ГЛАВА 8. Грустец не тонет
Ронда Рей, чье дыхание впервые соблазнило меня через интерком, чьи влажные, сильные, тяжелые руки я до сих пор чувствую во сне (временами), так и не покинула первый отель «Ныо-Гэмпшир». Она была верна «Номеру Фрица» и хорошо служила этой труппе, и, возможно, по мере приближения старости она открыла для себя, что ожидать карликов и застилать для них кровати — занятие, в общем, препочтительнее, чем те услуги, которые она предоставляла людям повыше ростом. В один из дней Фриц напишет нам, что Ронда умерла «во сне». После гибели матери и Эгга ничья смерть не способна выглядеть в моих глазах «подобающей», хотя Фрэнни говорит, что смерть Ронды очень ей подобала.
По крайней мере, эта смерть была более подобающей, чем несчастная смерть Макса Урика, который распростился с жизнью в отеле «Нью-Гэмпшир» в ванной на третьем этаже. Возможно, Макс так и не переборол своего раздражения тем, что ему пришлось уступить маленькое сантехническое оборудование и свое заботливо обустроенное укрытие на самом верху. Я могу себе представить, как он мучился от воображаемого, если не от действительного топота карликов у него над головой. Мне почему-то всегда представлялось, что именно в той ванной, где Эгг топил загоревшегося Грустеца, и пришел конец Максу, — когда-то там чуть не распростилась с жизнью Малютка Так. Фриц не уточнял, какая именно это была ванная, а говорил только, что она была на третьем этаже. Очевидно, Макса хватил удар, пока он принимал ванну, после чего он утонул. То, что старый моряк, который столько раз возвращался из плаванья, окончил жизнь, утонув в ванне, мучило миссис Урик, считавшую такой уход Макса неподобающим.
— Четыреста шестьдесят четыре раза, — говорила Фрэнни каждый раз, когда упоминали о Максе.
Миссис Урик и по сей день готовит для «Номера Фрица», выполняя завет: пища (а может, и жизнь) должна быть простой и качественной. Однажды в Рождество Лилли послала ей открытку, на которой написала слова неизвестного поэта, переведенные с англосаксонского: «У тех, кто скромно живет, есть ангелы, с небес несущие им смелость, и силу, и веру».
Аминь.
У Фрица из «Номера Фрица» определенно были такие же ангелы, которые присматривали за ним. Он ушел на покой в Дейри, сделав отель «Нью-Гэмпшир» своей круглогодичной резиденцией (ему больше не нужно было бродить по дорогам — зимний цирк разъезжал теперь с молодыми карликами). Каждый раз, когда Лилли вспоминала его, она погружалась в тоску, потому что если сначала на нее произвели впечатление именно размеры Фрица, то сейчас, думая о нем, она представляла себе, каково было бы остаться в отеле «Нью-Гэмпшир» Фрица (вместо того, чтобы ехать в Вену), другими словами, Лилли представляла себе, насколько другой была бы у нас жизнь, если бы мы не потеряли мать и Эгга. Не оказалось под рукой «ангелов с небес», которые могли бы их спасти.
Но, конечно, когда мы впервые увидели Вену, все виделось нам иначе. «Вену Фрейда», как говорил Фрэнк, и мы прекрасно понимали, какого Фрейда он имеет в виду.
По всей Вене (в 1957 году) между домами зияли провалы от рухнувших зданий; здания стояли такими, какими остались после бомбардировщиков. На некоторых заваленных участках, часто окружавших покинутые детьми детские площадки, возникало чувство, что здесь, под мусором и осколками, лежит неразорвавшаяся бомба. Между аэропортом и внешними округами мы проехали мимо русского танка, который был прочно установлен на бетонном пьедестале. На башне танка лежали цветы, его длинное дуло было украшено флагом, красная звезда поблекла и была запачкана птицами. Танк был навечно установлен перед зданием, похожим на почту, хотя я не уверен, что это была именно почта, слишком быстро мы проехали.
Грустец выплыл, но мы оказались в Вене раньше, чем прибыли дурные вести, и склонялись к осторожному оптимизму. Когда мы подъехали к центру города, повреждения от войны стали менее заметны; временами попадались пустые коробки зданий, сквозь которые просвечивало солнце, а на животах каменных купидонов, шеренгой окаймлявших крышу, остались отметины от пулеметных очередей. На улицах было многолюднее, хотя окраины напоминали старые коричневатые фотографии, сделанные в то время, когда никто еще не проснулся, — или после того, как все были убиты.
— Жуть какая, — отважилась высказаться Лилли; ей было так страшно, что она даже прекратила плакать.
— Старье, — сказала Фрэнни.
— Wo ist die Gemьtlichkeit? — жизнерадостно пропел Фрэнк, оглядываясь в поисках чего-нибудь подобного.
— Думаю, вашей матери здесь понравится, — оптимистично заметил отец.
— Эггу — не понравится, — сказала Фрэнни.
— Эгг ничего не услышит, — сказал Фрэнк.
— Маме тут тоже совсем не понравится, — сказала Лилли.
— Четыреста шестьдесят четыре раза, — сказала Фрэнни.
Наш водитель произнес что-то нечленораздельное. Даже отец сказал, что это не немецкий. Фрэнк попытался поговорить с водителем и узнал, что он венгр, оставшийся здесь после недавней революции. Мы начали разглядывать в зеркале заднего вида скучные глаза нашего шофера в поисках недавних ран, и если не видели их, то воображали. Рядом с нами внезапно возник парк, а с другой стороны — красивое, как дворец, здание (на самом деле это и был дворец), из ворот которого бодро вышла толстая женщина в форме медсестры (явно нянечка), толкая перед собой двухместную коляску (у кого-то родились близнецы!), а Фрэнк зачитывал идиотскую статистику из безмозглой туристической брошюры.
— При населении, не превышающем полтора миллиона жителей, — читал нам Фрэнк, — в Вене до сих пор более трехсот кофеен.
Мы уставились из окон нашего такси на улицы, ожидая, что они будут забрызганы кофе. Фрэнни опустила свое окно и принюхалась; оттуда пахнуло дизельной вонью Европы, но никак не кофе. Нам не потребовалось много времени, чтобы выяснить, для чего же существуют кофейни: для того, чтобы подолгу там сидеть, делать домашние задания, болтать со шлюхами, назначать свидания, играть в бильярд, пить что-нибудь покрепче, чем кофе, обсуждать планы нашего побега, а также, конечно, страдать бессонницей и предаваться грезам. Потом нас поразил фонтан на Шварценбергплац, мы пересекли Рингштрассе с ее резвыми трамваями, и наш шофер стал напевать себе под нос: «Крюгерштрассе, Крюгерштрассе», как будто улочка сама должна была прийти на этот зов (что и случилось), а затем он начал напевать: «Гастхауз Фрейд, Гастхауз Фрейд». «Гастхауз Фрейд» на зов не пришел. Наш водитель, не заметив его, медленно проехал мимо, и Фрэнк выскочил в «Кафе Моватт» спросить дорогу; там нам и показали здание, которое мы пропустили. Кондитерский магазин пропал (хотя вывески бывшего «Konditorei», «BONBONS» и прочие были прислонены к окну изнутри). Отец решил, что Фрейд, готовясь к нашему приезду, развернул широкомасштабную экспансию и выкупил кондитерский магазин. Но при ближайшем рассмотрении выяснилось, что «Konditorei» был поврежден пожаром, который, несомненно, едва не перекинулся и на «Гастхауз Фрейд». Мы вошли в маленький темный отель, миновав новое объявление длинного, как кишка, кондитерского магазина; объявление, как перевел Фрэнк, предупреждало: «НЕ НАСТУПИТЕ НА САХАР».
— Не наступите на сахар? — переспросила Фрэнни у Фрэнка. — Так здесь сказано, — ответил Фрэнк.
И действительно, осторожно войдя в фойе «Гастхауза Фрейд», мы почувствовали на полу что-то липкое (несомненно, от тех ног, которые уже наступили на сахар — ужасную липучку от растаявших в пожаре конфет). Теперь нас обволок жуткий запах горелого шоколада. Лилли, борясь со своими маленькими сумками, первой вошла в фойе — и завизжала.
Мы приготовились к встрече с Фрейдом, но совсем забыли про медведя. Лилли совершенно не ожидала увидеть его в фойе на свободе. И никто из нас и представить себе не мог, что увидит его на диванчике рядом с регистрационной стойкой сложившим короткие ноги крест-накрест — пятками на стуле; он явно читал журнал (ну точно, «умный медведь», как и заявлял Фрейд), но визг Лилли заставил его выронить журнал и принять более медвежью позу. Он соскочил с диванчика, рысцой подбежал к регистрационной стойке, толком и не взглянув на нас, и мы увидели, какой он маленький, коренастый, низенький: не длиннее и не выше, чем Лабрадор (подумали мы все), но явно поплотнее, потолще в талии — задастый, с сильными лапами. Он привстал у стойки, облокотился на нее и замолотил по звонку — с такой яростью, что тоненький «дзинь!» заглушался хлопками когтистой лапы.
— Господи Иисусе! — сказал отец.
— Это ты? — послышался голос. — Это Вин Берри?
Медведь, негодуя, что Фрейд все еще не показывается, схватил звонок со стойки и запустил им через все фойе; звонок с огромной силой врезался в дверь — звук был такой, словно молот с размаху угодил в органную трубку.
— Слышу, слышу! — кричал Фрейд. — Господи Иисусе! Это ты?
Он вышел из комнаты с распростертыми объятиями — с виду он был не менее странным, чем медведь. Тут-то мы, дети, поняли, что свое «Господи Иисусе!» отец перенял у Фрейда, и, может быть, особенно поразил нас контраст между этой новостью и внешностью Фрейда: тело Фрейда ничем не походило на атлетическое тело отца — ни формами, ни статью. Если бы Фриц разрешил своим карликам голосовать, Фрейда приняли бы в их цирк: он был только чуть-чуть покрупнее. Его тело, как болезнью, казалось поражено краткой историей своей былой силы; теперь оно было просто плотным и компактным. Черная шевелюра, о которой нам рассказывали, сделалась белой и пушистой, как волоски, окаймляющие кукурузный початок. Фрейд опирался на трость, напоминающую дубинку, что-то вроде бейсбольной биты; как мы поняли позже, это и была бейсбольная бита. Странный клок волос, росший у него на щеке, так и остался размером с мелкую монету, но посерел, сделался цвета тротуара — неприметного и запущенного цвета городских улиц. Но главное (в том, как постарел Фрейд) — это что он ослеп.
— Это ты? — воззвал Фрейд с другого конца фойе, обращаясь не к отцу, а к старому железному столбу, от которого начинались лестничные перила.
— Я здесь, — мягко сказал отец.
Фрейд распростер руки и медленно побрел на отцовский голос.
— Вин Берри! — воскликнул Фрейд, а медведь быстро подскочил к нему, поймал старика под локоть своей грубой лапой и развернул в сторону отца.
Когда Фрейд замедлял шаг, боясь наткнуться на стоящие не на месте стулья или обо что-нибудь споткнуться, медведь бодал его в спину головой. Не просто умный медведь, подумали мы, дети; это медведь-поводырь. Теперь у Фрейда был медведь, который за ним присматривал. Да уж, такой медведь в самом деле мог изменить вашу жизнь!
Мы наблюдали, как слепой гном обнимает отца, мы наблюдали их нескладный танец посреди грязного фойе «Гастхауза Фрейд». Когда их голоса стали тише, мы услышали стук печатных машинок с третьего этажа: радикалы рождали свою музыку, левые писали свою версию мира. Даже печатные машинки звучали самоуверенно, вразнобой с прочими, порочными версиями мира, но не сомневаясь в своей правоте, прицельно вбивая каждое слово на свое место, — так барабанят пальцами по скатерти, чтобы занять время между речами.
Но разве было бы лучше приехать ночью? И хоть надо признать, что фойе казалось бы ухоженней в мягком свете редких ламп и во всепрощении темноты, но разве не лучше (для нас, детей) услышать стук пишущих машинок и увидеть медведя, чем услышать (или вообразить) скрип кроватей, поток проституток, спускающихся и поднимающихся по лестнице, виноватые приветствия и прощания в фойе (и так всю ночь)?
Медведь обнюхал нас, детей. Лилли отнеслась к нему настороженно (он был больше нее), я смущенно, Фрэнк попробовал с ним подружиться, заговорив по-немецки, но медведь смотрел только на Фрэнни. Медведь потерся мордой о талию Фрэнни и ткнулся носом ей в пах. Фрэнни подпрыгнула и засмеялась, а Фрейд сказал:
— Сюзи! Ты хорошо себя ведешь? Не грубишь? Медведица Сюзи повернулась, подбежала к нему на четырех лапах, толкнула старика в живот, и тот опрокинулся на пол. Мой отец, кажется, хотел вмешаться, но Фрейд, опершись на свою бейсбольную биту, снова встал на ноги. Трудно было сказать, хихикает он или нет.
— Ох, Сюзи! — сказал он, глядя не туда. — Сюзи просто хочет себя показать. Она не любит, когда ее критикуют, — сказал Фрейд. — И к мужчинам она относится гораздо хуже, чем к девочкам. А где девочки? — сказал старик, растопырив руки в стороны, и Фрэнни с Лилли подошли к нему; Сюзи последовала за Фрэнни, нежно подталкивая ее сзади. Фрэнк внезапно загорелся идеей подружиться с медведицей, начал трепать ее густой мех и, запинаясь, проговорил:
— У-у, ты, должно быть, медведица Сюзи. Мы о тебе много слышали. А я — Фрэнк. Sprechen Sie Deutsch ?
