ГЛАВА 9. Второй отель «Нью-Гэмпшир»
Последняя реконструкция нового фойе «Гастхауза Фрейд» — это была идея отца. Я представляю, как в одно прекрасное утро он стоял перед почтой на Крюгерштрассе, глядя через улицу на новое фойе, в котором полностью растворился кондитерский магазин. Старые вывески, как карабины усталых солдат, стояли, прислоненные к лесам, которые уже разбирали рабочие. Вывески гласили: BONBONS, KONDITOREI, ZUCKERWAREN и GASTHAUS FREUD. И тогда-то мой отец понял, что их нужно выбросить все: нет больше кондитерского магазина, нет больше «Гастхауза Фрейд».
— Отель «Нью-Гэмпшир»? — спросила Визгунья Анни, проститутка, которая приходила самой первой (и уходила самой последней).
— Меняемся в соответствии со временем? — спросил Старина Биллиг, радикал. — Закатать рукава и жить с улыбкой. Отель «Нью-Гэмпшир», по мне, звучит неплохо.
— Очередная фаза, очередная фаза, — сказал порнограф Эрнст.
— Блестящая идея! — воскликнул Фрейд. — Подумай только, как это зацепит американских клиентов! И никакого больше антисемитизма, — сказал старик.
— И никаких больше антифрейдистов, пугающихся названия, — сказал Фрэнк.
— А как, черт подери, ты думал, он его еще назовет? — сказала мне Фрэнни. — Это же отцовский отель, разве не так? — спросила она.
Привинчен на всю жизнь, как сказал бы Айова Боб.
— Думаю, очень мило, — сказала Лилли. — Приятный штрих, маленький, но милый.
— Милый? — сказала Фрэнни. — О господи, у нас проблемы: Лилли думает, что это мило.
— Сентиментально, — философски заметил Фрэнк. — Но какая разница…
Я подумал, что если еще раз услышу это его «какая разница» или «это не играет роли», то закричу; сымитирую даже не оргазм, а что покруче. И снова, в очередной раз, я был спасен медведицей Сюзи.
— Смотрите, ребята, — сказала Сюзи, — ваш отец сделал шаг в практическом направлении. Вы представляете, сколько туристов из США и Англии найдут это название успокаивающим?
— Это правда, — мило согласилась Швангер. — Для британцев и американцев это восточный город. Сама архитектура некоторых церквей, эти ужасные купола-луковки… и все его жизненные связи непонятны для Запада… для тех, кто приехал с такого далекого Запада, что даже Центральная Европа кажется Востоком. К вам потянутся робкие души, — пророчила Швангер, как будто сочиняла новую книгу о беременности и абортах. — Отель «Нью-Гэмпшир» будет для них звучать знакомо. Знакомо, как дом.
— Блестяще, — сказал Фрейд. — Добро пожаловать, робкие души, — вздохнул он и протянул руку, чтобы потрепать ближайшую голову.
Он наткнулся на голову Фрэнни и потрепал ее, но большая мягкая лапа медведицы Сюзи оттолкнула его руку в сторону.
Я привыкну к этому, к этой лапе собственника. Таков мир: то, что с первого взгляда поражает нас своей странностью, потом становится совершенно обычным явлением и даже успокаивает. И наоборот — то, что кажется с первого взгляда успокаивающим, становится странным. Но я не мог не согласиться, что медведица Сюзи влияет на Фрэнни благотворно. Если Сюзи сможет удержать Фрэнни от Эрнста, я уже буду ей благодарен; не слишком ли это много — ожидать, чтобы медведица Сюзи уговорила Фрэнни перестать писать Чипперу Доуву?
— Фрэнни, как ты думаешь, ты лесбиянка? — спросил я ее в безопасной темноте Крюгерштрассе (установленная отцом мигающая вывеска барахлила: ОТЕЛЬ «НЬЮ-ГЭМПШИР»! ОТЕЛЬ «НЬЮ-ГЭМПШИР»! ОТЕЛЬ «НЬЮ-ГЭМПШИР»! — снова и снова розовым неоном).
— Сомневаюсь, — тихо сказала Фрэнни. — Думаю, я просто люблю Сюзи.
Я, конечно, сразу же подумал, что раз Фрэнк у нас гомосексуалист, а теперь и Фрэнни «спуталась» с медведицей Сюзи, то, может быть, всего лишь вопрос времени, прежде чем и мы с Лилли обнаружим у себя подобные наклонности. Но, как всегда, Фрэнни прочитала мои мысли.
— Это совсем не то, — прошептала она мне. — Фрэнк в этом убежден. А я ни в чем не убеждена, кроме, может быть, того, что это для меня проще.
Я имею в виду, сейчас мне проще любить кого-нибудь одного со мной пола. Это не так серьезно, чтобы к этому нужно было специально готовиться, как-то убеждать себя — да и риска меньше, — сказала она. — С Сюзи я чувствую себя безопасней, — прошептала она. — Вот, наверно, и все. Мужчины совсем другие, — сказала Фрэнни.
