Книга: Отель «Нью-Гэмпшир»
Назад: ГЛАВА 6. Отец получает весточку от Фрейда
Дальше: ГЛАВА 8. Грустец не тонет

ГЛАВА 7. Грустец нападает снова

 

Сабрина Джонс, которая учила меня целоваться, чей глубокий подвижный рот произвел на меня, как говорится, неизгладимое впечатление, нашла человека, сумевшего оценить ее вставную тайну; она вышла замуж за адвоката из той же фирмы, в которой работала секретаршей, и родила трех здоровых ребятишек («Бац, бац, бац», — как скажет Фрэнни).
Малютка Так, упавшая в обморок именно в тот момент, когда вставляла себе диафрагму, и чьи восхитительные груди и современные манеры в один прекрасный день перестали казаться мне такими уж уникальными, как тогда, в 1956 году, благополучно пережила свою встречу с Грустецом; я слышал (совсем недавно), что она все еще не замужем и все еще компанейская девочка.
А некто Фредерик Вортер, сорока одного года от роду, всего лишь на волосок выше четырех футов и больше знакомый нашей семье как Фриц, чей цирк по имени «Номер Фрица» предварительно забронировал номера на лето — лето, которого мы ожидали с любопытством и страхом, — купил первый отель «Нью-Гэмпшир» у моего отца зимой 1957 года.
— Могу поспорить, что за бесценок, — скажет Фрэнни.
Мы, дети, так и не узнали, за сколько отец продал отель «Нью-Гэмпшир»; никто больше не бронировал у нас номеров на лето 1957 года, поэтому отец первым написал Фрицу, предупреждая низкорослого короля цирка, что наша семья переезжает в Вену.
— Вена? — продолжала бормотать и качать головой моя мать. — Что ты знаешь о Вене?
— Что ты знаешь о мотоциклах? Или о медведях? Или об отелях? — отвечал ей отец.
— И чему все это тебя научило? — спрашивала его мать, но у отца не возникало сомнений: ведь Фрейд сказал, что умный медведь — это совсем другое дело.
— Я знаю, что Вена — это не Дейри, штат Нью-Гэмпшир, — сказал отец матери.
Он извинился перед Фрицем из «Номера Фрица», сказав, что выставляет отель «Нью-Гэмпшир» на продажу и что цирку надо искать себе другое жилье. Не знаю уж, насколько хорошее предложение сделал цирк «Номер Фрица» моему отцу, но это было первое предложение, и отец его принял.
— Вена? — сказал Младший Джонс. — Ну даете.
Фрэнни могла бы запротестовать против переезда, не желая расставаться с Младшим, но узнала о его «измене» (с Рондой Рей, на Новый год) и охладела к нему.
— Слушай, мужик, скажи ей, что я просто завелся, — попросил меня Младший.
— Он просто завелся, Фрэнни, — сказал я.
— Не сомневаюсь, — ответила Фрэнни. — И ты прекрасно знаешь, каково это.
— Вена, — сказала Ронда Рей и вздохнула подо мной, возможно, от скуки. — Мне бы хотелось поехать в Вену, — сказала она. — Но, думаю, придется остаться здесь и, может быть, лишиться работы. Или работать на этого карлика.
Лысый карлик Фредерик Вортер по кличке Фриц посетил нас в один снежный уикенд; больше всего его поразили сантехника на четвертом этаже и Ронда Рей. На Лилли, конечно, Фриц произвел огромное впечатление. Он был не намного ее выше. Мы пытались заверить Лилли (а больше самих себя), что она растет — пусть понемногу, зато вполне пропорционально. Лилли выглядела хорошенькой, миниатюрной, но милой. Голова у Фрица была на несколько размеров больше, чем полагалось бы, судя по телу; его бицепсы дрябло обвисли, словно пересаженные неумелым вивисектором мышцы икр, пальцы торчали спиленными сардельками, а вспученные лодыжки нависали над маленькими кукольными ножками, как носки с растянувшейся резинкой.
— Что у вас за цирк? — смело спросила Лилли.
— Уродские номера, уродские животные, — прошептала Фрэнни, и ее передернуло.
— Маленькие номера, маленькие животные, — проворчал Фрэнк.
— Мы просто маленький цирк, — выразительно сказал Фриц Лилли.
— Он имеет в виду, — сказал Урик после того, как Фриц уехал, — что они все прекрасно подойдут к этому долбаному четвертому этажу.
— Если они все такие же, как он, — сказала миссис Урик, — есть они будут не слишком много.
— Если они все, как он… — сказала Ронда Рей и закатила глаза, но договаривать мысль до конца не стала.
— По-моему, он интересный, — сказала Лилли. У Эгга Фриц из «Номера Фрица» вызвал ночной кошмар — от его пронзительного визга судорога свела мне спину и скрутила мышцы шеи; Эгг замахал руками и чуть не снес ночник, его ноги дрыгались, как будто он тонул в простыне.
— Эгг! — закричал я. — Это всего лишь сон! Просто тебе приснился сон!
— Что? — закричал он.
— Сон! — заорал я в ответ.
— Карлики! — кричал Эгг. — Они у меня под кроватью! Они крадутся повсюду! Они везде!
— Господи Иисусе! — сказал отец. — Если это всего лишь карлики, что же он так расстроился?
— Тс-с, — сказала мать, вечно боявшаяся задеть маленькие чувства Лилли.
А я лежал в это утро под штангой, подсматривая, как Фрэнни встает и одевается, и думал об Айове Бобе. Что бы он сказал о переезде в Вену? Об отеле Фрейда, которому зачем-то нужен гарвардский мальчик? О том, как это умный медведь может изменить чьи-то виды на успех? Я выжимал штангу и размышлял. «Не все ли равно, — сказал бы Айова Боб. — Поедем ли мы в Вену или останемся здесь, это безразлично. — Вот что, по-моему, сказал бы Айова Боб под всем этим весом. — Здесь или там, — сказал бы он, — мы привинчены на всю жизнь». Это все равно будет отцовский отель, будь то в Вене или в Дейри. Может ли что-нибудь сделать нас более или менее экзотичными, чем мы уже есть? Так я раздумывал, с удовольствием выжимая штангу и краешком глаза наблюдая за Фрэнни.
— Мне бы очень хотелось, чтобы ты забрал эти тяжести в другую комнату, — сказала Фрэнни. — Я хоть иногда могла бы одеться в одиночестве.
— Что ты думаешь о переезде в Вену, Фрэнни? — спросил я ее.
— Думаю, жизнь там будет поутонченней, — сказала Фрэнни. Теперь, полностью одетая и, как всегда, совершенно уверенная в себе, она смотрела на меня, ровно и медленно качающего пресс — Может быть, там в моей комнате не будет штанги, — добавила она, — может быть, там у меня наконец будет комната без тяжелоатлета, — сказала Фрэнни, легонько дунула мне под мышку левой (более слабой) руки и отскочила в сторону, когда блины заскользили со штанги сначала налево, а затем направо.
— Господи Иисусе! — закричал мне снизу отец.
И я подумал, что если бы Айова Боб по-прежнему был с нами, он сказал бы, что Фрэнни не права. Будет ли Вена более утонченной или нет, будет ли у Фрэнни комната со штангой или с кружевными занавесочками, но все мы — жители одного отеля «Нью-Гэмпшир» за другим.
Отель Фрейда — по крайней мере, насколько мы сумели понять из нашей с ним сумбурной переписки — назывался «Гастхауз Фрейд»; чего мы не смогли понять — останавливался ли в этом отеле когда-нибудь другой Фрейд. Мы только знали, что отель «расположен в центре», по словам Фрейда, — «в Первом округе!». На посеревшей черно-белой фотографии, которую прислал Фрейд, мы с трудом разобрали железную двойную дверь, зажатую между витринами чего-то, похожего на кондитерскую.
«KONDITOREI» — говорила одна вывеска, «ZUCRERWAREN» — гласила вторая, «SCHOKOLADEN» — обещала третья; а над всем этим, куда крупнее, чем выцветшие буквы «GASTHAUS FREUD», сияло слово «BONBONS».
— Что? — сказал Эгг.
— «Bonbons», — сказала Фрэнни. — Боже ты мой.
— Которая из дверей относится к отелю, а которая к кондитерскому магазину? — поинтересовался Фрэнк; он всегда размышлял как швейцар.
— Думаю, надо там пожить, чтобы это выяснить, — сказала Фрэнни.
Лилли взяла увеличительное стекло и рассмотрела название улицы, написанное необычными буквами под номером дома на двойных дверях.
— Крюгерштрассе, — решила она, что, по крайней мере, совпадало с названием улицы на адресе Фрейда.
Отец купил в туристическом агентстве карту Вены, и мы нашли на ней Крюгерштрассе, в Первом округе, как и обещал Фрейд; улица оказалась в самом центре.
— Это всего лишь в одном или двух кварталах от оперы! — с энтузиазмом воскликнул Фрэнк.
— О боже, — сказала Фрэнни.
На карте были небольшие зеленые пятна, обозначавшие парки, тонкие красные и голубые линии, обозначавшие маршруты городского транспорта, и разукрашенные здания, слишком большие пропорционально к улицам, обозначавшие достопримечательности.
— Очень похоже на доску для «Монополии», — сказала Лилли.
Мы нашли соборы, музеи, городское собрание, университет, парламент.
— Интересно, а где здесь ошиваются банды, — сказал Младший Джонс, рассматривая вместе с нами карту.
— Банды? — спросил Эгг. — Кто?
— Крутые ребята, — сказал Младший Джонс, — ребята с пистолетами и ножами, мужик.
— Банды, — повторила Лилли, и мы все уставились на карту, как будто она покажет нам сейчас самые темные аллеи.
— Это Европа, — сказал Фрэнк с отвращением. — Может быть, там нет банд.
— Это же город, не так ли? — сказал Младший Джонс.
Но для меня то, что было изображено на карте, выглядело игрушечным городом, с милыми достопримечательностями и зелеными пятнами, где природа предназначена для наслаждения.
— Возможно, в парках, — сказала Фрэнни, покусывая свою нижнюю губу. — Банды ошиваются в парках.
— Чушь, — сказал я.
— Нет там никаких банд! — воскликнул Фрэнк. — Там музыка! И всякие сласти! И люди постоянно кланяются и одеваются по-другому!
Мы с удивлением уставились на него, хоть и знали, что он читал про Вену; он первым забирал книги, которые отец все носил и носил домой.
— Всякие сласти и музыка, и люди все время кланяются, Фрэнк? — сказала Фрэнни. — Это так выглядит?
Лилли взяла увеличительное стекло и принялась изучать карту, как будто люди, нарисованные на бумаге, могут внезапно зажить своей миниатюрной жизнью; они будут постоянно кланяться, или одеваться не так, как мы, или собираться в банды.
— Ну, — заявила Фрэнни, — по крайней мере, можно с полной уверенностью сказать, что никаких черных банд там нет. — Фрэнни все еще сердилась, что Младший Джонс переспал с Рондой Рей.
— Черт! — сказал Младший. — Ты бы лучше надеялась, что там есть черные банды. Черные банды самые лучшие, мужик. У этих белых банд постоянный комплекс неполноценности, — сказал Младший. — А нет ничего хуже, чем банда с комплексом неполноценности.
— Что? — сказал Эгг.
Несомненно, он подумал, что комплекс неполноценности — это какое-то оружие, хотя, мне кажется, иногда так оно и есть.
— Ну, я надеюсь, что там будет очень мило, — мрачно сказал Фрэнк.
— Да, мило, — сказала Лилли, совершенно всерьез повторив интонацию Фрэнка.
— Я не могу себе это представить, — серьезно сказал Эгг. — Я не могу это представить, поэтому не знаю, как там все будет.
— Все будет хорошо, — сказала Фрэнни. — Вряд ли великолепно, но все будет хорошо.
Как это ни странно, но, кажется, Фрэнни больше всего подверглась влиянию философии Айовы Боба, которая в значительной степени стала и отцовской философией. Это странно, потому что Фрэнни часто язвительнее всех относилась к отцу и еще более саркастически — к его планам. Тем не менее когда ее изнасиловали, отец сказал ей (на полном серьезе!), что когда у него случаются неприятности, он всякий раз думает, нельзя ли как-нибудь представить неудачный день счастливым днем.
— Может быть, это самый счастливый день твоей жизни, — вот что сказал он ей.
Меня поразило, что она, похоже, нашла такое превратное мышление полезным. Она как попугай повторяла отцовские афоризмы. Я слышал, как она сказала Фрэнку, когда Айова Боб умер от испуга:
— Это было просто маленькое событие среди множества других.