— Нет, нет, — сказал Фрейд. — Только не немецкий. Она разговаривает на вашем языке, — сказал Фрейд приблизительно в направлении Фрэнка.
Фрэнк глуповато склонился над медведицей и опять начал ерошить ей шерсть.
— Ты умеешь давать лапу, Сюзи? — спросил Фрэнк, складываясь пополам, но медведица повернулась к нему и встала на задние лапы.
— Она хорошо себя ведет? — воскликнул Фрейд. — Сюзи, будь умницей! Веди себя хорошо, Сюзи!
На задних лапах медведица была не выше нас, за исключением Лилли, — и выше Фрейда. Морда медведицы ткнулась Фрэнку в подбородок. Какое-то мгновение они стояли лицом к лицу, и медведица переваливалась с ноги на ногу — раскачивалась, как боксер в стойке.
— Я — Фрэнк, — нервно сказал медведице Фрэнк, протягивая руку; затем он внезапно попытался схватить правую медвежью лапу обеими руками и пожать ее.
— Попридержи руки, парень, — сказала медведица Фрэнку, отбросив его руку в сторону коротким быстрым ударом.
Фрэнк отшатнулся и налетел спиной на регистрационную стойку; звонок издал быстрое «дзинь!».
— Как вам это удалось? — спросила Фрэнни у Фрейда. — Как вы заставили ее заговорить?
— Никто не заставлял меня говорить, милочка, — сказала медведица Сюзи, тыркаясь носом ей в бедро.
Лилли снова завизжала.
— Медведица разговаривает, медведица разговаривает! — кричала она.
— Она умный медведь, — крикнул Фрейд. — Разве я вам этого не говорил?
— Медведица разговаривает, — истерично кричала Лилли.
— По крайней мере, я не визжу, — сказала медведица Сюзи.
Отбросив все медвежьи повадки, она прямой человечьей походкой прошла через фойе и угрюмо уселась на диванчик, туда, где ее впервые потревожил Лиллин визг. Она села, закинула ногу на ногу, положила их на стул и принялась листать журнал «Тайм». Довольно старый.
— Сюзи из Мичигана, — сказал Фрейд, как будто это все объясняло. — Но она ходила в колледж в Нью-Йорке. Она очень умная.
— Я ходила в «Сару Лоуренс», — сказала медведица, — но потом бросила. Ну и элитарное же это дерьмо, — сказала она о колледже Сары Лоуренс, нетерпеливо теребя лапами номер журнала «Тайм».
— Она — девушка! — воскликнул отец. — Это девушка в медвежьем костюме!
— Женщина, — поправила его Сюзи. — Не забывайтесь!
Это был всего лишь 1957 год. Сюзи была медведицей, опередившей свое время.
— Женщина в медвежьем костюме, — сказал Фрэнк.
Лилли прижалась ко мне и обхватила мою ногу.
— Других умных медведей и не бывает, — мрачно сказал Фрейд.
Наверху машинистки спорили по поводу нависшей у нас ошеломляющей тишины. Мы рассматривали медведицу Сюзи, действительно умную медведицу; и медведицу-поводыря тоже. После того как мы узнали, что это не настоящая медведица, она стала казаться нам больше; в наших глазах она приобрела новую силу. Это больше, чем просто глаза Фрейда, подумали мы; вполне возможно, что она заменяет ему и сердце и ум.
Отец осматривал фойе, а его старый слепой ментор шел рядом, опираясь на его руку. И что же отец видел на этот раз? Какой замок, какой дворец, какая первоклассная возможность все ярче и ярче маячили перед ним, когда он проходил мимо продавленного диванчика, на котором сидела медведица, проходил мимо подделок под импрессионистов: развалившиеся в потоках света розовые толстозадые ню на дисгармонирующих с ними цветастых обоях? Мягкий стул с вывороченными внутренностями (как развалины в предместьях с закопанной под ними воображаемой бомбой) и единственная лампа для чтения, слишком тусклая даже для того, чтобы при ней мечтать.
— Жаль, что так получилось с кондитерским магазином, — сказал отец Фрейду.
— Жаль? — воскликнул Фрейд. — Nein, nein, nicht жаль! Это здорово! Заведение пропало, а страховки у них не было. Мы его можем купить, очень дешево! Сделать фойе, которое люди заметят с улицы! — воскликнул Фрейд, хотя, конечно, сам он не мог заметить уже ничего. — Этот пожар очень кстати, — сказал Фрейд. — Пожар как раз к вашему прибытию, — говорил Фрейд, стискивая руку моего отца. — Великолепный пожар! — воскликнул Фрейд.
— Такой умномедвежий пожар, — сказала медведица Сюзи, цинично листая старый номер «Тайма».
— Так это ты его устроила? — спросила Фрэнни медведицу Сюзи.
— И к бабке не ходи, милочка, — ответила Сюзи.
Однажды я встретил женщину, которую тоже изнасиловали, но когда я рассказал ей историю Фрэнни и то, как, на мой взгляд, Фрэнни с этим справилась — никак вообще не реагируя или отрицая худшее из того, что с ней случилось, — эта женщина сказала мне, что мы с Фрэнни не правы.
— Не правы? — переспросил я.
— И к бабке не ходи! — ответила женщина. — Фрэнни была изнасилована, а не избита. И эти сволочи достали ее: внутри себя она вовсе не та же, какая была, что бы там ни болтал твой пустоголовый черный друг. Что он в этом понимает? Сестру его, понимаете ли, тоже изнасиловали — и уже эксперт. Твоя сестра сама лишила себя единственного оружия, которое было у нее против этих гадов: их семени. И никто не остановил ее, не помешал ей вымыться, никто не заставил ее побороться с этим — так вот, теперь она будет бороться с этим всю свою жизнь. Она пожертвовала своей цельностью, не сопротивляясь нападавшим с самого начала. А ты, — сказала эта женщина мне, — ты очень ловко распылил изнасилование твоей сестры, ты лишил его цельности, убежав, чтобы найти какого-нибудь героя, вместо того чтобы остаться там и встретить опасность самому.
— Цельность изнасилования — о чем это ты? — удивился Фрэнк.
— Я побежал за помощью, — сказал я. — Они бы просто вышибли из меня дух и все равно бы ее изнасиловали.
— Мне надо поговорить с твоей сестрой, милок, — сказала эта женщина. — Она бьется со своей любительской психологией, а это не поможет, поверь мне: я знаю, что такое изнасилование.
— Ух! — однажды сказал Айова Боб. — Вся психология любительская. Да ну их на фиг, Фрейда и всех остальных.
— Во всяком случае, того Фрейда, — добавил мой отец.
Но позже я подумал: может быть, и нашего Фрейда тоже.
Во всяком случае, женщина, являющаяся экспертом по изнасилованию, сказала, что реакция Фрэнни на изнасилование — это полнейшая фигня, а то, что Фрэнни до сих пор пишет Чипперу Доуву, вообще ее поразило. Женщина, являющаяся экспертом по изнасилованию, сказала, что после изнасилования так попросту не бывает и быть не может. Она сказала, что знает это наверняка. Поскольку ее тоже изнасиловали. А когда она училась в колледже, то вступила в нечто вроде клуба изнасилованных женщин, и они между собой условились, что конкретно под этим подразумевать и каковы должны быть конкретные ответные действия. Еще даже до ее разговора с Фрэнни я видел, что эта женщина зациклена на ее собственном несчастье и что, по ее мнению, единственная здравая реакция на изнасилование — это ее собственная реакция. Если же кто-то реагировал на подобное несчастье иначе, в ее глазах это просто означало, что и несчастье было иным.
— Все люди таковы, — сказал бы Айова Боб, — они хотят сделать свой печальный опыт универсальным. Это их как-то поддерживает.
И можно ли их за это винить? Спорить с такими людьми бесполезно, потому что из-за опыта, который лишил их каких-то человеческих качеств, они начинают отрицать другие человеческие качества в других, а ведь правда в том, что люди различны — это противоположная сторона нашего сходства… Да, ей не позавидуешь.
— Возможно, у нее была самая несчастливая жизнь на свете, — сказал бы Айова Боб.
И в самом деле, у этой женщины была самая несчастливая жизнь на свете. Экспертом по изнасилованию оказалась медведица Сюзи.
— Что это за бред — «маленькое событие среди множества других»? — спрашивала Сюзи у Фрэнни. — Что за бред — «самый счастливый день в моей жизни»? — спрашивала ее Сюзи. — Эти ублюдки хотели не просто тебя трахнуть, они хотели забрать твою силу, и ты им это позволила. Любая женщина, которая так пассивно относится к насилию над собой… да как ты можешь такое говорить, мол, ты откуда-то знала, что Чип Доув будет «первым». Радость моя! Ты просто пытаешься преуменьшить то огромное и страшное, что с тобой случилось, для того, чтобы легче это воспринять.
— Так кого же в данном случае насиловали? — спрашивала Фрэнни медведицу Сюзи. — Я хочу сказать, что у тебя было твое изнасилование, а у меня — мое. Если я говорю, что внутри я осталась такая же, какая была, значит, осталась. Ты думаешь, что они могут сделать это каждый раз?
— А здесь и к бабке не ходи, — отвечала Сюзи, — насильник использует свой член как оружие. С таким оружием он всяко доберется до тебя. К примеру, — говорила медведица Сюзи, — как нынче твоя половая жизнь?
— Ей всего лишь шестнадцать, — сказал я. — Нельзя ожидать слишком активной половой жизни в шестнадцать лет.
— Это меня не смущает, — сказала Фрэнни, — но есть половая жизнь, а есть изнасилование, — сказала она. — Это день и ночь.
— Тогда как же ты продолжаешь уверять, что Чиппер Доув был «первым»? — тихо спросил я.
— Вот тут и к бабке не ходи, это-то и главное, — подхватила медведица Сюзи.
— Смотрите, — сказала нам Фрэнни; Фрэнк в это время неловко раскладывал пасьянс, делая вид, что вообще нас не слушает, а Лилли следила за нашим разговором, как за теннисным матчем, не упуская ни единой реплики. — Смотрите, — сказала Фрэнни, — весь смысл в том, что у меня есть мое собственное изнасилование. Оно — мое. Мое собственное. И я справляюсь с ним на свой манер.
— Ты не справляешься с ним, — сказала Сюзи. — Ты так и не разозлилась достаточно. Ты должна разозлиться. Ты должна от всего этого прийти в ярость.
— Ты должна стать одержимой и не растерять одержимости, — закатив глаза, процитировал Фрэнк Айову Боба.
— Я серьезно, — сказала медведица Сюзи.
Она, конечно, была слишком серьезна — но более привлекательна, чем показалась с первого взгляда. Спустя какое-то время Сюзи-медведица наконец поняла изнасилование правильно. В конце концов она возглавила кризисный центр по изнасилованию, и в самой первой строчке своих «Советов жертвам изнасилования» она подчеркивает, что вопрос «чье это изнасилование?» — самый важный. Она в конце концов поймет, что хотя ее выздоровлению способствовал в первую очередь гнев, но в случае с Фрэнни он может и не оказаться таким целительным. «Позвольте жертве высказаться, — мудро пишет она в своем бюллетене для специалистов по изнасилованию, — отделите свои собственные проблемы от проблем жертвы». В один прекрасный день Сюзи-медведица стала настоящим консультантом по изнасилованиям, ведь это ей принадлежит знаменитое высказывание: «Будьте внимательны: каждая жертва изнасилования может видеть существо вопроса совсем иначе, чем вы; ваш взгляд — не единственный». И всем консультантам в своем центре она дает следующий совет: «Очень важно понимать, что каждая жертва будет пытаться осмыслить происшедшее по-своему, найти собственный выход из кризиса. Речь может идти обо всех обычных симптомах — вина, отрицание, ярость, смущение, страх — в том или ином сочетании или же о чем-то совершенно другом. И проблемы могут возникнуть в течение недели, года, десяти лет, а могут так никогда и не возникнуть».
Очень верно; Айова Боб полюбил бы этого медведя так же, как любил Эрла. Но когда мы только встретились, Сюзи во многом вела себя совершенно по-медвежьи, в том числе в вопросе об изнасиловании.
Мы вынуждены были пойти к ней с нашим сокровенным — это было неестественно, но у нас внезапно возникла потребность обратиться к ней как к матери (в отсутствие нашей собственной матери); впоследствии мы обращались к ней и с другими проблемами. Почти сразу же эта умная (хотя и грубоватая) медведица оказалась более всевидящей, чем слепой Фрейд, и с самых первых дней и ночей в нашем новом отеле мы шли со всеми нашими вопросами к Сюзи.
— Что это за люди с пишущими машинками? — спрашивал я ее.
— Сколько берут проститутки? — спрашивала Лилли.
— Где можно купить хорошую карту? — спрашивал Фрэнк. — Лучше бы такую, на которой отмечены пешие маршруты.
— Какие маршруты, Фрэнк? — спрашивала Фрэнни.
— Покажи детям их комнаты, — наказал Фрейд своему умному медведю.
Почему-то мы все сначала пошли в комнату Эгга, которая оказалась самой худшей — куб с двумя дверьми и без единого окна; одна дверь вела в комнату Лилли (которая была на одно окно лучше), другая — в фойе на первом этаже.
— Эггу она не понравится, — сказала Лилли; она предвидела, что Эггу ничего не понравится — ни переезд, ни вся затея в целом.
Подозреваю, она была права, и теперь, когда я думаю об Эгге, я вынужден представлять его в комнате в «Гастхаузе Фрейд», которой он так и не увидел. Эгг в коробке без воздуха и окон, крошечном отгороженном пространстве в самом сердце иностранного отеля, в номере, не подходящем для постояльцев.