— Фаза такая, — говорил по любому поводу Эрнст, расхаживая по отелю.
Фельгебурт, окрыленная нашей реакцией на «Великого Гэтсби», стала читать нам «Моби Дика». Из-за того, что произошло с матерью и Эггом, слушать про океан нам было трудно, но мы справились; мы сосредоточили свое внимание на ките и, главное, на китобоях (у каждого из нас был свой любимый китобой) и внимательно следили за Лилли, ожидая, что она отождествит отца с Ахавом.
— А может быть, она сравнит Фрэнка с белым китом, — прошептала мне Фрэнни.
, Но Лилли нашла там для нас Фрейда.
Однажды вечером, когда портновский манекен стоял по стойке «смирно», а Фельгебурт монотонно гудела — как море, как прибой, — Лилли сказала:
— Слышите? Ш-ш-ш!
— Что? — спросил Фрэнк, будто призрак; мы все знали, что именно так сказал бы Эгг.
— Лилли, оставь, — прошептала Фрэнни.
— Нет, послушайте, — сказала Лилли.
И на миг нам почудилось, что все мы лежим в спальных гамаках в матросском кубрике и слушаем, как над головой у нас беспокойно бродит Ахав со своей искусственной ногой. Деревянные удары, костяной стук. Это была просто бейсбольная бита Фрейда; он слепо ковылял по этажу над нами, навещая кого-то из проституток.
— Кого он навещал? — спросил я.
— Старину Биллиг, — ответила медведица Сюзи.
— Старуха для старика, — сказала Фрэнни.
— Думаю, это очень мило, — сказала Лилли.
— Я имела в виду — сегодня Старину Биллиг, — сказала медведица Сюзи.
— Он ко всем ходит? — поинтересовался Фрэнк.
— Только не к Иоланте, — сказала Сюзи. — Она его пугает.
— Она и меня пугает, — сказал я.
— И конечно, не к Черной Инге, — сказала Сюзи. — Фрейд ее не видит.
Мне не приходило в голову навестить проститутку, одну или всех. Ронда Рей все же была не такая, как они. С Рондой Рей был секс с дополнительным вознаграждением, а здесь, в Вене, секс был бизнесом. Я мог мастурбировать, представляя Иоланту; это было достаточно возбуждающе. А поздними летними вечерами это могла быть и Фельгебурт. Чтение «Моби Дика» было таким грандиозным экспериментом, что Фельгебурт приходилось вечерами задерживаться подолгу. Мы с Фрэнком провожали ее домой. Она снимала квартиру в обветшавшем доме за Ратхаузом , около университета, и не любила пересекать Кернтнерштрассе или Грабен по вечерам одна, потому что иногда ее принимали за проститутку.
Тот, кто принимал Фельгебурт за проститутку, должен был обладать изрядным воображением; ведь она была такой очевидной студенткой. Не то чтобы она не была хорошенькой, просто она не придавала значения своей внешности. На все свои физические достоинства она или не обращала внимания, или скрывала их. Ее волосы были пышными, но и в тех редких случаях, когда они были чистыми, они все равно были неухожены. Она носила голубые джинсы и свитерок, закрывающий горло, или футболку, а усталость вокруг ее рта и глаз говорила о том, что она много читает, много пишет и много думает, думает о чем-то большем, чем собственное тело, его заботы и радости. Она, казалось, была того же возраста, что и Сюзи, но слишком серьезна, чтобы быть медведем. Ее презрение к ночной жизни отеля «Нью-Гэмпшир» определенно граничило с тем, что Эрнст назвал бы «отвращением». Когда был дождь, мы с Фрэнком провожали ее только до трамвайной остановки на Рингштрассе напротив оперы; но когда погода была хорошая, мы шли через площадь Героев и поднимались по кольцу до университета. Тогда мы были просто тремя ребятами, находящимися под свежим впечатлением от прочитанного про китов, идущими под большими зданиями города, который был для всех нас слишком стар. В такие вечера в большинстве случаев казалось, что Фрэнка с нами и нет.
— Лилли всего лишь одиннадцать, — говорила Фельгебурт. — Удивительно, что она так любит литературу. Это-то и может ее спасти. Отель для нее — совсем не подходящее место.
— Wo ist die Gemьtlichkeit? — пропел Фрэнк.
— Вы очень хорошо относитесь к Лилли, — сказал я мисс Выкидыш. — А свою семью завести не думали?
— Четыреста шестьдесят четыре! — пропел Фрэнк.
— Я не хочу заводить детей, пока не произойдет революция, — без тени юмора ответила она.
— Как ты думаешь, я нравлюсь Фельгебурт? — спросил я Фрэнка однажды вечером, когда мы возвращались домой.
