но глаза говорили о другом. Нам предстояла партия в шахматы, и, какие бы кажущиеся жертвы он ни готовился принести, проигрывать он не собирался: его стратегией было добиться хотя бы ничьей. Так что предупреждение я получил сразу же. Он воспользуется любым сколько-нибудь явным проявлением гнева с моей стороны. Словом, играть следовало в английском стиле.
Смерть Энтони облегчила вступительную часть беседы. Прошло всего три дня после откровенного разговора с Каро; во всех газетах появились краткие сообщения о самоубийстве. «Таймс» опубликовала небольшой некролог, да и, помимо всего прочего, Барни не мог не слышать об этом от самой Каро. Газетчик он был достаточно опытный и не мог не догадаться о том, что за всем известными фактами кроется что-то ещё; но тут он проявил сверхъестественную сдержанность, подозреваю, что по настоянию Каро. Это должно было быть чертовски неприятно, просто ужасно для меня, он прекрасно представляет, как это меня потрясло… мы заказали еду, и он снова взял двойной джин с тоником.
Я опять попытался взглянуть на него глазами Каро, то есть попытался не замечать, как он ненавязчиво приветствует то одного, то другого посетителя, слегка приподнимая руку, как болтает с метрдотелем; не обращать внимания на царящую в ресторане специфическую атмосферу: здесь не скупятся на расходы — ведь расплачиваться по счетам будет работодатель. Совсем ни к чему было нам тут встречаться, это место выглядело ненужной тавтологией. Что за необходимость напоминать, какой преуспевающей «значительной фигурой» стал теперь Барни?
Наконец он всё-таки решился заговорить о главном, хотя взгляд его был устремлён не на меня, а на бокал с джином. Мы сидели бок о бок на диванчике у стены.
— Надеюсь, Каро передала тебе, как мне неприятно, что я ничего не сказал тогда, в самолёте, Дэн. Если честно — просто не знал, как заговорить об этом.
— Не мне тебя винить за это.
Он улыбнулся прежней кривой улыбкой:
— Но ты же винишь меня всё-таки.
— А ты бы не стал?
— Может быть. — Неловкая пауза. — Я никогда не занимал первого места в твоём списке фаворитов. Это я понимаю. — Я не откликнулся на предложение опровергнуть сказанное. Барни снова отхлебнул из бокала. — Слушай, Дэн, я вот почему считал, что нам надо поговорить…
Официант принёс заказанную мной лососину — Барни говорил, что пытается худеть, — так что ему пришлось на некоторое время прервать свою речь. Казалось, зал полон таких же, как мы, людей: группки мужчин, совсем немного женщин, обсуждали свои дела, заключали сделки. По соседству с нами, с моей стороны, какой-то человек — явно издатель — беседовал с одним из авторов: речь шла о неудавшейся продаже книги в Америке. По «их» вине, автор тут ни при чём… книга просто много выше этих заокеанских лбов. По напыщенной, округлой речи издателя ясно было, что он не способен распознать «заокеанский лоб», даже если бы ему подали этот «лоб» на блюдечке с золотой каёмочкой, но писатель, казалось, радостно впитывает сомнительный издательский елей.
— Дэн, совершенно категорически — это вовсе не интрижка на стороне… Каро… это самое лучшее, что случилось со мной за многие годы. — Я с силой выжал лимон на розовую лососиную плоть, надеясь, что Барни отметит параллель. — Я действительно так считаю. Вполне серьёзно.
— Знаешь, мне было бы гораздо легче, если бы это была просто интрижка на стороне.
Он на миг замолк. Издатель вещал о весьма оптимистических перспективах книги в Германии. Я принялся за лососину.
— Но ведь это было бы несправедливо по отношению к Каро, разве нет?
— Я не хочу, чтобы ей причинили боль, только и всего. Она ведь гораздо наивнее и неопытнее, чем порой старается показать.
— Я не любил бы её так, если бы не видел этого.
— Тогда ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Я говорил ей. Как только она захочет забыть и наплевать, пусть только скажет. Она же понимает, какой я на самом деле, Дэн.
Меня раздражал этот постоянный и вкрадчивый, словно плеск волны о скалу, повтор моего, ко мне же обращённого, имени, и Барни, должно быть, почувствовал это.
— Может, даже лучше, чем ты, — сказал он. — Под всем этим дерьмом.