Типичная семейная тирания: самому младшему достается худшая комната. Эгг не был бы счастлив в «Гастхаузе Фрейд», а теперь я задумываюсь о том, мог ли бы вообще кто-то из нас быть там счастлив. Конечно, начало получилось неудачным. У нас были всего день и ночь, прежде чем на нас обрушилась новость о матери и Эгге, прежде чем Сюзи превратилась и в нашего медведя-поводыря тоже, а отец с Фрейдом затянули на два голоса арию о великом отеле — по крайней мере, успешном отеле, надеялись они; ну если не великом, то хотя бы хорошем.
Уже в день прибытия отец и Фрейд начали строить планы. Отец хотел переселить проституток на пятый этаж, а Симпозиум по восточно-западным отношениям — на четвертый и таким образом очистить второй и третий этажи для постояльцев.
— Почему постояльцы, которые платят, должны забираться на четвертый и пятый этажи? — спрашивал отец Фрейда.
— Проститутки, — напоминал отцу Фрейд, — те же постояльцы, они тоже платят. — (Ему не надо было добавлять, что к тому же проститутки делают за ночь несколько заходов.) — А некоторые из их клиентов слишком стары, чтобы карабкаться по всем этим лестницам, — добавил Фрейд.
— Если они стары для всех этих лестниц, — заметила Сюзи, — то они стары и для своего грязного дела тоже. Лучше пусть кто-нибудь загнется на лестнице, чем отбросит коньки в кровати, лежа на маленькой девочке.
— Господи Иисусе! — сказал отец. — Тогда, может быть, отдадим проституткам второй этаж? А этих чертовых радикалов выселим на самый верх.
— Интеллектуалы, — возразил Фрейд, — всегда хлюпики.
— Не все эти радикалы — интеллектуалы, — заметила Сюзи. — И нам определенно нужен лифт, — добавила она. — Я склонна оставить проституток ближе к земле, а этих мыслителей заставить карабкаться по лестнице.
— Да, а постояльцев поселим между ними, — согласился отец.
— Каких постояльцев? — спросила Фрэнни. Они с Фрэнком проверили регистрационную книгу; в «Гастхаузе Фрейд» постояльцев не было.
— Это просто из-за пожара в кондитерском магазине, — пояснил Фрейд. — Он выкурил всех постояльцев. Как только мы устроим настоящее фойе, постояльцы валом повалят!
— И траханье не даст им всю ночь спать, а утром их разбудит стук пишущих машинок, — сказала медведица Сюзи.
— Этакий отель для богемы, — оптимистично заметил Фрэнк.
— Что ты знаешь о богеме, Фрэнк? — спросила его Фрэнни.
В комнате Фрэнка оказался портновский торс, оставшийся от проститутки, которая держала в отеле постоянную комнату. Крепкий торс, с пришпиленной сверху головой, отломанной у манекена.
Фрейд уверял, что она украдена в одном из крупных магазинов на Кернтнерштрассе. Миловидная, но выщербленная голова с одетым набекрень париком.
— Прекрасно подойдет для твоих переодеваний, Фрэнк, — сказала Фрэнни.
Фрэнк мрачно повесил на него свой пиджак.
— Очень смешно, — заметил он.
Комната Фрэнни соединялась с моей. У нас с ней была общая ванная комната с древней ванной, такой глубокой, что в ней можно было сварить целого быка. Туалет находился в коридоре, как раз напротив фойе. Только в комнате отца были собственные ванна и туалет. Выяснилось, что Сюзи пользуется той же ванной, что и мы с Фрэнни, хотя войти в нее она могла только через одну из наших комнат.
— Не дергайтесь, — сказала Сюзи, — я не так уж и часто моюсь.
Это мы и так могли сказать. От нее исходил не совсем медвежий, но сильный кисло-соленый запах, а когда она сняла свою медвежью голову и мы впервые увидели ее темные мокрые волосы, ее бледное рябое лицо, ее изможденные нервные глаза, то поняли, что в медвежьем костюме она выглядит намного приятней.
— То, что вы видите, это все от угрей — беды моей юности, — сказала Сюзи. — Я, что называется, девочка, которая «не так плоха, если спит лицом к стенке».
— Не расстраивайся, — сказал Фрэнк. — Я — гомосексуалист. Мне тоже предстоит веселенькая юность.
— Ну, по крайней мере, ты симпатичный, — сказала медведица Сюзи. — У вас вся семья симпатичная, — сказала она, окинув нас многозначительным взглядом. — Возможно, вы со мной не согласитесь, но дайте мне высказаться: никакая дискриминация не сравнима с тем, как относятся к уродливым людям. Я была уродливым ребенком и с каждым долбаным днем становилась все уродливей и уродливей.
Мы не могли отвести от нее глаз в ее медвежьем костюме без головы; мы, конечно, пытались догадаться, такое ли у нее грузное тело, как и у медведя. А когда на следующее утро мы увидели, как она разминается в кабинете Фрейда в футболке и тренировочных штанах, готовясь войти в роль медведя к тому времени, когда днем придут радикалы, а вечером проститутки, мы поняли, что физически она прекрасно подходит для того животного, которого изображает.
— Не тростиночка, да? — спросила она меня. «Многовато бананов», — сказал бы Айова Боб, «а пробежки маловато».
Но будем справедливы — Сюзи было трудно куда-нибудь выйти без медвежьего костюма. А делать зарядку в медвежьем костюме проблематично.
— Я не могу раскрыться, не то у нас будут большие неприятности.
И то верно, как бы Фрейд без нее смог поддерживать порядок? Медведица Сюзи была вышибалой. Когда левым радикалам досаждали правые, когда в холле и на лестнице раздавались яростные выкрики, когда какой-нибудь неофашист начинал орать: «Ничего не бывает задаром!», когда кучка протестующих набивалась в фойе, потрясая плакатами с требованием, чтобы Симпозиум по восточно-западным отношениям переехал… подальше на восток, вот тогда-то, говорила Сюзи, она и нужна была Фрейду.
— Уходите! — кричал в таких случаях Фрейд. — А то разозлите медведя.
Иногда было достаточно низкого грудного рычанья и короткой атаки.
— Забавно, — говорила Сюзи, — на самом деле я не так уж и сильна, но никто и не пытается драться с медведем. Мне достаточно всего лишь схватить кого-нибудь, и он тут же съеживается в комок и начинает стонать. Все, что мне нужно, — это взять и дунуть на них, просто навалиться. Никому и в голову не приходит бороться с медведем.
Радикалы были так благодарны за медвежью защиту, что с переселением их наверх не возникло никаких трудностей. В середине дня отец и Фрейд объяснили им ситуацию. Отец предложил им мои услуги для переноски пишущих машинок, я начал таскать машинки наверх, в пустующие комнаты пятого этажа. У них было около полудюжины печатных машинок и один ротапринт, обычные канцелярские принадлежности и как-то многовато телефонов. На третьем или четвертом столе я начал немного уставать, но, пропустив из-за перелета свою обычную зарядку со штангой и гантелями, был благодарен за возможность размяться. Я спросил парочку молодых радикалов, где можно купить штангу и гантели, но они, похоже, были очень подозрительны — то ли потому, что мы были американцами, то ли они не понимали английского, а может быть, они просто предпочитали говорить на своем языке. Один радикал постарше пытался было протестовать и завел с Фрейдом какой-то спор, но медведица Сюзи стала мотать головой и тыкаться в колени пожилого господина, как будто хотела высморкаться в обшлага его брюк, и он успокоился и стал подниматься по лестнице, хотя он-то знал, что Сюзи не настоящий медведь.
— Что они пишут? — спросила Фрэнни у Сюзи. — Я имею в виду их брошюры — это какая-то пропаганда?
— Зачем им столько телефонов? — спросил я, потому что я не слышал ни единого звонка за целый день.
— Они постоянно куда-то звонят, — сказала Сюзи. — Думаю, они кому-то угрожают по телефону. А их брошюры я не читала. Я вне их политики.
— Но в чем заключается их политика? — спросил Фрэнк.
— Поменять все к чертовой матери, — сказала Сюзи. — Начать все заново. Они хотят покончить с прошлым и начать игру с нуля.
— Я бы тоже не против… — сказал Фрэнк. — Звучит неплохо.
— Я их боюсь, — сказала Лилли. — Они смотрят сквозь тебя, как будто не видят, хотя глядят прямо на тебя.
— Ну, ты уж очень маленькая, — сказала медведица Сюзи. — На меня они определенно смотрят, и слишком много.
— Один из них смотрит на Фрэнни, слишком много, — заметил я.
— Я не это имела в виду, — сказала Лилли. — Я хотела сказать, что они не видят людей, когда смотрят на них.
— Это потому, что они думают о том, что все могло быть иначе, — сказал Фрэнк.
— Люди тоже, Фрэнк? — спросила Фрэнни. — Они думают, что люди могут быть иными? Да?
— Ага, — сказала медведица Сюзи, — например, мы все можем стать покойниками.
Горе сближает; в нашем горе, вызванном смертью матери и Эгга, мы узнали радикалов и проституток так, будто знали их всю жизнь. Мы были обездоленными детьми, без матери (для проституток), наш брат погиб во цвете лет (для радикалов). Таким образом, желая компенсировать нашу скорбь и дополнительное уныние, вызванное условиями «Гастхауза Фрейд», и проститутки, и радикалы относились к нам с особой теплотой. И хотя они различались как день и ночь, у них было намного больше общего, чем они сами предполагали.
И те и другие верили в коммерческие перспективы простого идеала: что в один прекрасный день они смогут стать «свободными». И те и другие относились к своим телам как к чему-то, чем легко можно пожертвовать (и что легко можно будет восстановить или заменить, когда тяжелые времена пройдут). Даже имена у них были похожими, правда по разным причинам. Они предпочитали псевдонимы или прозвища, а если и пользовались настоящим именем, то уж никак не фамилией.
Собственно, двое из них звались одной и той же кличкой, но путаницы не возникало, так как радикалы все были мужчинами, а проститутки — женщинами, к тому же они никогда не появлялись в «Гастхаузе Фрейд» в одно и то же время. Это имя было Старина Биллиг, и billig по-немецки означает «дешевка». Самую старую проститутку звали так, поскольку ее цены были самыми низкими в том округе, где она работала; проститутки с Крюгерштрассе, хотя Крюгерштрассе и находилась в Первом округе, были своего рода подгруппой проституток с Кернтнерштрассе (за углом). Если свернуть с Кернтнерштрассе на нашу маленькую улочку, перемена ощущалась разительная — такое впечатление, будто погрузился в мир без света; покинув Кернтнерштрассе, ты сразу же терял из виду огни отеля «Захер», блеск Государственной оперы и замечал, что проститутки накладывают на глаза больше теней, что их ноги выгнуты «иксом» (от длительного стояния) и что в талии они кажутся заметно шире, напоминая манекен из комнаты Фрэнка. Старина Биллиг была старостой проституток с Крюгерштрассе.
Ее тезкой среди радикалов был пожилой господин, который яростнее всех спорил с Фрейдом по поводу переезда на пятый этаж. Этот Старина Биллиг заработал свое «дешевое» прозвище исключительной, как говорят, скаредностью и всей своей политической биографией. Товарищи называли его «радикалом для радикалов». При большевиках он был одним из них, а когда начали меняться названия, тоже сменил вывеску. Он был в первых рядах любого движения, но когда движение шло вразнос или нарывалось на серьезные неприятности, Старина Биллиг шаг за шагом отступал в тыл, а потом тихонечко скрывался из вида, ожидая следующей волны, чтобы снова оседлать гребень. Идеалисты среди молодых радикалов, с одной стороны, относились к нему подозрительно, а с другой — восхищались его долголетием, живучестью. Примерно так же смотрели на Старину Биллиг, проститутку, ее коллеги.
Старшинство — это установление, которое одинаково часто почитают и порочат, внутри и вне сообщества.
Как и Старина Биллиг среди радикалов, среди проституток больше всего спорила с Фрейдом насчет переезда тоже Старина Биллиг.
— Но вы же переезжаете вниз, — говорил Фрейд, — вам надо будет подниматься на этаж меньше. В отеле, где нет лифта, второй этаж лучше третьего.
Я еще мог как-то следить за немецким Фрейда, но ответ Старой Биллиг был мне не по зубам. Фрэнк сказал, что она протестует против переезда, так как ей надо переносить слишком много «сувениров».
— Посмотри на этого мальчика! — говорил Фрейд, крутясь вокруг меня. — Взгляни на его мускулы! — Фрейд, конечно, «смотрел» мои мускулы на ощупь; сжимая их и похлопывая по ним, он подталкивал меня к старой проститутке. — Потрогай сама! — кричал Фрейд. — Он может перенести все твои сувениры. Дай ему день, и он сможет перенести весь отель!
А Фрэнк перевел мне, что ответила старая проститутка.
— Мне ни к чему трогать никакие мускулы, — сказала Старина Биллиг, отклоняя предложение Фрейда пощупать мои мышцы. — Я достаточно нащупалась мышц, когда спала, черт подери! — сказала она. — Конечно, он может перенести сувениры, — согласилась она. — Но я не хочу, чтобы мне что-нибудь разбили.
