ГЛАВА 6. Отец получает весточку от Фрейда
Рождественский подарок для тренера Боба — увеличенная и вставленная в рамку фотография Младшего Джонса, забивающего единственный гол в игре против Эксетера, был отдан Фрэнни, которая унаследовала номер «3F», старую комнату Айовы Боба. Фрэнни не хотела иметь ничего общего с Фрэнковой версией Грустеца, которую Эгг утащил в свою комнату; он запихал чучело себе под кровать, где мать ее с визгом и обнаружила через несколько дней после Рождества. Я знал, что Фрэнк был бы не прочь снова заполучить Грустеца в свои руки — ему хотелось еще поработать над выражением морды и позой, но сейчас он не выходил из своей комнаты — так напугала его смерть деда.
На момент смерти Айове Бобу было шестьдесят восемь, но старый линейный игрок был в первоклассной форме; не испугайся он так Грустеца, мог бы прожить еще десяток лет. Наша семья постаралась сделать все, чтобы не возложить весь груз вины за этот несчастный случай на Фрэнка. «Для Фрэнка никакой груз не будет слишком тяжелым», — сказала Фрэнни, но даже она старалась его подбодрить.
— Сделать из Грустеца чучело — это была очень милая идея, Фрэнк, — говорила ему Фрэнни, — но ты должен был понимать, что не все разделяют твой вкус.
Что бы она могла ему сказать, так это то, что таксидермия, как и секс, — дело сугубо личное; и преподносить это другим следует по меньшей мере тактично.
Раскаянье Фрэнка, если то, что он чувствовал, можно назвать раскаяньем, выражалось в его усилившейся замкнутости; Фрэнк всегда был более замкнутым, чем кто-либо из нас, но сейчас он был угрюмее, чем всегда. И все равно — мы с Фрэнни чувствовали, что, не будь Фрэнк в таком мрачном расположении духа, он непременно попросил бы вернуть ему Грустеца.
Мать, несмотря на протесты Эгга, велела Максу избавиться от Грустеца, что тот и исполнил, попросту затолкав парализованную тварь в один из мусорных баков у черного хода. И вот в одно дождливое утро, стоя у окна комнаты Ронды Рей, я с изумлением увидел мокрые хвост и заднюю лапу, торчащие из мусорного бака; я отчетливо мог представить, как мусорщик, выйдя из своего грузовика, будет удивлен не меньше моего и, наверно, подумает про себя: «Господи, вот как они в отеле „Нью-Гэмпшир“ избавляются от домашних животных — просто выбрасывают их в мусорный бак!»
— Иди обратно в кровать, Джоник, — сказала Ронда.
Но я просто уставился — сквозь дождь, который превращался в снег, падая на ряд бачков, набитых рождественскими обертками, лентами и блестками, бутылками, коробками и банками из ресторана, яркими и тусклыми остатками пищи, интересующими белок и собак, — на мертвую собаку, не интересующую никого. Ну, почти никого. У Фрэнка разорвалось бы сердце, увидь он, какой унизительный конец постиг Грустеца. Я взглянул, как снег покрывает Элиот-парк, и увидел еще одного члена нашей семьи, которого тоже жгуче интересовал Грустец. Я увидел Эгга в его лыжной парке и лыжной шапке, который волочил санки к черному ходу. Он быстро продвигался по сверкающему снежному покрову, его санки скрипели по гравиевой дорожке, которую еще не засыпало снегом. Эгг знал, куда он идет; быстрый взгляд в сторону подвального окна — и он безопасно миновал бдительную миссис Урик; взгляд в сторону четвертого этажа — но Макс мусорные бачки не охранял. Окна комнат нашей семьи на черный ход не выходили, и Эгг знал, что одна лишь Ронда Рей могла бы его увидеть. Но она была в постели, а когда Эгг метнул взгляд на ее окна, я спрятался за портьеру.
— Если ты предпочитаешь побегать, Джоник, — вздохнула Ронда, — то беги.
А когда я снова выглянул в окно, Эгг уже исчез; Грустец исчез вместе с ним. Я чувствовал, что усилия по возвращению Грустеца из могилы еще не закончились, и я мог только догадываться, где этот зверь объявится снова.
Когда Фрэнни переехала в комнату Айовы Боба, мать переселила и всех нас. Она поселила меня вместе с Эггом туда, где прежде жили Лилли и Фрэнни, а Лилли она отдала мою комнату и примыкающую к ней комнату Эгга, как будто, явно вопреки логике, ее ненормально малый рост требовал не только уединения, но и большего пространства. Я попробовал жаловаться, но отец сказал, что я буду оказывать «взрослеющее» влияние на Эгга. Уединенные апартаменты Фрэнка не поменялись, а штанга и гантели так и остались в комнате Айовы Боба, что дало мне лишние причины навещать Фрэнни, которая любила смотреть, как я занимаюсь. Так что, когда я теперь занимался атлетикой, я думал не только о Фрэнни — моей единственной зрительнице! — но и, приложив толику усилий, мог воскресить образ Айовы Боба. Я качал железо для них обоих.
Думаю, что, спасая Грустеца от неизбежного путешествия на свалку, Эгг, должно быть, воскрешал Айову Боба единственным возможным для себя путем. Какое «взрослеющее» влияние я должен был оказывать на Эгга, оставалось для меня загадкой, хотя разделять с ним комнату было пыткой. Больше всего мне досаждала его одежда, и даже не сама одежда, а его манера обращаться с ней; Эгг не просто одевался, он наряжался. Он менял костюмы несколько раз в день, а сброшенные копились посреди комнаты до тех пор, пока мать не врывалась к нам и не спрашивала меня, не могу ли, мол, я заставить Эгга быть немного поаккуратней. Возможно, отец имел в виду «аккуратность», когда говорил про «взрослость».
Первую неделю моего совместного проживания в одной комнате с Эггом я не столько пенял ему на его неаккуратность, сколько пытался выяснить, куда он спрятал Грустеца. Я не хотел, чтобы этот призрак снова меня напугал; думаю, правда, что тени мертвых страшны для нас всегда — они по сути своей пугающие, и никакая предварительная подготовка не поможет. По крайней мере, это верно для Эгга и Грустеца.
В ночь накануне Нового года, неполную неделю спустя после смерти Айовы Боба и менее двух дней после того, как Грустец пропал из мусорного бачка, я шепотом обратился в темноте нашей комнаты к Эггу, который, я знал, еще не спит.
— Хорошо, Эгг, — прошептал я. — Где он?
Но говорить с Эггом шепотом всегда было ошибкой.
— Что? — спросил Эгг.
Мать и доктор Блейз утверждали, что слух у Эгга улучшается, хотя отец говорил о «глухоте» Эгга, а не о его «слухе», и пришел к заключению, что доктор Блейз, должно быть, сам оглох, раз говорит об «улучшении» состояния Эгга. Это сродни мнению доктора Блейза о карликовой болезни Лилли: та, мол, тоже пошла на поправку, потому что выросла (немного). Но все остальные выросли намного больше, и потому всем казалось, что Лилли, напротив, стала еще меньше.
— Эгг, — сказал я громче, — где Грустец?
— Грустец умер, — сказал Эгг.
— Я знаю, что он умер, черт подери, — ответил я, — но где он, Эгг? Где Грустец?
— Грустец с дедом Бобом, — сказал Эгг.
В этом отношении он был, конечно, прав, и я знал, что выудить у него местопребывание набитого ужаса мне не удастся.
— Завтра Новый год, — сказал я.
— Кто? — спросил Эгг.
— Новый год, — сказал я. — Будем праздновать.
— Где? — спросил он.
— Здесь, — сказал я, — в отеле «Нью-Гэмпшир».
— В какой комнате? — поинтересовался он.
— В главной, — сказал я. — В большой комнате. В ресторане, дурень.
— Мы не будем праздновать в нашей комнате, — заключил Эгг.
Трудно было бы найти место для празднования в этой комнате, где повсюду была разбросана одежда Эгга, но я не стал заострять внимания на этом наблюдении. Я уже почти уснул, когда Эгг снова спросил:
— А как сушат что-нибудь мокрое?
И я тут же про себя подумал о вероятном состоянии Грустеца, после того как он провел бог знает сколько часов в открытом мусорном бачке под дождем и снегом.
— А что тебе надо высушить, Эгг? — спросил я.
— Волосы, — сказал он. — Как сушат волосы?
— Твои, что ли, волосы, Эгг?
— Чьи-нибудь волосы, — ответил Эгг. — Много волос. Больше, чем у меня.
— Ну, полагаю, феном, — ответил я.
— Таким, как у Фрэнни? — спросил Эгг.
— У мамы тоже есть, — сказал я.
— Ага, — согласился он, — но у Фрэнни больше. Наверно, он и горячее тоже.
— Много волос надо высушить, а? — спросил я.
— Что? — спросил Эгг.
Но повторять вопрос было бессмысленно: глухота Эгга была в высшей степени избирательной.
Утром я наблюдал, как он стащил свою пижаму, под которой была его обычная одежда, — он так в ней и спал.
— Хорошо всегда быть готовым, да, Эгг? — спросил я.
— Готовым к чему? — спросил он. — Сегодня в школу не надо, еще каникулы.
— Тогда зачем тебе потребовалось спать одетым? — спросил я его, но он пропустил это мимо ушей, роясь в куче всевозможных одежд.
— Что ты ищешь? — спросил я.
Но как только Эгг замечал, что я говорю насмешливым тоном, он начинал меня игнорировать.
— Увидимся на праздновании, — сказал он. Эгг любил отель «Нью-Гэмпшир», любил, возможно, даже больше, чем отец, потому что отец любил в первую очередь саму идею; на самом деле отец, похоже, с каждым днем все больше и больше начинал сомневаться в успехе своего предприятия. Эгг любил все комнаты, лестницы и огромное незанятое пространство бывшей женской школы. Отец знал, что дом слишком часто пустует, но Эгга это вполне устраивало.
Время от времени постояльцы приносили к завтраку странные вещи, которые они находили у себя в номерах.
— Комната была очень чистой, — начинали обычно они, — но кто-то, должно быть, оставил эту… эту штуку.
Правая рука резинового ковбоя, сморщенная перепончатая лапа высушенной жабы. Игральная карта — валет бубен с пририсованной бородой, пятерка треф с размашисто накорябанным поперек словом «Фи». Маленький носок, а внутри — шесть стеклянных шариков. Сменный костюм (футбольная форма Эгга с пришпиленной полицейской эмблемой) висел в чулане номера «4G».
В новогодний день была оттепель, по Элиот-парку расплылся туман, вчерашний снег растаял, и открылся серый снег недельной давности.
— Где ты был сегодня утром, Джоник? — спросила меня Ронда, когда мы возились в ресторане с приготовлениями к празднику.
— Так ведь дождя не было, — заметил я.
Это была слабая отговорка, я это знал, и она это знала. Нельзя было сказать, что я ей изменял, изменять ей мне было просто не с кем, но я все время мечтал о ком-то воображаемом, примерно возраста Фрэнни, с кем бы я мог ей изменить. Я даже попросил Фрэнни устроить мне свидание с какой-нибудь из ее подруг, с кем-нибудь, кого бы она мне порекомендовала, хотя у Фрэнни вошло в привычку говорить, что ее подруги слишком стары для меня, намекая тем самым, что им уже шестнадцать.