А однажды отец сказал про Чиппера Доува:
— У него, может быть, жизнь несчастнее всех. И Фрэнни, что самое интересное, с этим согласилась!
Похоже, предстоящий переезд в Вену нервировал меня гораздо сильнее, чем Фрэнни, а я всегда знал, что испытывает Фрэнни, хотя и не всегда полностью разделял ее чувства, но именно потому я был очень близок к ней.
Мы все знали, что мать считает эту идею безумной, но никак не могли добиться, чтобы она пошла против отца, хотя и пытались.
— Мы не будем понимать языка, — сказала матери Лилли.
— Что? — прокричал Эгг.
— Язык! — сказала Лилли. — Они там, в Вене, говорят по-немецки.
— Вы все пойдете в англоязычную школу, — сказала мать.
— В этой школе будут какие-нибудь дети со странностями, — сказал я. — Сплошные иностранцы.
— Это мы будем иностранцами, — сказала Фрэнни.
— В англоязычной школе, — предположил я, — будут, наверно, сплошные тормоза и неудачники.
— И люди из правительства, — добавил Фрэнк. — Дипломаты и послы пошлют своих детей туда. Все дети там будут чокнутые.
— Куда уж чокнутей, чем в школе Дейри, верно, Фрэнк? — заметила Фрэнни.
— Во! — сказал Младший Джонс. — Есть чокнутые, а есть чокнутые, да еще иностранцы.
Фрэнни пожала плечами, то же самое сделала и мать.
— Мы все же будем оставаться семьей, — сказала мать. — Главная часть вашей жизни будет проходить в семье, так же как сейчас.
И это, похоже, понравилось всем. Мы занялись книгами, которые отец принес из библиотеки, и брошюрами из туристического агентства. Мы перечитывали краткое, но воодушевляющее послание Фрейда:
ОЧЕНЬ ХОРОШО, ЧТО ВЫ ПРИЕЗЖАЕТЕ! ПРИВОЗИТЕ С СОБОЙ ВСЕХ ДЕТЕЙ И ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ! УЙМА КОМНАТ, РАСПОЛОЖЕНИЕ В ЦЕНТРЕ, МНОЖЕСТВО ХОРОШИХ МАГАЗИНОВ ДЛЯ ДЕВОЧЕК (СКОЛЬКО ДЕВОЧЕК?) И ПАРКОВ ДЛЯ МАЛЬЧИКОВ И ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ, ГДЕ МОЖНО ПОИГРАТЬ. ПРИВОЗИ ДЕНЬГИ, НАДО БУДЕТ РЕОРГАНИЗОВАТЬСЯ С ТВОЕЙ ПОМОЩЬЮ. МЕДВЕДЬ ТЕБЕ ПОНРАВИТСЯ. УМНЫЙ МЕДВЕДЬ, СОВСЕМ ДРУГОЕ ДЕЛО. ТЕПЕРЬ МЫ СМОЖЕМ РАБОТАТЬ С АМЕРИКАНСКИМ КОНТИНГЕНТОМ. А КАК ТОЛЬКО МЫ ПЕРЕКЛЮЧИМСЯ НА НОВЫХ КЛИЕНТОВ, У НАС БУДЕТ ОТЕЛЬ, КОТОРЫМ МОЖНО БУДЕТ ГОРДИТЬСЯ. ДУМАЮ, ТВОЙ АНГЛИЙСКИЙ ВСЕ ЕЩЕ ХОРОШ, ХА, ХА! ЛУЧШЕ ПОДУЧИТЬ НЕМНОГО НЕМЕЦКИЙ, ПОНИМАЕШЬ? ПОМНИ, ЧУДЕСА НЕ СЛУЧАЮТСЯ ЗА ОДНУ НОЧЬ, НО ЗА ДВЕ НОЧИ И МЕДВЕДИЦА МОЖЕТ СТАТЬ КОРОЛЕВОЙ. ХА, ХА! Я СОСТАРИЛСЯ — В ЭТОМ ВСЯ ПРОБЛЕМА. ТЕПЕРЬ У НАС ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО. ТЕПЕРЬ МЫ ПОКАЖЕМ ВСЕМ ЭТИМ СУКИНЫМ ДЕТЯМ И ДОЛБАНЫМ НАЦИСТАМ, ЧТО ЗНАЧИТ ХОРОШИЙ ОТЕЛЬ! НАДЕЮСЬ, ДЕТИШКИ НЕ ПРОСТУДЯТСЯ, И НЕ ЗАБУДЬ СДЕЛАТЬ ЖИВОТНЫМ НЕОБХОДИМЫЕ ПРИВИВКИ.
Так как единственным нашим животным был Грустец, которому требовалась реставрация, а никак не прививки, мы задумались: неужели Фрейд полагает, что Эрл до сих пор жив?
— Конечно нет, — сказал отец. — Он говорит вообще о животных, он просто старается быть полезным.
— Убедись, чтобы Грустецу были сделаны все прививки, Фрэнк, — сказала Фрэнни, но у Фрэнка дела с Грустецом шли хорошо, над ним иногда можно было даже пошутить по поводу восстановления чучела — и он, кажется, попробовал переделать его и придать ему, ради Эгга, более жизнерадостную позу.
Нам не позволялось наблюдать за великим преображением собаки, но сам Фрэнк возвращался из биолаборатории в хорошем расположении духа, так что мы могли только надеяться, что на этот раз Грустец будет «хорошим».
Отец прочитал в книгах про австрийский антисемитизм и задумался над тем, правильно ли Фрейд сделал, что назвал свой отель «Гастхауз Фрейд»; из прочитанных им книг отец не мог уяснить себе, любят ли австрийцы другого Фрейда. И он все недоумевал, кто же имеется в виду под «сукиными детьми и долбаными нацистами».
— Я вот все недоумеваю, сколько же Фрейду сейчас лет, — сказала мать.
Они определили, что если Фрейду было в 1939 году далеко за сорок, то сейчас ему далеко за шестьдесят. Но мать сказала, что он, судя по письмам, гораздо старше. Она имела в виду те его письма, которые мы получили.
ПРИВЕТ! ПРИШЛА ИДЕЙКА: КАК ТЫ ДУМАЕШЬ, НЕ ЛУЧШЕ ОТВЕСТИ КАЖДЫЙ ЭТАЖ ПОД ОПРЕДЕЛЕННУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ? МОЖЕТ БЫТЬ, ОПРЕДЕЛЕННУЮ КАТЕГОРИЮ КЛИЕНТОВ СЕЛИТЬ НА ЧЕТВЕРТОМ ЭТАЖЕ, А ОПРЕДЕЛЕННУЮ — В ПОЛУПОДВАЛЬНОМ? ДЕЛИКАТНО РАЗДЕЛИТЬ, НИКОГО НЕ ОБИЖАЯ, ДА? В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ ДНЕВНЫЕ И ВЕЧЕРНИЕ ГОСТИ ОБЛАДАЮТ НЕ ХОЧУ СКАЗАТЬ «НЕСОВМЕСТИМЫМИ», НО РАЗНЫМИ ИНТЕРЕСАМИ, ХА, ХА! ВСЕ ЭТО ИЗМЕНИТСЯ ПОСЛЕ МОДЕРНИЗАЦИИ. И В ОДИН ПРЕКРАСНЫЙ ДЕНЬ ОНИ ПРЕКРАТЯТ ПЕРЕКАПЫВАТЬ УЛИЦЫ, ГОВОРЯТ, ПОТРЕБУЕТСЯ ЕЩЕ НЕСКОЛЬКО ЛЕТ ВОССТАНОВЛЕНИЯ ПОСЛЕ ВОЙНЫ. ПОДОЖДИ, ПОКА НЕ УВИДИШЬ МЕДВЕДЯ: ОН НЕ ПРОСТО УМНЫЙ, ОН МОЛОДОЙ! КАКУЮ КОМАНДУ МЫ ОРГАНИЗУЕМ ВМЕСТЕ! ЧТО ТЫ ИМЕЕШЬ В ВИДУ, КОГДА СПРАШИВАЕШЬ: «ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЛИ ИМЯ ФРЕЙД ЛЮБЯТ В ВЕНЕ?» ТАК ТЫ УЧИЛСЯ В ГАРВАРДЕ ИЛИ НЕТ??!! ХА, ХА.
— Судя по этим письмам, не такой уж он и старый, — сказала Фрэнни, — просто немного чокнутый.
— Просто он не очень хорошо знает английский, — сказал отец. — Это же не родной его язык.
Итак, мы начали изучать немецкий. Мы с Фрэнком и Фрэнни посещали курс немецкого в школе Дейри и приносили домой все записи, чтобы дать их прослушать Лилли; с Эггом мать занималась сама. Она начала с того, что стала с ним учить по карте города названия улиц и достопримечательностей.
— Лобковицплатц, — говорила мать.
— Что? — говорил Эгг.
Предполагалось, что отец сам будет учить язык, но у него, похоже, дела продвигались очень медленно.
— Вы, ребята, должны его выучить, — продолжал настаивать он. — Мне-то не надо будет идти в школу, встречаться с новыми ребятами и все такое.
— Но мы же пойдем в англоязычную школу, — заметила Лилли.
— Даже если и так, — говорил отец. — Вам немецкий нужен больше, чем мне.
— Но ты собираешься держать отель, — говорила ему мать.
— Я собираюсь начать с того, что буду привлекать американских клиентов, — сказал отец. — Мы же постараемся в первую очередь привлечь американских клиентов, помнишь?
— Неплохо было бы поработать с нашим американским тоже, — говорила Фрэнни.
У Фрэнка немецкий язык продвигался быстрее, чем у нас. Казалось, они нашли друг друга: каждый слог произносится, глаголы, как картечь, падают на конец предложения, умляуты — это своего рода маскарад, и сама идея того, что слова имеют род, должна была очень радовать Фрэнка. К середине зимы он (надменно) болтал по-немецки, специально, чтобы мы ничего не понимали, исправлял наши попытки отвечать и успокаивал нас тем, что позаботится о нас, когда мы будем «там».
— Ох, мальчик мой, — говорила Фрэнни. — Этого я уже не переживу. Фрэнк будет возить нас всех в школу, разговаривать с водителем автобуса, делать заказ в ресторане, отвечать на все телефонные звонки. Боже мой, наконец-то я собралась за границу — и совершенно не хочу зависеть там от него!
Но Фрэнк, похоже, просто расцвел в предвкушении переезда в Вену. Без сомнения, он был ободрен тем, что ему предоставили второй шанс с Грустецом, но казалось, по-настоящему он увлекся изучением Вены. После обеда он читал нам вслух избранные отрывки, которые называл «изюминками» венской истории; Ронда Рей и Урики слушали тоже, и это было странно, они ведь знали, что никуда с нами не поедут, а их будущее у Фрица было неопределенным.
После двух месяцев исторических уроков Фрэнк устроил нам устный экзамен по венским персоналиям времен самоубийства кронпринца в Майерлинге (о котором прочел нам во всех деталях, растрогав своим чтением Ронду до слез). Фрэнни сказала, что принц Рудольф стал героем Фрэнка «из-за его нарядов». В комнате у Фрэнка висели портреты Рудольфа: один — в охотничьем костюме (узколицый молодой человек с огромными усами, одетый в меха и курящий тонкую, как палец, сигарету), другой — в военной форме, с орденом Золотого Руна, челом безмятежным, как у младенца, и бородой острой, как наконечник копья.
— Хорошо, Фрэнни, — начал Фрэнк, — этот вопрос для тебя. Он был гениальным композитором, возможно, лучшим в мире органистом — но провинциалом, совершенно терялся в имперской столице, и у него была глупая привычка влюбляться в молоденьких девушек.
— Почему же это глупая привычка? — спросил я.
— Замолчи, — сказал Фрэнк. — Это глупо, и это вопрос для Фрэнни.
— Антон Брукнер, — сказала Фрэнни. — Ладно, все нормально, он действительно был глупцом.
— Большим, — сказала Лилли.
— Твоя очередь, Лилли, — сказал Фрэнк. — Кто такая «фламандская пастушка»?
— Брось, — сказала Лилли. — Слишком просто. Спроси об этом у Эгга.
— Для Эгга это слишком сложно, — возразила Фрэнни.
— Что такое? — спросил Эгг.
— Принцесса Стефани, — устало сказала Лилли, — дочь короля Бельгии и жена Рудольфа.
— Теперь папа, — сказал Фрэнк.
— О боже, — сказала Фрэнни, потому что отец в истории был так же силен, как и в немецком.
— Чья музыка была настолько популярна и любима, что даже крестьяне копировали бороду композитора? — спросил Фрэнк.