— Подожди, пока начнутся занятия в школе, — предложил Фрэнк. — Тогда найдешь хорошенькую девочку своего возраста.
Таким образом, хоть я и жил в венском борделе, моя половая жизнь мало чем отличалась от половой жизни большинства американцев, которым в 1957 году было пятнадцать лет; я дрочил, представляя себе самых опасно-грубых проституток, и провожал молодую «старшую» девушку до дома, ожидая того дня, когда смог бы поцеловать ее или хотя бы взять за руку. Я ожидал, что «робкие души», постояльцы, которые (по предсказанию Швангер) потянутся к отелю «Нью-Гэмпшир», будут вроде меня. Но это оказалось не так. Время от времени они приезжали на автобусах: странные группы, приехавшие с организованным туром, а некоторые туры были такими же странными, как и сами группы. Библиотекари из Девона, Кента и Корнуолла; орнитологи из Огайо — эти наблюдали аистов в Русте. Они все были настолько пунктуальны в своих привычках, что дружно ложились спать до того, как начинали работать проститутки; они спали всю ночь, не обращая внимания на ночную суматоху, а утром часто были уже готовы к выезду прежде, чем Визгунья Анни провизжит свой последний оргазм, прежде, чем явится радикал Старина Биллиг с отблеском нового мира в его близоруком мысленном взоре. Группы отличались рассеянностью, и Фрэнк зарабатывал дополнительные деньги, устраивая некоторым из них «пешие экскурсии». Группы не доставляли хлопот, даже Японское мужское хоровое общество, которое хором обнаружило проституток и использовало их тоже хором. Ну и шумное, странное было это время: постоянное траханье и постоянное пение! Японцы привезли с собой множество фотоаппаратов и фотографировали всех подряд, и всю нашу семью тоже. Фрэнк до сих пор досадует, что всеми нашими венскими фотографиями мы обязаны лишь Японскому мужскому хоровому обществу. На одной фотографии Фельгебурт с Лилли и, конечно же, с книгой. Есть трогательная фотография двух Старин Биллигов; они выглядят, как сказала бы Лилли, «милой» пожилой парой. Есть Фрэнни, опирающаяся на сильное плечо медведицы Сюзи, Фрэнни выглядит несколько исхудавшей, но нахальной и сильной, «подозрительно самоуверенной» — вот как охарактеризует ее Фрэнк в этот период. Есть любопытная фотография отца и Фрейда. Глядя на нее, складывается впечатление, что они собрались играть одной бейсбольной битой и спорят, кто будет бить следующим, и прервали свой спор только на мгновение, чтобы сфотографироваться.
Я с Черной Ингой. Помню того японского господина, который попросил меня и Ингу встать рядом; мы сидели внизу и играли в девятку, но японец сказал, что не хватает освещения, и нам пришлось встать. Получился несколько неестественный момент. Визгунья Анни продолжает сидеть за столом; в той части стола, где света было достаточно, перепудренная Бабетта шепчет что-то Иоланте, которая стоит несколько в стороне, сложив руки на своей впечатляющей груди. Иоланта так и не освоила игру в девятку. На фотографии она выглядит так, будто собирается всех разогнать. Помню, что японцы тоже ее боялись, возможно, потому, что она была намного больше любого из них.
Эти фотографии, единственные наши фотографии за 1957-1964 годы, когда мы жили в Вене, примечательны тем, что все знакомые нам люди изображены на них с одним или двумя японцами, то есть с кем-то, кто совершенно нам незнаком. Даже порнограф Эрнст, прислонившийся к машине. А вот рядом с ним облокотился на капот Арбайтер, а эти ноги, торчащие из-под переднего бампера старого «мерседеса», принадлежат тому, кого мы называли Ключ; на всех фотографиях у Шраубеншлюсселя изображены только ноги. А машину окружают японцы — чужаки, которых никто из нас больше никогда не увидит.
Могли ли мы тогда понять — внимательнее присмотревшись к фотографии, — что это была не обычная машина? Кто слышал когда-нибудь о «мерседесе», пусть даже и старом, который требовал бы к себе такого внимания? Герр Ключ все время или лежал под машиной, или крутился вокруг нее. И почему это одна-единственная машина, принадлежащая Симпозиуму, требовала такой заботы — ведь выезжала она очень редко? Глядя на нее уже теперь… ну, на фотографии все очевидно. Трудно смотреть на эту фотографию и не понимать, чем на самом деле был этот «мерседес».
Бомбой. Вечно переделываемой, на той или иной стадии доводки, но всегда готовой к действию бомбой. Вся машина была бомбой. И этот безымянный японец, присутствующий на всех наших фотографиях, на единственных фотографиях, которые у нас остались… ну, теперь легко видеть в этих незнакомцах, в том иностранном господине, символ безымянного ангела смерти, сопровождавшего автомобиль. Подумать только, мы, дети, годами отпускали шутки о том, какой, должно быть, плохой механик Шраубеншлюссель, коли он с таким постоянством копается в «мерседесе»! В то время как на самом деле он был эксперт! Мистер Ключ был экспертом по бомбам; все эти семь лет бомба каждый день была готова к действию.