— Никаких упражнений сегодня? — спросила меня Фрэнни. — Ты не боишься, что потеряешь форму?
— Я тренируюсь к празднику, — ответил я.
На празднование мы ожидали трех или четырех учащихся школы Дейри (тех, кто сократил свои рождественские каникулы), они должны были провести ночь в отеле, среди них были Младший Джонс, который встречался с Фрэнни, и сестра Младшего Джонса, которая не была ученицей школы Дейри. Младший брал ее с собой для меня, и я был в ужасе, ожидая, что сестра Младшего Джонса, должно быть, такая же огромная, как и он, и мне не терпелось узнать, та ли это сестра, которую изнасиловали, как рассказывал Гарольд Своллоу; сам не понимаю, почему мне так важно было это знать. Будет ли это большая изнасилованная девушка, с которой меня собираются познакомить, или большая не изнасилованная девушка — в любом случае я был уверен, что она очень большая.
— Не нервничай, — сказала мне Фрэнни.
Мы разобрали рождественскую елку, и у отца при этом навернулись на глаза слезы, потому что это была елка Айовы Боба; мать вышла из комнаты. Похороны для нас, детей, оказались очень внезапными; это были первые похороны, которые мы когда-либо видели, потому что были слишком маленькими, чтобы помнить о Латине Эмеритусе и о матери моей матери; медведю по имени Штат Мэн похорон не устраивали. Я думал, что, учитывая, каким грохотом сопровождалась его смерть, похороны Айовы Боба будут громче, «по крайней мере, звука падающих блинов» — как я сказал Фрэнни.
— Будь посерьезней, — ответила она. Похоже, она считала себя намного старше меня, и боюсь, она была права.
— Это та самая сестра, которую изнасиловали? — внезапно спросил я Фрэнни. — Я имею в виду ту, что придет с Младшим Джонсом.
По тому, как Фрэнни на меня посмотрела, я понял, что этот вопрос тоже проложил между нами годы.
— У него только одна сестра, — ответила Фрэнни, глядя прямо на меня. — Тебе важно, насиловали ее или нет?
Конечно, я не знал, как ответить; а следовало сказать: «Да, важно». Я не знал, следует или не следует обсуждать изнасилование с кем-то, кто был изнасилован, равно как и без повода поднимать этот вопрос с кем-нибудь, кто изнасилован не был. Стоит ли разглядывать шрамы, оставленные на душе, или же не стоит? Может быть, следует предполагать, что шрамы остались, и разговаривать с этим человеком как с инвалидом? (А как разговаривают с инвалидом?) Или притвориться, что это не имеет значения? Но — имеет. Я тоже знаю почему. Мне было четырнадцать. В мои неопытные годы (а я всегда останусь неопытным в вопросе изнасилования) я воображал, что притрагиваться к человеку, который был изнасилован, нужно несколько по-иному, или несколько меньше, или к нему вообще не стоит притрагиваться. Все это, в конце концов, я сказал Фрэнни, и она уставилась на меня.
— Ты не прав, — сказала она мне, но это было сказано так, как она обычно говорит Фрэнку: «Жопа ты».
В этот момент я почувствовал, что мне, возможно, всю жизнь будет четырнадцать.
— Где Эгг? — взревел отец. — Эгг!
— Эгг вечно отлынивает, — пожаловался Фрэнк, беспомощно разметая елочные иголки по всему ресторану.
— Эгг еще совсем маленький, Фрэнк, — сказала Фрэнни.
— Эггу пора уже немножко повзрослеть, — возразил отец.
А я (который призван был оказать на него положительное влияние)… я очень хорошо знал, почему Эгг находится вне пределов звуковой досягаемости. Он сидел в одном из пустых номеров отеля «Нью-Гэмпшир» и рассматривал необъятную черную массу мокрого лабрадорьего меха — бывшего Грустеца.
Когда остатки Рождества были выметены и выволочены из отеля «Нью-Гэмпшир», мы стали раздумывать, как поинтересней украсить зал для встречи Нового года.
— У всех у нас не слишком подходящее настроение для Нового года, — сказала Фрэнни, — давайте вообще не будем украшать зал.
— Праздник есть праздник, — игриво сказал отец, хотя мы подозревали, что ему-то меньше всех нас хотелось устраивать торжество. Все знали, чья идея была устроить встречу Нового года: Айовы Боба.
— Во всяком случае, не надо никого приглашать, — сказал Фрэнк.
— Говори за себя, Фрэнк, — возразила Фрэнни. — Ко мне придут друзья.
— Здесь может собраться сотня людей, а ты, Фрэнк, так и будешь торчать в своей комнате, — заметил я.
— Иди съешь еще один банан, — сказал он. — Иди пробегись, до Луны.
— А мне нравится, когда гости, — сказала Лилли, и все посмотрели на нее, потому что, пока она не заговорит, ее, конечно, никто не замечал, такой маленькой она стала.
Лилли было почти одиннадцать, но теперь она выглядела значительно меньше Эгга; она едва доходила мне до пояса и весила меньше сорока фунтов.
Так что мы быстро ухватились за эту возможность: раз Лилли хочет праздника, мы постараемся поддержать настроение.
— Так как же нам украсить ресторан, Лилли? — спросил ее Фрэнк; говоря с Лилли, он складывался пополам, как будто обращался к ребенку в коляске, и то, что он говорил, было полной белибердой.
— Давайте не будем вообще ничего украшать, — предложила Лилли. — Давайте просто хорошо проведем время.
Мы все застыли на месте, обдумывая этот проект, как обдумывают смертельный приговор, но мать сказала:
— Великолепная идея! Я собираюсь позвать Метсонов!
— Метсонов? — переспросил отец.
— И Фоксов, и, может быть, Гальдеров, — сказала мать.
— Только не Метсонов! — сказал отец. — А Гальдеры уже приглашали нас к себе. Они сами каждый Новый год зовут гостей.
— Ну хорошо, — сказала мать, — мы просто пригласим нескольких друзей.
— Хорошо, но будут и постоянные посетители, — заметил отец, но, судя по его виду, он в этом был не очень уверен, и мы отвели глаза в сторону.
«Постоянные» посетители — это была небольшая компания забулдыг, в большинстве своем — собутыльники тренера Боба. Мы гадали, появятся ли они теперь вообще, а уж тем более — встречать Новый год.
Миссис Урик не знала, сколько готовить еды; Макс раздумывал, очищать ли ему от снега всю автомобильную стоянку или, как обычно, только несколько мест. Ронда Рей, похоже, была настроена встретить Новый год по-своему; у нее было платье, которое ей хотелось надеть, она мне об этом рассказала. Я уже знал это платье: это было то сексуальное платье, которое Фрэнни подарила матери на Рождество; мать отдала его Ронде. Помня, как его демонстрировала Фрэнни, я беспокоился о том, сможет ли Ронда вообще в него влезть.
А для музыкального сопровождения мама пригласила настоящую группу, играть «живьем».
— Почти живьем, — сказала Фрэнни, которая слышала их раньше.
Летом они выступали в Хэмптон-бич, но в течение года большинство из них еще учились. На электрогитаре играл Слизи Уэльс, гопник с набриолиненным чубом; его мать пела и подыгрывала на акустической гитаре — крепкая громогласная женщина по имени Дорис, которую Ронда Рей ревниво обозвала сукой. Группа звалась то ли в честь самой Дорис, то ли в честь средней силы одноименного урагана, пронесшегося несколько лет назад. Называлась группа, естественно, «Ураган Дорис» и состояла из Слизи Уэльса, его матери и двух его школьных приятелей — на контрабасе и барабанах. Думаю, что ребята после школы работали в одном и том же гараже, поскольку на сцене одевались в комбинезоны гаражных механиков: у каждого на груди была табличка с именем — соответственно «Денни», «Джейк» и «Слизи» — и огромная эмблема «GULF». Дорис надевала, что ей вздумается — платья, которые даже Ронда Рей считала нескромными. Фрэнк, конечно, назвал «Ураган Дорис» «омерзительным».
Группа играла в основном вещи из репертуара Элвиса Пресли — «с кучей медляков, если народ собрался взрослый, — как сказала Дорис по телефону моей матери, — и быструю фигню, если больше молодежи».
— Ну-ну, — сказала Фрэнни. — Мне просто не терпится услышать, что скажет Младший об «Урагане Дорис».
А я уронил несколько стеклянных пепельниц, которые должен был расставить по столам; мне не терпелось услышать, что скажет сестра Младшего Джонса обо мне.
— Сколько ей лет? — спросил я Фрэнни.
— Если тебе повезет, мальчик, — дразнила меня Фрэнни, — то ей будет около двенадцати.
Фрэнк пошел ставить швабру и щетку в хозяйственный чулан на первом этаже и там обнаружил следы присутствия Грустеца. Это была деревянная доска, на которой прежде стоял Грустец в своей «атакующей» позе. В доске были четыре ряда аккуратных дырочек и вдавленные контуры собачьих лап; за лапы чучело и привинчивалось к доске.
— Эгг! — закричал Фрэнк. — Ах ты, маленький воришка! Эгг!
Эгг, выходит, снял Грустеца с его подставки и, может быть, как раз сейчас пытался изменить ему позу на другую — более соответствующую его представлениям о нашем старом псе.
— Хорошо, что у Эгга не дошли руки до Штата Мэн, — сказала Лилли.
— Хорошо, что у Фрэнка не дошли руки до Штата Мэн, — поправила ее Фрэнни.
— Для танцев остается слишком мало места, — грустно сказала Ронда Рей. — Мы не можем сдвинуть к стенке стулья.
— А мы будем танцевать среди стульев! — оптимистично воскликнул отец.
— Привинчены на всю жизнь, — пробормотала Фрэнни.
Но отец ее услышал; он не был готов к тому, что ему ответят одной из фразочек Айовы Боба. Судя по его виду, его это очень задело, и он отвел глаза. Я помню встречу Нового 1956 года как время, когда все постоянно отводили глаза.
— Черт! — прошептала мне Фрэнни, и, судя по ее виду, ей было действительно стыдно.
Ронда Рей быстренько обняла Фрэнни.
— Тебе надо немного повзрослеть, милочка, — сказала она. — Ты должна понять, что у взрослых все проходит гораздо болезненней, чем у детей.
С лестницы доносились вопли Фрэнка: «Эгг! Эгг!» У Фрэнка тоже «все проходит» не так хорошо, подумал я. Но в каком-то смысле Фрэнк никогда и не был ребенком.
— Прекрати этот шум, — закричал Макс с четвертого этажа.
— Идите и помогите нам готовиться к встрече, оба! — крикнул им отец.
— Дети! — взвыл Макс.
— Что он знает о детях? — проворчала миссис Урик.
Из Детройта позвонил Гарольд Своллоу: он все-таки не вернется в Дейри пораньше и не приедет к нам на праздник. Он только что вспомнил, сказал он, что Новый год всегда приводит его в уныние и в итоге он весь вечер смотрит телевизор.