— Брамс? — попробовал угадать отец, и мы все застонали.
— У Брамса была борода, как у крестьянина, — сказал Фрэнк. — А чью бороду копировали крестьяне?
— Штрауса! — хором выкрикнули мы с Лилли.
— Занудство, — сказала Фрэнни. — А теперь я задам вопрос Фрэнку.
— Валяй, — сказал Фрэнк, плотно зажмурив глаза и сморщив лицо.
— Кто такая Жанетт Хегер? — спросила Фрэнни.
— Это была «сердечная подружка» Шницлера, — ответил Фрэнк, покраснев.
— Что такое «сердечная подружка», Фрэнк? — спросила Фрэнни, и Ронда Рей засмеялась.
— Сама знаешь, — сказал Фрэнк, продолжая краснеть.
— И сколько любовных актов произошло между Шницлером и его «сердечной подружкой» между тысяча восемьсот восемьдесят восьмым и восемьдесят девятым годами? — спросила Фрэнни.
— Господи! — воскликнул Фрэнк. — Много! Я забыл!
— Четыреста шестьдесят четыре! — выкрикнул Макс Урик, который присутствовал на всех исторических чтениях и никогда не забывал ни одного факта.
Как и Ронда Рей, Макс никогда раньше не учился; для Макса и Ронды это было впервой, и они уделяли урокам Фрэнка больше внимания, чем кто-либо из нас.
— У меня есть другой вопрос для папы, — сказала Фрэнни. — Кто такая Мичи Каспар?
— Мичи Каспар? — переспросил отец. — Господи Иисусе.
— Я знаю! — выкрикнула Ронда Рей. — Это была «сердечная подружка» Рудольфа, он провел с ней ночь, перед тем как покончить самоубийством с Марией Вечерой в Майерлинге.
У Ронды, похоже, было специальное место в памяти и в душе для «сердечных подружек».
— Я одна из них, правда? — спросила она меня, после того как Фрэнк прочел нам лекцию о жизни и творчестве Артура Шницлера.
— Ты самая сердечная, — сказал я ей.
— Фу! — сказала Ронда Рей.
— Где Фрейд жил не по средствам? — спросил Фрэнк, обращаясь к любому из нас, кто знал.
— Который Фрейд? — спросила Лилли, и все засмеялись.
— В Suhnhaus, — ответил Фрэнк на собственный вопрос — Перевести? — спросил он. — В Доме искупления, — ответил он.
— Иди ты подальше, Фрэнк, — сказала Фрэнни.
— Раз секса не касается, значит, она не знает, — сказал мне Фрэнк.
— Кто последним притрагивался к Шуберту? — спросил я Фрэнка.
Фрэнк с подозрением посмотрел на меня.
— Что ты имеешь в виду? — спросил он.
— То, что сказал, — ответил я. — Кто последним притрагивался к Шуберту?
Фрэнни рассмеялась; я поделился с ней этой историей и был уверен, что Фрэнк ничего не знает, потому что я вырвал эти страницы из его книжки. История была неприятная.
— Это что, какая-то шутка? — спросил Фрэнк. По прошествии шестидесяти лет после смерти Шуберта бедный провинциал Антон Брукнер присутствовал при вскрытии его могилы. Были допущены только Брукнер и несколько ученых. Кто-то из мэрии произнес очень длинную речь о прахе Шуберта. Череп Шуберта был сфотографирован; секретарь, тщательно протоколировавший результаты обследования, отметил, что останки Шуберта имели оранжевый оттенок и что его зубы были в лучшем состоянии, чем у Бетховена (чьи останки эксгумировались с той же целью раньше). Определили размеры мозговой полости Шуберта.
После почти двухчасовых «научных» исследований Брукнер не мог больше сдерживаться. Он схватил голову Шуберта, прижал ее к груди и держал так, пока его не попросили с ней расстаться. Так что последним к Шуберту притрагивался Брукнер. Это была история в духе Фрэнка, и он был в ярости оттого, что не знал ее.
— Снова Брукнер, — спокойно сказала мать, и мы с Фрэнни искренне поразились; день ото дня мы привыкли думать, что мать ничего не знает, а тут оказалось, что она знает все. Что касается Вены, то мы подозревали, что мать тайно учится сама, полагая, видимо, что отец к этой поездке не подготовлен.
— Какие пустяки! — воскликнул Фрэнк, когда мы рассказали ему эту историю. — Ну, честно, пустяки ведь.
— Вся история состоит из пустяков, — сказал отец, снова напомнив нам Айову Боба.
Но Фрэнк сам был обычно кладезем всяких пустяков, по крайней мере в отношении Вены, и он ненавидел, когда его превосходили. Его комната была забита рисунками солдат в их обмундировании: гусар в облегающих розовых лосинах и офицеров полка Тирольских стрелков в темно-зеленых мундирах. В 1900 году на Всемирной выставке в Париже Австрия получила приз за самую красивую военную форму (артиллерийскую), и ничего удивительного, что венский fin de siecle так привлекал Фрэнка. Беспокоило лишь то, что fin de siecle был единственным периодом, который Фрэнк по-настоящему выучил и которому учил нас. Все остальное не вызывало у него такого интереса.
— Бога ради, да Вена будет совершенно не похожа на «Майерлинг» , — шептала мне Фрэнни, когда я выжимал штангу. — Сейчас-то уж точно…
— Кто был мастером песни как художественной формы? — спросил я ее. — У него была борода с проплешинами, потому что он все время выдирал из нее клоки, от нервов.
— Гуго Вольф, жопа, — ответила она. — Видишь? Вена уже совсем не такая.
ПРИВЕТ!
Писал нам Фрейд.
ТЫ СПРАШИВАЕШЬ ПРО ПЛАН ЭТАЖЕЙ? НУ, Я, НАДЕЮСЬ, ПОНИМАЮ, ЧТО ТЫ ИМЕЕШЬ В ВИДУ. ЖУРНАЛ СИМПОЗИУМА ПО ВОСТОЧНО-ЗАПАДНЫМ ОТНОШЕНИЯМ ЗАНИМАЕТ ВТОРОЙ ЭТАЖ, У НИХ ТАМ ДНЕВНЫЕ ПОМЕЩЕНИЯ, А ПРОСТИТУТКАМ Я ПОЗВОЛЯЮ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ ТРЕТЬИМ ЭТАЖОМ, ПОТОМУ ЧТО ОН НАД ДНЕВНЫМИ ПОМЕЩЕНИЯМИ, КОТОРЫМИ НИКОГДА НЕ ПОЛЬЗУЮТСЯ ПО НОЧАМ, ПОЭТОМУ НИКТО НЕ ЖАЛУЕТСЯ (ОБЫЧНО). ХА, ХА! ПЕРВЫЙ ЭТАЖ ПРИНАДЛЕЖИТ НАМ, Я ИМЕЮ В ВИДУ МНЕ И МЕДВЕДЮ, И ВАМ, ВСЕМ ВАМ, КОГДА ВЫ ПРИЕДЕТЕ. ТАК ЧТО КОГДА У НАС ЕСТЬ ПОСТОЯЛЬЦЫ, ИМ ОСТАЕТСЯ ЧЕТВЕРТЫЙ И ПЯТЫЙ ЭТАЖИ. ПОЧЕМУ ТЫ СПРАШИВАЕШЬ ОБ ЭТОМ? ПРОСТИТУТКИ ГОВОРЯТ, ЧТО НАМ НУЖЕН ЛИФТ, ИМ ПРИХОДИТСЯ ПОМНОГУ РАЗ ПОДНИМАТЬСЯ И СПУСКАТЬСЯ. ХА, ХА! ЧТО ТЫ ИМЕЕШЬ В ВИДУ, КОГДА СПРАШИВАЕШЬ, СКОЛЬКО МНЕ ЛЕТ? ОКОЛО СТА! НО ВЕНЦЫ ОТВЕЧАЮТ ЛУЧШЕ, МЫ ГОВОРИМ: «Я ПРОДОЛЖАЮ ПРОХОДИТЬ МИМО ОТКРЫТЫХ ОКОН». ЭТО СТАРАЯ ШУТКА. БЫЛ УЛИЧНЫЙ КЛОУН ПО ПРОЗВИЩУ МЫШИНЫЙ КОРОЛЬ: ОН ДРЕССИРОВАЛ ГРЫЗУНОВ, ДЕЛАЛ ГОРОСКОПЫ, УМЕЛ ИЗОБРАЖАТЬ НАПОЛЕОНА И МОГ ЗАСТАВИТЬ СОБАК ПЕРДЕТЬ ПО КОМАНДЕ. ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ ОН ВЫПРЫГНУЛ ИЗ ОКНА С КОРОБКОЙ В РУКАХ, ГДЕ НАХОДИЛИСЬ ВСЕ ЕГО ПИТОМЦЫ. НА КОРОБКЕ БЫЛО НАПИСАНО: «ЖИЗНЬ СЕРЬЕЗНАЯ ШТУКА, НО ИСКУССТВО ЗАБАВА». Я СЛЫШАЛ, ЧТО ЕГО ПОХОРОНЫ ПРЕВРАТИЛИСЬ В ВЕЧЕРИНКУ. УЛИЧНЫЙ АРТИСТ ПОКОНЧИЛ ЖИЗНЬ САМОУБИЙСТВОМ. НИКТО НЕ ХОТЕЛ ПОДДЕРЖАТЬ ЕГО, НО ТЕПЕРЬ ВСЕМ ЕГО НЕ ХВАТАЕТ. КАК МОЖНО ЗАСТАВИТЬ СОБАК МУЗИЦИРОВАТЬ, А МЫШЕЙ РИСОВАТЬ? МЕДВЕДЬ ТОЖЕ ЗНАЕТ: ЭТО ТЯЖЕЛЫЙ ТРУД И ВЫСОКОЕ ИСКУССТВО — СДЕЛАТЬ ЖИЗНЬ НЕ ТАКОЙ СЕРЬЕЗНОЙ. ПРОСТИТУТКИ ЭТО ЗНАЮТ ТОЖЕ.
— Проститутки? — сказала мать.
— Что? — сказал Эгг.
— Шлюхи? — сказала Фрэнни.
— В отеле есть шлюхи? — спросила Лилли.
И что в этом нового? — подумал я, но Макс Урик, судя по его виду, погрустнел еще больше от мысли, что он остается здесь; Ронда Рей пожала плечами.
— «Сердечные подружки»! — сказал Фрэнк.
— Ну, Господи Иисусе, — сказал отец. — Если они там и есть, мы просто попросим их удалиться.
Wo bleibt die alte Zeit
Und die Gemьtlichkeit.
Начал расхаживать по комнате Фрэнк и напевать.
Куда девались прежние денечки
Куда девалась Gemьtlichkeit.
Это была песня, которую напевал Братфиш на карнавале фиакров; Братфиш, бандитского вида повеса с кнутом, был личным кучером кронпринца Рудольфа.
Wo bleibt die alte Zeit?
Pfirt di Gott, mein schцnes Wien!
Продолжал напевать Фрэнк. Братфиш напевал это после того, как Рудольф убил свою возлюбленную, а потом высадил мозги себе.
Куда девались прошедшие денечки?
Прощай, моя прекрасная Вена!

 

ПРИВЕТ!
Писал Фрейд.
НЕ БЕСПОКОЙТЕСЬ О ПРОСТИТУТКАХ. ЗДЕСЬ ЭТО ВПОЛНЕ ЗАКОННО. ЭТО ПРОСТО БИЗНЕС. СКОРЕЕ НАДО ПОДУМАТЬ ОБ ЭТОЙ ВОСТОЧНО-ЗАПАДНОЙ БАНДЕ. СТУК ИХ ПИШУЩИХ МАШИНОК РАЗДРАЖАЕТ МЕДВЕДЯ. ОНИ ВСЕ ВРЕМЯ ЖАЛУЮТСЯ И ПОСТОЯННО СИДЯТ НА ТЕЛЕФОНАХ. ЧЕРТОВЫ ПОЛИТИКИ, ЧЕРТОВЫ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЫ, ЧЕРТОВЫ ЗАГОВОРНИКИ.

 

— Заговорники — что он имеет в виду? — переспросила мать.
— Это языковая ошибка, — ответил отец. — Фрейд плохо знает английский.
— Назовите антисемита, именем которого названа площадь, целая Platz в Вене, — спросил Фрэнк, — назовите его.
— Господи Иисусе, Фрэнк, — сказал отец.
— Неправильно, — сказал Фрэнк.
— Доктор Карл Люгер, — сказала мать с такой тоской в голосе, что у нас с Фрэнни мурашки по коже пробежали.
— Очень хорошо, — впечатлился ее познаниями Фрэнк.