Мы так никогда и не узнаем, чего они ждали, — какой момент должен был созреть, если бы мы не вынудили их поторопиться. Реконструировать происшедшее мы можем только по японским фотографиям, а историю они рассказывают темную.
— Что ты помнишь о Вене, Фрэнк? — спросил я у него; я постоянно его об этом спрашиваю.
Он ушел в свою комнату, побыл наедине со своими мыслями, а выйдя, протянул мне кусочек бумаги:
1. Фрэнни с медведицей Сюзи.
2. Покупка твоей чертовой штанги.
3. Проводы Фельгебурт до ее дома.
4. Дух мышиного короля.
— Конечно, было еще и многое другое, — сказал Фрэнк, вручая мне листок, — но я не хочу в это вдаваться.
Я понимаю, и я, конечно, тоже помню, как мы ходили покупать штангу. Мы пошли все. Отец, Фрейд, Сюзи и мы, дети. Фрейд пошел, потому что он знал, где находится спортивный магазин. Сюзи пошла, потому что Фрейд мог помочь ей вспомнить, где находится спортивный магазин.
— Мы проехали больничный склад на Мариахильфер? — кричал ей Фрейд в трамвае. — Теперь второй или третий поворот налево.
— Эрл! — говорила Сюзи, выглядывая из окна.
— Надеюсь, это безопасно, — предостерег Фрейда кондуктор штрассенбана. — Медведь не на привязи. Обычно мы их без привязи не пускаем.
— Эрл! — сказала Сюзи.
— Это умный медведь, — сказал Фрейд кондуктору.
В спортивном магазине я купил штангу, триста фунтов насадок-блинов и две гантели со сменными грузами.
— Доставьте это в отель «Нью-Гэмпшир», — сказал отец.
— У них нет доставки, — сказал Фрэнк.
— Нет доставки? — удивилась Фрэнни. — Но мы же не можем все это утащить!
— Эрл! — сказала медведица Сюзи.
— Веди себя хорошо, Сюзи! — прикрикнул Фрейд. — Успокойся.
— Медведю бы очень понравилось, если бы нашу покупку доставили, — сказал Фрэнк продавцу в спортивном магазине.
Но это не сработало. Уже тогда можно было догадаться, что способность медведя переломить ситуацию в нашу пользу сходит на нет. Мы по возможности распределили вес между собой. Я нагрузил гантели по максимуму — семьдесят пять фунтов на каждой — и понес их в руках. Отец, Фрэнк и Сюзи боролись со штангой и оставшимися ста пятьюдесятью фунтами. Фрэнни открывала двери и расчищала дорогу, а Лилли вела Фрейда: на обратном пути она выступала его медведем-поводырем.
— Господи Иисусе! — сказал отец, когда нас не пустили в штрассенбан.
— Они позволили нам проехать только сюда! — возмутилась Фрэнни.
— Против медведя они ничего не имеют, — объяснил Фрейд. — Им не нравится штанга.
— Это вы так ее несете, что она кажется опасной, — сказала Фрэнни отцу, Фрэнку и Сюзи.
— Делал бы ты зарядку, как Айова Боб, — сказал я отцу, — мог бы тогда нести штангу один, и она не казалась бы такой тяжелой.
Лилли отметила, что австрийцы пускают в трамвай с медведем, но не пускают со штангой; и добавила, что австрийцы ничего не имеют против лыж. Так, может быть, нам купить лыжный чехол и положить туда штангу? Тогда кондуктор подумает, что это не штанга, а просто очень тяжелые лыжи.
Фрэнк предложил, чтобы кто-нибудь сбегал за «мерседесом» Шраубеншлюсселя.
— Он никогда не бывает на ходу, — сказал отец.
— Мог бы наконец и поехать, — сказала Фрэнни. — Эта жопа который год уже его чинит.
Отец вскочил в трамвай и отправился домой за машиной. И как мы тогда не поняли по быстрому отказу радикалов, что около нашего отеля стоит бомба? Но мы восприняли это просто как очередную их грубость и потащили наши тяжести дальше.
В конце концов я вынужден был оставить всех вместе со штангой около Кунстхисторишес-музеум . В музей со штангой нас тоже не пустили, равно как и с медведем.
— А Брейгель не стал бы возражать, — сказал Фрэнк.