— Я вполне смогу сделать это и в Детройте, — сказал он. — Нет смысла лететь на самолете до Бостона, а потом ехать на машине вместе с Младшим Джонсом и остальной толпой в сумасшедший отель, чтобы всю новогоднюю ночь смотреть телевизор.
— Мы не будем включать телевизор, — сказал я ему. — Он, как ни крути, будет мешать музыке.
— Ну и что, — сказал он, — в общем, я пропущу это мероприятие. Я лучше останусь в Детройте.
В разговорах с Гарольдом Своллоу трудно было найти логику, я никогда не знал, что ему ответить.
— Мои соболезнования насчет Боба, — сказал он, и я поблагодарил его и доложился остальным.
— Грязнуля тоже не приедет, — сообщила Фрэнни.
«Грязнуля» был бостонским парнем Фрэнниной подруги Эрнестины Так из Гринвича, штат Коннектикут. Все, кроме Фрэнни и Младшего Джонса, звали ее Малюткой Так. Очевидно, в одну ужасную ночь мать назвала ее «малюткой», и прозвище, как говорится, прилипло. Эрнестина, похоже, не возражала против этого, она стойко переносила и ту версию своего имени, которую предложил Младший Джонс, — у нее была великолепная грудь, и Младший звал ее Грудкой Так, и Фрэнни следовала его примеру. Малютка Так боготворила Фрэнни и могла снести от нее любое оскорбление; и любой человек, полагал я, сочтет за честь быть оскорбленным Младшим Джонсом. Малютка Так была хорошенькой, состоятельной, восемнадцатилетней и вовсе не плохой, просто очень легко поддавалась на розыгрыши. Она приезжала к нам встречать Новый год, потому что была, как говорила Фрэнни, компанейской девчонкой и единственной подругой Фрэнни в школе Дейри. По мнению Фрэнни, для своих восемнадцати Малютка была весьма искушенной девицей. Фрэнни объяснила мне, что план был таков: Младший Джонс и его сестра поедут на своей машине из Филадельфии; по дороге, в Гринвиче, они захватят Грудку Так, а затем, в Бостоне, ее приятеля, Питера Раскина по кличке Грязнуля. Но теперь, сказала Фрэнни, Грязнуле ехать не позволили, так как на свадьбе у родственников он оскорбил тетушку. Но Грудка все равно решила приехать вместе с Младшим и его сестрой.
— Значит, будет лишняя девушка для Фрэнка, — заметил отец, как всегда, от чистого сердца, и повисла мрачная пауза, наполненная шуршанием невидимых крыльев.
— Только бы для меня не было, — сказал Эгг.
— Эгг! — взревел Фрэнк, и мы все подпрыгнули. Никто не знал, что Эгг находится среди нас, никто не заметил, когда он подошел. Он поменял костюм и убедительно изображал деловой вид, как будто целый день работал здесь, вместе с нами.
— Мне надо с тобой поговорить, Эгг, — сказал Фрэнк.
— Что? — ответил Эгг.
— Не кричи на Эгга! — сказала Лилли и со всегдашней тошнотворной заботливостью привлекла его к себе.
Мы заметили, что как только Эгг перегнал в росте Лилли, она стала с ним увлеченно нянчиться. Фрэнк навис над ними, шипя на Эгга, как бочонок змей.
— Я знаю, что он у тебя, — шипел Фрэнк.
— Что? — спросил Эгг.
При отце Фрэнк не отважился произнести «Грустец», а Эгг прекрасно знал, что никто из нас не позволит, чтобы его тронули, поэтому чувствовал себя в полной безопасности. На Эгге была детская форма пехотинца; Фрэнни говорила мне, что Фрэнк, наверно, хотел бы такую же, и его каждый раз бесит, когда он видит Эгга в форме, а мундиров и т. п. у Эгга было несколько. Если любовь Фрэнка к подобному маскараду казалась странной, то для Эгга она была вполне естественной; несомненно, это-то Фрэнка и возмущало.
Затем я спросил Фрэнни, как сестра Младшего Джонса собирается возвращаться обратно в Филадельфию, когда Новый год кончится и занятия в школе Дейри возобновятся. Вид у Фрэнни стал озадаченный, а я объяснил, что не думаю, чтобы Младший собирался везти свою сестру обратно в Филадельфию, а потом возвращаться на машине обратно в Дейри на занятия; да ему и не разрешат держать здесь машину. Это противоречило школьным правилам.
— Думаю, она сама вернется на машине, — сказала Фрэнни. — Я хочу сказать, что это ее машина, то есть я так думаю, что ее.
Тогда мне пришло в голову, что сестра Младшего Джонса, раз они приезжают на ее машине, должна быть достаточно взрослой, чтобы водить.
— Ей должно быть, по крайней мере, шестнадцать! — заметил я Фрэнни.
— Не бойся, — сказала Фрэнни. — А как ты думаешь, сколько Ронде лет? — прошептала она.
Одна только мысль о девушке, которая старше тебя, пугала — не говоря уж о том, что эта девушка еще и огромная: большая, старшая, изнасилованная девушка.
— Резонно предположить, что она к тому же и черная, — сказала мне Фрэнни. — Или это тебе в голову не приходило?
— Это-то меня не беспокоит, — ответил я.
— Ну, тебя все беспокоит, — сказала Фрэнни. — Грудке Так восемнадцать, и она тебя страсть как беспокоит, а она тоже будет здесь.
Это было правдой: Грудка Так прилюдно называла меня «хорошеньким» — своим звучным голосом, с обычной снисходительной интонацией. Но я на сей счет не обманывался; она была хорошенькой — и никогда не обращала на меня внимания, разве только для того, чтобы пошутить; она пугала меня так же, как пугает тот, кто забывает твое имя.
— Короче говоря, — сказала однажды Фрэнни, — как только ты начинаешь считать себя незабываемым, сразу же находится кто-то, кто не может припомнить, что вообще с тобой встречался.
День подготовки к встрече Нового года в отеле «Нью-Гэмпшир» был сумбурным; я помню, как что-то очень явное, более явное даже, чем обычная волна глупости и грусти, нависало над нами, как будто мы время от времени осознавали, что почти не горюем об Айове Бобе, а с другой стороны, на нас давило сознание ответственности (не вопреки, но из-за смерти Айовы Боба), что мы должны веселиться. Это было, возможно, первым испытанием того, что завещал Айова Боб моему отцу; этот завет отец проповедовал нам снова и снова. Он успел настолько въесться в нашу плоть и кровь, что мы и помыслить не могли вести себя как-то иначе — не так, как если бы мы в него верили, хотя мы никогда не знали, сколько бы лет ни прошло, верим мы в него или нет.
Завещание было связано с теорией Айовы Боба, что все мы находимся на большом корабле — «в большом кругосветном круизе». И вопреки опасности в любой момент быть смытыми за борт, вернее из-за самой этой опасности, мы ни в коем случае не должны поддаваться грусти или хандре. То, как устроен этот мир, не может служить основанием для слепого цинизма или незрелого отчаяния; миром — так верили они, Айова Боб и мой отец, — двигает, как бы скверно это у него ни получалось, страстное желание обрести какую-то цель, и мир просто обречен стать лучше.
— Счастливый фатализм, — скажет позже Фрэнк с точки зрения своей философии; как юноша с проблемами, Фрэнк всегда был Фомой Неверующим.
И однажды вечером, когда мы смотрели по телевизору, висевшему над стойкой бара в отеле «Нью-Гэмпшир», слезливую мелодраму, моя мать сказала:
— Не хочу смотреть до конца. Я люблю счастливые концы.
— Не бывает счастливых концов, — сказал отец.
— Правильно! — воскликнул Айова Боб, в его надтреснутом голосе слышалась странная смесь довольства и стоицизма. — Смерть ужасна, бесповоротна и очень часто преждевременна, — объявил тренер Боб.
— И что из этого? — спросил отец.
— Правильно! — воскликнул Айова Боб. — В том-то и суть: и что из этого?
Таким образом, руководящий принцип нашей семьи сводился к тому, что осознание неизбежности печального конца не должно мешать жить полнокровной жизнью. Это базировалось на уверенности в том, что других концов, кроме печальных, не бывает. Мать сопротивлялась такой точке зрения, Фрэнк смотрел на все это мрачно, а мы с Фрэнни верили в эту религию и если временами начинали сомневаться в мудрости Айовы Боба, то мир всегда предъявлял нечто такое, что, казалось, доказывало правоту старого футболиста. Мы никогда не знали, какова религия Лилли (вне всякого сомнения, это была какая-то маленькая идея, которую она держала при себе), а Эгг был занят воскрешением Грустеца — во многих смыслах. Воскрешение Грустеца — это тоже в своем роде религия.
Доска с отпечатками лап Грустеца и дырками для шурупов, которую нашел Фрэнк, напоминала заброшенное распятие четвероногого Христа и показалась мне зловещей. Я подговорил сидевшую на пульте Фрэнни проверить номера, хоть она и заявила, что мы с Фрэнком чокнулись: Эггу, сказала она, возможно, просто нужна была доска, и он выбросил собаку. Конечно, поиски через интерком были бесполезны, ведь Грустец, выброшенный или спрятанный, больше уже не дышал. Из номера «4А», в противоположном конце коридора от наполненной треском радиопомех комнаты Макса Урика, доносился странный свистящий звук, похожий на ток воздуха, но Фрэнни сказала, что там, скорее всего, открыто окно: Ронда Рей застилала постель для Малютки Так, и в комнате, вероятно, был спертый воздух.
— А почему мы селим Малютку на четвертом этаже? — спросил я.
— Мать думала, она будет там вместе с Грязнулей, — ответила Фрэнни, — чтобы они, загнанные на четвертый этаж, хоть как-то могли уединиться от вас, детей.
— От нас, детей, ты хочешь сказать, — поправил я ее. — А где будет спать Младший?
— Не со мной, — резко ответила Фрэнни. — У Младшего и Сабрины будут собственные комнаты на втором этаже.
— Сабри-и-ина? — протянул я.
— Именно, — ответила Фрэнни.
«Сабрина Джонс!» — подумал я, и мое горло свело судорогой. Семнадцать лет и шесть футов шесть дюймов ростом, без одежды и насухо вытертая весит сто восемьдесят пять фунтов и может отжать двести фунтов .
— Они здесь, — пропищала Лилли, сунув нос в пультовую.
При виде Младшего Джонса, с его габаритами, у Лилли всегда перехватывало дыхание.
— Она очень большая? — спросил я Лилли, но, конечно же, для Лилли все выглядели огромными; мне надо было увидеть Сабрину Джонс самому.
Фрэнк, воспользовавшись подходящим моментом, переоделся в форму автобусного шофера и теперь изображал портье отеля «Нью-Гэмпшир». Он заносил багаж Малютки Так в фойе; Малютка Так была из тех девочек, у которых всегда есть багаж. На ней было подобие мужского костюма, но скроенного для женщины, и даже что-то вроде мужской рубашки с застежкой спереди и галстуком, и все остальное тоже, кроме грудей, которые были выдающимися, как заметил Младший Джонс, даже самый мужской костюм не мог бы их скрыть. Она забежала в фойе следом за Фрэнком, который, обливаясь потом, тащил ее багаж.
— Привет, Джон-Джон, — сказала она.