Таким образом, я переносил «сувениры» Старины Биллиг с великой осторожностью. Коллекция фарфоровых медведей, которая могла поспорить с коллекцией моей матери (а после смерти матери Старина Биллиг пригласит меня посещать свою комнату в дневное время, когда она не работает и ее нет в «Гастхаузе Фрейд», и я мог спокойно проводить время в одиночестве с ее медведями, вспоминая коллекцию матери, которая погибла вместе с ней). Еще Старина Биллиг любила растения, свешивавшиеся из горшков в форме каких-нибудь животных или птиц: папоротники окружали фламинго, цветы пробивались из лягушачьей спины, апельсиновое дерево вылезало из головы аллигатора. У остальных проституток были только смена одежды, косметика и лекарства. Было странно думать о том, что в «Гастхаузе Фрейд» они держали только «ночные комнаты» в отличие от Ронды Рей, у которой была «дневная комната»; меня поразила мысль, что дневные и ночные комнаты использовались для близких целей.
Мы встретились с проститутками в первый же вечер, когда помогали им переехать на другой этаж. Проституток с Крюгерштрассе было четверо плюс Старина Биллиг. Их звали Бабетта, Иоланта, Черная Инга и Визгунья Анни. Бабетту звали Бабеттой, поскольку она единственная из всех разговаривала по-французски, и считалось, что большинство французских клиентов (французы очень не любят разговаривать на каком-либо другом языке, кроме французского) предназначаются для нее. Бабетта была маленького роста (и потому стала любимицей Лилли), с кукольным личиком, которое в полумраке фойе «Гастхауза Фрейд» могло под определенным углом показаться неприятно похожим на мордочку грызуна. В последующие годы я буду думать, что Бабетта страдала анорексией, хотя тогда, в 1957 году, я, да и никто из нас, даже не догадывался, что такое анорексия. Она носила платья из тканей с изображением цветов, очень легкие платья, носила она их, даже когда лето давно кончилось. Если она красилась, то, глядя на нее, можно было подумать, что она переусердствовала с пудрой (казалось, дотронься до нее пальцем, и из ее пор выпорхнет облачко пудры); в остальное же время ее кожа напоминала воск (казалось, дотронься до нее пальцем, и под ним останется ямочка). Однажды Лилли сказала мне, что миниатюрность Бабетты сыграла важную роль в ее (Лиллином) взрослении, поскольку Бабетта помогла Лилли понять, что маленькие люди могут вступать в половые отношения с большими людьми и при этом не ломаться вконец. «Не ломаться вконец», — именно так Лилли это преподносила.
Иоланта называла себя Иолантой, потому что, как она объяснила, имя это польское, а она обожает польские шуточки. Она выглядела сильной, такой же большой, как Фрэнк (и почти такой же неуклюжей), исторгая сердечность, которая казалась фальшивой, как будто посреди хорошей шутки Иоланта может внезапно помрачнеть и достать из сумочки нож или выплеснуть кому-нибудь в лицо стакан вина. Широкоплечая, с квадратным лицом, тяжелой грудью и крепкими, но не толстыми ногами, она обладала здоровым очарованием крестьянки, странно испорченной подлостью городского насилия; она выглядела эротичной, но опасной. Во время моих первых дней и ночей в «Гастхаузе Фрейд» именно ее образ стоял у меня перед глазами, когда я мастурбировал, именно с Иолантой мне было труднее всего разговаривать, не потому, что она была самой грубой, а потому, что я больше всего ее боялся.
— Как можно узнать польскую проститутку? — спрашивала она меня. Я вынужден был просить Фрэнка перевести мне. — Потому что она платит тебе, за то, что ты ее трахаешь.
— Уловил? — спросил меня Фрэнк.
— Господи, Фрэнк, конечно, — ответил я.
— Тогда смейся, — сказал Фрэнк. — Лучше посмейся.
И я посмотрел на руки Иоланты; у нее были запястья крестьянина, а костяшки боксера, и засмеялся.
Черная Инга не смеялась. У нее была самая несчастная жизнь. И что самое главное, она еще не прожила слишком много в своей жизни; ей было только одиннадцать. Мулатка (мать ее была австриячка, а отец — черный американский солдат), она родилась в самом начале оккупации. Ее отец уехал вместе с оккупационными войсками в 1955 году, и все его рассказы о том, как обращаются с черными в Соединенных Штатах, отнюдь не побудили Ингу или ее мать уехать с ним. Черная Инга лучше всех остальных проституток владела английским, и, когда наш отец уехал во Францию опознавать тела матери и Эгга, большую часть наших бессонных ночей мы провели с Ингой. Ровесница Лилли, она тем не менее была с меня ростом, а при том, как ее одевали, выглядела такой же взрослой, как Фрэнни. Гибкая и симпатичная, кофейного цвета, она не была настоящей проституткой, выступая своего рода приманкой.
Ей не позволяли появляться на Крюгерштрассе без сопровождения другой проститутки, разве что если с ней рядом была медведица Сюзи; когда мужчины желали ее, им говорилось, что они могут только смотреть на нее и трогать себя сами. Черная Инга еще не была достаточно взрослой, чтобы ее кто-то трогал, и ни одному мужчине не позволяли остаться в комнате с ней наедине. Если мужчина хотел побыть с ней, то компанию им обязательно составляла медведица Сюзи. Система была очень простая, но работала. Если складывалось впечатление, что мужчина собирается дотронуться до Черной Инги, то медведица Сюзи издавала соответствующий звук и всем своим видом показывала готовность к нападению. Если мужчина просил Черную Ингу слишком уж раздеться или смотреть, как он будет мастурбировать, медведица Сюзи начинала вести себя беспокойно.
— Вы сердите медведя, — предупреждала Инга мужчину, который или уходил, или быстренько кончал мастурбировать, пока Инга смотрела в сторону.
Все проститутки знали, что медведица Сюзи может появиться в их комнатах буквально через несколько секунд, стоит лишь им крикнуть о помощи, потому что Сюзи, как всякое хорошо выдрессированное животное, безошибочно распознавала их голоса. Гнусавое повизгивание Бабетты, яростный рев Иоланты, дребезжание «сувениров» Старины Биллиг. Но для нас, детей, самыми худшими клиентами были стыдливые мужчины, которые мастурбировали на почти не оголявшуюся Черную Ингу.
— Не думаю, что я смог бы дрочить в присутствии медведя, — сказал Фрэнк.
— Думаю, Фрэнк, ты не смог бы дрочить в присутствии Сюзи, — заметила Фрэнни.
От этих слов Лилли передернуло, а я мысленно присоединился к ней. И пока отец находился во Франции с самыми дорогими для нас телами, мы — беспристрастно, как подобает при трауре, — наблюдали за торговлей телом в «Гастхаузе Фрейд».
— Когда я достаточно подрасту, — сказала Черная Инга, — я смогу получать за настоящее дело.
Нас, детей, очень удивило, что за «настоящее дело» платят больше, чем за созерцание Инги и мастурбацию.
Мать Черной Инги планировала не допустить свою дочь до «настоящего дела» к тому времени, как она «достаточно подрастет». Мать Черной Инги собиралась отправить дочь в отставку к тому времени, как она станет совершеннолетней. Мать Черной Инги была пятой ночной дамой «Гастхауза Фрейд» — той, которую называли Визгунья Анни. Она зарабатывала больше денег, чем любая другая проститутка с Крюгерштрассе, потому что копила на достойную отставку (для себя и для дочери).
Те, кто хотел хрупкий цветочек или немного французского, обращались к Бабетте. Те, кто предпочитал опыт и желал сэкономить, обращались к Старине Биллиг. Любители острых ощущений, имевшие вкус к насилию, могли попробовать удачи с Иолантой. Те, кто стыдился сам себя, платили за то, чтобы украдкой поглядеть на Черную Ингу. Ну а ценители абсолютного обмана шли к Визгунье Анни.
Как сказала медведица Сюзи, «Визгунья Анни выдает фальшивый оргазм лучше всех в своем цехе».
Фальшивый оргазм Визгуньи Анни мог вырвать Лилли из самого страшного ночного кошмара, заставить Фрэнка подскочить в постели и в ужасе завыть на темный силуэт портновского манекена, маячащий у него в ногах, стряхнуть с меня самый глубокий сон, так что я внезапно оказывался бодрым как огурчик и с огромной эрекцией или с рукой, шарящей по собственному горлу в поисках места, где оно перерезано. Визгунья Анни была живым аргументом в пользу того, что не стоило позволять проституткам занимать этаж прямо над нами.
Она даже могла отвлечь отца от его горя, когда он вернулся из Франции.
— Господи Иисусе! — говорил он и отправлялся поцеловать каждого из нас, убедиться, что все мы в безопасности.
Только Фрейд мог спокойно спать в такие моменты.
— Фрейд разберется, — говорил Фрэнк, — его-то уж не надуешь фальшивыми оргазмами.
Фрэнк считал себя очень умным, часто повторяя это замечание, так как, разумеется, имел в виду другого Фрейда, а не нашего слепого хозяина.
Визгунья Анни могла иногда надуть даже медведицу Сюзи, которая ворчала:
— Господи, этот-то у нее точно настоящий. Или еще хуже, Сюзи иногда принимала фальшивый оргазм за возможный крик о помощи.
— Господи боже мой, это уж точно никто не кончает! — ревела Сюзи, напоминая мне Ронду Рей. — Это точно кто-то умирает!
И она с ревом неслась по коридору второго этажа, распахивала дверь комнаты Визгуньи Анни и набрасывалась со своими ужасными когтями на ходившую ходуном кровать — отчего партнер Визгуньи Анни или пускался наутек, или падал в обморок, или застывал ледяным изваянием. А Визгунья Анни спокойно говорила:
— Нет-нет, Сюзи, все в порядке. Он добрый малый.
К этому времени приводить клиента (по меньшей мере парализованного от страха) в чувство могло быть уже поздно.
— Это уж настоящее преступление, — обычно говорила Фрэнни. — Только парень собрался кончить, как в комнату врывается медведь и начинает его мять.
— На самом деле, милочка, — говорила ей Сюзи, — некоторые из них именно в этот момент и кончают.
Неужели и вправду некоторые клиенты «Гастхауза Фрейд» кончали только тогда, когда на них нападал медведь? Но мы были слишком молоды; кое-каких вещей об этом злополучном месте мы так и не узнали. Подобно вампирам всех наших прошлых Хэллоуинов, клиенты «Гастхауза» никогда не будут для нас до конца реальными. По крайней мере, не проститутки, не их клиенты и не радикалы.
Старина Биллиг (радикал) приходил раньше всех. Как и Айова Боб, он говорил, что слишком стар, чтобы тратить остаток своей жизни на сон. Он приходил так рано, что иногда сталкивался в дверях с последней уходившей проституткой. Это была неизменно Визгунья Анни, которая работала усерднее остальных, чтобы спасти себя и свою черную дочку.
Медведица Сюзи в ранние утренние часы спала. После рассвета проблем у проституток почти не было, словно свет обеспечивал людям безопасность, если не всегда чистую совесть, а радикалы никогда не начинали свои перебранки раньше позднего утра. Большинство радикалов любило подольше поспать. Весь день они писали свои манифесты и делали угрожающие телефонные звонки. «За отсутствием достойного врага», как говаривал отец, они начинали досаждать друг другу. Отец, в конце концов, был капиталист. Кому еще придет в голову мысль о превосходном отеле? Кто, кроме капиталиста и по своей сущности противника «раскачивания лодки», захочет жить в отеле, управлять непроизводительным предприятием, продавать сон, а не результат труда, продукт, являющийся по меньшей мере отдыхом, если не развлечением? Мой отец считал радикалов еще более нелепыми, чем проститутки. Думаю, после смерти матери он был особенно восприимчив к помутнениям похоти и одиночества; возможно, он даже был благодарен за «бизнес», как проститутки называли свою работу.
Преобразователи мира, идеалисты, взявшиеся искоренять недостатки человеческой натуры, вызывали у него меньше симпатии. Сейчас это меня удивляет, поскольку я вижу отца тоже идеалистом, хоть и другого сорта, но, конечно, отец был более склонен пережить любые недостатки, чем их искоренить. То, что отец так и не выучил немецкого, дополнительно отдаляло его от радикалов; в сравнении с ними проститутки разговаривали по-английски лучше.
Радикал Старина Биллиг знал по-английски одну фразу. Он любил пощекотать Лилли или дать ей леденец, нежно приговаривая: «Янки гоу хоум» .
— Он милый старый пердун, — говорила Фрэнни.
Фрэнк пытался научить Старину Биллига еще одной английской фразе, которая, по мнению Фрэнка, должна была ему понравиться.
— Империалистическая собака, — говорил Фрэнк, но Биллиг безнадежно путал это с «фашистской свиньей», и результат всегда получался очень странным.
Из радикалов лучше всех говорила по-английски женщина, носившая подпольную кличку Фельгебурт. Это Фрэнк первым объяснил мне, что Fehlgeburt по-немецки означает «выкидыш».
— Как-как, Фрэнк, «выигрыш»? — переспросила Фрэнни.
— Нет, — говорил Фрэнк. — Выкидыш — ну, выкидыш ребенка.
Фройляйн Фельгебурт, как ее звали — мисс Выкидыш для нас, детей, — никогда не была беременной, и значит, у нее никогда не случалось и выкидыша; она была студенткой университета, а подпольную кличку «Выкидыш» получила потому, что единственная кроме нее женщина в штате Симпозиума по восточно-западным отношениям имела подпольную кличку «Беременная». И прежде та действительно была беременной. Фройляйн Швангер (Schwanger по-немецки означает «беременная»), женщина средних лет примерно одного возраста с моим отцом, прославилась в радикальных кругах Вены благодаря своей последней беременности. Она написала о ней целую книгу и продолжение — об аборте. Едва забеременев, она стала носить на груди крупную ярко-красную надпись «беременная» — «SCHWANGER!» — под которой буквы того же размера вопрошали: «НЕ ТЫ ЛИ ОТЕЦ?». Из этого получилась великолепная обложка для книги, а весь свой гонорар Швангер передала различным радикальным кружкам. Ее последующий аборт и книга о нем вызвали ожесточенную полемику; Швангер и сейчас, произнося речь, могла собрать целую толпу и каждый раз исправно жертвовала собранные средства на правое дело. Ее книга об аборте была издана в 1955 году, одновременно с окончанием оккупации, и сделала избавление от нежелательного ребенка символом освобождения Австрии от оккупационных властей. «Отец, — писала Швангер, — мог быть русским, американцем, англичанином или французом; по крайней мере, для моего тела и для моего образа мышления он был нежелательным иностранцем».