И вот им пришлось убивать время, стоя на углу. Сюзи слегка пританцовывала, Фрейд стучал своей бейсбольной битой, Фрэнни и Лилли распевали американские песни — так они и время провели, и денег немного заработали. Вена славится своими уличными клоунами — «дух мышиного короля», как говорил Фрэнк. Он обходил толпу со шляпой. Это была фуражка от формы автобусного водителя, купленной Фрэнку отцом, потертая похоронно-траурная фуражка, которую Фрэнк надевал, изображая портье в отеле «Нью-Гэмпшир». В Вене он носил ее все время, наш самозваный мышиный король Фрэнк. Мы очень часто думали о печальном артисте с его никому не нужным зверинцем, который в один прекрасный день вышел из открытого окна, разбившись вместе со своими мышами. ЖИЗНЬ СЕРЬЕЗНАЯ ШТУКА, НО ИСКУССТВО ЗАБАВА! Свое заявление он сделал ясно и недвусмысленно; он очень долго проходил мимо открытых окон, и они в конце концов его затянули.
Я потащился домой со ста пятьюдесятью фунтами.
— Привет, Ключ, — сказал я радикалу, лежавшему под машиной.
Я побежал обратно к Музею истории искусств и притащил домой еще семьдесят пять фунтов. Отец, Фрэнк, медведица Сюзи, Фрэнни, Лилли и Фрейд принесли домой оставшиеся семьдесят пять. Теперь, когда у меня были мои штанга и гантели, я мог воскресить первый отель «Нью-Гэмпшир» и старого Айову Боба, и ощущение заграничности Вены исчезло.
Конечно, нам надо было ходить в школу. Американская школа находилась в районе Шёнбрун, около зоопарка, недалеко от дворца. Какое-то время Сюзи провожала нас туда на трамвае. А после занятий встречала. Здорово было, что одноклассники видели, как нас провожает в школу и встречает после занятий медведь. Но все же отцу или Фрейду приходилось сопровождать Сюзи — в одиночку медведей в трамвай не пускали, — к тому же школа стояла слишком близко к зоопарку, и потому в пригороде к медведю относились более настороженно, чем в городе.
Позже я думал, что едва ли Фрэнку пошло на пользу наше равнодушие к его половой жизни. За семь венских лет мы ни разу серьезно не поинтересовались, что у него были за дружки; он только говорил, что это были мальчики из американской школы. Фрэнк был самым старшим из нас и лучше всех знал немецкий, поэтому он часто задерживался в школе и возвращался домой один. Жизнь во втором отеле «Нью-Гэмпшир» вынуждала Фрэнка к осторожности — так и я когда-то говорил шепотом у Ронды Рэй при включенном интеркоме. А у Фрэнни на тот момент был ее медведь, и Сюзи все уверяла меня, что с изнасилованием у Фрэнни покончено.
— Оно все еще с ней, — говорил я.
— Оно с тобой, — говорила Сюзи. — Это ты никак все не можешь выбросить из головы Чиппера Доува. А значит, и она.
— Значит, с Чиппером Доувом еще не покончено, — говорил я. — Изнасилование никуда не делось.
— Посмотрим, — говорила Сюзи. — Я же умный медведь.
А робкие души продолжали приезжать, но далеко не в чрезмерных количествах; чрезмерное количество и робкие души — вещи несовместные, а жаль: немного побольше робких душ нам явно не помешало бы. Но в любом случае книга постояльцев у нас была не такая пустая, как в первом отеле « Нью-Гэмпшир».
С тургруппами было проще, чем с отдельными постояльцами. В отдельных робких душах, по сравнению с группой робких душ, есть что-то чересчур робкое. Робкие души, которые путешествовали в одиночку, или робкие пары, иногда с робкими детьми, — их было легче смутить повседневной и еженощной деятельностью отеля «Нью-Гэмпшир», заставить почувствовать себя непрошеными гостями. Но за первые три или четыре года лишь один постоялец решился выступить с жалобой — настолько робки бывают эти робкие души.
Недовольными оказались американцы. Это была женщина, которая путешествовала с мужем и дочкой примерно того же возраста, что и Лилли. Они приехали из штата Нью-Гэмпшир, но не из района Дейри. Когда они вошли, за регистрационной стойкой сидел Фрэнк: дело происходило во второй половине дня, школьные занятия к тому времени уже закончились. По словам Фрэнка, она тут же начала разоряться о «старой доброй порядочности, простой, но искренней», которую, судя по всему, связывала с Нью-Гэмпширом.
— Опять все то же «простое, но добротное» говно, — вспомнит Фрэнни миссис Урик.
— Нас обирали по всей Европе, — пожаловался Фрэнку муж женщины из Нью-Гэмпшира.
В фойе находился Эрнст, который объяснял нам с Фрэнни какие-то сверхъестественные позы «тантрической группы». Он говорил по-немецки, поэтому было чертовски трудно уловить его мысль, но хотя Фрэнни и я так и не сравнялись в немецком с Фрэнком (а Лилли догнала его в разговорном языке всего лишь за год!), кое-чему американская школа нас все-таки научила. Конечно, совокупляться нас там не учили. Этот курс читал нам исключительно Эрнст. От его разговоров у меня мурашки по коже бегали, но я не мог оставить Фрэнни с ним наедине и потому, едва завидев, что он остановился с ней поговорить, вынужден был непременно к ним присоединиться. Медведица Сюзи тоже любила остановиться и послушать, дотрагиваясь при этом до моей сестры лапой — большой красивой лапой, которую видел и Эрнст. Но в тот момент, когда у стойки регистрировалась американская пара из Нью-Гэмпшира, медведица Сюзи была в туалете.