— Привет, Грудка, — сказал я, не ожидая, что эта кличка сорвется с моих губ, так как только Фрэнни и Младший могли называть ее Грудкой, не удостоившись в ответ презрительной гримасы.
Она состроила презрительную гримасу и проскочила мимо, обняв Фрэнни с подвизгиваньем, для которого подобные девчонки, кажется, и рождаются.
— Багаж в «четыре-А», Фрэнк, — сказал я.
— Господи, только не сейчас, — сказал Фрэнк, стоя посреди фойе и переводя дух. — Тут нужна целая команда, — сказал он. — Может быть, кто-нибудь из вас, дураков, заведется во время вечеринки и захочет развлечься, потаскать вещи наверх.
В фойе замаячил Младший Джонс, на вид способный забросить багаж Малютки Так сразу же на четвертый этаж — причем, подумал я, вместе с Фрэнком.
— Эй, развлечение прибыло, — заявил Младший Джонс. — Вот вам и развлечение, мужики.
Я пробовал заглянуть ему за спину, в дверной проем. На какой-то ужасный миг я поглядел над его головой, под притолоку, будто его сестра Сабрина действительно может там возвышаться.
— Эй, Сабрина, — позвал Младший Джонс. — А вот и твой тяжелоатлет.
В дверях появилась стройная негритянка примерно моего роста; высокая шляпа с мягкими полями делала ее чуть выше, и, кроме того, она была на высоких каблуках. Ее костюм, женский костюм, был ни на йоту не менее модным, чем Грудкин, на ней была кремовая блузка с широким воротником, расстегнутым у горла, так что, если приглядеться, можно было различить красное кружево лифчика; на каждом пальце у нее было кольцо, а на руках браслеты. Кожа ее была удивительного темно-шоколадного цвета, глаза сверкали, а широкий рот улыбался, полный странных, но симпатичных зубов; от нее пахло так приятно и так издалека, что даже повизгивание Малютки Так бледнело в сравнении с запахом Сабрины Джонс. Ей было, на мой взгляд, лет двадцать восемь — тридцать, и она заметно удивилась, когда нас представили. Младший Джонс, который был для своих размеров удивительно подвижен, быстренько удалился, оставив нас наедине.
— Ты поднимаешь тяжести? — спросила Сабрина Джонс
— Мне всего пятнадцать лет, — соврал я, в конце концов, мне будет пятнадцать очень скоро.
— Господи боже мой, — сказала Сабрина Джонс; она была так мила, что я не мог на нее смотреть. — Младший! — закричала она, но Младший Джонс уже спрятался от нее, спрятал все свои многочисленные фунты.
Ему, очевидно, нужно было, чтобы его подбросили сюда из Филадельфии. Он не хотел расстраивать Фрэнни, не показавшись на встрече Нового года, и он подрядил свою старшую сестру и ее машину под тем предлогом, что познакомит ее со мной.
— Он сказал мне, что у Фрэнни старший брат, — сказала она с грустью.
Полагаю, он имел в виду Фрэнка. Сабрина Джонс работала секретарем в юридической фирме в Филадельфии; ей было двадцать девять.
— Пятнадцать, — прошептала она сквозь зубы, не такие ослепительно белые, как у ее брата; зубы у Сабрины были прекрасной формы и ровные, но покрытые жемчужным, перламутровым налетом. Их нельзя было назвать непривлекательными, но это было единственное, к чему в ней можно было при желании придраться. А мне, с моей-то неуверенностью, придраться в Сабрине к чему-нибудь требовалось позарез. Я чувствовал себя дураком, набитым бананами, как сказал бы Фрэнк.
— Будет играть настоящая группа, — сказал я и тут же об этом пожалел.
— Клево, — сказала Сабрина Джонс и мило улыбнулась. — Ты танцуешь? — спросила она.
— Нет, — признался я.
— Ну, ладно, — сказала она, она действительно старалась быть милой. — Ты поднимаешь штангу? — спросила она.
— Не такую большую, как Младший, — сказал я.
— Хотелось бы мне уронить штангу Младшему на голову, — призналась она.
Фрэнк боролся в фойе с чемоданом, полным зимней одежды Младшего Джонса; он, похоже, не смог обогнуть багаж Малютки Так, стоящий у подножия лестницы, — и уронил чемодан, напугав Лилли, которая сидела на нижней ступеньке и рассматривала Сабрину Джонс.
— Это моя сестренка Лилли, — сказал я Сабрине. — А вон Фрэнк, — показал я на удаляющуюся спину Фрэнка.
Нам было слышно, как где-то болтают Фрэнни и Малютка Так, и я знал, что Младший Джонс сейчас разговаривает с моим отцом, выражая соболезнования по поводу тренера Боба.
— Привет, Лилли, — сказала Сабрина.
— Я карлик, — сказала Лилли. — Я больше не вырасту.
Эту информацию Сабрина, расстроенная моей молодостью, похоже, пропустила мимо ушей; она совершенно не выглядела шокированной.
— Очень интересно, — сказала она Лилли.
— Ты еще вырастешь, Лилли, — сказал я. — По крайней мере, ты понемногу растешь, и ты вовсе не карлик.
Лилли пожала плечами.
— А я не возражаю, — сказала она.
За поворотом на площадке лестницы быстро промелькнула фигура — с томагавком в руках, в боевой раскраске и чем-то еще (черной набедренной повязке, расшитой цветными бусами).
— Это Эгг, — сказал я, следя за сверкающими глазами Сабрины; ее хорошенький ротик чуть приоткрылся, как будто она хотела что-то сказать.
— Это маленький индеец, — наконец проговорила она. — А почему его зовут Эгг? «Эгг» — это же яйцо…
— Я знаю почему, — вызвалась Лилли со своей ступеньки; она подняла руку, как будто сидела в классе за партой и ей не терпелось, чтобы ее вызвали отвечать.
Я был очень доволен, что она оказалась рядом; я никогда не любил объяснять, почему Эгга назвали Эггом. Эгг был Эггом с самого начала, когда Фрэнни спросила у беременной матери, как назовут нового ребенка, который должен был появиться на свет.
— Пока это просто яйцо, — мрачно сказал Фрэнк, чьи обширные познания в биологии всегда шокировали нас.
Таким образом, пока мать полнела и полнела, яйцо называли Эггом все с большей убежденностью. Мать и отец надеялись на третью девочку. Это должен был быть апрельский ребенок, и им обоим нравилось для девочки имя Эйприл. А вот насчет имени для мальчика у них не было такой определенности, отцу не нравилось его собственное имя, Вин, а матери, несмотря на свою любовь к Айове Бобу, не очень-то нравилась идея назвать мальчика Роберт-младший. К тому времени, когда стало ясно, что яйцо — это мальчик, он был в нашей семье уже Эггом, так это имя к нему и прилипло. Никакого другого имени у Эгга никогда не было.
— Он начался с яйца, и он до сих пор яйцо, — объяснила Лилли Сабрине Джонс.
— Надо же, — сказала Сабрина.
Мне захотелось, чтобы в отеле «Нью-Гэмпшир» произошло что-нибудь чрезвычайное или просто отвлекающее… чтобы я перестал смущаться от мысли (а она посещает меня каждый раз), как выглядит наша семья на взгляд со стороны.
— Видишь ли, — объяснит мне Фрэнни с годами, — вовсе мы не эксцентричные и не странные. Друг для друга, — скажет Фрэнни, — мы абсолютно тривиальные.
И она была права, мы были такими же нормальными и приятными, как запах хлеба, мы были просто семьей. В семье даже если чего-то чересчур — это полно смысла: это всегда логические перехлесты — и ничего больше.
Но мое смущение перед Сабриной Джонс заставило меня смутиться за всех нас. Мое смущение распространялось даже на людей, которые не входили в нашу семью. Я был смущен за Гарольда Своллоу; всякий раз, когда кто-нибудь разговаривал с ним, я боялся, что Гарольда поднимут на смех или как-нибудь оскорбят. А теперь, в канун Нового года в отеле «Нью-Гэмпшир», я был смущен за Ронду Рей, надевшую платье, которое Фрэнни купила для матери; я был смущен даже «почти» живым выступлением ужасной рок-группы под названием «Ураган Дорис».
В Слизи Уэльсе я узнал гопника, который несколько лет назад пристал ко мне на дневном субботнем сеансе. Из хлебного мякиша он скатал шар, серый от масла и грязи его автомеханической жизни, и пихнул этот комок мне под нос.
— Не хочешь закусить, пацан? — спросил он.
— Нет, спасибо, — ответил я.
Фрэнк тут же вскочил и выскользнул в проход, но Слизи Уэльс схватил меня за руку и удержал на месте.
— Не двигайся, — сказал он мне.
Я пообещал, что не буду, а он достал из кармана длинный гвоздь и, проткнув хлебный катышек, сжал его в кулаке так, что гвоздь угрожающе высунулся между средним и указательным пальцами.
— Хошь выколю твои сраные глазки? — спросил он меня.
— Нет, спасибо, — ответил я.
— Тогда вали в жопу отсюда, — сказал он.
Даже тогда я был смущен за него. Я пошел искать Фрэнка, который, каждый раз, когда пугался чего-нибудь в кино, останавливался около автомата с холодной водой. Фрэнк тоже часто заставлял меня смущаться.
В канун Нового года в отеле «Нью-Гэмпшир» я сразу же увидел, что Слизи Уэльс меня не узнал. Слишком много миль, слишком много поднятых тяжестей, слишком много бананов легли между нами; если бы он снова вздумал угрожать мне хлебным катышком с гвоздем, я бы просто задушил его в объятиях. Он, похоже, не вырос с того субботнего утра. Тощий, серокожий, с лицом, похожим на грязную пепельницу, он горбил спину в своей рубашке с эмблемой «GULF» и ходил так, как будто каждая рука у него весила сто фунтов. Я прикинул, что все его тело вместе с несколькими гаечными ключами и несколькими другими тяжелыми инструментами весит не более 130 фунтов . Я легко мог выжать этот вес раз эдак с полдюжины.
«Ураган Дорис», похоже, не очень-то расстраивался отсутствию толпы; возможно, парни даже были довольны, что всего несколько человек будут пялиться на то, как они таскают из угла в угол свой дешевый аппарат и разматывают провода.
Первыми словами Дорис Уэльс, которые я услышал, были следующие:
— Джейк, отодвинь микрофон подальше и не будь такой жопой.
Контрабасист (по имени Джейк), еще один грязный доходяга в рубашке с эмблемой «GULF», съежился перед микрофоном, как будто больше всего в жизни боялся получить удар током — и прослыть жопой. Слизи Уэльс шутливо ткнул другого парня в почки; толстый ударник по имени Денни воспринял тычок с достоинством, но ему явно было больно.
Дорис Уэльс была женщиной с соломенными волосами, которая выглядела так, словно пропиталась кукурузным маслом, а затем, должно быть, не вытираясь, натянула на себя платье, облепившее каждую впадину и выпуклость ее телес; полоса кровоподтеков, или «засосов», как выражалась Фрэнни, жуткой сыпью усеивала ее грудь, а бретельки платья так глубоко врезались в кожу на плечах, что напоминали рубцы от ударов бичом. Ее губы были накрашены помадой сливового цвета, часть из которой попала на зубы.