— Кто учит, что вся Вена — это кропотливый труд сокрытия сексуальной реальности? — спросила мать.
— Фрейд? — сказал Фрэнк.
— Не наш Фрейд, — сказала Фрэнни. Но наш Фрейд писал:
ВСЯ ВЕНА — ЭТО КРОПОТЛИВЫЙ ТРУД СОКРЫТИЯ СЕКСУАЛЬНОЙ РЕАЛЬНОСТИ. ПОЭТОМУ И ПРОСТИТУЦИЯ ЗДЕСЬ ЗАКОННА. ВОТ ПОЭТОМУ МЫ И ВЕРИМ В МЕДВЕДЕЙ. ОКОНЧАТЕЛЬНО И БЕСПОВОРОТНО!
Однажды утром я был с Рондой Рей, рассеянно раздумывая о том, как Артур Шницлер за неполные одиннадцать месяцев оттрахал Джанетт Хегер 464 раза, и Ронда спросила меня:
— Что он имеет в виду, когда пишет, что это «законно», проституция — законна, что он этим хочет сказать?
— Что это не противоречит закону, — ответил я. — В Вене, очевидно, проституция не противоречит закону.
Со стороны Ронды последовала продолжительная тишина; она неуклюже вылезла из-под меня.
— А это законно здесь? — спросила она меня; я видел, что она серьезна, вид у нее был напуганный.
— Все законно в отеле «Нью-Гэмпшир»! — сказал я, как сказал бы Айова Боб.
— Нет, здесь! — со злостью сказала она. — В Америке. Это законно?
— Нет, — сказал я. — Только не в Нью-Гэмпшире.
— Нет?! — воскликнула она. — Это противозаконно? Да? — визжала она.
— Ну, да… но все равно же случается, — сказал я.
— Почему? — кричала Ронда. — Почему это противозаконно?
— Не знаю, — признался я.
— Лучше уходи, — сказала она. — А ты уезжаешь в Вену и оставляешь меня здесь, да? — добавила она, подталкивая меня к двери. — Лучше уходи, — сказала она.
— Кто два года работал над фресками и назвал их Schweinsdreck? — спросил меня Франк за завтраком. (Schweinsdreck означает «свинячье дерьмо».)
— Господи, Фрэнк, мы же завтракаем, — сказал я.
— Густав Климт, — самодовольно сказал Фрэнк.
Так проходила зима 1957 года: я по-прежнему поднимал тяжести, но стал меньше налегать на бананы; продолжал навещать Ронду Рей, но мечтал об имперском городе; учил неправильные глаголы и дивился мелочам истории; пытался представить себе цирк «Номер Фрица» и отель под названием «Гастхауз Фрейд». Наша мать казалась уставшей, но ни в чем нам не изменяла; они с отцом все чаще посещали старый добрый номер «ЗЕ», где их противоречия, казалось, разрешались легче. Урики вели себя осторожно, с опаской: несомненно, они чувствовали себя покинутыми на милость «карликов», как говорил Макс, когда Лилли не было поблизости. И вот в одно прекрасное утро ранней весной, когда земля в Элиот-парке была еще полузамерзшей, но уже стала топкой, Ронда Рей отказалась взять у меня деньги, хотя от меня не отказалась.
— Это противозаконно, — сказала она. — Я не преступница.
Только позже я открыл, что ставка в ее игре была намного крупнее.
— Вена, — прошептала она. — Что ты там без меня будешь делать? — спросила она.
У меня был миллион идей, и примерно столько же разных воображаемых мною картин, но я пообещал Ронде поговорить с отцом о том, чтобы взять ее с собой.
— Она настоящая работница, — сказал я отцу. Мать нахмурилась. Фрэнни чем-то подавилась.
Фрэнк проворчал что-то о погоде в Вене — «сплошные дожди». Эгг, естественно, спросил, о чем мы разговариваем.
— Нет, — сказал отец. — Только не Ронду. Мы не можем себе этого позволить.
Все, похоже, вздохнули с облегчением, и, надо признаться, даже я.
Я принес эту новость Ронде, когда она полировала стойку бара.
— Ну что ж, никакого вреда оттого, что ты спросил, нет, правда? — сказала она.
— Вреда никакого, — согласился я.
Но на следующее утро, когда я стоял, слегка запыхавшись, у ее дверей, я понял, что некоторый вред все же имелся.
— Беги себе дальше, Джоник, — сказала она. — Бегать — законно. Бегать можно за здорово живешь.
Затем у меня был неловкий и расплывчатый разговор по поводу похоти с Младшим Джонсом; разговор меня успокоил только тем, что Младший, вероятно, разбирался в этом вопросе не лучше меня. Нас обоих бесило, что у Фрэнни всегда было наготове столько суждений на сей предмет.
— Женщины, — сказал Младший Джонс, — они совершенно не такие, как мы с тобой.
Я, разумеется, согласно кивнул. Фрэнни, похоже, простила его за приключение с Рондой Рей, но какой-то своей частью по-прежнему оставалась настороже; по крайней мере, внешне она казалась безразличной к тому, что оставляет Младшего Джонса, уезжая в Вену. Быть может, внутри она разрывалась: с одной стороны, ей не хотелось слишком уж скучать по Младшему, а с другой — она явно рассчитывала — без особенных, впрочем, восторгов — на всевозможные приключения, которые, возможно, ждут ее на новом месте.
Она замыкалась в себе, когда ее об этом спрашивали, и получилось, что весной я проводил больше времени с Фрэнком; Фрэнк так и кипел энергией. Его нервно топорщившиеся усы напоминали о лицевых излишествах покойного кронпринца Рудольфа, но все же мы с Фрэнни любили называть Фрэнка мышиным королем.
— Вот он идет! Он может заставлять собак пердеть по команде. Кто это такой? — восклицал я.
— Жизнь серьезна, но искусство забава! — кричала Фрэнни. — Вот герой среди уличных клоунов! Не подпускайте его к открытым окнам!
— Мышиный король! — орал я.
— Отвяжитесь вы оба, — говорил Фрэнк.
— Как продвигаются дела с собакой, Фрэнк? — спрашивал я, и он каждый раз не мог устоять.
— Ну… — начинал Фрэнк, и перед его мысленным взором в том или ином виде вставал Грустец, и усы Фрэнка топорщились. — Думаю, Эгг будет доволен, хотя остальным пес может показаться слишком тихим.
— Сомневаюсь, — говорил я.
Глядя на Фрэнка, я мог представить себе кронпринца Рудольфа, мрачно едущего в Майерлинг убивать свою любовницу и себя самого, но намного проще было представить Фрэнка уличным артистом, выбросившимся в окно вместе с коробкой, в которой были его питомцы: мышиный король шмякнулся на землю — и город, который прежде не замечал его, начал о нем скорбеть. Каким-то образом Фрэнк укладывался в эту роль.
— Кто может заставить собак музицировать, а мышей рисовать? — спрашивал я Фрэнка за завтраком.
— Иди повыжимай гантели, — отвечал он. — Можешь уронить одну из них себе на башку.
Итак, Фрэнк шел обратно в свою биолабораторию; если мышиный король мог заставить собак пердеть по команде, то Фрэнк мог заставить Грустеца жить в разных позах, так что, возможно, он действительно был своего рода кронпринцем, как и Рудольф, будущий император Австрии, король Богемии, король Трансильвании, маркграф Моравии, герцог Аушвица (упомянуты только некоторые титулы Рудольфа).
— Где мышиный король? — спрашивала Фрэнни.
— С Грустецом, — отвечал я. — Учит его пердеть по команде.
А встречаясь в коридорах отеля «Нью-Гэмпшир», я говорил Лилли, или Фрэнни говорила Фрэнку:
— Проходи мимо открытых окон.
— Schweinsdreck, — отвечал Фрэнк.
— Позер, — говорила ему Фрэнни.
— И тебе дерьма свинячьего, Фрэнк, — говорил я.
— Что? — кричал Эгг.
В одно прекрасное утро Лилли спросила отца:
— Мы уедем до того, как сюда въедет «Номер Фрица», или мы еще увидим цирк?
— Надеюсь, что мы пропустим это зрелище, — сказала Фрэнни.
— Разве мы не пересечемся хотя бы на один день? — спросил Фрэнк. — Я имею в виду передать ключи и все такое.
— Какие ключи? — спросил Макс Урик.
— Какие замки? — спросила Ронда Рей, чья дверь была для меня закрыта.
— Возможно, мы встретимся с ними на десять — пятнадцать минут, — сказал отец.
— Я хочу их увидеть, — серьезно сказала Лилли.
И я взглянул на мать, которая выглядела уставшей, но милой; она была мягкой пышной женщиной, к которой отец явно любил притрагиваться. Он всегда прятал свое лицо у нее на шее, обнимал ее сзади, накрывая руками грудь, а она только притворялась, что сопротивляется (при нас, детях). Когда отец был поблизости от матери, он напоминал собаку, которая вечно кладет морду вам на колени, собаку, чью морду так приятно чувствовать у себя под мышкой или в паху, — я вовсе не имею в виду, что он был с ней груб, но он всегда старался дотронуться до нее, крепко обнимал ее, тискал.
Конечно, Эгг делал так же, и Лилли, в какой-то степени, тоже, хотя Лилли была более скромна и сдерживалась, понимая, что со своим крошечным ростом особо привлекает к себе внимание. Было видно, что она не хотела казаться еще меньше из-за того, что ведет себя как маленькая.
— Средний австриец на три-четыре дюйма ниже среднего американца, — проинформировал ее Фрэнк, но Лилли это, похоже, было безразлично, и она пожала плечами; это было материнское движение, независимое и милое. И Фрэнни, и Лилли, каждая на свой лад, унаследовали эту привычку.
Однажды весной пятьдесят седьмого я увидел это движение Фрэнни — короткое и быстрое подергивание плечами, за которым словно таилась какая-то невольная боль, — когда Младший Джонс сказал нам, что принял предложение университета Пенсильвании пойти с осени к ним учиться, на футбольную стипендию.
— Я буду тебе писать, — сказала ему Фрэнни.
— Конечно, я тебе тоже буду писать.
— Я буду писать тебе больше, — сказала Фрэнни. Младший Джонс попробовал пожать плечами, но у него это не получилось.
— Мать твою, — сказал он мне, когда мы бросали камни в дерево в Элиот-парке. — В любом случае — что Фрэнни собирается делать? Что, она думает, может там с ней эдакого случиться?
«Там» — вот как мы называли это. За исключением Фрэнка; он теперь называл Вену на немецкий манер. «Wien», — говорил он.
— Ви-ин, — протянула Лилли, и ее передернуло. — Звучит совершенно по-ящериному.
И мы все уставились на нее, ожидая, когда Эгг спросит: «Что?»
Затем в Элиот-парке появилась трава, и однажды теплым вечером, когда я был уверен, что Эгг уснул, я открыл окно, стал смотреть на луну и звезды и слушать сверчков и лягушек, и Эгг сказал:
— Проходи мимо открытых окон.
— Ты не спишь? — спросил я.
— Я не могу спать, — сказал Эгг. — Не могу представить, куда мы едем, — сказал он. — Я не знаю, как там будет.
Судя по голосу, он готов был расплакаться, и я сказал:
— Брось, Эгг. Там будет великолепно. Ты никогда не жил в большом городе.
— Я знаю, — сказал он, тихонько хлюпая носом.
— Ну, там можно будет найти себе намного больше всяких занятий, чем здесь.
— Я и тут могу уйму всего, — возразил он.
— Но там будет совсем другое дело, — пообещал я ему.
— Зачем людям выпрыгивать из окон? — спросил он меня.
И я попытался объяснить ему, что это всего-навсего такая история, хотя смысл метафоры, возможно, до него не дошел.
— В отеле есть шпионы, — сказал он. — Это мне Лилли сказала: «Шпионы и низкие женщины».
Я представил себе Лилли, которая наверняка думает, что «низкие женщины» такие же низкорослые, как она, и поспешно заверил Эгга, что никаких страшных постояльцев в отеле Фрейда нет; я сказал, что отец позаботится обо всем, — и в ответ услышал тишину, с которой мы оба, Эгг и я, приняли это обещание.
— Как мы туда доберемся? — спросил Эгг. — Это ведь так далеко.
— На самолете, — ответил я.
— И на что это похоже, я тоже не знаю, — сказал он.
(Самолетов на самом деле будет два, потому что мать и отец никогда не летали одним самолетом; многие родители поступают так же. Я это тоже объяснил Эггу, но он продолжал твердить: «Не знаю, на что это похоже».)