— Да милый ты мой, меня вовсе не тревожит, какой ты на самом деле. Меня тревожит, что будет с ней.
— Ты вроде бы не сомневаешься, что от меня ей только вред.
Принесли вино. Он нетерпеливо попробовал его и одобрил.
Вино разлили по бокалам, бутылку опустили в ведёрко со льдом. Я решил двинуть в ход слона:
— Тебе, разумеется, известно, что я недавно завёл себе подружку чуть старше Каро. Так что, Барни, у меня и самого рыльце в пушку. Только тебе меня на этом не подловить. Я чётко знаю, что нас-то с тобой эти девчонки любят вовсе не за молодость и не за голубые глаза. В этих отношениях есть что-то нездоровое. Во всяком случае, с их стороны.
— Вряд ли у них не было выбора, а?
— Да не в этом дело.
Обоим не хотелось быть услышанными за соседними столиками, так что эта часть беседы велась словно бы двумя заговорщиками.
— Ты забываешь, что у меня большой опыт по части нездоровых отношений: всю чёртову жизнь только этим и занимаюсь.
— Семейную жизнь?
Барни глубоко вздохнул:
— Некоторые так это и называют.
Я расправлялся с лососиной.
— Но ведь что-то помогало эту семью сохранить?
— Банальная смесь садизма и мазохизма. В удачных пропорциях.
— Да брось ты.
Он помолчал.
— Тебе крупно повезло, Дэн. Ты сумел всего этого избежать.
— Чего «этого»?
— Когда устаёшь ненавидеть, живёшь по инерции. Когда оба так часто, образно говоря, трахали друг друга в зад, что это стало привычным образом жизни. — Я ничего не ответил, и он сделал ещё одну попытку объяснить — чуть более честно: — Из-за детей. Ты же понимаешь. Она хотя бы никогда не пыталась на них отыграться. Мы с ней вроде сделку заключили. Плата за позволение идти своим собственным греховным путём. Да я, в общем, не жалуюсь.
— Я забыл, сколько твоему младшему?
— Двенадцать. Так что я пока не вполне свободен, если ты это имеешь в виду. — Он бросил на меня взгляд исподтишка. — Я всё это объяснил Каро. Может, это и смешно, но раз Маргарет требует неукоснительного выполнения сделки, я не думаю, что смог бы натянуть ей нос.
Абсурд какой-то: теперь он пытался отстоять свою честь — честь подонка!
— Я не испытываю ни малейшего желания, чтобы в отношении Каро ты вдруг поступил «как честный человек».
— Ни минуты в этом не сомневался, мой милый. Просто пытался обрисовать ситуацию.
— Жена твоя в курсе?
— Эта сторона моей жизни — моё личное дело. Один из пунктов договора. — Он оглядел зал и откинулся на спинку дивана: решил пожертвовать ещё несколько фигур. — В Оксфорде интеллектуальные бабы мне просто в печёнки въелись. А тебе я завидовал. Всей твоей компании. Так никогда и не смог с вами компанию водить. С Маргарет связался вроде как бы из чувства протеста. Булю бы и вправду поверил, что с умными — скука смертная. А на самом-то деле мне их вот как не хватало. Отец-то мой был железнодорожник, не знаю, ты помнишь или нет.
— Смутно.
На самом деле я это помнил. Барни довольно некстати упомянул об этом в одном из виденных мною телеинтервью.
— Вся эта методистская галиматья. Отпечаток накладывает на всю твою жизнь. Миф о миленькой маленькой женщине. — Он тихонько фыркнул. — Только я не усвоил оборотной стороны притчи: мужчина тоже должен быть таким же миленьким и маленьким.
Я доел лососину и тоже откинулся на спинку дивана. Как и он, принялся рассматривать переполненный зал.
— Вряд ли Каро привлекла тебя своим интеллектом.
— Интеллектуалок у меня с тех пор было предостаточно. Сплошные извилины, серое вещество. — Он помолчал. — Не хочу, чтобы это прозвучало обидно, но, Боже ты мой, как все мы вечно ноем, вечно недовольны своими детьми. А Каро вовсе не дурочка. Ну хорошо, ты разочарован, что она не могла бы вытянуть университет. Но у неё же просто дар Божий — как она в людях разбирается. Кто чего стоит — сразу вычислит. Без калькулятора.
— Рад слышать.
Радости в моём голосе не было, и он опять помолчал.