— Хотите горяченькую музычку, поразмяться, — спросила она у меня и Сабрины Джонс, — или медленную, пообжиматься?
— И ту и другую, — сказала Сабрина Джонс не моргнув глазом, но я уверен, что если мир прекратит потворствовать войнам, голоду и другим бедствиям, все равно останется возможность смущать людей до смерти. Наше самоуничтожение таким способом продлится несколько дольше, но не будет от этого менее полным.
Несколько месяцев спустя после урагана, который был ее тезкой, Дорис Уэльс впервые услышала песню Элвиса Пресли «Отель разбитых сердец»; в этот момент она сама находилась в отеле. Она сказала нам с Сабриной, что это было религиозное откровение.
— Вы понимаете? — сказала Дорис — У меня было свидание с тем парнем, и в самом деле — в отеле, когда по радио прозвучала эта песня. Она рассказала мне, как надо чувствовать, — объясняла Дорис — Это было где-то полгода назад, — сказала она. — С тех пор я уже никогда больше не была прежней.
Мне стало интересно узнать о парне, который встречался с Дорис Уэльс, когда она получила свое откровение; где он теперь? Остался ли он таким же, как и раньше, или тоже изменился?
Дорис Уэльс пела песни только Элвиса Пресли; там, где это было возможно, она меняла «он» на «она» (и наоборот); из-за этой импровизации и того факта, что, как заметил Младший Джонс, «она не черная», слушать ее было почти невозможно.
Делая жест примирения со своей сестрой, Младший Джонс пригласил Сабрину на первый танец; песня, насколько я помню, была «Крошка, давай построим дом», во время которой Слизи Уэльс несколько раз заглушал голос матери своей гитарой.
— Господи Иисусе, — сказал отец. — И сколько же мы им платим?
— Какая разница, — сказала мать. — Зато все смогут как следует повеселиться.
Это казалось сомнительным, хотя Эгг, кажется, веселился вовсю; на нем были тога и мамины солнечные очки, он старался держаться подальше от Фрэнка, который прятался на границе света и тени среди пустых столов и стульев и наверняка бурчал себе под нос что-то недовольное.
Я извинился перед Малюткой Так за то, что назвал ее Грудкой, — просто, мол, с языка сорвалось.
— Все нормально, Джон-Джон, — сказала она, изображая равнодушие (или хуже — действительно с полным равнодушием).
Лилли пригласила меня на танец, но я постеснялся танцевать; затем Ронда пригласила меня на танец, и я постеснялся отказаться. Лилли выглядела обиженной и отказалась от галантного папиного приглашения. Ронда Рей яростно крутила меня перед эстрадой.
— Я знаю, я тебя теряю, — сказала она мне. — Мой совет: когда ты собираешься уходить, сначала скажи об этом тому, от кого уходишь.
Я надеялся, что вмешается Фрэнни, но Ронда вывела нас прямо на Младшего и Сабрину, которые явно спорили.
— Замена! — выкрикнула Ронда и утащила Младшего.
«Ураган Дорис» — никогда не забуду, как этот шквал нестройного скрежета вдруг схлынул, — переключил скорость, и Дорис своим резким голосом выдала нам «Я люблю, потому что», медленный парный танец, во время которого я дрожал в твердых руках Сабрины Джонс.
— У тебя неплохо получается, — сказала она. — Почему бы тебе не поухаживать за этой подругой твоей сестры, Так? — спросила она меня. — Она примерно твоего же возраста.
— Ей восемнадцать, — ответил я, — и я не знаю, как это — ухаживать.
Мне хотелось сказать Сабрине, что хотя наши отношения с Рондой и носят плотский характер, это вряд ли можно назвать каким бы то ни было опытом. С Рондой обходилось без какого-либо вступления, секс был немедленным и чисто генитальным, но целовать себя в рот она мне не позволяла.
— Вот так самые страшные микробы и распространяются, — заверяла она меня. — Через рот.
— Я даже целоваться не умею, — сказал я Сабрине Джонс, которую эта реплика, никак вроде бы не связанная с предыдущей, явно озадачила.
Фрэнни было наплевать, что Ронда с Младшим танцуют, она разбила их, и я затаил дыхание, надеясь, что Ронда не устремится ко мне.
— Расслабься, — сказала Сабрина Джонс, — ты прямо как моток проволоки.
— Извини, — сказал я.
— Если ты хочешь чего-то добиться, никогда не извиняйся перед противоположным полом, — сказала она, — ни в коем случае.
— Чего-то добиться? — переспросил я.
— Кроме поцелуев, — сказала Сабрина.
— Я не могу дойти и до поцелуев, — объяснил ей я.
— Это просто, — сказала Сабрина. — Чтобы целоваться, нужно сделать вид, будто знаешь, как это делается; наверняка найдется кто-нибудь, кто поможет тебе начать.
— Но я не знаю как, — сказал я.
— Это просто, — сказала Сабрина. — Дело практики.
— Мне не с кем практиковаться, — сказал я, на мгновение я подумал о Фрэнни.
— Попробуй с Малюткой Так, — хохотнула мне в ухо Сабрина.
— Но мне надо делать вид, будто я знаю, как это делают, — сказал я, — а я даже не знаю, как делать вид.
— Ну вот, опять, — сказала Сабрина. — Я слишком стара, чтобы ты практиковался на мне. От этого никому ничего хорошего не будет.
Ронда Рей, кружа по танцевальному залу, заметила Фрэнка, но тот сумел сбежать раньше, чем она попыталась пригласить его на танец. Эгг ушел, так что Фрэнк, скорее всего, ждал предлога, чтобы тоже уйти и, пока никто не видит, припереть братца к стенке. Лилли стоически танцевала с одним из родительских друзей; к несчастью, мистер Метсон был высоким мужчиной, да будь он даже коротышкой, он все равно был бы слишком высок для Лилли. Их танец выглядел как цирковой номер неуклюжих животных, для которого, может, и слова-то приличного не найдешь.
Отец танцевал с мисс Метсон, а мать стояла за стойкой бара, разговаривая со старым знакомым, который бывал в отеле «Нью-Гэмпшир» почти каждый вечер, — с одним из собутыльников Айовы Боба; его звали Мертон, он был мастером на лесопилке. Мертон, грузный широкий мужчина с медлительными сильными распухшими руками, слушал мать вполуха, на его лице отражалась печаль, что нет здесь Айовы Боба; его глаза с удовольствием скользили по Дорис Уэльс, но, похоже, он считал, что не стоило устраивать здесь танцев так скоро после окончательной отставки Боба.
— Разнообразие, — шептала мне в ухо Сабрина Джонс. — В этом весь секрет поцелуев.
— «Я люблю тебя по сотне тысяч причин», — проникновенно ворковала Дорис Уэльс.
Вернулся Эгг — в костюме большого цыпленка; затем снова исчез. Малютка Так явно заскучала и, кажется, сомневалась, стоит ли ей разбивать танец Джонса и Фрэнни. Она была девицей настолько искушенной, как выражалась Фрэнни, что не знала, о чем говорить с Рондой Рей, которая смешивала себе коктейль у стойки. Я видел, как из дверей кухни таращится Макс Урик.
— Легкие покусывания и шевеленье языком, — сказала Сабрина Джонс, — но главное — не лениться двигать губами.
— Хочешь выпить? — спросил я ее. — Ну то есть ты же достаточно взрослая. Для нас, детей, отец поставил коробку с пивом в снег, на улице у черного хода. Он сказал, что не может позволить нам пить в баре, а ты можешь.
— Покажи мне черный ход, — сказала Сабрина Джонс, — и я выпью с тобой пива. Только не наглей.
Мы покинули танцевальную площадку — к счастью, как раз вовремя, чтобы пропустить забойный номер «Мне наплевать, если солнце не будет сиять», воодушевивший Малютку Так разбить Фрэнни и Младшего и пуститься с ним в пляс. Ронда с грустью проводила меня взглядом.
Мы с Сабриной спугнули Фрэнка, который мочился на мусорные баки у черного хода. Он, как всегда неуклюже, сделал вид, что просто хочет показать нам, где находится пиво.
— У тебя есть открывашка, Фрэнк? — спросил я, но он уже исчез в тумане Элиот-парка — вечно грустный туман, наша обычная зимняя погода…
Мы с Сабриной открыли наше пиво у регистрационной стойки, где Фрэнк повесил на гвоздь открывашку, намертво привязав ее на длинный шнурок; он припас ее, чтобы открывать пепси-колу, дежуря у телефона. Неловко попытавшись присесть рядом с Сабриной на чемодан с зимней одеждой Младшего Джонса, я пролил немного пива на багаж Малютки Так.
— Ты можешь заслужить ее благосклонность, — посоветовала Сабрина, — если предложишь ей отнести все эти сумки в ее комнату.
— А где твоя сумка? — спросил я Сабрину.
— На одну ночь я не пакую сумку, — ответила Сабрина. — И не надо предлагать проводить меня до моей комнаты. Сама как-нибудь справлюсь.
— Я все равно могу ее тебе показать, — сказал я.
— Ну что ж, покажи, — сказала она. — У меня есть с собой книжка. Эта вечеринка мне ни к чему. — Потом добавила: — Я уж лучше подготовлюсь к долгой дороге обратно в Филадельфию.
Я прошел с ней до ее комнаты на втором этаже. Как она и предупреждала, я не строил себе никаких иллюзий насчет сближения с ней, да у меня и смелости бы на это не хватило.
— Спокойной ночи, — промямлил я и позволил ей ускользнуть за дверь.
Но ускользнула она ненадолго.
— Эй, — сказала она, открывая дверь, пока я еще не дошел до лестницы. — Ты никогда ничего не добьешься, если не будешь пытаться. Ты даже не попытался меня поцеловать, — добавила она.
— Извини, — сказал я.
— Никогда не извиняйся! — сказала Сабрина и подошла ко мне вплотную, чтобы я мог ее поцеловать. — Все по порядку, — сказала она. — У тебя свежее дыхание — это первое. Но прекрати трястись и для начала постарайся не сталкиваться зубами и не тыкай меня своим языком. — Мы попробовали снова. — Держи руки в карманах, — сказала она мне, — следи за зубами. Так лучше, — сказала она. — Руки в карманах, ноги на ширине плеч… — Я неуклюже шагнул к ней поближе, наши зубы довольно сильно столкнулись. Она откинула голову назад, отстраняясь, и когда я пораженно взглянул на нее, то увидел, что она держит в руке свою верхнюю челюсть. — Черт! — выкрикнула она. — Сказала же тебе, чтобы следил за зубами! — На ужасный миг я подумал, что выбил ей зубы, но она повернулась ко мне спиной и сказала: — Не смотри на меня. Это вставные зубы. Выключи свет.
Я выключил свет, и в комнате стало темно.
— Извини, — беспомощно сказал я.
— Никогда не извиняйся, — пробормотала она. — Меня изнасиловали.
— Да, — сказал я, зная с самого начала, что это в конце концов всплывет. — Фрэнни тоже.
— Я слышала, — сказала Сабрина Джонс. — Но ей не выбивали трубой зубы. Правда?
— Да, — сказал я.