Потом в нашу комнату пришла мать, чтобы успокоить Эгга. Пока они разговаривали, я снова лег в постель и проснулся только тогда, когда мать уже уходила; Эгг спал. Мать подошла к моей кровати и присела рядышком; волосы у нее были распущены, и она выглядела очень молодо; я не преувеличиваю, в полумраке она выглядела почти как Фрэнни.
— Ему только семь, — сказала она про Эгга. — Тебе надо больше с ним разговаривать.
— Хорошо, — сказал я. — Ты хочешь ехать в Вену? И конечно, она пожала плечами, улыбнулась и сказала:
— Твой отец очень, очень хороший человек.
И я впервые на самом деле смог представить их себе летом 1939 года, когда отец обещал Фрейду жениться и пойти в Гарвард, а мать Фрейд просил только об одном: простить отца. Это и было то, за что он просил ее простить его? За то, что отец пытался вытащить нас из захолустья Дейри, из нашей ужасной школы, из первого отеля «Нью-Гэмпшир», который был не таким уж блестящим отелем (хотя этого никто не говорил вслух), — неужто все это, что делал отец, в самом деле было так уж плохо?
— Тебе нравится Фрейд? — спросил я ее.
— Я по-настоящему его не знаю, — ответила мать.
— Но отец любит его, — сказал я.
— Твой отец любит его, — сказала мать, — но и он тоже не знает его по-настоящему.
— Как ты думаешь, каким будет медведь? — спросил я ее.
— Я не знаю, для чего нужен этот медведь, — прошептала мать, — так что я даже гадать не хочу, каким он будет.
— А для чего он может быть нужен? — поинтересовался я, но она опять пожала плечами, возможно, вспомнив, каким был Эрл, и стараясь вспомнить, для чего он мог быть нужен.
— Мы все выясним, — сказала она и поцеловала меня.
Это было сказано в духе Айовы Боба.
— Покойной ночи, — сказал я матери и поцеловал ее.
— Проходи мимо открытых окон, — прошептала она, и я уснул.
Потом мне приснилось, что мать умерла.
— Больше никаких медведей, — сказала она отцу, но он ее не понял, он думал, что она задает ему вопрос.
— Нет, только еще один, — сказал он. — Еще только один. Я обещаю.
И она улыбнулась и покачала головой, она была слишком уставшей, чтобы что-то объяснять. Потом — еще одна слабая попытка пожать плечами, как это у нее водилось, и по глазам ее было видно, что она хочет пожать плечами, по глазам, которые внезапно закатились и стали не видны, и отец знал, что человек в белом смокинге взял мать за руку.
— Хорошо! Больше никаких медведей! — пообещал отец, но мать была на борту белого ялика, и она уплывала в море.
В моем сне Эгга не было, но когда я проснулся, он был и все еще спал, и кто-то наблюдал за ним. Я узнал гладкую черную спину, мех — густой, короткий и лоснящийся; квадратный затылок неуклюжей головы и наполовину стоячие, глуповатые уши. Он сидел на своем хвосте, как обычно это делал при жизни, и смотрел на Эгга. Фрэнк, возможно, заставил его улыбаться или, по крайней мере, бестолково ловить ртом воздух — как все те туповатые собаки, которые только и знают что ронять мячи и палки к вашим ногам. О да, туповатый, но счастливый трудяга этого мира, таков был наш старый Грустец: трудяга и пердун. Я вылез из постели, чтобы заглянуть зверю в лицо, со стороны Эгга.
С первого взгляда я увидел, что по части «славности» Фрэнк даже несколько перегнул. Грустец сидел на хвосте, скромно прикрывая пах сомкнутыми передними лапами, в его стеклянных глазах замерло выражение слабоумного счастья, язык глупо вывалился изо рта. Он выглядел так, будто был готов пернуть, или завилять хвостом, или начать идиотски кататься на спине, он выглядел так, будто до смерти хотел почесать себе за ухом, он выглядел как безнадежно раболепное животное, постоянно нуждающееся в заботливом внимании. Не будь он мертвым, и если бы можно было вычеркнуть из памяти то, как Грустец проявил себя в прошлый раз, этот Грустец казался бы таким же безобидным, как всегда при жизни.
— Эгг! — прошептал я. — Проснись.
Но это было воскресное утро, утро, когда Эгг отсыпался, а сегодня Эгг спал недолго и беспокойно. Из окна я видел, как наша машина медленно лавирует между деревьями Элиот-парка, словно по слаломной дорожке, и я знал, что за рулем сидит Фрэнк; он только что получил права и любил потренироваться, разъезжая в Элиот-парке. Фрэнни же недавно получила временное, ученическое разрешение, и Фрэнк учил ее водить. Машина величественно двигалась между деревьями со скоростью лимузина, со скоростью катафалка — фрэнковскую манеру вождения ни с чьей другой не спутаешь. Даже подкидывая мать в магазин, он вел машину так, будто вез гроб королевы сквозь толпу скорбящих подданных, которые жаждут в последний раз взглянуть на усопшую. Когда за рулем сидела Фрэнни, Фрэнк вжимался в спинку пассажирского сиденья и повизгивал; Фрэнни любила ездить быстро.
— Эгг! — сказал я более громко, и он слегка заворочался.
На улице послышалось хлопанье дверцы — водитель в нашей машине в Элиот-парке сменился; теперь я мог сказать, что за руль села Фрэнни: машина, кренясь то на один бок, то на другой, выписывала между деревьями пируэты, из-под колес вылетали потоки весенней грязи — и сквозь лобовое стекло я едва различал всплески рук Фрэнка, отчаянно жестикулировавшего на своем сиденье, которое в народе называют местом смертника.
— Господи Иисусе, — услышал я, это отец закричал из другого открытого окна.
Затем он захлопнул окно, и я услышал, как он возмущенно жалуется матери на то, как Фрэнни водит, и что, мол, потом надо будет по новой засаживать травой весь Элиот-парк и счищать грязь с машины лопатой. А пока я наблюдал, как Фрэнни гоняет среди деревьев, Эгг открыл глаза и увидел Грустеца. От его визга я прищемил большой палец между створками окна и прикусил кончик языка. Мать влетела в комнату и тоже поприветствовала Грустеца визгом.
— Господи Иисусе, — сказал отец. — Опять этот пес как снег на голову, ну сколько можно! Ради бога, почему Фрэнк не может просто сказать: «А вот и Грустец, прошу любить и жаловать» — и внести чертову штуку в комнату, когда мы все к этому готовы!
— Грустец? — переспросил Эгг, выглядывая из-под простыни.
— Эгг, это всего лишь Грустец, — сказал я. — Разве не славный?
Эгг осторожно улыбнулся дурашливо скалящейся собаке.
— А он приятно выглядит, — сказал отец, внезапно сменив гнев на милость.
— Он улыбается, — сказал Эгг.
Лилли вошла в комнату Эгга и обняла Грустеца; затем присела и оперлась об собаку спиной.
— Смотри, Эгг, — сказала она, — его можно использовать как подпорку для спины.
В комнату с гордым видом вошел Фрэнк.
— Отлично, Фрэнк, — сказал я.
— Действительно, очень мило, — согласилась Лилли.
— Замечательная работа, сынок, — сказал отец; Фрэнк прямо сиял.
В комнату вошла Фрэнни, но голос ее был слышен еще из коридора.
— Честно, Фрэнк в машине такой ссунок! — жаловалась она. — Можно подумать, он учит меня водить дилижанс! — Затем она увидела Грустеца. — Ух ты! — воскликнула она.
И почему мы все тихо ждали, что скажет Фрэнни? Ей не было еще и шестнадцати, а вся наша семья, казалось, рассматривала ее как высшую инстанцию, как того, за кем последнее слово. Фрэнни обошла Грустеца, словно сама тоже была собакой и обнюхивала его. Она приобняла Грустеца, замершего в ожидании ее вердикта.
— Мышиный король выродил настоящий шедевр, — объявила Фрэнни; судорога улыбки пробежала по взволнованному лицу Фрэнка. — Фрэнк, так тебя разэдак, ты смог! Это настоящий Грустец.
Она присела перед псом и начала его ласкать, как в былые дни, обнимая его голову и почесывая за ушами. Это, похоже, успокоило Эгга, который тоже кинулся обнимать Грустеца.
— Может быть, Фрэнк, в автомобиле ты и жопа, — сказала Фрэнни, — но с Грустецом прыгнул выше головы.
Фрэнк выглядел так, как будто вот-вот упадет в обморок или просто опрокинется, и вдруг все одновременно заговорили, стали хлопать его по спине и ощупывать и чесать Грустеца — все, кроме матери; она стояла у окна и смотрела в Элиот-парк.
— Фрэнни, — сказала она.
— Что, мама? — ответила Фрэнни.
— Фрэнни, — сказала мать, — ты больше не будешь ездить в парке так, как ты только что ездила, поняла?
— Хорошо, мама, — ответила Фрэнни.
— Ты должна сейчас же пойти к черному ходу, — сказала мать, — и попросить Макса помочь найти шланг для лужайки. И набери несколько ведер горячей мыльной воды. Ты смоешь с машины всю грязь, пока она не засохла.
— Хорошо, мама, — сказала Фрэнни.
— Только посмотри на парк, — сказала мать. — Ты вырвала и подавила всю молодую траву.
— Извини, — сказала Фрэнни.
— Лилли… — сказала мать, продолжая смотреть в окно; с Фрэнни она уже закончила.
— Да? — отозвалась Лилли.
— Твоя комната, Лилли, — сказала мать. — Что можно сказать о твоей комнате?
— А-а, — сказала Лилли. — Там полный бардак.
— Этот бардак тянется уже неделю, — сказала мать. — Сегодня, пожалуйста, не выходи из комнаты, пока не приведешь все в порядок.
Я заметил, что отец тихонько улизнул вместе с Лилли, Фрэнни пошла мыть машину. Фрэнк, казалось, был поражен тем, что его триумфальный миг оказался столь быстротечным! Ему, похоже, не хотелось оставлять Грустеца, после того как он воссоздал пса заново.
— Фрэнк… — сказала мать.
— Да, мама, — ответил Фрэнк.
— Теперь, когда ты закончил с Грустецом, может, наведешь порядок и в своей комнате? — спросила мать.
— Конечно, — ответил Фрэнк.
— Извини, Фрэнк, — сказала мать.
— Извини? — удивился Фрэнк.
— Извини, Фрэнк, но мне не понравился Грустец, — сказала мать.
— Тебе он не понравился? — удивился Фрэнк.
— Нет, Фрэнк, не понравился, потому что он мертвый, — сказала мать. — Он очень настоящий, Фрэнк, но он мертвый, а восхищаться мертвыми вещами я не умею.
— Извини, — сказал Фрэнк.
— Господи Иисусе, — сказал я.
— И ты, пожалуйста, — сказала мне мать, — последи когда-нибудь за своим языком, хорошо? Твой язык ужасен, — сказала она, — особенно если учесть, что ты живешь в одной комнате с семилетним мальчиком. Я устала от твоих «жоп», «насрать», «пердеть» и прочее, — сказала мать. — Здесь тебе не физкультурная раздевалка.
— Хорошо, — сказал я и заметил, что Фрэнк ушел; мышиный король ускользнул.
— Эгг, — сказала мать, ее голос притих.
— Что? — ответил Эгг.
— Грустец останется в твоей комнате, Эгг, — сказала мать. — Я не хочу больше пугаться, — сказала она, — и если Грустец покинет эту комнату, если я увижу его где угодно, но только не там, где я ожидаю его увидеть, то есть здесь, то его больше не будет.
— Ладно, — сказал Эгг. — Но я могу взять его в Вену? Ну то есть, когда мы туда поедем, могу я взять с собой Грустеца?
— Полагаю, он должен будет поехать.
В ее голосе я услышал такое же смирение, как во сне, когда мать сказала: «Больше никаких медведей», а потом уплыла на белом ялике.
— Во дает! — сказал Младший Джонс, когда увидел Грустеца, сидевшего на кровати Эгга в одной из маминых шалей и с эгговской бейсбольной кепкой на голове.
Фрэнни привела Младшего в отель, чтобы тот посмотрел на чудо, сотворенное Фрэнком. С Младшим пришел и Гарольд Своллоу, но где-то потерялся; он куда-то не туда повернул на втором этаже и вместо того, чтобы попасть к нам в квартиру, бродил по отелю. Я пытался заниматься, сидя за своим письменным столом; я готовился к экзамену по немецкому и старался не обращаться к Фрэнку за помощью. Фрэнни и Младший пошли искать Своллоу, а Эггу разонравился нынешний костюм Грустеца — он раздел пса и начал все сначала.