Швангер была очень близка с медведицей Сюзи: эта парочка любила подискутировать о различных теориях изнасилования. Но Швангер подружилась и с моим отцом; после смерти матери она сумела хотя бы немного его утешить — не потому, что «между ними что-то было» (как обычно говорят), а потому что ее спокойный, ровно модулированный голос больше всех других голосов «Гастхауза Фрейд» напоминал речь моей матери. Как и моя мать, она умела мягко убеждать. «Я просто реалистка», — любила она говорить с невинным видом, хотя ее мечты о том, чтобы все стереть и начать с нуля, были такими же пылкими, как огненные мечты любого радикала.
Несколько раз в день Швангер брала нас, детей, с собой выпить кофе с корицей и взбитыми сливками в кафе «Европа» на Кернтнерштрассе или в кафе «Моцарт» на Альбертинаплац, оба — сразу за Оперой.
— Если вы не знаете, — сказал однажды Фрэнк и потом повторял это снова и снова, — «Третьего человека» снимали в кафе «Моцарт».
Для Швангер это был пустой звук; от стука пишущих машинок и жара дебатов ее могли отвлечь лишь взбитые сливки, манил ее только покой кофейни.
— Единственное приличное изобретение нашего общества; жаль, что и с кофейнями придется покончить, — говорила Швангер Фрэнку, Фрэнни, Лилли и мне. — Пейте, милые, пейте.
Когда ты хочешь взбитых сливок, ты спрашиваешь Schlagobers, и если для радикалов Швангер означало «беременная», то для нас, детей, она означала попросту «шлагоберс». Она была нашей мамашей-радикалкой со слабостью к взбитым сливкам; мы по-настоящему ее полюбили.
Юная фройляйн Фельгебурт, специализировавшаяся в университете по американской литературе, обожала Швангер. Мы считали, что она гордится своей подпольной кличкой «Выкидыш», нам так казалось, возможно, потому, что мы считали, будто Fehlgeburt по-немецки означает также и «аборт». Я уверен, что это не так, но, по крайней мере, в словаре Фрэнка аборт и выкидыш обозначались одним словом — Fehlgeburt, что прекрасно символизировало нашу отделенность от радикалов, нашу безнадежную неспособность когда-либо их понять. В основе любого неправильного понимания лежит языковая ошибка. Мы никогда не понимали на самом деле, что же из себя представляют эти две женщины — несгибаемая и похожая на мать Швангер, отдающая силы (и деньги) делу, которое нас, детей, поражало своей бессмысленностью, но умеющая успокоить нас добрым и логичнейшим голосом, а также «шлагоберсами»; и похожая на бродяжку, заикающаяся, стеснительная студентка-филолог мисс Выкидыш, которая читала Лилли вслух (не для того, чтобы утешить лишившегося матери ребенка, а чтобы улучшить свой английский). Она читала так хорошо, что почти всегда мы с Фрэнни и Фрэнком тоже прислушивались к ее чтению. Фельгебурт любила читать нам в комнате Фрэнка, так что казалось, что портновский манекен тоже ее слушает.
Именно от фройляйн Фельгебурт в «Гастхаузе Фрейд» — когда наш отец был во Франции, когда из холодного моря (в месте, отмеченном бакеном-Грустецом) вытаскивали нашу мать и Эгга — мы впервые услышали полностью «Великого Гэтсби»; именно его финал, прочитанный мисс Выкидыш с напевным австрийским акцентом, по-настоящему подействовал на Лилли.
— Гэтсби верил в зеленый огонек, в свет неимоверного будущего счастья, которое отодвигается с каждым годом. Пусть оно ускользнуло сегодня, не беда, — взволнованно читала Фельгебурт, — завтра мы побежим еще быстрее, еще дальше станем протягивать руки!.. — читала мисс Выкидыш. — И в одно прекрасное утро… — Фельгебурт сделала паузу; в ее напоминающих блюдца глазах, казалось, вспыхивал зеленый огонек, который видит Гэтсби, а может быть, и неимоверное будущее тоже.
— Что? — спросила Лилли, затаив дыхание, и в смешной комнате Фрэнка прозвучал слабый отзвук Эгга.
— Так мы и пытаемся плыть вперед, — закончила Фельгебурт, — борясь с течением, а оно все сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое.
— А дальше? — спросил Фрэнк. — Это все? Он зажмурился, его глаза плотно закрыты.
— Конечно, это все, Фрэнк, — сказала Фрэнни, — неужели ты не можешь понять, что это конец?
Фельгебурт выглядела обескровленной, ее детское лицо по-взрослому печально нахмурилось, прядь вялых светлых волос нервно завернулась вокруг ее аккуратного розового ушка. И тут Лилли разрыдалась, и мы никак не могли ее остановить. Дело было в середине дня, никто из проституток еще не явился, но когда Лилли начала плакать, Сюзи решила, что Визгунья Анни изображает фальшивый оргазм в неположенной комнате. Сюзи ворвалась к нам, опрокинув манекен, и фройляйн Фельгебурт испуганно вскрикнула. Но даже это вторжение не могло остановить Лилли. Рыдания будто застряли у нее в горле, ее горе было таково, что, кажется, сейчас ее задушит, и мы не могли поверить, что такое маленькое тельце способно родить такую дрожь, организовать столько звуков. Конечно, мы все думали, что ее так тронула не сама книга, а кусочек насчет течения, которое «сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое»; это наше прошлое так тронуло ее, считали мы, это мать, это Эгг и то, что мы никогда не сможем их забыть. Но когда мы худо-бедно ее успокоили, Лилли заявила, что плачет об отце.
— Папа — Гэтсби, — рыдала она. — Это он! Я точно знаю!
Мы все разом накинулись на нее.
— Лилли, — сказал Фрэнк, — не поддавайся этой штуке насчет «неимоверного будущего счастья». Это совсем не то, что имел в виду Айова Боб, когда говорил, что отец живет в будущем.
— Это совсем другое будущее, — сказал я.
— Лилли, — сказала Фрэнни. — Что такое «зеленый огонек», Лилли? Я хочу сказать, для отца. Где его зеленый огонек, Лилли?
— Видишь ли, — сказал Фрэнк так, будто ему все наскучило, — Гэтсби покорен идеей быть влюбленным в Дейзи; это даже уже не Дейзи — та, в кого он влюблен, он уже влюблен не в нее. А у отца нет Дейзи, — сказал Фрэнк и слегка поперхнулся, потому что, возможно, только тут понял, что у отца и жены тоже больше нет.
Но Лилли сказала:
— Это человек в белом смокинге, это отец, он — Гэтсби. «Пусть оно ускользнуло сегодня, не беда», — процитировала Лилли. — Разве вы не видите? — взвизгнула она. — Оно будет всегда, и оно будет ускользать каждый раз. Оно никогда не дастся нам в руки, — сказала Лилли. — И отец никогда не остановится, — сказала она. — Он так и будет идти за ним, а оно всегда будет ускользать от него. Черт бы все это побрал! — крикнула она и топнула своей маленькой ножкой. — Черт побери! Черт побери! — взвыла Лилли и продолжала неудержимо завывать наподобие Визгуньи Анни — которая могла подделать только оргазм, а Лилли, как мы внезапно поняли, могла подделать саму смерть. Ее горе было настолько ощутимо, что даже Сюзи, подумал я, не сдержится, снимет свою медвежью голову и выкажет какое-то человеческое участие; но Сюзи пересекла комнату Фрэнка на чисто медвежий лад и косолапо вывалилась в коридор, предоставив нам разбираться со страданием Лилли самостоятельно.
Лиллин Weltschmerz, как называл это Фрэнк.
— У остальных у нас — страдание, — говорил Фрэнк. — У остальных у нас горе, мы, остальные, просто страдаем. Но Лилли, — говорил Фрэнк, — у Лилли настоящее Weltschmerz. Это нельзя перевести, как «мировая скорбь», — наставлял нас Фрэнк, — это слишком мягко для того, что мы видим у Лилли. Лиллин Weltschmerz — это скорее «мировая боль», — говорил Фрэнк. — В буквальном переводе Welt означает «мир», а боль — это то, что на самом деле означает Schmerz: боль, настоящая мука. В случае Лилли мы имеем дело с «мировой болью», — гордо заключал Фрэнк.
— Прямо грустец какой-то, да, Фрэнк? — спросила Фрэнни.
— Что-то вроде, — холодно согласился Фрэнк.
Фрэнк не дружил с Грустецом — больше не дружил. Собственно, смерть матери и Эгга с Грустецом на коленях и то, как всплыл Грустец из морской пучины, чтобы обозначить их могилу, убедили Фрэнка отказаться от поисков правильной позы для мертвецов; Фрэнк забросил таксидермию в любых ее формах. Он отверг все, что обещало воскресение из мертвых.
— Включая религию, — говорил Фрэнк.
Согласно Фрэнку, религия — это просто очередная разновидность таксидермии. В результате шутки, которую с ним сыграл Грустец, Фрэнк твердо отказался от любой разновидности веры. Он превратился в еще большего фаталиста, чем Айова Боб, он стал еще более неверующим, чем я или Фрэнни, почти воинствующим атеистом. Фрэнк верил только в судьбу, в произвольное счастье, в произвольный рок, в случайный фарс или случайную печаль. Он превратился в проповедника, выступающего против всего, что пытаются продать: от политики до морали. Фрэнк был в вечной оппозиции всему на свете. В его понимании это и означает «оппозиционные силы».
— Но чему на самом деле противостоят эти «оппозиционные силы»? — спросит его однажды Фрэнни.
— Просто возражай любому пророчеству, — посоветовал Фрэнк. — Если кто-нибудь за что-нибудь — будь против. Если кто-нибудь против чего-нибудь — будь за. Если ты села на самолет и он не разбился, значит, ты села на нужный самолет, — сказал Фрэнк. — И это все, что имеет значение.
Другими словами, Фрэнк «отдалился». После того как ушли мать и Эгг, Фрэнк ушел еще дальше, ушел куда-то и навсегда; он ушел в религию, еще более лишенную серьезности, чем любая известная религия; он присоединился к своего рода секте, отрицающей все на свете.
— А может быть, Фрэнк ее и основал, — скажет однажды Лилли, имея в виду нигилизм, имея в виду анархию, имея в виду тривиальную глупость и счастье перед лицом рока, имея в виду депрессию, которая приходит регулярно, как ночь, даже в самые счастливые и беспечные дни. Фрэнк верил в «бабах!». Он верил в сюрпризы. Он вечно то атаковал, то отступал и вечно щурился на поток света, вдруг озаривший заваленную трупами пустошь, которая только что была скрыта тьмой.
— Он просто свихнулся, — скажет Лилли. А Лилли знает, что это такое.
Лилли свихнулась тоже. Она, похоже, восприняла смерть матери и Эгга как личное наказание за какой-то свой скрытый порок, а потому пришла к выводу, что ей надо измениться. Помимо прочего, она решила вырасти.
— Хотя бы немножко, — сказала она с угрюмой решимостью.
Фрэнни и меня это очень обеспокоило. Само понятие роста казалось нам несовместимым с Лилли, и та энергия, с которой Лилли, как нам почудилось, ухватилась за идею вырасти, нас пугала.
— Я тоже хотел бы измениться, — сказал я Фрэнни. — Но Лилли… не знаю. Лилли — это просто Лилли.
— Кто ж этого не знает, — заметила Фрэнни.
— Сама Лилли, — возразил я.
— Именно, — согласилась Фрэнни. — И как же ты думаешь измениться? Ты знаешь что-то лучше, чем просто вырасти?
— Нет, лучше не знаю, — согласился я.
Я был простым реалистом в семье больших и маленьких мечтателей. Я знал, что я не могу вырасти. Знал, что никогда по-настоящему не повзрослею; знал, что мое детство никогда меня не оставит; и знал, что никогда не буду достаточно взрослым, не смогу принять на себя ответственность за мир. За чертов Welt, как сказал бы Фрэнк. Я не мог измениться слишком сильно, и я это знал. Все, что было в моих силах, так это сделать что-то такое, что бы понравилось моей матери. Мог бы прекратить ругаться, ведь это так расстраивало мать; мог бы начать следить за своим языком. Что я и сделал.
— Ты хочешь сказать, что больше не будешь говорить ни «говно», ни «пердеть», ни даже «шел бы ты на хер»? Ничего и никогда? — поинтересовалась Фрэнни.
— Точно так, — сказал я.
— И даже «жопа»? — спросила Фрэнни.
— Ты правильно поняла.
— Ну ты и жопа, — сказала Фрэнни.
— Начинание не хуже любого другого, — резонно заметил Фрэнк.
— Да ты просто хер с ушами, — дразнила меня Фрэнни.
— Думаю, это очень благородный поступок, — сказала Лилли. — Маленький, но благородный.
— Он живет во второсортном борделе, рядом с людьми, которые собираются перестраивать мир с нуля, и хочет прекратить ругаться, — сказала Фрэнни. — Пизда, — сказала она мне. — Пердун несчастный, — сказала Фрэнни. — Всю ночь дрочишь и мечтаешь о титьках, а разговаривать хочешь вежливо, да? — спросила она.