— Эти поцелуи достают меня каждый раз, черт бы их побрал, — сказала Сабрина. — Только разойдешься или какой-нибудь дурень слишком сильно надавит зубами, сразу же ослабевает верхняя челюсть.
Я не стал извиняться; я попробовал притронуться к ней, но она сказала:
— Держи руки в карманах. — Она шагнула ко мне. — Я помогу тебе, если ты поможешь мне. Я расскажу тебе все о поцелуях, — сказала она, — но ты должен сказать мне кое-что, что я давно хотела узнать. Я никогда не целовалась с человеком, у которого бы я отважилась это спросить. Постарайся сохранить это в секрете.
— Хорошо, — согласился я с ужасом, не зная, на что я согласился.
— Я хочу знать, не лучше ли будет, если я выну эти чертовы зубы, — сказала она, — или это будет слишком пошло. Мне всегда казалось, что это будет пошло, поэтому никогда не пробовала.
Она ушла в ванную, а я остался ждать ее в темноте, следя за полосками света, обрамляющими дверь, пока свет в ванной не погас и Сабрина снова не оказалась рядом со мной.
Теплый и подвижный ее рот был пещерой в сердце мира. Ее язык был длинным и округлым, а десны твердыми, но никогда не прикусывали больно.
— Немного меньше губ, — пробормотала она. — Чуть больше языка. Нет, не так много. Это отвратительно! Да, вот так, легонько прикусывай. Очень мило. Руки в карманы, я не шучу. Тебе понравилось?
— О да, — сказал я.
— Действительно? — спросила она. — Так действительно лучше?
— Так глубже! — сказал я.
Она рассмеялась.
— Но и лучше тоже? — спросила она.
— Великолепно, — признался я.
— Руки обратно в карманы, — сказала Сабрина, — не забывайся. Не надо сентиментальностей. Ой!
— Извини.
— Не извиняйся. Просто не кусай так сильно. Руки в карманы. Я не шучу. Не наглей. В карманы!
И так далее, пока я не был признан посвященным и готовым к встрече с Малюткой Так и с миром и послан своей дорогой из комнаты Сабрины Джонс; все еще держа руки в карманах, я столкнулся с дверью «2В».
— Спасибо! — крикнул я Сабрине.
В свете коридора, без своих зубов, она осмелилась улыбнуться мне розово-коричневой, розово-голубой улыбкой, и это было куда милее, чем странный перламутровый ряд ее вставных зубов.
Она насосала мои губы так, что они распухли, это она мне сказала, и я шел с надутыми губами в ресторан отеля «Нью-Гэмпшир», осознавая силу своего рта и готовый начать поцелуйную историю с Малюткой Так. А «Ураган Дорис» завывал «Я забыл вспомнить забыть»; Ронда Рей в оцепенении развалилась на табурете у стойки, новое платье матери задралось на ее бедре, откуда на меня уставился синяк величиной с отпечаток пальца. Мертон, мастер с лесопилки, травил байки с моим отцом. Я знал, что это байки про Айову Боба.
— «Я забыла вспомнить забыть», — стенала Дорис Уэльс.
Бедная Лилли, которая всегда будет слишком маленькой, чтобы уютно чувствовать себя на вечеринках — хотя они ей и нравились, — ушла спать. Эгг, одетый в обычный костюм, сидел, надувшись, на одном из привинченных стульев; его маленькое личико было серым, как будто он съел что-то не подходящее для его желудка, как будто он хотел прободрствовать до полуночи, как будто он лишился Грустеца.
Фрэнк, думаю, был на улице и пил холодное пиво из снежных запасов у черного хода или посасывал пепси-колу за регистрационной стойкой в фойе, а может быть, слушал в пультовой, как Сабрина Джонс читает книгу или мурлычет что-нибудь своим великолепным ртом.
Мать и Метсоны, не отрываясь, наблюдали за Дорис Уэльс. Только Фрэнни была свободна от танцев — Малютка Так плясала с Младшим Джонсом.
— Потанцуем, — предложил я Фрэнни, хватая ее.
— Ты не умеешь танцевать, — сказала Фрэнни, но позволила мне увлечь ее на площадку.
— Я умею целоваться, — шепнул я ей и попробовал поцеловать, но она меня оттолкнула.
— Перемена! — крикнула она Младшему и Малютке, и Малютка моментально оказалась в моих руках и заскучала.
— Просто танцуй с ней до полуночи, — советовала Сабрина Джонс. — В полночь тебе надо будет поцеловать того, кто находится с тобой рядом. А как только ты ее поцелуешь, ты ее подцепишь. Просто не бросайся на первую встречную.
— Ты что пил, Джон-Джон? — спросила Малютка. — У тебя губы распухшие.
Дорис Уэльс хрипло и натруженно затянула «Пытаюсь добраться до тебя» — песня не медленная и не быстрая, и тут уж Малютке приходилось самой решать, танцевать прижавшись или на расстоянии. Но прежде чем она сделала выбор, из кухонных дверей вынырнул Макс Урик в своей морской шапочке и с зажатым в зубах судейским свистком; он свистнул так пронзительно, что даже Ронда у бара немножко зашевелилась.
— С Новым годом! — крикнул Макс, и Фрэнни поднялась на цыпочки и одарила Младшего Джонса сладчайшим поцелуем, а мать побежала искать отца.
Мертон, мастер с лесопилки, взглянул было на дремлющую Ронду Рей, но потом передумал. А Малютка Так равнодушно пожала плечами — и опять одарила меня своей высокомерной улыбкой; я вспомнил, как сочен глубокий рот Сабрины Джонс, и, что говорится, сделал свой ход. Легкий прикус зубами, но ничего оскорбительного; язык проходит сквозь зубы — но только намек на то, чтобы продвинуть его дальше; и зубы, скользящие под верхней губой. Великолепные груди Малютки Так — объект стольких пересудов, — как мягкие кулаки, толкнули меня в грудь, но я продолжал держать руки в карманах, ни к чему ее не принуждая; она все время была свободна отстраниться, но этого не сделала.
— Во дают! — воскликнул Младший Джонс, мгновенно нарушив сосредоточенность Малютки Так.
— Грудка! — сказала Фрэнни. — Что ты делаешь с моим братом?
Я еще на мгновение продлил контакт с Грудкой Так, не выпуская ее нижней губы и покусывая ее язык, который она внезапно предоставила мне в большом количестве. В тот момент, когда я вынул руки из карманов, последовала небольшая неловкость, поскольку Малютка решила, что «Пытаюсь добраться до тебя» вполне подходит для заключительного танца.
— Где ты такому научился? — прошептала она мне; ее груди, как два теплых котенка, свернулись около моей груди. Мы покинули танцевальную площадку до того, как «Ураган Дорис» успел сменить темп.
В фойе был сквозняк: Фрэнк оставил открытой дверь черного хода; нам было слышно, как он мочится в темной слякоти, мочится что есть мочи на мусорные бачки. Под привязанной на шнурке открывашкой весь пол был усеян пивными пробками. Когда я поднял багаж Малютки Так, она сказала:
— Ты что, собираешься унести все это за один раз?
Я услышал резкую отрыжку Фрэнка, примитивный гонг, объявляющий, что настал Новый год, крепче ухватился за багаж и начал подниматься на четыре этажа вверх. Малютка последовала за мной.
— Ух, — сказала она, — я знала, что ты сильный, Джон-Джон, но, так целуясь, ты можешь получить работу на телевидении.
Меня заинтересовало, что именно она себе представила: мой рот в рекламе, поцелуй в диафрагму крупным планом?
Пока я тащил ее багаж наверх, в номер «4А», это отвлекало меня от боли в пояснице — хорошо еще, сегодня утром я поленился качать пресс и бицепсы. Окна были открыты, но я не услышал шуршания воздуха, так явственно доносившегося несколько часов назад через интерком; наверно, просто ветер успокоился, решил я. Багаж сам собой вырвался у меня из рук, ощутивших неимоверное облегчение, и разлетелся по комнате, а Малютка потянула меня к кровати.
— Повтори-ка, — сказала она. — Спорим, не сможешь. Спорим, это просто «новичкам везет».
Так что я поцеловал ее еще раз, отважившись на несколько более сильный контакт зубами и большую игру языком.
— Господи, — прошептала Малютка Так, притрагиваясь ко мне. — Да вынь ты руки из карманов! — сказала она. — Нет, подожди. Заскочу только в ванную…
Она нырнула в ванную и сказала:
— Как мило, что Фрэнни оставила мне фен. Тут я наконец принюхался и понял, что мне не показалось: в комнате даже не веяло, а ощутимо пахло гарью. Но запах был удивительно влажный — как будто здесь против воли соединились огонь и вода. Я понял, что воздушное шипение, которое мы слышали через интерком, было звуком фена, но прежде чем я успел добраться до ванной, чтобы остановить Малютку Так от дальнейшего осмотра, она воскликнула:
— А что это завернуто в занавеску? Га-а-а-а-а-а! От ее вопля я застыл на полпути между кроватью и дверью в ванную. Даже Дорис Уэльс, завывавшая «Ты разбиваешь сердца» четырьмя этажами ниже, должно быть, услышала этот визг. Сабрина Джонс рассказывала мне потом, что у нее из рук выпала книжка. Ронда Рей резко, в ту же секунду, выпрямилась на своем табурете у стойки бара; Слизи Уэльс, как рассказывал мне потом Младший Джонс, решил, будто это взвыл его усилитель, но все остальные поняли, что к чему.
— Грудка! — воскликнула Фрэнни.
— Господи Иисусе! — сказал отец.
— Во дает! — сказал Младший Джонс.
Я был первым, кто добрался до Малютки Так в ванной номера «4А». Она сидела в обмороке на детских размеров унитазе, всем весом навалившись на такую же детскую раковину. Когда она вставляла диафрагму — что считалось по тем временам весьма искушенным, — ее взгляд упал на нормальных размеров ванну, до половины наполненную водой. В ванне плавала пластиковая занавеска; Малютка склонилась над ванной и приподняла край занавески всего лишь настолько, чтобы разглядеть под водой серую голову Грустеца; он выглядел как жертва преступления — утопленная собака, с морды которой так и не сошел жуткий оскал последней яростной схватки пса со смертью.
Обнаружение мертвого тела — это не для слабонервных. К счастью, сердце у Малютки было молодое и здоровое: я чувствовал его биение, когда переносил ее на кровать. Решив, что это вполне подходящий способ привести ее в чувство, я поцеловал ее, и хотя она действительно открыла свои сверкающие глаза, но лишь для того, чтобы завизжать снова, еще громче.
— Это всего лишь Грустец, — сказал я ей, как будто это могло все объяснить.
Сабрина Джонс первой добралась в номер «4А», так как ей надо было подняться всего лишь со второго этажа. Она вызверилась на меня как на отъявленного насильника и сказала:
— Такого я тебе не показывала!
Она, несомненно, подумала, что Малютка стала жертвой неправильного поцелуя.
На самом деле виноват был, конечно, Эгг. Забравшись в ванную комнату Малютки, он стал обрабатывать Грустеца феном, и чучело загорелось. В панике Эгг бросил его в ванну и пустил воду.