Наконец Гарольд Своллоу нашел дорогу к нашей комнате и взглянул через дверь на Эгга и меня и на Грустеца, сидевшего раздетым на кровати. Гарольд никогда раньше не видел Грустеца, ни мертвым, ни живым. Он с порога позвал собаку.
— Эй, собачка! — крикнул он из дверей. — Иди-ка сюда! Ко мне!
Грустец улыбался Гарольду, явно собираясь вильнуть хвостом, но отчего-то не делая этого.
— Иди сюда, собачка! Сюда, песик! — кричал Гарольд, — Хорошая собачка! Умная собачка!
— Он должен оставаться в этой комнате, — сообщил Гарольду Своллоу Эгг.
— А! — сказал Гарольд, многозначительно закатил глаза и покосился в мою сторону. — Что ж, он очень хорошо себя ведет, — сказал Гарольд Своллоу. — Даже не шевельнется, верно?
И я повел Гарольда Своллоу в ресторан, где его искали Фрэнни и Младший; я не видел надобности говорить Гарольду, что Грустец мертв.
— Это твой младший братик? — спросил Гарольд об Эгге.
— Точно, — сказал я.
— И собака у тебя тоже очень милая, — сказал Гарольд.
— Черт! — позже сказал мне Младший Джонс, когда мы стояли у спортивного зала, который школа Дейри украшала к выпускному уикенду Младшего, как здание парламента. — Черт! — сказал Младший. — Я действительно волнуюсь за Фрэнни.
— Почему? — спросил я.
— Кое-что меня беспокоит, — сказал Младший. — Она ни за что мне не дает, — сказал он. — Даже просто на прощанье или типа того. Всего-то разок — и то не хочет! Иногда мне кажется, что она мне не доверяет, — сказал Младший.
— Ну, — сказал я. — Фрэнни же еще только шестнадцать.
— Ну, ей давно шестнадцать, сам понимаешь, — сказал он. — Я бы хотел, чтобы ты с ней поговорил.
— Я? — удивился я. — И что же я ей скажу?
— Спроси у нее, почему она не хочет мне дать, — сказал Младший Джонс.
— Черт! — сказал я.
Я все же спросил ее, позже, когда школа Дейри опустела, когда Младший Джонс уехал на лето домой (привести себя в форму, чтобы играть в футбол в Пенсильвании), когда старая спортивная площадка, и особенно тропинка, которой пользовались футболисты, напоминала мне и Фрэнни о том, что произошло, казалось нам, много лет назад.
— Почему ты ни разу не дала Младшему Джонсу? — спросил я ее.
— Мне еще только шестнадцать, Джон, — ответила Фрэнни.
— Ну, тебе давно шестнадцать, сама понимаешь, — сказал я, сам до конца не понимая смысла этих слов.
Фрэнни, конечно, пожала плечами.
— Посмотри на это с другой стороны, — сказала она. — Я еще увижу Младшего, мы собираемся писать друг другу письма, вот и все. Мы останемся друзьями. Ну а в один прекрасный день, когда я буду старше, и если мы действительно останемся друзьями, я ему, конечно, с удовольствием дам. Не хочу, чтобы это оказалось уже в прошлом.
— Почему ты не можешь дать ему дважды? — спросил я.
— Ничего ты не понял, — сказала она.
Я подумал, что это связано с тем, что она была изнасилована, но Фрэнни всегда могла читать меня, как раскрытую книгу.
— Нет, мальчик, — сказала она. — Это не имеет никакого отношения к изнасилованию. Переспать с кем-либо — это совсем другое дело, то есть это что-то значит. Я просто не знаю, что это будет означать с Младшим Джонсом. Пока не знаю. К тому же, — она глубоко вздохнула и сделала длинную паузу. — К тому же, — сказала она, — ну, опыта у меня, конечно, мало, но такое ощущение, что когда какой-то человек или какие-то люди тобой воспользуются, ты от них больше не услышишь ни слова.
Теперь мне показалось, что она говорит именно об изнасиловании; я смутился.
— Кого ты имеешь в виду, Фрэнни? — спросил я.
Она долго покусывала свою нижнюю губу.
— Меня очень удивляет, — наконец сказала она, — что я не слышала ничего, ни словечка, от Чиппера Доува. Можешь себе представить? — спросила она. — Все это время — и ни словечка.
Теперь я действительно растерялся: с какой это стати она ожидала когда-нибудь услышать от него хотя бы словечко? Я не мог придумать, что на это сказать, кроме глупой шутки, ну и ляпнул:
— Ты-то ему, наверно, тоже не писала?
— Дважды, — ответила Фрэнни. — Думаю, этого достаточно.
— Достаточно?! — воскликнул я. — Какого черта ты вообще ему писала? — взревел я.
Она удивленно на меня взглянула.
— Ну, чтобы рассказать ему, как у меня дела и что я делаю, — сказала она. Я в немом изумлении уставился на нее, и она отвела взгляд. — Я была влюблена в него, Джон, — прошептала она.
— Чиппер Доув изнасиловал тебя, Фрэнни, — сказал я. — Доув, и Честер Пуласки, и Ленни Метц,они целой бандой тебя изнасиловали.
— Думаешь, я забыла? — огрызнулась она. — Я говорю о Чиппере Доуве, — сказала она. — Только о нем.
— Он изнасиловал тебя, — сказал я.
— Я была влюблена в него, — сказала она, по-прежнему не оборачиваясь ко мне. — Ты не понимаешь. Я была влюблена, а может быть, влюблена и до сих пор, — сказала она. — Ну, — добавила она задорно, — ты хочешь сказать это Младшему? Считаешь, что я должна сказать это Младшему? — спросила она меня. — Думаешь, Младшему это понравится?
— Нет, — сказал я.
— Нет, я тоже думаю, что нет, — сказала Фрэнни. — Я просто считаю, что при нынешних обстоятельствах я с ним спать пока не буду. Договорились? — спросила она.
— Договорились, — ответил я, но мне очень хотелось сказать ей, что Чиппер Доув определенно ее не любит.
— Не надо ничего мне говорить, — сказала Фрэнни. — Не надо говорить мне, что он не любит меня. Мне кажется, я и так это знаю. Но знаешь что? — спросила она меня. — Однажды, — сказала Фрэнни, — Чиппер Доув, возможно, в меня влюбится. И знаешь, что тогда? — спросила она меня.
— Нет, — ответил я.
— Может быть, если это случится, если он влюбится в меня, — сказала Фрэнни, — может быть, тогда я уже не буду его любить. И вот тогда я действительно его достану, так ведь? — спросила она меня.
Я просто уставился на нее; ей было, как заметил Младший Джонс, и в самом деле очень давно шестнадцать.
Я внезапно почувствовал, что мы не сможем уехать в Вену слишком скоро, что нам всем нужно время, чтобы повзрослеть и стать мудрее (если одно с другим действительно связано). Я знал, что хотел бы получить возможность вырасти вровень с Фрэнни, если уж не обогнать ее, и я подумал, что для этого мне нужен новый отель.
Внезапно мне пришла в голову мысль, что Фрэнни думает о поездке в Вену примерно то же самое — она хочет использовать ее для того, чтобы стать хитрее и жестче и (каким-то образом) повзрослеть достаточно для того мира, которого мы с ней не понимаем.
— Проходи мимо открытых окон, — вот и все, что я смог тогда ей сказать.
Мы поглядели на заросшее колючей низкорослой травой тренировочное поле, зная, что осенью оно повсюду будет усеяно проплешинами от колен и цепких пальцев, но что нас в Дейри уже не будет, чтобы смотреть на плешивое поле или отворачиваться. То же самое или нечто подобное будет происходить где-то в другом месте, а мы будем наблюдать за этим или принимать в нем участие, что бы это ни было.
Я взял Фрэнни за руку, и мы пошли по тропинке, которой обычно ходили футболисты, и лишь на короткое мгновение приостановились у памятного поворота в лес, где росли папоротники; нам не надо было идти и смотреть на них.
— Пока, — прошептала Фрэнни этому святому и нечестивому месту.
Я сжал ее руку, она ответила тем же, затем высвободилась, и всю дорогу до самого отеля «Нью-Гэмпшир» мы старались говорить друг с другом только по-немецки. Очень скоро это будет наш новый язык, а мы еще не слишком хорошо им владели. Мы оба знали, что, дабы не попасть в зависимость от Фрэнка, нам надо освоить язык гораздо лучше.
Когда мы вернулись в Элиот-парк, Фрэнк проделывал свой похоронный тур между деревьями.
— Хочешь, поучу? — спросил он Фрэнни. Она пожала плечами, и мать послала их обоих с каким-то поручением; Фрэнни вела машину, а Фрэнк рядом с ней молился и вздрагивал всем телом.
Вечером, собравшись лечь спать, я обнаружил, что Эгг положил Грустеца в мою кровать, одев его в мой костюм для пробежки. Вынимая Грустеца из своей постели — и вытряхивая из постели его шерсть, — я снова окончательно проснулся. Я спустился в бар и ресторан почитать. Там, на одном из привинченных стульев, сидел со стаканчиком Макс Урик.
— Сколько раз старый Шницлер сделал эту Жанетту как-бишь-ее? — спросил меня Макс.
— Четыреста шестьдесят четыре раза, — ответил я.
— Вот это да, правда?! — воскликнул он.
Когда Макс проковылял наверх укладываться спать, я остался сидеть и прислушивался, как миссис Урик убирает свои сковородки. Ронды Рей поблизости не было: она куда-то ушла, а может быть, и была в отеле, какая разница. Для пробежки было слишком темно, а Фрэнни спала, поэтому заняться штангой тоже было нельзя. На какое-то время Грустец вывел из строя мою постель, поэтому я просто попробовал почитать. Это была книга об испанке 1918 года, обо всех известных и неизвестных людях, которых она унесла. Складывалось впечатление, что это были самые печальные времена в Вене. Густав Климт, который однажды назвал свою собственную работу «свинячьим дерьмом», умер; он был учителем Шиле. Жена Шиле умерла, а затем, очень молодым, умер и сам Шиле. Я прочитал целую главу о том, какие картины мог бы нарисовать Шиле, если бы его не убила испанка. Я начал смутно подозревать, что вся книжка посвящена тому, какой могла бы стать Вена, если бы не эпидемия испанки, когда меня оторвала от чтения Лилли.
— Почему ты не спишь у себя? — спросила она. Я объяснил ей про Грустеца.
— А я не могу спать, потому что не могу представить, какой будет моя комната там, — объяснила Лилли.
Я рассказал ей об испанке 1918 года, но это ее не заинтересовало.
— Я очень беспокоюсь, — призналась Лилли. — Я беспокоюсь о насилии.
— О каком насилии? — спросил я у нее.
— В отеле Фрейда, — ответила она. — Там будет насилие.
— Почему, Лилли? — спросил я ее.
— Секс и насилие, — ответила Лилли.
— Ты имеешь в виду шлюх? — спросил я ее.
— Я имею в виду обстановку вокруг них, — сказала Лилли, аккуратно присаживаясь на привинченный стул и слегка раскачиваясь на нем; ее ноги, конечно, до пола не доставали.
— Обстановку вокруг шлюх? — спросил я.
— Обстановку секса и насилия, — сказала Лилли. — Все это именно так выглядит с моей точки зрения. Весь этот город, — сказала она. — Посмотри на Рудольфа — убил свою подружку, потом себя.
— Это было в прошлом столетии, Лилли, — напомнил я ей.
— А тот мужик, который оттрахал эту женщину четыреста шестьдесят четыре раза, — сказала Лилли.
— Шницлер, — сказал я. — Тоже почти сто лет назад, Лилли.
— А теперь, возможно, еще хуже, — сказала Лилли. — В большинстве случаев.
Это, должно быть, Фрэнк наговорил ей такое, подумал я.
— И испанка, — сказала Лилли, — и войны. И венгры, — сказала она.
— Революция? — спросил я ее. — Это было в прошлом году, Лилли.
— А все эти изнасилования в русском секторе, — сказала Лилли. — Фрэнни опять изнасилуют. Или меня, — добавила она, — если меня поймает кто-нибудь достаточно маленький.
— Оккупация закончилась, — сказал я ей.
— Климат насилия, — повторила Лилли. — И вся эта подавленная сексуальность…
— Это другой Фрейд, Лилли, — сказал я.
— А что будет делать медведь? — спросила Лилли. — Отель со шлюхами, медведем и шпионами.
— Никаких шпионов, Лилли, — сказал я. Я знал, что она имеет в виду людей из «Восточно-западного обозрения». — Думаю, это просто интеллектуалы, — сказал я ей, но это, похоже, ее не успокоило, она покачала головой.