— И шерсть в ванной, — говорила женщина Фрэнку. — Вы даже не представляете, в какую грязь мы иногда попадали.
— Мы выбросили все путеводители, — сказал Фрэнку ее муж. — Им просто нельзя доверять.
— Теперь мы доверяем только нашим инстинктам, — сказала женщина, оглядывая новое фойе отеля «Нью-Гэмпшир». — Мы ищем что-нибудь в американском духе.
— Скорей бы уж домой, — пискнула дочка.
— Могу предложить две прекрасные комнаты на третьем этаже, — сказал Фрэнк. — Смежные, — добавил он. Но он забеспокоился, не слишком ли близко это будет к проституткам, всего лишь этажом выше. — Хотя, — сказал Фрэнк, — с четвертого этажа вид гораздо лучше.
— Да наплевать на вид, — сказала женщина. — Мы возьмем смежные комнаты на третьем. И чтоб никакой шерсти, — угрожающе добавила она как раз в тот момент, когда в фойе ввалилась Сюзи и, увидев среди новых постояльцев маленькую девочку, демонстративно мотнула головой и утробно, по-медвежьи, заворчала.
— Смотрите, медведь! — сказала маленькая девочка, хватая отца за ногу.
Фрэнк ударил по звонку, и тот издал резкое «дзинь».
— Носильщик! — заорал Фрэнк.
Мне пришлось оторваться от описываемых Эрнстом тантрических позиций.
— В группу «вьянта» входят две главные позы, — монотонно объяснял он. — Женщина склоняется вперед, касаясь руками пола, а мужчина овладевает ею сзади, стоя. Это «дхенука-вьянта-асана» или поза коровы, — сказал Эрнст, уставившись своим влажным взглядом на Фрэнни.
— Поза коровы ? — переспросила Фрэнни.
— Эрл! — неодобрительно сказала Сюзи и положила голову на колени Фрэнни, изображая медведя для новых гостей.
Я взял багаж и начал подниматься наверх. Маленькая девочка глаз не могла отвести от медведя.
— У меня есть сестренка, твоя ровесница, — сказал я ей.
Лилли вышла на прогулку с Фрейдом, и Фрейд, несомненно, рассказывал ей о достопримечательностях, которых не видел.
Вот как Фрейд проводил с нами экскурсии. В одной руке — бейсбольная бита, другой — опирается на кого-нибудь из нас или на Сюзи. Мы ведем его по городу, громко выкрикивая на каждом перекрестке названия улиц. Фрейд стал еще и глуховат.
— Мы на Блутгассе? — кричал Фрейд. — Мы в Кровавом переулке?
И Лилли, или Фрэнк, или Фрэнни, или я орали в ответ:
— Ja! Блутгассе!
— Поверните направо, — указывал Фрейд своей битой. — Дети, когда мы выйдем на Номгассе, — говорил он, — ищите номер пять. Это будет вход в Дом Фигаро, где Моцарт написал «Свадьбу Фигаро». В каком году?
— В тысяча семьсот восемьдесят пятом! — кричал в ответ Фрэнк.
— Но что гораздо важнее Моцарта, — говорил Фрейд, — так это первая кофейня в Вене. Мы все еще на Блутгассе, дети?
— Ja. В Кровавом переулке, — отвечали мы.
— Посмотрите, где номер шесть! — кричит Фрейд. — Первая кофейня в Вене! Даже Швангер не знает этого. Она любит свои Schlagobers, но ей нравятся все эти люди от политики, — говорит Фрейд. — У нее нет чувства истории.
Это правда, об истории мы от Швангер ничего не узнали. Мы научились у нее любить кофе, запивая каждую чашку маленьким стаканчиком воды; научились любить мягкую грязь типографской краски на наших листающих газету пальцах. Мы с Фрэнни каждый раз дрались за единственный экземпляр «Геральд трибьюн». В течение тех семи лет, которые мы провели в Вене, там всегда были новости о Младшем Джонсе.
— Университет Пенсильвании — ВМФ, тридцать пять — шесть! — читала Фрэнни, и мы все бурно радовались.
А позже будет «Кливленд браунс» — «Нью-Йорк джайнтс», 28 — 14. «Балтимор кольтс» — бедные «Кливленд браунс», 21 — 17. Хотя в своих нерегулярных письмах к Фрэнни Младший редко сообщал что-нибудь вдобавок к этим новостям, все же в этом что-то было — услышать о нем, хоть и с опозданием на несколько дней, таким вот путем, через футбольный счет в газете «Геральд трибьюн».