— Прекрати, Фрэнни, — сказала Лилли.
— А ты, Лилли, тоже кусок говна, только маленький, — сказала Фрэнни.
Лилли заплакала.
— Мы должны держаться вместе, Фрэнни, — заметил Фрэнк. — От такой ругани проку ни малейшего.
— А ты — пидор-пидорини, — обрезала его Фрэнни.
— А кто ты сама, милочка? — спросила у Фрэнни медведица Сюзи. — С чего ты взяла, что ты такая уж крутая?
— Я не крутая, — сказала Фрэнни. — Тупая ты медведица. Ты просто уродливая девица с прыщами, со шрамами от прыщей; ты напугана своими прыщами и предпочитаешь лучше быть тупой медведицей, чем человеческим существом. Думаешь, это круто? Это намного проще быть медведем, правда? — спросила Фрэнни у Сюзи. — И работать на слепого старика, который думает, что ты умная, а возможно, и красавица, — сказала Фрэнни. — Я не такая уж крутая, — сказала Фрэнни. — Но я умная. Как-нибудь сдюжу. И даже больше, чем сдюжу, — сказала она. — Я получу то, чего хочу, когда пойму, что это такое. Меня не обманешь, — сказала Фрэнни. — А вы? — обратилась она ко всем нам, даже к бедной мисс Выкидыш. — Вы сидите и ждете, пока что-то как-то изменится. Ты думаешь, отец не такой? — вдруг повернулась она ко мне.
— Отец живет будущим, — сказала Лилли, продолжая всхлипывать.
— Он такой же слепой, как и Фрейд, — сказала Фрэнни, — или скоро будет таким же. И знаете, что я сделаю? — спросила она у нас. — Я и не подумаю прекращать ругаться. Я буду пользоваться своим языком, как хочу, — сказала она мне. — Это единственное мое оружие. А вырасту только тогда, когда буду к этому готова или когда придет время, — сказала она Лилли. — И я никогда не стану такой, как ты, Фрэнк. Ты неповторим, — с теплотой в голосе добавила она. — И я не собираюсь превращаться в медведя, — сказала она Сюзи. — Ты потеешь, как свинья, в этом костюме, ты рычишь и пугаешь людей, потому что боишься сама себя. А я вот совсем себя не боюсь, — сказала Фрэнни.
— Попутного ветра, — сказал Фрэнк.
— Да, удачи тебе, Фрэнни, — сказала Лилли.
— Ну и что с того, что ты красивая? — сказала Сюзи. — Ты вдобавок еще и сука.
— С этого момента я в основном мать, — заявила Фрэнни. — Я собираюсь взять на себя заботу о вас, мудаках, о тебе, о тебе и о тебе, — сказала Фрэнни, ткнув пальцем во Фрэнка, Лилли и меня. — Потому что мамы здесь нет, а Айова Боб умер. Ни одного дерьмометра в семье, — сказала Фрэнни, — осталась одна я. Буду мерить уровень дерьма, такова моя роль. Отец ни во что не врубается, — сказала Фрэнни, и мы все кивнули, Фрэнк, и Лилли, и я, и даже медведица Сюзи кивнула. Мы знали, что это правда: отец был слеп или скоро совсем ослепнет.
— В любом случае, мне-то уж такая нянька не нужна, — сказал Фрэнк.
Лилли придвинулась к Фрэнни и, положив голову ей на колени, снова заплакала; судя по всему, плакалось ей очень уютно. Фрэнни, конечно, знала, что я ее люблю, безнадежно и слишком сильно, поэтому я ничего не сделал и ничего не сказал.
— Ну а мне не нужна шестнадцатилетняя соплюха, которая указывала бы, как мне жить, — сказала медведица Сюзи; она сняла медвежью голову и держала ее в своих огромных лапах.
Побледневшее лицо, глаза, полные боли, сжатый рот выдавали ее. Она снова надела свою медвежью голову — это был ее единственный символ власти.
Студентка, мисс Выкидыш, серьезная и сосредоточенная, казалось, лишилась слов.
— Не знаю, не знаю, — повторяла она.
— Скажите это по-немецки, — подбодрил ее Фрэнк.
— Как хотите, так и говорите, — предложила Фрэнни.
— Ну, — сказала Фельгебурт, — то место. То чудесное место, окончание «Великого Гэтсби», я вот о чем, — сказала она.
— Давай, Фельгебурт, — сказала Фрэнни. — Говори.
— Ну, — сказала Фельгебурт, — не знаю… но из-за этой концовки мне почему-то захотелось побывать в Соединенных Штатах. Я хочу сказать, что это против моих политических взглядов. Но это окончание, вообще все это… так прекрасно. Потому я захотела там побывать. Ну то есть в этом нет никакого смысла, но мне бы просто хотелось побывать в Соединенных Штатах.
— Так ты думаешь, тебе бы там понравилось? — сказала Фрэнни. — Ну а я бы хотела, чтобы мы никогда оттуда не уезжали.
— А мы можем вернуться домой, Фрэнни? — спросила Лилли.
— Надо поговорить об этом с отцом, — сказал Фрэнк.
— О господи, — сказала Фрэнни.
И я мог увидеть, как она представляет себе этот момент — запустить в отцовские мечты маленький кусочек вальсирующей реальности.
— Ваша страна, вы уж меня простите, — сказал мне один из радикалов, тот, которого звали просто Арбайтер (Arbeiter по-немецки означает «рабочий»), — ваша страна — по-настоящему преступное место, — сказал Арбайтер. — Вы уж меня простите, — добавил он, — но ваша страна — это настоящий триумф корпоративного творчества, это значит, что ваша страна управляется групповым разумом корпораций. Эти корпорации совершенно бесчеловечны, так как никто и ни за что не несет в них личной ответственности; корпорация подобна компьютеру, для которого источник энергии — прибыль и горючее — тоже прибыль. Соединенные Штаты, вы уж меня простите, самая неподходящая в мире страна для гуманистов, я так думаю.
— Насрать, что ты думаешь, — сказала Фрэнни. — Жопа ты с ручкой, — сказала она. — Ты сам говоришь как компьютер.
— Ты думаешь, как коробка передач, — сказал Фрэнк Арбайтеру. — Четыре скорости вперед и одна назад.
Арбайтер удивленно на него уставился. Английский давался ему с трудом, и позже мне пришло в голову, что его мозги работали, как газонокосилка.
— И так же поэтично, — скажет Сюзи.
Никто не любил Арбайтера, даже впечатлительная мисс Выкидыш. Ее слабостью, с точки зрения радикалов, считалась любовь к литературе, особенно к американскому романтизму («Ну что за глупая специальность, милочка», — всегда распекала ее Швангер). Но для нас, детей, то обожание, с которым Фельгебурт относилась к литературе, было ее силой. Именно романтическая часть ее натуры еще не совсем умерла; по крайней мере пока. Со временем, да простит мне Бог, я помог ей убить и это.
— Литература для мечтателей, — говорил Старина Биллиг бедной Фельгебурт.
Я имею в виду — Старина Биллиг-радикал. Старина Биллиг-проститутка любила мечты. Однажды она сказала Фрэнку, что лишь мечты и любит; мечты и свои «сувениры».
— Изучай экономику, милочка, — сказала Швангер Фельгебурт; именно так сказала мисс Беременная мисс Выкидыш.
— Человеческая полезность, — внушал нам Арбайтер, — прямо связана с тем, какой процент населения участвует в принятии решений.
— Во власти, — поправлял его Старый Биллиг.
— Во властных решениях, — уточнял Арбайтер. Вдвоем они напоминали двух колибри, кружащих над одним цветком.
— Говно парное, — сказала Фрэнни.
Английским Арбайтер и Старина Биллиг владели не ахти, поэтому им запросто можно было сказать что-нибудь вроде «засунь это себе в жопу», смысла они все равно не улавливали. И, несмотря на данную мной клятву перестать ругаться, я испытывал огромный соблазн сказануть им что-нибудь этакое, но приходилось удовлетворяться тем, что я слушал, как с ними разговаривала Фрэнни.
— Неизбежная расовая война в Америке, — говорил нам Арбайтер, — будет понята неправильно. На самом деле это война классового расслоения…
— Когда ты пердишь, Арбайтер, тюлени в зоопарке перестают плавать? — в ответ спрашивала его Фрэнни.
Другие радикалы редко принимали участие в наших дискуссиях. Один постоянно сидел за пишущей машинкой; другой — за баранкой единственного автомобиля, которым сообща владели члены Симпозиума по восточно-западным отношениям — все шестеро сразу. Механик, который трудился над разваливающимся автомобилем (многоцелевая машина, бесполезная, как нам казалось, на любом шоссе; отец считал, что она вообще ни разу не выезжала на шоссе), был угрюмым молодым человеком с перепачканным лицом, в комбинезоне и в синей фуражке трамвайного кондуктора. Он был членом профсоюза и каждый вечер работал на главной линии Марьяхильферштрассе. Днем он выглядел сонным и злым и все время бряцал инструментами. Так его и называли — Шраубеншлюссель (Schraubenschlьssel по-немецки — «гаечный ключ»). Фрэнк любил катать на языке это прозвище, Шраубеншлюссель — чтобы покрасоваться, но Фрэнни, Лилли и я настояли на переводе. Мы называли его Гаечным Ключом или просто Ключом.
— Эй, Ключ, — говорила ему Фрэнни, когда он лежал под машиной и сыпал проклятьями, — думаешь, они не сумеют запачкать тебе мозги, Ключ? — говорила Фрэнни.
Гаечный Ключ не понимал по-английски, а из его личной жизни мы знали один-единственный факт: что однажды он пригласил на свидание Сюзи.
— Я хочу сказать, никто меня никуда и никогда не приглашал, — сказала Сюзи. — Вот кретин.
— Вот кретин, — повторила Фрэнни.
— И ты знаешь, он ведь меня по-настоящему ни разу и не видел, — сказала Сюзи.
— А он знает, что ты женщина? — поинтересовался Фрэнк.
— Господи Иисусе, Фрэнк, — сказала Фрэнни.
— Ну, мне просто любопытно, — сказал Фрэнк.
— Я могу тебе сказать, что этот Ключ явно какой-то извращенец, — сказала Фрэнни. — Ты, Сюзи, с ним никуда не ходи, — посоветовала Фрэнни медведице.
— Ты что, смеешься? — возмутилась медведица Сюзи. — Я вообще никуда не выхожу. С мужчинами.
Это заявление, казалось, почти незаметно опустилось на пол у ног Фрэнни, но Фрэнк — я уверен — беспокойно заерзал и предпочел отодвинуться.
— Сюзи — лесбиянка, Фрэнни, — сказал я, когда мы остались одни.
— Она такого не говорила, — возразила Фрэнни.
— А по-моему, лесбиянка, — настаивал я.
— Ну и что? — сказала Фрэнни. — А кто тогда Фрэнк? Большой банан? С ним-то все в порядке.
— Будь аккуратней с Сюзи, Фрэнни, — предупредил я ее.
— Ты слишком много обо мне думаешь, — все повторяла и повторяла она. — Оставь меня, ладно? — попросила меня Фрэнни.
Но это было единственное, чего я никогда не смог сделать.
***
— В любом половом акте участвуют четыре-пять различных полов, — сказал нам шестой член Симпозиума по восточно-западным отношениям.
Это была настолько исковерканная фрейдовская заумь — другого Фрейда, — что нам пришлось попросить Фрэнка перевести это еще раз, так как с первого раза мы ничего не поняли.
— Именно так он и сказал, — заверил нас Фрэнк. — В любом половом акте на самом деле участвует целая куча различных полов.
— Четыре-пять? — спросила Фрэнни.
— Когда мы спим с женщиной, — сказал шестой радикал, — мы имеем дело сами с собой, какими станем в будущем, и с собой, какими были в детстве. А также, разумеется, с тем, какой станет наша любовница потом и какой она была в детстве.
— «Разумеется»? — переспросил Фрэнк.
— Так значит, каждый раз, когда трахаешься, в этом на самом деле участвует четверо-пятеро человек? — спросила Фрэнни. — Звучит очень изнуряюще.
— Энергия, использованная на секс, — единственная энергия, которая не требует возобновления со стороны, обществом, — сказал нам довольно задумчивого вида шестой радикал. — Мы сами восстанавливаем нашу сексуальную энергию, — пояснил мужчина, взглянув на Фрэнни так, будто сказал самую глубокую мысль в мире.
— Кто бы мог подумать, — прошептал я Фрэнни, но она, такое ощущение, была очарована этими мыслями несколько более, чем полагалось бы.
Я боялся, что ей понравился этот радикал.
Его имя было Эрнст. Просто Эрнст. Нормальное имя, но без фамилии. Он не спорил. Он чеканил отдельные бессмысленные предложения, спокойно высказывал их и шел обратно к пишущей машинке. Когда радикалы во второй половине дня покидали «Гастхауз Фрейд», они надолго застревали в кафе «Моватт» (на другой стороне улицы) — сумрачном заведении с бильярдным столом, досками «дартз» и вечной угрюмой когортой любителей чая с ромом, играющих в шахматы или читающих газеты. Эрнст редко присоединялся к своим коллегам в кафе «Моватт». Он писал и писал.
Если Визгунья Анни уходила домой последней из проституток, то Эрнст покидал отель последним из радикалов. Если утром Визгунья Анни часто встречала приходящего на работу Старину Биллига, то по вечерам она не менее часто встречала Эрнста, когда тот наконец собирался уходить. Вид у него был какой-то потусторонний; когда он разговаривал со Швангер, их голоса были такими тихими, что заканчивали беседу они почти всегда шепотом.