Ликвидировав таким образом пожар, Эгг открыл окна, чтобы выветрился запах гари, а перед самой полуночью, вконец утомившись и опасаясь быть пойманным бдительным Фрэнком, Эгг накрыл тело занавеской от душа, так как пропитавшаяся водой собака сделалась настолько тяжелой, что он не мог ее поднять; после этого он пошел в нашу комнату, переоделся в свой обычный костюм и стал дожидаться неизбежного наказания.
— Боже мой! — мрачно сказал Фрэнк. — Теперь точно конец. Теперь ему уже ничто не поможет.
Даже парни из «Урагана Дорис» собрались в ванной Малютки, чтобы отдать последние почести ужасному Грустецу.
— Я хотел, чтобы он опять был славный! — рыдал Эгг. — Когда-то он был славным, — настаивал Эгг, — и я хотел, чтобы он снова был славным.
Фрэнк, захлестнутый внезапной волной жалости, кажется, в первый раз понял кое-что о таксидермии.
— Эгг, Эгг, — стал урезонивать он плачущего ребенка. — Я могу опять сделать его славным. Ты должен был предоставить это мне. Я могу что угодно из него сделать, — заверял Фрэнк. — Даже сейчас — могу, — сказал он. — Эгг, ты хочешь, чтобы он был славным? Я его тебе сделаю славным.
Но мы с Фрэнни уставились в ванну — и нас одолевали большие сомнения. То, что Фрэнк взял безобидного, вонючего пса и сделал из него убийцу, — полбеды; но восстанавливать этот плавающий в ванне ужас, поблекший и обгорелый, казалось таким чудом извращенности, которое даже Фрэнку, думали мы, едва ли по зубам.
С другой стороны, отец всегда был оптимистом, он, очевидно, подумал, что все это будет великолепной «терапией» для Фрэнка и, несомненно, хорошо повлияет на Эгга, поможет ему повзрослеть.
— Если ты сумеешь восстановить эту собаку, сынок, и сделать ее опять хорошей, — сказал отец Фрэнку с неуместной торжественностью, — это будет для всех нас счастьем.
— Думаю, ее следует выбросить, — сказала мать.
— Точно, — сказала Фрэнни.
— Я уже пытался, — пожаловался Макс. Но Фрэнк и Эгг начали причитать.
Может быть, отец считал, что реставрация Грустеца поможет Фрэнку простить себя, восстановит его самоуважение; и, может быть, изменив позу Грустеца для Эгга, сделав Грустеца «славным», отец хотел вернуть нам всем частичку Айовы Боба. Но, как спустя годы скажет Фрэнни, «славный Грустец» — это оксюморон: грустец по определению не может быть славным.
Могу ли я винить отца за эти попытки? Или Фрэнка за то, что он способствовал торжеству такого унылого оптимизма? И нельзя винить Эгга, никому из нас никогда и в голову не придет винить Эгга.
Только Лилли проспала эти события, возможно, уже унаследовав мир, не совсем похожий на наш. Дорис Уэльс и Ронда Рей не стали взбираться на четвертый этаж, чтобы посмотреть тело, но когда мы нашли их в ресторане, они, похоже, обе протрезвели от происшедшего, хотя и узнали об этом из вторых рук. Всякие надежды хотя бы на мини-соблазнение, лелеявшиеся Младшим Джонсом, были окончательно развеяны прекращением музыки; Фрэнни, чмокнув его в щеку, пожелала ему спокойной ночи и ушла к себе в комнату. А Малютка Так, хоть ей и понравились мои поцелуи, не могла простить тех, кто помешал ее уединению в ванной, — и меня, и Грустеца. Полагаю, больше всего ее смутило, в какой неэстетичной позе я ее застал: «упасть в обморок, вставляя диафрагму!» — как позже охарактеризует эту сцену Фрэнни.
Я остался наедине с Младшим Джонсом у черного хода, мы пили холодное пиво и смотрели в темноту Элиот-парка, выглядывая каких-нибудь еще поздних гуляк. Слизи Уэльс и его ритм-секция уже уехали; Дорис и Ронда бок о бок обвили стойку бара, между ними, на самый нелепый лад, возникло некое внезапное товарищество. И Младший Джонс сказал:
— Не подумай ничего дурного, мужик, я обожаю твою сестру, но как у меня зудит в яйцах…
— Та же история, — сказал я. — И ничего дурного — о твоей…
Из ресторана донесся женский смех, и Младший сказал:
— Ну что, может, попробуем к этим двоим подклеиться?
Мне не хотелось делиться с Младшим тем, какую тошноту вызывает у меня эта мысль — меня-то одна из них уже склеила! — но только позже я задумался о том, с какой скоростью я был готов предать Ронду Рей. Я сказал Младшему, что ее склеить очень просто, были бы деньги.
Несколько минут спустя я слышал, как Младший нес Ронду по лестнице и дальше — в тот конец коридора, уносил ее от меня. Выпив еще одну или две бутылки пива, я услышал, как Дорис Уэльс в гордом одиночестве запела «Отель разбитых сердец», без аккомпанемента, иногда забывая слова своей молитвы, а иногда проглатывая окончания. Потом, судя по звуку, ее вытошнило в раковину за стойкой.
Спустя некоторое время она обнаружила меня в фойе, у открытых дверей черного хода, и я предложил ей последнюю бутылку холодного пива.
— Конечно, а почему бы и нет? — сказала она. — Выполощу-ка мокроту. Этот чертов «Отель разбитых сердец», — добавила она, — так всегда от него и таю.
На Дорис Уэльс были ее высокие ковбойские сапоги, зеленые в тонкую полоску туфли на высоком каблуке она держала в руке, в другой руке она волочила свой жакет из твида с искрой и невзрачным меховым воротничком.
— Это всего лишь выхухоль, — сказала она, проведя мехом по моей щеке.
Она зажала бутылку с пивом в той же руке, что и туфли, и почти одним махом осушила до дна. Засосы на ее выгнутой шее показались ярко-красными и величиной с пятидесятицентовую монету. Бросив пивную бутылку себе под ноги, она пинком отправила ее от дверей; та, покатившись, врезалась в мусорные бачки у черного хода. Она шагнула ко мне вплотную и, протиснув колено между моими, поцеловала меня в губы. Поцелуй этот не имел ничего общего с тем, чему учила меня Сабрина Джонс, а напоминал переспелый фрукт, который все давили и давили о мои зубы и язык, пока я не начал задыхаться; этот поцелуй томительно пах рвотой и пивом.
— Мне нужно забрать Слизи с другой вечеринки, — сказала она. — Пойдем со мной?
Я вспомнил, как Слизи совал мне промасленный хлебный катышек, предлагал выколоть глаза гвоздем.
— Нет, спасибо, — ответил я.
— Зассал, — сказала она и громко рыгнула. — Мальчишки нынче все какие-то ссунки.
Вдруг она рывком прижала меня к груди, к своему телу, твердому, как у мужчины, но с грудями, которые скользили между нами, как свежепойманная рыба в мешке; ее язык заскользил по моей скуле и наконец попал в ухо.
— Щенок недоделанный, — прошептала она и оттолкнула меня.
Она упала в лужу около черного хода, но когда я помог ей подняться на ноги, отпихнула меня на мусорные бачки и самостоятельно двинулась в темноту Элиот-парка. Я подождал, пока она пройдет темное пространство и покажется в свете единственного уличного фонаря, а затем снова быстро скроется в темноте. Когда она вышла на свет, я крикнул ей:
— Покойной ночи, миссис Уэльс, и спасибо за музыку.
Она показала мне отставленный средний палец, поскользнулась, чуть не упала снова и заковыляла дальше.
— Какого хрена? — сказала она кому-то в темноте. — Шел бы ты мелкими шажками, понял?
Я отвернулся, и меня вырвало в сравнительно пустой мусорный бачок. Когда я снова взглянул на улицу, под фонарем шатко маячила какая-то фигура, и сперва я подумал, что это возвращается Дорис Уэльс, задать мне жару. Но это был кто-то иной, кто-то, шедший к отелю с другой стороны парка, — мужчина, а может, юноша лет под двадцать, и хотя его тоже качало от выпитого, он все же умудрялся лучше обходить лужи, чем Дорис Уэльс.
— Шла бы ты сама, д-дамочка, — крикнул он куда-то в темноту.
— Ссунок, — ответила Дорис откуда-то из далекой темноты.
— Шлюха! — проорал мужчина, и, поскользнувшись, сел в лужу. — Черт, — сказал он, не обращаясь ни к кому конкретно; меня он видеть не мог.
Вот тогда-то я и заметил, как он был одет. Черные брюки и туфли, черный кушак, и галстук-бабочка, и белый смокинг. Конечно, я понимал, что это не тот человек в белом смокинге, ему не хватало необходимого достоинства, и, куда бы он ни путешествовал, из какого бы путешествия спешно ни вернулся, это не было путешествие в экзотические страны. К тому же на дворе Новый год — в Новой Англии это не сезон для белых смокингов. Мужчина был одет самым неподобающим образом, и я уверен, что это не свидетельствовало о его эксцентричности. В Дейри, штат Нью-Гэмпшир, это могло означать только одно: глупец пришел в пункт проката праздничных одежд только тогда, когда все черные пиджаки были уже разобраны. Может быть, он просто не знал разницы между зимней и летней парадной одеждой в нашем городе; это был либо молодой дурень, возвращавшийся со школьных танцев, либо старый дурень, возвращавшийся с танцев для престарелых (которые были такими же грустными и бесполезными, как и все, что могла организовать школа). Он не был нашим человеком в белом смокинге, но напомнил мне о нем.
Я заметил, что человек развалился в луже под фонарем и собрался там уснуть. Температура на улице была чуть выше нуля.
Наконец я почувствовал, что новогодняя ночь к чему-то подошла: казалось, что появился смысл во всем том, в чем я принимал участие, какой-то смысл — помимо смутного и в то же время конкретного ощущения похоти. Я поднял человека в белом смокинге и отнес его в фойе отеля «Нью-Гэмпшир»; нести его было легче, чем багаж Малютки Так, хотя он оказался мужчиной, а не подростком, — на самом деле он был, как мне показалось, старше отца. А когда я обыскал его, чтобы найти хоть какое-нибудь удостоверение личности, то обнаружил, что насчет прокатного костюма я не ошибся: собственность МАГАЗИНА МУЖСКОЙ ОДЕЖДЫ ЧЕСТЕРА, сообщала этикетка на подкладке смокинга. У мужчины, хоть он и выглядел довольно респектабельно, по крайней мере для Дейри, не оказалось бумажника, но у него была серебряная расческа.
Возможно, Дорис Уэльс обчистила его в темноте, по этому поводу они и ругались. Но нет, подумал я, Дорис взяла бы и расческу.
Мне показалось, что было бы неплохой шуткой пристроить человека в белом смокинге на диванчике в фойе отеля «Нью-Гэмпшир», так, чтобы рано утром удивить мать с отцом. Я мог бы сказать: «Кто-то пришел на последний танец вчера ночью, но опоздал. Он ожидает вас в фойе».
Думаю, это была ужасная идея, но, будучи в изрядном подпитии, я полагал, что должен обязательно разбудить Фрэнни и показать ей человека в белом смокинге, мирно прикорнувшего на диванчике в фойе; Фрэнни скажет мне; если сочтет это плохой идеей. Но ей понравится. Я был в этом уверен.