— На Юденгассе поверните направо! — командовал Фрейд.
И мы следовали по Еврейскому переулку до церкви Святого Рупрехта.
— Одиннадцатый век, — бормотал Фрейд. Чем древнее, тем лучше для Фрэнка. Дальше, вниз по Дунайскому каналу, у подножия холма на набережной Франца Иосифа был монумент, к которому Фрейд водил нас очень часто: мраморная доска в память о замученных в гестапо, чья штаб-квартира находилась поблизости.
— Вот она, — визжал Фрейд, тыкая и стуча своей бейсбольной битой. — Опишите мне ее! — кричал он. — Я никогда ее не видел.
Конечно, он ослеп в одном из лагерей, где с его глазами произвели неудачный эксперимент.
— Нет, это не летний лагерь, — поясняла Фрэнни для Лилли, которая вечно боялась, что ее пошлют в летний лагерь, и нисколько не удивилась, узнав, что в лагерях практикуют пытки.
— Нет, Лилли, это не летний лагерь, — говорил Фрэнк. — Фрейд был в лагере смерти.
— Но герр Тод так меня и не нашел, — сказал Фрейд Лилли. — Мистер Смерть ни разу не застал меня дома, когда приходил за мной.
Это Фрейд объяснил нам, что обнаженные скульптуры на фонтане у Нового рынка — фонтане Провидения или фонтане Доннера, называемом так в честь его создателя, — на самом деле были копиями с оригинала. Оригиналы находились в Нижнем Бельведере. Призванные олицетворять воду с источником жизни, обнаженные были изгнаны отсюда Марией Терезией.
— Эта старая сука, — говорил Фрейд, — создала Комиссию целомудрия.
— И что они делали, — спросила Фрэнни, — эта Комиссия целомудрия?
— А что они могли делать? — сказал Фрейд. — Что такие люди вообще могут сделать? Они не в силах были остановить секс, поэтому раздолбали несколько фонтанов.
Даже в Вене Фрейда, другого Фрейда, было известно, что секс остановить невозможно, хотя «викторианцы» из Комиссии целомудрия Марии Терезии попытались.
— А ведь в те дни, — замечал Фрейд, — проституткам позволялось охотиться на клиентов в Опере, в проходах.
— В перерывах, — добавлял Фрэнк на тот случай, если мы не знали.
Для Фрэнка одной из самых любимых прогулок с Фрейдом был поход в Императорскую гробницу, Kaisergruft, в катакомбах монастыря капуцинов. Здесь хоронили Габсбургов с 1633 года. Мария Терезия, старая ханжа, лежала там же. Но не ее сердце. Тела погребали в катакомбах без сердец, а сердца Габсбургов хранились отдельно, в другой церкви — объекте другой экскурсии.
— История неизбежно все разделяет, — нараспев сообщал Фрейд, стоя над гробами, в которых лежали бессердечные тела.
Прощай, Мария Терезия, и Франц Иосиф, и Елизавета, и несчастный Максимилиан Мексиканский. И, конечно же, рядом с ними лежал любимец Фрэнка, наследник Габсбургов, бедный Рудольф, самоубийца, — он тоже был здесь. В катакомбах Фрэнк всегда был особенно мрачен.
А мы с Фрэнни особенно мрачнели, когда Фрейд вел нас по Виплигерштрассе к Фютерштрассе.
— Поворачивайте! — кричал он, и его бейсбольная бита дрожала.
Мы выходили на площадь Юденплац, в старом еврейском квартале города. Еще в тринадцатом веке это было своего рода гетто; первый погром здесь произошел в 1421 году. О последних гонениях на евреев мы знали не намного больше.
Эта экскурсия с Фрейдом была тяжела тем, что не являлась чисто исторической. Фрейд называл квартиры, которые больше уже не были квартирами. Он называл целые здания, которые больше уже не были зданиями. И людей, которых он когда-то знал, но которых тоже больше здесь не было. Это была экскурсия к вещам, которых мы не могли увидеть, но Фрейд продолжал их видеть; он видел 1939 год и более ранние времена, времена, когда он, еще зрячий, бывал на Юденплац.
В тот день, когда прибыла пара из Нью-Гэмпшира со своим ребенком, Фрейд водил Лилли на Юденплац. Я могу это сказать потому, что она вернулась подавленной. Я только что отнес сумки американцев и отвел их самих в их комнаты на третьем этаже и тоже был в подавленном состоянии. Все время, пока я поднимался по лестнице, я думал об Эрнсте, описывающем Фрэнни «позу коровы». Сумки не показались мне особо тяжелыми, так как я представлял себе, что это Эрнст и что я несу его на самый верх отеля «Нью-Гэмпшир», где выброшу из окна пятого этажа.
Женщина из Нью-Гэмпшира быстренько провела рукой по перилам и сказала:
— Пыль.