— Не знаю, она тебе говорила или нет, только поначалу она совсем растерялась тут, в конторе. Мне хотелось помочь ей разобраться, почву под ногами обрести. — Я молча ждал. — Знаешь, я никогда не любил играть в эти редакционные игры а la Флит-стрит: droit-du-seigneur и всякое такое. Всё получилось совершенно иначе. Хочу, чтобы ты поверил. Я… я тоже был захвачен врасплох. Прекрасно понимаю, как всё это выглядит… на первый взгляд. — Он искоса посмотрел на меня, пытаясь понять, какой сейчас у меня взгляд. — Прекрасно понимаю, что тебе всё это нужно как дырка в голове. Но мои отношения с Каро… Она мне очень много даёт, Дэн. Надеюсь, что и мне, в свою очередь, удаётся кое-что дать ей. А я-то, между прочим, считал, что всё это давным-давно во мне умерло.
Ему опять пришлось прервать свою речь: подали заказанную нами дуврскую камбалу, разложили по тарелкам.
— Ну лишь бы ты не стремился распространить своё «право владения» на всю её оставшуюся жизнь.
— Ты ведь сам сказал — мы с тобой вроде бы в одной лодке. Попробуй хотя бы поверить, что я пусть и в меньшей степени, но способен испытывать те же чувства, что и ты. — В голосе его зазвучали более резкие ноты.
— Ладно, Барни.
— Да дело даже не в этом. Только бы до тебя дошло, что я считаю — она потрясающая девочка, она дала мне такое счастье! Меньше всего я хотел бы причинить ей боль. Пойми ты: я не приставал к ней. Это произошло неожиданно, как гром с ясного неба. Это — обоюдное.
Против собственной воли я почувствовал: то, что он пытается сказать, — правда, хотя бы в том, что касается неожиданности происшедшего. Возможно, в глубине его существа, под маской закалённого циника, всегда крылась какая-то аномалия, нечто атавистическое… Я понимал, что прочность его брака, должно быть, объясняется чем-то более глубоким, чем «сделка» и «договор», как бы пренебрежительно он ни говорил об этом. И здесь между нами тоже можно было провести параллель: он вырос в религиозной методистской семье, я — в англиканской. Мы оба восстали против нашего воспитания, оба хранили в глубине души неизбывное чувство вины, от которого не могли избавить ни доводы логики, ни здравый смысл; теперь я испытывал неловкость, словно оказался в одной камере — и по обвинению в одном и том же преступлении — с человеком, который во всех других отношениях для меня совершенно неприемлем. Я взялся за нож и вилку.
— Может, на этом и покончим?
— А что, Каро предложила какой-то другой выход?
— Нет. — Я принялся расчленять камбалу.
— Спасибо, что согласился прийти. Представляю, как тебе этого не хотелось.
— Противно выступать в роли викторианского папаши. В нашей с тобой ситуации это абсурдно вдвойне.
— А всё милые Эвмениды отечественного производства.
— Что ж, можно и так сказать.
Он всё курил, потягивал из бокала вино, равнодушно ковырял вилкой еду в своей тарелке, но пристально следил, как опустошается моя.
— Она просто в ужасе, что заставляет тебя страдать, ты это знаешь?
— Ничего, выдержу, лишь бы ей было хорошо. Иначе к этому относиться я просто права не имею. Пытался ей это объяснить.
Тут я почувствовал, что он хотел бы продолжить разговор, а тогда пришлось бы говорить о том, как Каро относится к Нэлл, ко мне самому… Возможно, он догадался, что я этого не допущу.
— Ну, как камбала?
— Замечательно вкусно.
— Они тут стараются. О многих других местах этого сегодня не скажешь.