Я расправил мужчине галстук и сложил его руки на груди; застегнул на его пиджаке пуговицу на уровне пояса и поправил кушак, чтобы он не выглядел неряшливым. Единственное, что отсутствовало, так это загар, и черная коробочка с сигаретами, и белый ялик напротив «Арбутнота-что-на-море».
Из-за стен отеля «Нью-Гэмпшир» не доносилось звуков моря; доносилось оттуда потрескиванье луж в Элиот-парке, замерзающих, тающих и снова замерзающих, не доносилось оттуда и криков чаек, а только лай собак, бродячих собак, роющихся в мусоре, который валялся повсюду. До тех пор, пока я не пристроил человека в белом смокинге в фойе на диванчике, я не замечал, насколько жалким было наше фойе. Дух женской школы никогда не покидал это здание: остракизм, страх, что тебя сочтут (в сексуальном отношении) второразрядной, слишком ранние браки и другие неприятности, которые ожидали впереди. Почти элегантный мужчина в белом смокинге смотрелся в отеле «Нью-Гэмпшир» как существо с другой планеты, и внезапно мне расхотелось, чтобы его увидел отец.
Я побежал в ресторан, чтобы найти немного холодной воды; Дорис Уэльс разбила в баре стакан, а рабочие туфли Ронды Рей, странно бесполые, были запихнуты под стол, где она, должно быть, и скинула их, когда пошла танцевать — и обрабатывать Младшего Джонса.
Если я разбужу Фрэнни, подумал я, то она может заметить, что Младший находится у Ронды, — не станет ли ей больно от этого открытия?
Я прислушался к звукам на лестнице, и во мне снова шевельнулся интерес к Малютке Так, я подумал, как она выглядит спящей, но когда включил интерком, то услышал, как она храпит (влажно и гулко, будто свинья в луже). В книге брони не было ни одного имени — до начала лета, когда наконец появится цирк под названием «Номер Фрица» и (наверняка) потрясет всех нас до глубины души. Касса на регистрационной стойке даже не была закрыта, а Фрэнк, скучая во время телефонного дежурства, острым краем открывашки нацарапал на подлокотнике стула свое имя.
В сером послепраздничном зловонии я почувствовал, что разделяю с отцом это воспоминание: человек в белом смокинге. Если мне удастся разбудить его, подумал я, можно будет позвать Младшего Джонса, чтобы напугать этого новоявленного пьяницу и выпроводить восвояси, — но мне было неудобно отрывать Младшего от Ронды Рей.
— Эй, вставай, — прошипел я мужчине в белом смокинге.
— Отвяжись! — крикнул он во сне. — Ик! Шлюха!
— Успокойся, — яростно прошептал я ему.
— Ик? — сказал он. Я обхватил его вокруг груди и сдавил. — Фу! — сказал он. — Господи спаси.
— С тобой все в порядке, — сказал я ему. — Но тебе надо идти.
Он открыл глаза и сел на диванчике.
— Юный головорез, — сказал он. — Ты куда меня затащил?
— Ты проходил мимо, по улице, — сказал я. — Я принес тебя сюда, чтобы ты не замерз. А теперь тебе пора уходить.
— Мне надо принять ванну, — сказал он с достоинством.
— Уходи отсюда, — сказал я. — Ты можешь идти?
— Конечно, я могу идти, — сказал он и направился к черному ходу, но остановился на пороге. — Там темно, — сказал он. — Ты заманил меня в ловушку, — сказал он. — Сколько их там, снаружи?
Я подвел его к парадной двери фойе и включил наружный свет. Боюсь, именно этот свет и разбудил отца.
— До свиданья, — сказал я мужчине в белом смокинге. — С Новым годом.
— Это Элиот-парк! — возмущенно воскликнул он.
— Да, — сказал я.
— Так значит, я в этом чудном отеле, — заключил он. — Раз уж это отель, я хочу снять комнату на ночь.
Я решил, что лучше не говорить ему, что у него при себе нет денег, поэтому вместо этого я сказал:
— Мы заполнены. У нас нет свободных номеров.
Человек в белом смокинге оглядел пустынное фойе, вытаращил глаза на пустые ячейки для писем и на брошенный чемодан с зимней одеждой Младшего Джонса, который стоял у подножия грязной лестницы.
— Вы заполнены? — спросил он, как будто до него впервые дошла некая истина общего плана. — Ну, даешь, — сказал он. — Не зря я слышал, что это заведение прогорает.
Это было то, чего я меньше всего хотел услышать. Я снова подтолкнул его к двери, но он наклонился, подобрал почтовый конверт и вручил его мне; в наших спешных приготовлениях к Новому году никто за весь день не догадался подойти к почтовой щели, никто так и не проверил почту.
Мужчина на несколько шагов отошел от двери, потом вернулся.
— Я хочу вызвать такси, — сообщил он. — Вокруг так много насилия в наши дни, — сказал он, и это снова была истина общего плана; он не мог иметь в виду Элиот-парк, по крайней мере теперь, с уходом Дорис Уэльс.
— У вас не хватит денег на такси, — сказал я.
— Да? — сказал мужчина в белом смокинге. Он сел на ступеньки в холодном туманном воздухе. — Мне нужна минутка, — сказал он.
— Зачем? — поинтересовался я у него.
— Надо вспомнить, куда я шел — сказал он.
— Домой? — предположил я, но мужчина только махнул рукой у себя над головой.
Он думал. Я начал просматривать почту. Как обычно, куча счетов, и, как обычно, ни один незнакомец не хочет забронировать у нас номер. Одно письмо отличалось от других. На нем были определенно иностранные штемпели; Цsterreich — вот что говорили эти штемпели. Письмо пришло из Вены и было адресовано моему отцу самым любопытным образом:
Вину Берри Выпускнику Гарварда Выпуск 194? США
Письму потребовалось изрядное время, чтобы добраться до отца, но среди почтовых работников нашелся кто-то, кто знал, где находится Гарвард. Позже мой отец говаривал, что получение этого письма было самым конкретным результатом, который он когда-либо получил от поступления в Гарвард; если бы он пошел в какое-нибудь менее известное учебное заведение, письмо никогда бы не было доставлено.
— Самый повод пожалеть, что он не пошел в менее известное учебное заведение, — говорила позже Фрэнни.
Но, конечно, сеть выпускников Гарварда обширна и эффективна. Фамилии отца и «Выпуска 194?» было достаточно, чтобы определить правильный год выпуска (1946) и правильный адрес.
— Что тут происходит? — услышал я отцовский голос.
Он вышел из их с матерью спальни на втором этаже и стоял на лестничной площадке, перегнувшись над перилами.
— Ничего! — крикнул я, пихая ногой пьяного, сидящего на ступеньках передо мной, потому что он опять начал засыпать.
— Зачем вы включили наружный свет? — крикнул отец в пролет.
— Пошел! — сказал я человеку в белом смокинге.
— Рад был с тобой встретиться! — сердечно сказал мужчина. — Я сейчас побреду дальше.
— Хорошо, хорошо, — сказал я.
Но мужчина достиг только нижней ступеньки, и тут его опять охватило желание подумать.
— С кем ты там разговариваешь? — поинтересовался отец.
— Ни с кем. Просто пьяный, — ответил я.
— Господи Иисусе! — сказал отец. — Пьяный — это уже нельзя назвать «ни с кем».
— Я управлюсь, — ответил я.
— Подожди, я сейчас оденусь, — сказал отец. — Господи Иисусе!
— Уходи! — закричал я человеку в белом смокинге.
— До свиданья! До свиданья! — крикнул мне мужчина, весело махая рукой с нижних ступенек крыльца отеля «Нью-Гэмпшир». — Я чудесно провел время!
Письмо, конечно, было от Фрейда. Я это знал и хотел сначала посмотреть, что в нем, а уж потом показывать отцу. Я хотел обсудить это письмо с Фрэнни и даже с матерью, прежде чем дать его отцу. Но времени не было. Письмо было коротким и без лишних рассуждений.
ЕСЛИ ТЫ ПОЛУЧИЛ ЭТО ПИСЬМО, ЗНАЧИТ, ТЫ ПОСТУПИЛ В ГАРВАРД, КАК И ОБЕЩАЛ МНЕ . ТЫ ХОРОШИЙ МАЛЬЧИК.
— Доброй ночи! Да благословит вас Господь! — крикнул мужчина в белом смокинге.
Но он не вышел за границы света, и там, где начиналась тьма Элиот-парка, он остановился и махнул рукой.
Я выключил свет, чтобы отец, если подойдет, не увидел призрака в парадном костюме.
— Мне ничего не видно, — взвыл пьяный, и я снова включил свет.
— Убирайся отсюда, а то я вытряхну из тебя все потроха! — заорал я ему.
— Так такие дела не улаживаются, — услышал я крик отца.
— Доброй ночи! Да благословит вас всех Господь! — крикнул мужчина.
Он все еще находился в освещенном круге, когда я выключил свет. Так, в полутьме, я закончил читать письмо Фрейда.
Я НАКОНЕЦ-ТО ДОСТАЛ УМНОГО МЕДВЕДЯ . ЭТО СОВСЕМ ДРУГОЕ ДЕЛО. У МЕНЯ БЫЛ ХОРОШИЙ ОТЕЛЬ, НО Я СТАЛ СТАР. ОН ЕЩЕ МОЖЕТ СТАТЬ ОТЛИЧНЫМ ОТЕЛЕМ , ЕСЛИ ТЫ С МЭРИ ПРИЕДЕШЬ УПРАВЛЯТЬ ИМ. У МЕНЯ ЕСТЬ УМНЫЙ МЕДВЕДЬ, НО МНЕ ТАК НЕ ХВАТАЕТ УМНОГО ГАРВАРДСКОГО МАЛЬЧИКА, ТАКОГО КАК ТЫ!
Отец ворвался в убогое фойе отеля «Нью-Гэмпшир»; в своих тапочках он наткнулся на бутылку из-под пива и пнул ее, его халат начал трепыхаться на сквозняке от открытой двери.
— Он ушел, — сказал я отцу. — Просто какой-то пьяный.
Но отец включил наружный свет, и там, на границе освещенного круга, стоял и махал нам человек в белом смокинге.
— До свиданья! До свиданья! — жизнерадостно кричал он. — Удачи! До свиданья!
Эффект был потрясающий: мужчина в белом смокинге сделал шаг из круга света и исчез, исчез, как будто бы ушел в море, и мой отец ринулся за ним в темноту.
— Эй! — что есть силы кричал отец. — Вернись! Эй?
— До свиданья! Удачи! До свиданья! — раздался голос человека в белом смокинге.
А мой отец стоял на ветру в одних тапочках и халате и смотрел в темноту, пока не замерз; потом он позволил мне затащить его в дом.
Как и всякий рассказчик, я имею право закончить свой рассказ, и я мог бы это сделать. Но я не уничтожил письмо Фрейда; я отдал его отцу, когда образ человека в белом смокинге все еще стоял у него перед глазами. Я отдал письмо Фрейда — как всякий рассказчик, зная (более или менее), куда это нас всех приведет.