— Что Эрнст пишет? — спросила Фрэнни у медведицы Сюзи.
— Порнографию, — ответила Сюзи. — Он тоже приглашал меня на свидание. А уж он-то меня видел.
Это заставило нас всех на мгновение притихнуть.
— Какого рода порнографию? — осторожно спросила Фрэнни.
— А что, милочка, их много разных? — спросила медведица Сюзи. — Самую худшую, — сказала Сюзи. — Извращенные акты. Насилие. Вырождение.
— Вырождение? — спросила Лилли.
— Это не для тебя, милочка, — сказала Сюзи.
— Расскажи мне, — попросил Фрэнк.
— Нет, это слишком извращенно, — ответила Сюзи. — Ты знаешь немецкий лучше меня, Фрэнк, сам и попробуй прочесть.
К несчастью, Фрэнк попробовал; Фрэнк стал переводить нам порнографию Эрнста. Позже я спросил Фрэнка, не думает ли он, что порнография Эрнста была началом настоящих неприятностей? Сумей мы как-нибудь проигнорировать ее, покатились бы все равно дела наши под гору или нет? Но новая религия Фрэнка, его анти религия, уже наложила отпечаток на все его ответы (на любые вопросы).
— Под гору? — говорил Фрэнк. — Ну, это-то безусловно, что бы там ни. Если бы не порнография, так что-нибудь другое. Дело в том, что нам предписано катиться вниз. Ты видел что-нибудь, что катилось бы вверх? Что именно толкает вещи под гору, несущественно, — говорил Фрэнк со своей раздражающей бесцеремонностью. — Посмотри на это следующим образом, — внушал мне Фрэнк. — Почему кажется, что проходит половина жизни, пока ты выйдешь из этого вшивого подросткового возраста? Почему детство кажется вечностью, когда ты сам ребенок? Почему ты думаешь, что это занимает три четверти всего путешествия? А вот когда оно кончится, когда ребенок вырастет и внезапно окажется лицом к лицу с фактами… ну, — сказал мне Фрэнк совсем недавно, — сам знаешь эту историю. Когда мы были в том первом отеле «Нью-Гэмпшир», нам казалось, что наши тринадцать, четырнадцать и пятнадцать лет будут тянуться вечность. Сраную вечность, как сказала бы Фрэнни. Но как только мы покинули первый отель «Нью-Гэмпшир», — сказал Фрэнк, — наша жизнь побежала в два раза быстрее. Вот так оно и происходит, — утверждал Фрэнк. — Половину жизни тебе пятнадцать. А затем в один прекрасный день тебе вдруг взял и стукнул двадцатник; оглянуться не успел — вот и тридцатник. И потом уже годы свистят мимо, как уикенд в хорошей компании. Не успеешь осознать, в чем дело, как начинаешь мечтать, чтобы тебе снова было пятнадцать… Падение? — говорил Фрэнк. — Это наверх подниматься долго, к четырнадцати годам, к пятнадцати, к шестнадцати. А оттуда, — скажет Фрэнк, — конечно, только вниз. И каждый знает, что спускаться намного быстрее, чем подниматься. До четырнадцати, пятнадцати, шестнадцати ты движешься вверх, а потом вниз. Вниз как вода, — скажет Фрэнк, — вниз как песок, — скажет он.
Когда Фрэнк переводил для нас порнографию, ему было семнадцать, Фрэнни — шестнадцать, а мне — пятнадцать. Лилли, которой было одиннадцать, еще не доросла до того, чтобы такое слушать. Но Лилли настояла на том, что если уж она достаточно выросла, чтобы слушать, как Фельгебурт читает «Великого Гэтсби», то она достаточно взрослая и для того, чтобы слушать фрэнковские переводы Эрнста. (Визгунья Анни с типичным лицемерием не позволила свой дочери Черной Инге услышать ни единого слова из этого перевода.)
Именем Эрнст пользовались только в «Гастхаузе Фрейд». Как порнограф он выступал под всевозможными псевдонимами. Я не люблю описывать порнографию. Медведица Сюзи сказала нам, что Эрнст читает в университете курс под названием «История эротизма в литературе», но порнография Эрнста не имела ничего общего с эротикой. Фельгебурт прослушала курс Эрнста по эротической литературе, и даже она признала, что собственные работы Эрнста совершенно не похожи на настоящую эротику, которая никогда не бывает порнографична.
От порнографии Эрнста болела голова и сохло в горле. Фрэнк признался, что даже у него начинает саднить в глазах, когда он это читает. Лилли прекратила слушать с первого же раза; а мне было холодно, и, сидя в комнате Фрэнка с мертвым портновским манекеном, который внимал его повествованию, как нехарактерно терпимая классная дама, я чувствовал тянущий по полу холодок. Я чувствовал, как что-то зябкое проходит сквозь брюки по моим ногам, через пол, по которому гулял сквозняк, сквозь фундамент, из-под земли, где царит тьма, где, как я воображал, лежат кости из древней Виндобоны , орудия пыток, популярные среди турецких захватчиков, плети и дубины, кляпы и кинжалы, где таятся призрачные комнаты ужаса Священной Римской империи. Потому что порнография Эрнста была не о сексе: она была о боли без надежды, о смерти без единого доброго воспоминания. Она заставила медведицу Сюзи бежать принимать ванну, а Лилли (конечно же) рыдать, меня чуть не стошнило (дважды), а Фрэнк запустил одной из книжонок в портновский манекен (словно тот ее написал) — это была книжка под названием «Дети плывут в Сингапур»; они так и не добрались до Сингапура, ни один ребенок на всем корабле.
Но Фрэнни от всего этого только хмурилась. Это заставило ее задуматься об Эрнсте, заставило ее найти его и (для начала) поинтересоваться, зачем он это делает.
— Декаданс усиливает революционную ситуацию, — медленно сказал ей Эрнст; Фрэнк неуверенно старался перевести его дословно. — Упадничество приближает неизбежную революцию. На этом этапе необходимо выработать отвращение. Отвращение к политике, отвращение к экономике, отвращение к бесчеловечным общественным институтам и моральное отвращение, отвращение к себе самому за то, что ты стал таким.
— О себе говорит, — прошептал я Фрэнни, но она просто слушала, нахмурившись; она слишком внимательно его слушала.
— Порнография, конечно, наиболее отвратительна, — монотонно бубнил Эрнст. — Но смотри: будь я коммунистом, какое правительство хотел бы я увидеть у власти? Самое либеральное? Нет. Я бы предпочел самое репрессивное, самое капиталистическое, самое анти коммунистическое правительство на свете и голосовал бы за него двумя руками. Где были бы левые без помощи правых? Чем правее и глупее общественная ситуация, тем лучше для левых.
— Ты коммунист? — спросила Лилли Эрнста. Еще в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, она усвоила, что коммунизм — это изрядная бяка.
— Это необходимая фаза, — сказал Эрнст, говоря о коммунистах и о самом себе, говоря это нам, детям, так, будто мы все были историческим прошлым, словно уже вскинулся могучий поток, который либо унесет нас своим течением, либо сметет в сторону. — Я пишу порнографию, — сказал Эрнст, — потому что служу революции. Лично я, — добавил он, вяло махнув рукой, — ну, лично я эстет: я размышляю об эротике. Если Швангер горюет о своих кофейнях, если ей грустно по поводу Schlagobers, которые революция тоже уничтожит, то я горюю об эротике, потому что она тоже будет утрачена. Когда-нибудь после революции, — вздохнул он, — эротика, может, и возродится, но она уже никогда не будет прежней. В новом мире она уже не будет иметь такого значения.
— В новом мире? — спросила Лилли, и Эрнст зажмурил глаза, как будто это был лейтмотив его любимого музыкального произведения, как будто в своих мыслях он уже мог видеть этот «новый мир», абсолютно другую планету с абсолютно иным населением.
Думаю, для революционера у него были слишком изящные руки; его длинные гибкие пальцы, возможно, оказывали ему неоценимую помощь при работе на пишущей машинке, его рояле, на котором Эрнст играл музыку своей оперы грандиозных перемен. Его дешевый цвета морской волны костюм слегка лоснился и был всегда чистым, но мятым, его белые рубашки были всегда хорошо выстираны, но не поглажены, галстуков он не носил; когда его волосы слишком отрастали, он подстригал их слишком коротко. Его лицо можно было назвать атлетическим — выскобленное, моложавое, решительное; мальчишеский тип красоты. Медведица Сюзи и Фельгебурт говорили нам, что в университете за ним ходит слава сердцееда. Когда он читал лекции по эротической литературе, заметила нам мисс Выкидыш, он становился взволнованным, почти игривым; а вовсе не таким вялым, ленивым, медлительным (чтобы не сказать сонным) шептуном, как в тех случаях, когда говорил о революции.
Он был довольно высоким, но не крепким, хотя и хрупким его нельзя было назвать тоже. Когда я увидел, как он сутулит плечи, как поднимает воротник своего пиджака, собираясь идти домой из «Гастхауза Фрейд» от своей несомненно печальной и отвратительной работы, я был поражен, насколько он в профиль напоминает Чиппера Доува.
Руки Доува, слишком изящные, тоже ничуть не походили на руки квотербека. И я припомнил, как Чиппер Доув, ссутулив свои наплечники, трусил к сгрудившимся для совещания игрокам, думая о следующем сигнале, следующем приказе, следующей команде, и руки его, как птички, трепетали на наколенниках. Конечно, я понял, кем был Эрнст у радикалов — распасовщиком, сигнальщиком, угрюмым теоретиком, ядром, к которому тяготели все прочие. И тогда же я понял, что именно Фрэнни увидела в Эрнсте. Не просто внешнее сходство с Чиппером Доувом, но эта надменная самоуверенность, эта печать зла, этот привкус разрушения, это холодное стремление к лидерству — вот что нашло лазейку в ее сердце, вот что тронуло ее внутри, вот что лишало ее сил.
— Мы все хотим обратно домой, — сказал я отцу. — Назад в Соединенные Штаты. Мы хотим в Америку. Нам здесь не нравится.
Лилли держала меня за руку. Мы опять все собрались в комнате Фрэнка, который нервно боксировал с портновским манекеном, а Фрэнни, лежа на кровати Фрэнка, смотрела в окно на кафе «Моватт». Было раннее утро, кто-то выметал сигаретные окурки из дверей кофейни и гнал их через тротуар в сточную канаву. Радикалы не входили в число ночных посетителей кафе «Моватт»; по ночам это место использовали проститутки, чтобы отдохнуть от уличного патрулирования, поиграть в бильярд, выпить пива или стакан вина или подцепить кого-нибудь, а отец разрешал Фрэнку, Фрэнни и мне сходить туда поиграть в «дартз».
— Мы скучаем по дому, — сказала Лилли, стараясь не заплакать.
Разговор этот происходил летом, мать с Эггом покинули нас еще слишком недавно, чтобы говорить о том, что мы по кому-то или чему-то скучаем.
— Здесь ничего не получится, пап, — сказал Фрэнк, — ситуация, похоже, тупиковая.
— Сейчас самое время уехать, — сказал я, — пока еще не начались занятия в школе, пока ни у кого из нас нет никаких обязательств.
— Но у меня уже есть обязательства, — тихо сказал отец, — перед Фрейдом.
«Неужели этот слепой старик дороже тебе, чем мы?» — вот что нам хотелось выкрикнуть, но отец тут же ушел от вопроса о его обязательствах перед Фрейдом.
— Что ты думаешь, Фрэнни? — повернулся он к ней, но Фрэнни по-прежнему смотрела в окно на улицу, где своим чередом шло раннее утро.
Вот прошаркал Старина Биллиг, радикал, а ему навстречу — Визгунья Анни, проститутка. Оба выглядели усталыми, но как настоящие венцы блюли ритуал: их сердечные приветствия отчетливо донеслись до нас через открытое окно комнаты Фрэнка.
— Послушай, — сказал Фрэнк отцу. — Мы, конечно, действительно в Первом округе, но Фрейд не удосужился сообщить, что наша улица во всем округе худшая.
— Что-то вроде тупика, — добавил я.
— И стоянки для машин тоже нет, — сказала Лилли.
Стоянки для автомашин здесь не было, потому что, похоже, Крюгерштрассе использовалась грузовиками для доставки к черному ходу товаров в роскошные заведения на Кернтнерштрассе.
К тому же на нашей улице находилось местное почтовое отделение — унылый, грязноватый дом, вряд ли способный привлечь в отель дополнительных клиентов.
— Да еще проститутки, — прошептала Лилли.
— Второй класс, — сказал Фрэнк, — никаких надежд на предварительное бронирование. Мы всего лишь в квартале от Кернтнерштрассе, но мы никогда не будем Кернтнерштрассе, — сказал Фрэнк.
— Даже с новым фойе, — сказал я отцу, — даже если это будет привлекательное фойе, его просто никто не увидит. К тому же все равно придется селить людей между развратом и революцией.
— Между грехом и опасностью, папа, — сказала Лилли.
— Конечно, в перспективе это не играет никакой роли, — сказал Фрэнк; я чуть его не ударил. — Я хочу сказать, что предприятие в любом случае безнадежное: не имеет никакого значения, когда мы уедем, ясно только, что мы уедем. Это безнадежный отель. Мы можем уехать, пока он тонет, а можем уехать после того, как он уже утонет.
— Но мы хотим уехать сейчас, Фрэнк, — сказал я.
— Да, мы все этого хотим, — сказала Лилли.
— Фрэнни?.. — спросил отец, но Фрэнни смотрела в окно.