Он взялся за еду, и мы принялись обсуждать американские рестораны, оставив Каро за скобками: матч должным образом свёлся к ничьей. Я был подавлен, втайне сердит на самого себя — не смог как следует обозлиться, слишком твёрдо держался решения не дать ему возможности атаковать, обсуждать мои отцовские качества. Кроме того, я вдруг увидел себя на месте отца Дженни: Дженни была поздним и самым младшим ребёнком в семье; обоим её родителям — отец работал врачом в Чешире — было теперь за шестьдесят. Правда, мы с ней никогда на эту тему всерьёз не говорили. Родители знали о наших отношениях; Дженни уверяла, что они достаточно широко мыслят, хотят, чтобы она сама строила свою жизнь…
Кто-то задержался у нашего столика, направляясь к выходу из зала: ещё одно лицо с телеэкрана, хотя хозяин этого лица был более известен как фельетонист. Утром я как раз прочёл одно из его творений, полное сарказма; язвительность была его фирменным знаком, но и причиной провала. Слишком долго и слишком часто он разыгрывал клоунаду, чтобы теперь его saeva indignatio можно было принимать всерьёз. Я был ему представлен, последовал небольшой обмен колкостями между ним и Барни — иным, гораздо более реальным Барни-профессионалом: всегда настороже, всегда в боевой форме, с опущенным забралом. Было ясно, что он собирается интервьюировать фельетониста в одной из своих ближайших телепрограмм: фехтовали они в основном на эту тему. Когда тот ушёл, Барни спросил, что я о нём думаю. Я ответил, что вроде бы он уже израсходовал свой ресурс: потенциальный Юний, распродавший свой дар по мелочам.
— Хочу как следует потрясти его на эту тему.
— Не предупредив заранее?
— Он знает, что достаточно хорош, чтобы ожидать вопроса, почему он не стремится быть ещё лучше, — сухо отозвался Барни. Потом пожал плечами: — Впрочем, откуда взяться Юнию в культуре, отвыкшей читать?
— Но ему не так уж худо в этой культуре живётся?
— Ещё бы. — В его голосе снова зазвучала сухая ирония: — Ведь это — лучшее, что мы имеем.
Я усмехнулся и тут же подумал: эта только что обретённая Барни манера снижать образ, как снижает образ негодного премьер-министра завистливый соперник, не есть ли типичнейшая английская манера послевоенных лет? Не это ли кроется за всеми нашими рассуждениями, в святая святых нашей политики? Во всех наших неудачах виноваты не столько люди, сколько климат; не столько члены сообщества, сколько сама среда, и особенно та, в которой обретались мы сами; именно сегодня и именно эту среду и следовало винить более всего. В этом зале, за столиками, другие люди, так похожие на нас — и действительно казалось, хотя это, несомненно, было лишь поверхностным впечатлением, что здесь не было лиц моложе или старше наших, — другие, такие же немолодые люди подгоняли, подталкивали друг друга, понуждая принять решение или готовясь вот так же подгонять и подталкивать весь мир за этими стенами, в предательском единении чиновников от журналистики.
Дэн понимал, что не вправе судить со стороны, поскольку коммерческое кино тоже манипулирует массовой аудиторией, как и средства массовой информации; и всё же он испытывал тошноту. Скольких выпускников Оксфордского университета засосал этот мир, искушая иллюзией власти: одни ушли в политику, другие — на телевидение или на Флит-стрит, стали винтиками в информационной машине, задушив в себе все прежние убеждения ради карьеры, ради доходов газетного магната. Барни всё говорил; теперь он упомянул одного их сокурсника, который снимал комнату в том же доме, что и они, и был значительно левее их всех по своим взглядам: последние пятнадцать лет он провёл в империи Бивербрука… но в душе остался социалистом, утверждал Барни. Дэн прекрасно его помнил — этакий персонаж из Оруэлла, аскетичный и саркастический юноша, «третий лишний», презиравший и Дэна, и Барни. Меж собой они звали его «крупский любимчик», столько радости доставлял он их домохозяйке. Всё дело в том, какое купе удаётся занять, пояснил Барни.
— Единственная компания, в которой следует получать полную ставку, если хочешь остаться на Флит-стрит, это Объединённая ассоциация шизофреников.
— Но он же никогда не разделял взглядов «Бивербрук пресс».
— Он всё ещё считает, что ему удаётся донести до читателя свои идеи.
— На их бумаге?
— Очень просто. Надо только убедить себя, что твои друзья-единомышленники уловят малейший нюанс, поймут, что ты хотел сказать, раздраконят вдоль и поперёк и разнесут по всей округе. — Барни бросил на меня взгляд искоса. — И не надо недооценивать роль профессионализма. Я знаю одну газетку, где в курс подготовки завотделами в прошлом году включили анализ блестящих работ Геббельса тридцатых годов. Милый друг Геббельс!
— Знаешь, с меня, пожалуй, хватит.
— Может, у тебя сохранилось странное убеждение, что газеты покупают, чтобы информацию получить?
— А что, только чтобы развлечься?
— Даже и не для этого. Чтобы освободиться. От скучной необходимости самостоятельно мыслить.