— Ненавижу насилие, — сказала Лилли. — А Вена провоняла им, — сказала она; казалось, что она изучила туристическую карту и нашла углы, в которых ошиваются «банды» Младшего Джонса. — Все это место просто вопит от насилия, — сказала Лилли. — Оно прямо-таки излучает его. — Казалось, она смакует эти слова: провоняла, вопит, излучает. — Вся эта идея переезжать туда просто дрожит от насилия, — сказала Лилли и вздрогнула. Ее худенькие коленки прижались к сиденью, худенькие ножки раскачивались взад и вперед, яростно вентилируя пол. Ей было всего лишь одиннадцать, и меня поразило, где она нахваталась всех этих слов, которые использует, и почему ее воображение кажется намного более взрослым, чем она сама. Почему все женщины в нашей семье либо мудрые, как мать, либо «давно» шестнадцатилетние, как сказал Младший Джонс о Фрэнни, либо, как Лилли, маленькие и мягкие, но не по годам проницательные? Почему им достался весь ум? Я удивлялся, думая о матери и отце; хотя им обоим было по тридцать семь, отец казался мне на десять лет моложе и «на десять лет глупее», как сказала бы Фрэнни. А кто такой я? Я об этом задумывался, потому что Лилли и Фрэнни заставляли меня чувствовать себя так, будто я навеки останусь пятнадцатилетним. И Эгг был незрелым в свои семь лет, он вел себя как пятилетний. А Фрэнк был Фрэнком: мышиный король, способный воскрешать мертвых собак, осваивать иностранные языки, использовать странности истории в личных целях; но я чувствовал, что, при всех своих способностях, во многих других отношениях Фрэнк остался на уровне лет четырех. Лилли сидела с опущенной головой, болтая ногами. — Мне нравится отель «Нью-Гэмпшир», — сказала Лилли. — Я в самом деле люблю его, я не хочу уезжать отсюда, — сказала она, и на глаза ее навернулись слезы.
Я обнял ее и взял на руки; я мог бы отжимать Лилли до окончания сезона. Я отнес ее в ее комнату.
— Думай об этом так, — сказал я ей. — Мы просто переезжаем в другой отель «Нью-Гэмпшир», Лилли. То же самое, только в другой стране.
Но Лилли плакала и плакала.
— Я лучше останусь с цирком по имени «Номер Фрица», — ревела она. — Я лучше останусь с ними, хотя и не знаю, что это такое.
Вскоре мы, конечно, узнали, что это такое. Слишком скоро. Было лето, мы еще не окончили паковаться. Еще до того, как мы заказали себе билеты на самолет, четырехфутовый, сорокаоднолетний Фредерик Вортер по кличке Фриц нанес нам визит. Надо было подписать какие-то бумаги, а часть труппы «Номера Фрица» захотела посмотреть на свой будущий дом.
Однажды утром, когда Эгг спал рядом с Грустецом, я выглянул из окна в Элиот-парк. Сначала я не заметил ничего странного; какие-то мужчины и женщины выгружались из автобуса «фольксваген». Они все были примерно одинакового роста. Мы все же еще были отелем, и я подумал, что это какие-то новые постояльцы. Затем я сообразил, что там было пять женщин и восемь мужчин, и все они спокойно поместились в одном «фольксвагене», а потом я узнал Фредерика Вортера по кличке Фриц и понял, что все они такого же, как и он, роста.
Макс Урик, который брился, глядя в свое окно четвертого этажа, вскрикнул и порезался.
— Чертов автобус, набитый карликами, — говорил он мне позже, — ты вовсе не ожидаешь увидеть такое, когда только что встал.
Невозможно предсказать, что бы сказала или сделала Ронда Рей, увидь она их, но она в это время была еще в постели. Фрэнни и моя штанга лежали нетронутыми в комнате Фрэнни; Фрэнк, дремал ли он, учил ли немецкий или читал про Вену, находился в своем собственном мире. Эгг спал вместе с Грустецом, а мать с отцом, к своему последующему смущению, развлекались в старом добром номере «ЗЕ».
Я побежал к Лилли в комнату, зная, что она захочет увидеть прибытие, по крайней мере, человеческой части «Номера Фрица», но Лилли уже проснулась и наблюдала за ними из окна; старомодная ночная рубашка, которую мать купила ей в комиссионном магазине, скрывала ее полностью; она прижимала к груди свою тряпичную куклу.
— Это маленький цирк, как и говорил мистер Вортер, — с восторгом прошептала Лилли.
Мы наблюдали, как в Элиот-парке карлики собрались вокруг автобуса; они потягивались и зевали, какой-то мужчина сделал стойку на руках, какая-то из женщин прошлась колесом. Один из них заскакал на четвереньках, как шимпанзе, но Фриц хлопнул в ладоши, возмущенный такой несерьезностью, и они собрались вместе, как совещающаяся на поле футбольная команда (с двумя лишними игроками), и в строгом порядке зашагали к дверям фойе.
Лилли побежала впустить их, а я пошел в пультовую, чтобы сделать объявление. Для номера «ЗЕ», например:
— Прибыли новые владельцы, общей численностью тринадцать человек. Конец.
Для Фрэнка:
— Guten Morgen! «Номер Фрица» ist hier angekommen. Wachs du auf!
И для Фрэнни:
— Карлики! Иди разбуди Эгга, чтобы не испугался, а то подумает, что они ему приснились. Скажи ему, что здесь тринадцать карликов, но бояться их нечего.
Затем я побежал в комнату Ронды Рей; я считал, что лучше будет передать ей это сообщение лично.
— Они здесь! — прошептал я из-за двери.
— Беги себе дальше, Джоник, — сказала Ронда.
— Их тринадцать, — сказал я. — Всего лишь пять женщин и восемь мужчин, — сказал я. — Для тебя остаются по крайней мере трое.
— Какого они роста? — спросила Ронда.
— Это сюрприз, — сказал я. — Иди посмотри.
— Беги себе дальше, — сказала Ронда. — Все вы бегите дальше.
Макс Урик пошел и спрятался вместе с миссис Урик на кухне; они стеснялись выходить представляться, но отец вытащил их встречать «Номер Фрица», и миссис Урик провела карликов по кухне, показывая им свои кастрюли и демонстрируя, как вкусно и полезно все пахнет.
— Они маленькие, — рассуждала потом миссис Урик, — но их много; что-то они должны есть.
— Им никогда не дотянуться до выключателя, — сказал Макс Урик. — Мне придется переставлять все выключатели.
Ворча, он съехал с четвертого этажа. Было ясно, что именно четвертый этаж захотят занять карлики. «Маленькие раковины и унитазы — как раз для них», — ворчал Макс, но только не в присутствии Лилли. Фрэнни считала, что он ворчит только из-за того, что ему приходится переезжать поближе к миссис Урик; но он переехал к ней не ближе чем на третий этаж, где (представлял я) он вечно будет обречен слышать топот маленьких ножек над головой.
— А где будут животные? — спросила Лилли мистера Вортера.
Фриц объяснил, что цирк будет использовать отель «Нью-Гэмпшир» как летнюю резиденцию; животные останутся на улице.
— А какие это животные? — спросил Эгг, стискивая Грустеца.
— Живые, — ответила одна из карлиц, ростом примерно с Эгга; кажется, ее заинтриговал Грустец, она не переставала трепать его.
Был уже конец июня, когда карлики переделали Элиот-парк так, что тот стал походить на ярмарочную площадь; полотнища, когда-то ярко раскрашенные, теперь выцветшие до пастельных тонов, хлопали возле шестов, шевелились бахромой у каруселей, возвышались куполом над большим шатром, где должно было происходить главное представление. Детишки со всего Дейри приходили и слонялись по парку целыми днями, но карлики не спешили: они устанавливали палатки, трижды переставляли карусель и отказывались даже для пробы включить вращавший ее двигатель. В один прекрасный день прибыла коробка размерами с обеденный стол; она была битком набита огромными мотками разноцветных билетов, каждый величиной с автомобильную шину.
А Фрэнк осторожно ездил по запруженному теперь народом парку, огибая маленькие палатки и большой шатер, прося городских детишек уступить дорогу.
— Все откроется четвертого июля, ребята, — официально заявлял он, свесив за окошко локоть. — Вот тогда и приходите.
К тому времени мы уже уедем. Мы надеялись, что животные прибудут до нашего отъезда, но заранее знали, что открытия уже не застанем.
— Во всяком случае, мы и так увидели почти все, что они будут делать, — сказала Фрэнни.
— В основном, — соглашался Фрэнк, — они просто будут расхаживать — такие маленькие.
Лилли взорвалась. Она напомнила о стойке на руках, о жонглерах, о танцах с водой и огнем, о пирамиде из восьми человек, о слепой пародии на футбольную игру, а самая маленькая карлица сказала ей, что может верхом без седла ездить на собаке.
— Покажи мне собаку, — сказал Фрэнк.
Он был в кислом расположении духа, так как отец продал Фрицу наш семейный автомобиль, и Фрэнку теперь требовалось разрешение Фрица, чтобы ездить по Элиот-парку; Фриц был щедр в отношении машины, но Фрэнк терпеть не мог что-либо просить.
Фрэнни понравилось брать уроки по вождению у Макса Урика на отельном пикапе, потому что Макс любил ее быструю езду.
— Поддай-ка газку, — подбадривал он ее. — Обойди этого сосунка, у тебя еще уйма места.
И Фрэнни возвращалась с урока гордая, что оставила девять футов черноты перед эстрадой для оркестра или двенадцать за углом Центральной улицы перед зданием суда. «Оставить черноту» — так мы называли в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, черный след от шин при резком торможении.
— Это возмутительно, — говорил Фрэнк, — вредно для сцепления, вредно для шин, просто какое-то мальчишество, ты дождешься неприятностей, у тебя отберут ученическое разрешение, Макс потеряет свои права — уже давно мог бы потерять! — ты задавишь чью-нибудь собаку или маленького ребенка, какой-нибудь тупица из города втянет тебя в гонку, или кто-нибудь увяжется за тобой до дома и намнет тебе бока. Или намнут их мне, — сказал Фрэнк, — просто потому что я тебя знаю.
— Мы уезжаем в Вену, Фрэнк, — сказала Фрэнни. — Погоняй по Дейри, пока еще есть такая возможность.
— «Погоняй»! — сказал Фрэнк. — Отвратительно.
ПРИВЕТ, писал Фрейд.
ВЫ ПОЧТИ УЖЕ ЗДЕСЬ! ХОРОШЕЕ ВРЕМЯ ДЛЯ ПРИЕЗДА. УЙМА ВРЕМЕНИ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ДЕТИ ПООБВЫКЛИ ЗДЕСЬ ДО НАЧАЛА ШКОЛЫ. ВСЕ С НЕТЕРПЕНИЕМ ЖДУТ ВАШЕГО ПРИЕЗДА. ДАЖЕ ПРОСТИТУТКИ! ХА, ХА! ПРОСТИТУТКИ РАДЫ ПО-МАТЕРИНСКИ ПОЗАБОТИТЬСЯ О ДЕТЯХ! Я ВСЕМ ИМ ПОКАЗЫВАЛ ВАШИ ФОТОГРАФИИ. ЛЕТО — ХОРОШЕЕ ВРЕМЯ ДЛЯ ШЛЮХ: УЙМА ТУРИСТОВ, ВСЕ В ХОРОШЕМ НАСТРОЕНИИ. ДАЖЕ ЗАСРАНЦЫ ИЗ ВОСТОЧНО-ЗАПАДНЫХ ОТНОШЕНИЙ, ПОХОЖЕ, ДОВОЛЬНЫ. ЛЕТОМ У НИХ НЕ СЛИШКОМ МНОГО РАБОТЫ: НЕ НАЧИНАЮТ ПЕЧАТАТЬ ДО ОДИННАДЦАТИ ЧАСОВ УТРА. У ПОЛИТИКОВ ТОЖЕ ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ. ХА, ХА! ЗДЕСЬ ОЧЕНЬ МИЛО. МИЛАЯ МУЗЫКА В ПАРКАХ. ПРИЯТНОЕ МОРОЖЕНОЕ. ДАЖЕ МЕДВЕДЬ СЧАСТЛИВ, ТОЖЕ РАД, ЧТО ВЫ ПРИЕЗЖАЕТЕ. КСТАТИ, МЕДВЕДЯ ЗОВУТ СЮЗИ. ПРИВЕТ ОТ МЕНЯ И СЮЗИ, ФРЕЙД.
— Сюзи? — спросила Фрэнни.
— Медведя зовут Сюзи? — переспросил Фрэнк; его, кажется, раздосадовало то, что у медведя не немецкое имя, а может быть, то, что он оказался медведицей.