На узкой улочке почтовый грузовик пытался объехать грузовой фургон. Фрэнни следила за тем, как приходит и уходит почта, ожидая писем от Младшего Джонса и, полагаю, от Чиппера Доува. Она часто писала им обоим, но только Младший писал ей в ответ.
— Я хочу сказать, — продолжал Фрэнк в духе своей философии безразличия, — мы можем уехать, когда все проститутки провалят медосмотр, или когда Черная Инга наконец повзрослеет, чтобы работать, или когда у Шраубеншлюсселя взорвется машина, или когда первый постоялец подаст на нас в суд, или…
— Но мы не можем уехать, — оборвал его отец, — пока не наладим дело. — (Даже Фрэнни посмотрела на него.) — Я имею в виду, — сказал отец, — пока отель не станет успешным, мы не можем позволить себе уехать. Нельзя же просто так взять и уехать, имея на руках разваливающееся дело, — сказал он, — нам ведь просто будет не с чем уехать.
— Это ты… о деньгах? — спросил я.
Отец кивнул.
— Ты уже успел вложить деньги сюда? — спросила его Фрэнни.
— Они начнут переделывать фойе еще до конца лета, — ответил отец.
— Тогда еще не поздно! — воскликнул Фрэнк. — Разве я не прав?
— Папа, забери свои деньги обратно! — сказала Лилли.
Отец добродушно улыбнулся и покачал головой. Мы с Фрэнни смотрели в окно, как мимо кафе «Моватт» проходит исполненный отвращения порнограф Эрнст. Пересекая улицу, он отбросил ногой со своего пути какой-то мусор; двигался он целеустремленно, как кот за мышью, но всегда выглядел разочарованным оттого, что приходит позже Старины Биллига. У него еще было в запасе по крайней мере три часа порнографии, прежде чем он прервется на обед, прежде чем он начнет свои лекции в университете (его «эстетический час», как он это называл), а затем ему предстоят усталые, злонамеренные часы под конец рабочего дня, которые, по его словам, он посвящает «идеологии», брошюрам Симпозиума по восточно-западным отношениям. Какой день ожидал его впереди! Я мог с уверенностью сказать, что Эрнст ненавидит его заранее. А Фрэнни не могла оторвать от Эрнста глаз.
— Мы должны уехать сейчас, — сказал я отцу, — независимо от того, тонем ли мы или уже утонули.
— Нам некуда ехать, — взволнованно сказал отец. Он вскинул руки, это выглядело почти как мамино пожатие плечами.
— Уехать в никуда все же лучше, чем оставаться здесь, — сказала Лилли.
— Согласен, — сказал я.
— Это нелогично, — сказал Фрэнк, и я бросил на него испепеляющий взгляд.
Отец взглянул на Фрэнни. Это напомнило мне те взгляды, которые он время от времени бросал на мать; он опять глядел в будущее и заранее просил за это прощения. Он просил прощения за все, что могло случиться. Похоже, энергия его мечтаний была настолько мощной, что она просто заставляла его действовать, не считаясь с тем, какое будущее нас ожидает; он воображал, а мы должны были покорно сносить отсутствие у него чувства реальности, а может быть, даже и безразличие к нашим жизням. Вот что такое «чистая любовь»: будущее. Именно таким взглядом отец посмотрел на Фрэнни.
— Фрэнни? — спросил ее отец. — Что ты думаешь?
Мнение Фрэнни — вот чего мы все ожидали. Она оторвала взгляд от той точки улицы, где только что шел Эрнст; Эрнст — порнограф, Эрнст — «эстет» от эротики, Эрнст — сердцеед. Я видел, что она была в глубоком затруднении; что-то уже было не ладно в сердце Фрэнни.
— Фрэнни? — тихо повторил отец.
— Думаю, нужно остаться, — сказала Фрэнни. — Посмотрим, как все пойдет, — и обвела нас взглядом.
Мы, дети, отвернулись, а отец обнял ее и поцеловал.
— Умница, Фрэнни! — сказал он.
А Фрэнни, конечно, пожала плечами; она одарила отца маминым пожатием плеч, это каждый раз его покоряло.
Кто-то рассказывал мне, что сейчас Крюгерштрассе превратили в пешеходную зону, что теперь на этой улице два отеля, ресторан, бар и кофейня, даже кинотеатр и музыкальный магазин. Кто-то сказал мне, что это роскошная улица. Ну что ж, в это трудно поверить. А я ни в коем случае не хочу снова увидеть Крюгерштрассе, как бы она ни изменилась.
Кто-то сказал мне, что теперь и на самой Крюгерштрассе есть роскошные заведения: бутик и парикмахерская, книжный и музыкальный магазины, место, где продают меха, и место, где продают сантехнику. Кто бы мог подумать.
Кто-то сказал мне, что почта все еще там. Письма как ходили, так и ходят.
И до сих пор на Крюгерштрассе есть проститутки; никто мне больше о них не говорил, но куда они денутся.
На следующее утро я разбудил медведицу Сюзи.
— Эрл! — сказала она, борясь с остатками сна. — Ну что еще, черт бы вас побрал, случилось?
— Мне нужна твоя помощь, — сказал я ей. — Ты должна спасти Фрэнни.
— Фрэнни сильная девочка, — сказала медведица Сюзи. — Она красивая и сильная, — сказала Сюзи, переворачиваясь на другой бок. — Я ей не нужна.
— Ты произвела на нее впечатление, — сказал я; это была обнадеживающая ложь. Сюзи было двадцать, она была всего лишь на четыре года старше Фрэнни, но когда тебе шестнадцать, четыре года — это большая разница. — Ты ей нравишься, — сказал я, и это была правда. — Ты, по крайней мере, старше ее — знаешь, ты ей как старшая сестра, — сказал я.
— Эрл! — сказала Сюзи, все еще недовольно.
— Может быть, ты и со странностями, — сказал Фрэнк, — но ты скорее можешь подействовать на Фрэнни, чем мы.
— Спасти Фрэнни от чего? — спросила медведица Сюзи.
— От Эрнста, — сказал я.
— От самой порнографии, — передернувшись сказала Лилли.
— Помоги ей вернуть себя внутреннюю, — попросил Фрэнк медведицу Сюзи.
— Я обычно не путаюсь с несовершеннолетними девочками, — сказала Сюзи.
— Мы хотим, чтобы ты помогла ей, а не путалась с ней, — сказал я Сюзи, но медведица только улыбнулась.
Она села на кровати; ее костюм медведя был разбросан по полу, собственные волосы, похожие на медвежью шерсть, были жесткими и торчали во все стороны, и тяжелое лицо зияло, как рана, над поношенной футболкой.
— Помогать — это все равно что путаться.
— Пожалуйста, попробуй, — попросил я ее.
— И ты спрашиваешь меня, откуда начались настоящие неприятности, — позже скажет мне Фрэнк. — Ну что, по-моему, они начались не с порнографии, в этом я уверен, — скажет Фрэнк, — не то чтобы она ничего не значила, но я знаю, с чего начались неприятности, которые были тяжелее всего для тебя, — скажет мне Фрэнк.
Как и порнографию, я не хотел бы это описывать. Но мы с Фрэнком видели одну лишь моментальную картинку, быстрый проблеск, — хотя увиденного было более чем достаточно. Это началось в один августовский вечер, когда было так жарко, что Лилли разбудила меня и Фрэнка, попросить стакан воды, будто маленькая. Это случилось в тот вечер, когда было так жарко, что мужчины на Крюгерштрассе не могли думать о проститутках, и в «Гастхаузе Фрейд» было спокойно. Никто не заставлял визжать Визгунью Анни, ни у кого и в мыслях не было помычать с Иолантой, похныкать с Бабеттой, поторговаться со Стариной Биллиг или даже просто посмотреть на Черную Ингу. Было слишком жарко, чтобы торчать в кафе «Моватт»; проститутки расселись на ступеньках лестницы в прохладном фойе «Гастхауза Фрейд», которое в данный момент перестраивалось. Фрейд был в кровати и спал: он терпеть не мог жары. Отец, который видел будущее яснее, чем настоящий момент, спал тоже.
Я отправился в комнату Фрэнка и какое-то время побоксировал с портновским манекеном.
— Господи Иисусе, — сказал Фрэнк. — Скорей бы ты нашел себе штангу и оставил мой манекен в покое.
Но ему тоже не спалось, и какое-то время мы перепихивали манекен от него ко мне и обратно.
Издавать этот звук не могла ни Визгунья Анни, ни кто-либо еще из проституток. В нем не было, казалось, ни капли грусти, зато слишком много музыки воды, чтобы мы с Фрэнком могли подумать, будто это совокупляются за деньги или даже из похоти, для похоти там тоже было слишком много музыки воды. Ни Фрэнк, ни я никогда раньше не слышали этого звука, и, обшаривая свою память, которой уже сорок лет, я и сейчас не могу найти такой песни; никто никогда не споет мне эту песню точно так же.
Это была песня, которую медведица Сюзи заставила петь Фрэнни. Сюзи проходила в ванную через комнату Фрэнни. Мы с Фрэнком прошли через мою комнату в ту же ванную и через дверь смогли заглянуть в комнату Фрэнни.
Медвежья голова, лежавшая на ковре у кровати Фрэнни, поначалу пугала, как будто кто-то взял и отсек Сюзи голову за непрошеное вторжение. Но не медвежья голова занимала наше внимание, мое и Фрэнка. Нас манил голос Фрэнни, одновременно резкий и мягкий, уютный, как у матери, и радостный, как у Эгга. В этом звуке почти не ощущалось секса, хотя именно секс был темой песни, потому что Фрэнни лежала на кровати, закинув руки за голову и задрав подбородок к потолку, а между ее длинных ног, присогнутых и слегка шевелящихся (будто она дрейфовала по воде), в темном паху моей сестры (видеть который мне не следовало) был безголовый медведь, безголовый медведь хлебал там, как животные едят свежеубитую добычу, как животные пьют в самом сердце леса.
Эта картина испугала нас с Фрэнком. Мы не знали, куда потом деваться, и без каких-либо особых мыслей в голове или, наоборот, от их избытка забрели в фойе. Там нас приветствовали сидевшие на лестнице проститутки; от зноя, скуки и бездействия они как будто особенно обрадовались нашему появлению, хотя и так вроде бы всегда были рады нас видеть. Только Визгунья Анни посмотрела на нас разочарованно, как будто в первый момент приняла за клиентов.
— Эй, ребята, — сказала Черная Инга, — у вас такой вид, словно привидение встретили.
— Съели что-нибудь не то, голубчики? — спросила Старина Биллиг. — Что это вы, в такой поздний час — и не спите?
— Стояк, наверно, замучил, потому и не заснуть, — сказала Иоланта.
— Oui, oui , — подхватила Бабетта. — Ну так давайте нам, чего у вас там стоит!
— Прекратите! — сказала Старина Биллиг. — Все равно трахаться сегодня слишком жарко.
— Трахаться никогда не жарко, — сказала Иоланта.
— И не холодно, — согласилась Визгунья Анни.
— Хотите сыграть в карты? — предложила нам Черная Инга. — В девятку?
Но мы с Фрэнком, как заводные солдатики, сделали несколько неуклюжих разворотов у основания лестницы и вернулись обратно в комнату Фрэнка — а затем нас как магнитом потянуло к отцу.
— Мы хотим обратно домой, — сказал я ему. Он проснулся — и, как маленьких, затащил Фрэнка и меня к себе в кровать.
— Пожалуйста, поедем домой, папа, — прошептал Фрэнк.
— Как только раскрутимся, — заверил нас отец, — так сразу и уедем, обещаю.
— Когда? — прошипел я ему, но он поймал мою голову в замок и чмокнул в макушку.
— Скоро, — сказал он. — Наш отель уже на подъеме.
Но мы пробудем в Вене до 1964 года; мы пробудем здесь семь лет.
— Я там стала старше, — скажет Лилли; к тому времени, когда мы покинем Вену, ей будет восемнадцать.
— Старше, но не намного больше, — скажет Фрэнни.
Грустец не тонет. Мы это знали. Не следовало так удивляться.
Но в ту ночь, когда медведица Сюзи заставила Фрэнни забыть о порнографии, в ту ночь, когда она заставила мою сестру так прекрасно петь, мы с Фрэнком были поражены сходством, более сильным, чем сходство порнографа Эрнста с Чиппером Доувом. В комнате Фрэнка, приперев дверь портновским манекеном, мы лежали в темноте и плакали.
— Ты видел медведя? — спросил я.
— Головы не разглядеть было, — ответил Фрэнк.
— Правильно, — сказал я, — ведь на самом деле это был всего лишь медвежий костюм. Просто Сюзи так скрючилась.
— Почему она осталась в медвежьем костюме? — спросил Фрэнк.
— Не знаю, — ответил я.
— Возможно, они еще только начали, — предположил Фрэнк.
— Но как медведь выглядел, — сказал я. — Ты заметил?
— Я знаю, — прошептал Фрэнк.
— Этот мех, эта поза, — сказал я.
— Я знаю, о чем ты, — сказал Фрэнк. — Не надо. Лежа в темноте, мы оба знали, кого напоминает медведица Сюзи, мы оба видели, на кого она похожа. Фрэнни предупреждала нас: она велела следить за тем, какие новые позы может принять Грустец, за его новым маскарадом.
— Грустец, — прошептал Фрэнк. — Медведица Сюзи — Грустец.
— Во всяком случае, очень похожа, — сказал я.
— Она Грустец, я точно знаю, — сказал Фрэнк.
— Сейчас, может быть, и так, — согласился я. — Пока что это она.
— Грустец, — продолжал шептать Фрэнк, пока не заснул. — Это Грустец, — бормотал он. — Его не убьешь, — бубнил Фрэнк. — Это Грустец. Он не тонет.