— Так ты поэтому переключился?
— На телевидение? Да Бог его знает. Пети-мети — чтоб в кармане звенело. А может, неверное представление, что и я могу не хуже других карточные фокусы показывать. И давай взглянем правде в глаза, что есть — то есть. Убиваем двух зайцев одним махом — два клише одной ложью. — Он продолжал уже не так цинично, словно вдруг осознал, что опровергает тот образ, который пытался создать в разговоре о Каро. — Честно говоря, сегодня и выбора-то практически не остаётся, Дэн. Только Бог сможет вытащить беднягу, который не застолбит себе местечка на тесном телеэкране. Сам он наверх никогда не выберется.
Дэну и правда хотелось встать и уйти, когда они, беседуя, принялись за кофе; и всё же эта старинная английская игра в прятки, когда, укрывшись за деревьями, судишь остальной мир со стороны, доставляла ему тайное удовольствие. Кроме всего прочего, разговор этот напомнил ему о презрении Джейн к «интеллигентам-приспособленцам». Её сдержанная агрессивность показалась ему тогда наивной и довольно комичной, но теперь, под влиянием собственных предубеждений, он почувствовал, что её взгляды гораздо ближе ему, чем он сам полагал. В предлагаемое Джейн лекарство от этой болезни он, разумеется, не верил, но с диагнозом склонен был согласиться. Когда придёт пора писать историю этого времени, индустрия средств массовой информации окажется на скамье подсудимых. Соединительный канал между английской действительностью и осознанием этой действительности англичанами оказался роковым образом перекрыт. Можно спорить, утверждая, что это было неизбежно, предопределено факторами, не поддающимися человеческому контролю; что невозможно винить в этом ни один из слоёв английского общества; что и сама массовая аудитория, допустившая возникновение этой дамбы и согласившаяся терпеть её существование, достойна осуждения. Но Дэн представил себе тошнотворный сгусток из шаманствующих первосвященников от демагогии, редакторов и интервьюеров, критиков и фельетонистов, марионеточных персонажей и создателей рекламных репутаций, как бы воочию увидел всю эту единую газетно-телевизионную мафию, восседающую на огромной навозной куче из пустых слов и затёртых образов и — несмотря на процветающее между её членами соперничество и зависть — спаянную воедино общей решимостью сохранить свой статус и значение в созданной ею системе.
Его собственная дилемма, разумеется, была типичнейшей для двадцатого века — дилемма человека, этого одушевлённого млекопитающего, вынужденного расплачиваться личной свободой за пренебрежение к злоупотреблению свободой общественной и оказавшегося несостоятельным должником. Он словно попал в ситуацию, когда приходится выбирать между двумя абсурдными лозунгами — «Лучше быть мёртвым, чем красным» и «Свобода любой ценой лучше, чем несвобода», между вызывающим тошноту страхом и тошнотворным компромиссом. Будто чувствуешь, как раковые метастазы поражают самое сердце твоего мира, и всё же предпочитаешь уступить болезни, только бы хирургическое вмешательство не уничтожило вместе с болезнью и этот главный, пожираемый ею орган — свободу.
Барни к этому моменту уже успел перейти к бренди. Ресторан постепенно пустел, но Дэн почему-то всё сидел за столиком, главным образом слушал, избегая спора и лишь изредка подавая реплики. Барни вернулся к собственным проблемам: никто теперь не умеет по-настоящему слушать, ничего не застревает в памяти, пятнадцатимиллионная аудитория практически сводится к нулю, скорость забывания уже почти равна скорости света: он получает такие письма… эти психи самых простых вещей не понимают из сказанного, а если понимают, то не так. Он даже ухитрился опять приплести к разговору Каро: он-де чувствует, что Каро — единственный человек «за много-много лет», кто по-настоящему его слышит и понимает, вот так расплачиваешься за роль путеводной звезды для кретинов и козла отпущения для умников.