Думаю, это разочаровало большинство из нас; мы уже испытывали усталость, упадок сил, прежде чем на самом деле отправиться в Вену. Но при переездах всегда так. Сначала возбуждение, затем волнение, а потом усталость. Сначала мы схватились за поездку в Вену, а потом заранее начали скучать по отелю «Нью-Гэмпшир». Потом был период ожидания, бесконечный и, возможно, подготавливающий нас к неизбежному разочарованию в день вылета и следующего за ним приземления, что стало возможным с изобретением реактивных самолетов.
Первого июля мы взяли напрокат автобус «фольксваген», принадлежащий «Номеру Фрица». У него были странные ручные тормоза и ручка газа, ведь карлики не могли достать ногами до педалей; отец с Фрэнком принялись спорить, кто лучше совладает с необычным управлением. Наконец Фриц предложил сам отвезти первую смену в аэропорт.
В первой смене были отец, Фрэнк, Фрэнни, Лилли и я. Мать с Эггом мы собирались встретить в Вене на следующий день; Грустец должен был лететь с ними. Но в то утро, когда мы уезжали, Эгг поднялся раньше меня. В парадной белой рубашке, в своих лучших парадных брюках, в черных парадных туфлях и в белом льняном пиджаке он выглядел, как один из карликов — в их скетче об официанте-инвалиде в дорогом ресторане. Эгг ждал, пока я проснусь, чтобы я помог ему завязать галстук. Рядом с ним сидел на кровати большой лохматый Грустец и скалился застывшей идиотской улыбкой настоящих безумцев.
— Ты поедешь завтра, Эгг, — сказал я. — Сегодня поедем мы, а вы с мамой подождете до завтра.
— Я хочу быть готовым, — взволнованно сказал Эгг.
Выполняя его причуду, я завязал ему галстук. Эгг стал наряжать Грустеца в подходящий для полета костюм. Когда я понес свои сумки в автобус, Эгг и Грустец последовали за мной вниз по лестнице.
— Если у вас есть место, — сказала мать отцу, — лучше бы эту мертвую собаку взяли вы.
— Нет! — сказал Эгг. — Я хочу, чтобы Грустец остался со мной.
— Знаешь, ты можешь отправить его с багажом, — сказал Фриц. — Совершенно не обязательно тащить его с собой на борт.
— Он может сидеть у меня на коленях, — возразил Эгг; на том и порешили.
Чемоданы были отправлены заранее, несколько дней назад.
Упаковали сумки для багажного отделения и ручную кладь.
Карлики махали нам на прощанье.
На пожарной лестнице рядом с окном Ронды Рей висела оранжевая ночная рубашка, когда-то шокировавшая, но теперь выцветшая, как шатры «Номера Фрица».
Миссис Урик и Макс стояли у черного хода; миссис Урик в резиновых перчатках чистила сковородки, а Макс держал в руках жестяное ведро.
— Четыреста шестьдесят четыре! — крикнул Макс.
Фрэнк покраснел и поцеловал мать.
— Скоро увидимся, — сказал он. Фрэнни поцеловала Эгга.
— Скоро увидимся, Эгг, — сказала Фрэнни.
— Что? — сказал Эгг.
Он раздел Грустеца, зверь был голым. Лилли плакала.
— Четыреста шестьдесят четыре! — глупо кричал Макс.
Ронда Рей тоже была там, на ее форме официантки светилось пятнышко от апельсинового сока.
— Беги себе дальше, Джоник, — прошептала она мне, но очень ласково.
Она поцеловала меня, она поцеловала всех, кроме Фрэнка, который залез в автобус, чтобы избежать контакта.
Лилли продолжала плакать; один из карликов катался на старом Лиллином велосипеде. И как раз, когда мы выезжали из Элиот-парка, прибыли животные «Номера Фрица». Мы увидели длинные низкие трейлеры с клетками и цепями. Фриц ненадолго остановил автобус и забегал вокруг, давая всем указания.
Мы выглядывали из нашей собственной клетки, автобуса «фольксваген», и рассматривали животных; нам было интересно, не карликовые ли они тоже.
— Пони, — сказала Лилли, подвывая. — И шимпанзе.
В клетке, бока которой, словно детские обои, были разрисованы розовыми слонами, визжала большая обезьяна.
— Совершенно обычные животные, — сказал Фрэнк.
Ездовая собака бегала вокруг автобуса. Одна из карлиц оседлала ее по-ковбойски.
— Никаких тигров, — сказала Фрэнни, — никаких львов, никаких слонов.
— Видели медведя? — сказал отец.
В серой клетке, на которой ничего не было нарисовано, сидело бурое существо и раскачивалось под какую-то свою печальную мелодию; его нос был слишком уж длинным, задние лапы слишком широкими, шея слишком толстой, а передние лапы слишком короткими для счастливой жизни.
— Это медведь? — спросила Фрэнни.
Привезли еще клетку, набитую, кажется, гусями или курами. Это был в основном цирк собак и пони, с одной обезьяной и одним неутешительным медведем — словом, никакой обещанной экзотики, только пустые посулы.
Вернулся Фриц и повез нас в аэропорт; взглянув назад на Элиот-парк, я увидел, что Эгг по-прежнему стискивает самое экзотическое животное на свете. Лилли все плакала рядом, и в хаосе суетящихся карликов и разгружаемых животных мне показалось, что я вижу цирк под названием «Грустец», а не «Номер Фрица». Мать махала нам вслед, вместе с ней махали миссис Урик и Ронда Рей. Макс Урик что-то кричал, но мы его не слышали. Губы Фрэнни в такт его губам прошептали: «Четыреста шестьдесят четыре!». Фрэнк уже читал немецкий словарь, а отец, который был из тех, кто не любит оглядываться, сидел впереди рядом с Фрицем и быстро разговаривал ни о чем. Лилли плакала, но легко, как дождь. И вот Элиот-парк исчез из вида: мой последний взгляд упал на Эгга, пытающегося пробиться сквозь толпу карликов, держа Грустеца над головой, как идола — объект поклонения для прочих, обычных, животных. Эгг возбужденно кричал, а губы Фрэнни в такт его губам шептали: «Что? Что? Что?»
Фриц отвез нас до Бостона, где Фрэнни надо было купить то, что мать назвала «городским бельем»; проходя вдоль прилавков с исподним, Лилли продолжала плакать; мы с Фрэнком катались на эскалаторах. В аэропорт мы приехали задолго до отлета. Фриц извинился, что не может нас подождать — животные требуют его присутствия, сказал он, — и отец пожелал ему удачи и заблаговременно поблагодарил за то, что Фриц завтра отвезет в аэропорт мать и Эгга. В мужском туалете в аэропорту с Фрэнком попробовали «завязать знакомство», но он отказался описывать этот инцидент Фрэнни и мне, только продолжал твердить, что с ним пытались «завести знакомство». Он так и кипел от возмущения, а мы с Фрэнни были в ярости оттого, что он не стал описывать нам все в деталях. Отец, чтобы подбодрить Лилли, купил ей пластиковую сумочку. Мы сели на борт самолета еще до темноты. Думаю, мы вылетели около семи или восьми часов вечера: огни в Бостоне наполовину уже зажглись, наполовину нет, и было еще достаточно дневного света, чтобы мы могли ясно разглядеть гавань. Это был наш первый полет на самолете, и нам очень понравилось.
Всю ночь мы летели через океан. Отец всю дорогу проспал. Лилли не спала; она вглядывалась в темноту и докладывала, что видела там, где, по ее словам, соединяются два океана. Я дремал и просыпался, дремал и снова просыпался; не открывая глаз, я видел, как Элиот-парк превращается в цирк. Большинство мест, которые мы оставили позади, в детстве, стали при этом менее, а не более причудливыми. Я представил себе, как вернусь в Дейри, и гадал, расцветет ли к этому времени «Номер Фрица» или придет в упадок.
Без четверти восемь утра мы приземлились во Франкфурте. Но может быть, это было и без четверти девять.
— Deutschland! — сказал Фрэнк.
Он провел нас через франкфуртский аэропорт к нашему конечному рейсу на Вену, вслух читая все вывески, дружелюбно разговаривая со всеми иностранцами.
— Мы иностранцы, — продолжала шептать Фрэнни.
— Guten Tag! — окликал Фрэнк всех встречных незнакомцев.
— Это были французы, — говорила ему Фрэнни. — Я уверена.
Отец чуть было не потерял наши паспорта, так что мы прикрепили их резинками к запястью Лилли; я понес Лилли на руках, она, казалось, совсем обессилела от слез.
Мы вылетели из Франкфурта без четверти девять, а может быть, без четверти десять и прибыли в Вену около полудня. Это был небольшой тряский перелет на небольшом самолете; Лилли увидела горы и испугалась; надеюсь, сказала Фрэнни, что завтра для матери и Эгга погода будет поспокойней; Фрэнка дважды вырвало.
— Скажи это по-немецки, Фрэнк, — предложила ему Фрэнни, но тот так плохо себя чувствовал, что даже не стал ничего отвечать.
У нас были день, ночь и следующее утро, чтобы подготовить «Гастхауз Фрейд» к приезду матери и Эгга. За время нашего перелета мы в общей сложности провели в воздухе почти восемь часов: часов шесть-семь из Бостона во Франкфурт и около часа или чуть больше — из Франкфурта в Вену. Рейс, которым собирались лететь мать и Эгг, должен был отправиться из Бостона несколько позже, вечером следующего дня, курсом на Цюрих; их перелет до Вены должен был занять около часа, а перелет из Бостона в Цюрих был рассчитан примерно на семь часов. Но мать, Эгг и Грустец приземлились раньше, чем долетели до Цюриха. Через неполные шесть часов после вылета из Бостона они вскользь ударились о поверхность Атлантического океана недалеко от побережья той части континента, которая называется Францией. Потом в своем воображении (и совершенно нелогично) я утешался мыслью о том, что они упали не в темноте, и представлял, что, возможно, полоска твердой земли впереди сулила им какую-то надежду на спасение (хотя они так и не достигли берега). Невозможно было вообразить, чтобы Эгг в это время спал, хотя все мы на это надеялись; зная Эгга, мы были уверены, что он всю дорогу бодрствовал, покачивая Грустеца на коленях. Эгг должен был сидеть у окна.
Что бы там ни случилось, нам сказали, что все произошло очень быстро; но наверняка было время, чтобы выпалить какой-нибудь совет, на каком-нибудь языке. И было время для матери поцеловать и обнять Эгга, а у Эгга было время спросить: «Что?»
И хотя мы уехали в город Фрейда, должен вам сказать, что сновидения чересчур переоценивают: мой сон о смерти матери был неточен и никогда не снился мне снова. Ее смерть, если немного напрячь воображение, могла быть опосредованно вызвана человеком в белом смокинге, но не было красивого белоснежного ялика, который бы ее увез. Она рухнула с неба на дно моря, а рядом с ней сидел визжащий сын, прижимая к груди Грустеца.
Конечно, именно Грустеца увидели спасательные самолеты. Пытаясь разглядеть в серой утренней воде первые обломки крушения, кто-то увидел плывущую собаку. При ближайшем рассмотрении спасатели убедились, что это просто еще одна жертва; выживших в этой катастрофе не было, но как спасатели могли догадаться, что в момент крушения пес уже был мертв? Узнав, кто вывел спасателей к телам погибших, выжившая часть нашей семьи ничуть не удивилась. Мы-то знали об этом заранее, от Фрэнка: Грустец не тонет.
Фрэнни позднее скажет, что всем нам следует впредь быть настороже, ожидая, какую новую форму примет Грустец в следующий раз, учиться распознавать его различные позы.
Фрэнк молчаливо раздумывал над своей ответственностью за воскрешение, которое всегда было для него источником тайны, а теперь — источником боли.
Отец должен был опознать тела; он оставил нас на попечение Фрейда, а сам поехал поездом. Впоследствии он не очень часто будет говорить о матери и Эгге. Он был не из тех людей, кто любит оглядываться назад, а необходимость заботиться о нас останавливала его от этих расслабляющих и опасных размышлений. Несомненно, в его мозгу проскакивала мысль, что именно за это Фрейд и просил мать его простить.
Лилли плакала: она-то знала с самого начала, что с «Номером Фрица» жизнь была бы меньше и проще — во всех отношениях.
А я? С уходом матери и Эгга — и с примеркой Грустецом неизвестной личины — я осознал, что мы таки прибыли в другую страну.

 

Назад: ГЛАВА 6. Отец получает весточку от Фрейда
Дальше: ГЛАВА 8. Грустец не тонет