Дэн прекрасно видел, что давал ему понять Барни: когда каждый жаждет немедленно обрести власть и славу, ни то ни другое не может быть прочным. Наверное, и вправду их поколению не повезло. Они ведь ещё застали старый Оксфорд, правда, уже совсем на излёте, и старый университет научил их любви и почтению к истории, стремлению добиваться её благосклонного взгляда, высшим благом считать aere perennius… а в результате им пришлось увидеть, как все стабилизирующие общество религиозные и моральные ценности в стране рассеиваются как дым. Действительность вынудила их, может быть, именно потому, что их швырнуло в широкий мир с непреодолимой и ненасытной жаждой эфемерного, считать любую публичность, любую известность, любой кратковременный успех панацеей от бед, безвредным успокоительным средством. Мир, в котором обретался Барни, даже установил правила игры, облегчающие получение и выдачу этих жалких призов, и постарался тщательно прикрыть сговор, так что попытки критиковать восхваление бездарностей, вопиющее проституирование истинных ценностей, подмену истинных достижений рекламными успехами теперь неминуемо вызывали обвинения в элитарности и претенциозности, в утрате контакта с аудиторией. Болезнь поразила все недостаточно стойкие области культуры нашего общества, неся с собой ненужные осложнения и эксцессы капиталистической погони за наживой, поразила все эти податливые конструкции: телепланету, поп-планету, кинопланету, Флит-стрит и университетскую арену; сорт четвёртый воспевал третьесортное… Дэн удручённо припомнил киножаргон, выражение, услышанное им в Калифорнии: косметизация естественного процесса. Но ведь Барни именно так и сказал. Реальная функция — не развлекать, а освобождать от необходимости мыслить.
Теперь Барни утверждал, что единственным честным годом его профессиональной карьеры был тот год, что он работал в провинциальной газете, перед тем как переехал в Лондон. Ясно было — он считает, что перестал быть просто умным середнячком, но так и не сумел создать себе должную репутацию. Время. Страх смерти, боязнь, что путешествие паломника приведёт в никуда; всё это отчасти объясняется тривиальным пуританским заблуждением: либо жизнь целенаправленна и ведёт к успешному достижению цели, либо игра не стоит свеч. Мыльный пузырь лопается, и, обернувшись назад, видишь за собой пустоту.
Дэн понимал, что у него снова так или иначе выманивают сочувствие, что хитрыми манёврами побуждают — и гораздо успешнее, чем он мог позволить Барни заметить это, — признаться в собственных разочарованиях, в том, что оба они действительно плывут в одной лодке, и не только из-за того, о чём Дэн сам говорил чуть раньше; однако, к его собственному немалому удивлению, когда они вышли из ресторана и прощались на людном перекрёстке Ковент Гардена, Дэн пожал руку Барни не просто из вежливости. Он знал, что никогда не станет относиться к Барни ни на йоту лучше, никогда не простит ему Каро, но вдруг почувствовал себя слишком старым, чтобы ненавидеть этого человека. Едва он отошёл, чтобы сесть в такси, как на память ему пришёл случай в Торнкуме: как-то вечером в поле ему попался погибающий от миксоматоза кролик; он долго смотрел на зверька, потом пошёл дальше. Он тогда подумал, надо бы его прикончить, расшибить ему голову о ближайшую изгородь… но что, если и ты сам болен той же болезнью?
Остаток дня и весь вечер он провёл дома, в одиночестве. Каро прямо с работы собиралась отправиться с Барни в театр, на премьеру. Какое-то время Дэн работал над сценарием о Китченере, но без души: депрессия, охватившая его во время ленча, не уходила. Он хотел было позвонить Дженни, но помешала разница во времени, к тому же он знал, что на самом деле ему вовсе не хочется говорить с нею о Барни. У них был ещё один телефонный разговор, так что Дженни знала, что здесь происходит. Дэн подумывал позвонить Джейн в Оксфорд, но был почти уверен, что и тут вряд ли найдёт по этому поводу сочувствие. Он не мог ни работать, ни читать, ни смотреть телевизор. Кончилось тем, что он принялся бесцельно бродить по квартире, раздумывая, не продать ли её наконец. Возможно, Нэлл в своё время была права и в квартире действительно крылось что-то враждебное, отчуждающее и разъединяющее, какое-то висящее над ней смутное проклятие; а тут ещё предстоящий вскоре отъезд Каро… Исчезает последний резон сохранять за собой эту квартиру. Никто меня не любит, никому я не нужен.
Дэн прождал до полуночи, но Каро так и не появилась. Чуть позже он зачеркнул прошедший день как потерянный понапрасну (и был не прав, ведь чувствовать себя генетически, по самой сути своей детерминированным, обречённым на провал означало хотя бы, что он способен прямо взглянуть в то самое лицо, видеть которое упорно не желала культура, в которой он вырос) и отправился спать.