На лестничной площадке второго этажа с нами столкнулся Шраубеншлюссель. Его руки от кончиков пальцев до бицепсов были покрыты толстым слоем масла; у него на шее, как петля у висельника, болтался моток медного провода, а в руках он тащил какой-то тяжелый ящик, вроде аккумуляторной батареи — явно великоватой для «мерседеса», как я припомнил позже.
— Привет, Ключ, — сказал я, и он с неразборчивым бурканьем протопал мимо. В зубах он довольно изящно (по его меркам) держал что-то вроде предохранителя в стеклянной оболочке. — Наш автомеханик, — объяснил я американцам, так как это было самое простое, что пришло мне в голову.
— Не очень-то чистый, — сказала женщина из Нью-Гэмпшира.
— На верхнем этаже есть автомобиль? — поинтересовался ее муж.
Когда мы свернули в коридор третьего этажа, ища в полумраке нужную комнату, на пятом этаже открылась дверь, и наших ушей достиг одиннадцатичасовой перестук пишущей машинки, — очевидно, Фельгебурт заканчивала какой-нибудь манифест или строчила свой диплом о романтической подоплеке всей американской литературы, — а в лестничном колодце раскатился голос Арбайтера.
— Компромисс! — вопил Арбайтер. — Да ты — живое воплощение компромисса!
— Всему свое время! — проорал в ответ Старина Биллиг.
Старина Биллиг, радикал, уходил на обеденный перерыв; пока я возился с ключами и багажом, он успел спуститься на два этажа.
— Ты держишь нос по ветру, старик! — продолжал вопить Арбайтер. Разговор, конечно, происходил на немецком и для американцев, которые этого языка не понимали, звучал, подозреваю, еще более зловеще, чем на самом деле. Он и так был достаточно зловещим, а я-то понимал, о чем идет речь. — В один прекрасный день, старик, — подвел черту Арбайтер, — этот ветер унесет тебя!
— Ты чокнутый! — завизжал Старина Биллиг в ответ Арбайтеру, остановившись на лестнице. — Ты всех нас убьешь! У тебя нет никакого терпения! — кричал он.
А где-то между пятым и третьим этажом, мягко неся свою сдобренную Schlagobers благородную фигуру, добрая Швангер пыталась успокоить спорщиков; спустившись на несколько ступенек, она подошла к Арбайтеру и что-то коротко ему сказала.
— Заткнись! — огрызнулся на нее Арбайтер. — Иди и опять забеременей, — сказал он ей. — Иди, сделай еще один аборт. Сходи, поешь Schlagobers, — обругал он ее.
— Животное! — вскричал Старина Биллиг и стал обратно подниматься по лестнице. — В тебе нет ни капли обыкновенной порядочности! — заорал он на Арбайтера. — Ты даже не гуманист!
— Пожалуйста, — успокаивала их Швангер. — Bitte, bitte…
— Ты хочешь Schlagobers? — взревел Арбайтер. — Я бы хотел, чтобы Schlagobers разлились по всей Кернтнерштрассе, — безумно заявил он. — Я хочу, чтобы Schlagobers остановили движение на Рингштрассе. Schlagobers и кровь, — сказал он, — вот что ты увидишь повсюду. Они потекут по улицам, — сказал Арбайтер, — Schlagobers и кровь!
Я завел американцев из Нью-Гэмпшира в их пыльные комнаты. Я знал, что как только стемнеет, громкие споры наверху прекратятся. А внизу начнутся стоны, скрип кроватей, постоянный шум воды в биде, цоканье когтей медведя, патрулирующего второй этаж, и мерное постукивание бейсбольной биты Фрейда от комнаты к комнате.
Пойдут ли американцы в оперу? Увидят ли они, как Иоланта втаскивает пьяного храбреца наверх или спускает его с лестницы? Будет ли кто-нибудь тискать Бабетту в фойе, пока я играю в карты с Черной Ингой и рассказываю ей о геройстве Младшего Джонса? Черная Рука Закона приводила ее в восторг. Она сказала, что когда станет «достаточно взрослой», то заработает кучу денег и поедет к отцу, чтобы самой посмотреть, так ли плохо живется черным в Америке.
Интересно, в каком часу ночи первый фальшивый оргазм Визгуньи Анни заставит дочку из Нью-Гэмпшира испуганно прибежать к своим родителям через смежную дверь? Будут ли они до самого утра жаться втроем под одним одеялом, прислушиваясь к усталому скрипу кровати в комнате Старины Биллиг, к глухому стуку ударов из комнаты Иоланты? Визгунья Анни объяснила мне, что она со мной сделает, если я когда-нибудь притронусь к Черной Инге.
— Я держу Ингу подальше от мужчин с улицы, — доверительно сообщила она мне. — И не хочу, чтобы она вбила себе в голову, будто влюблена или что-нибудь такое. В смысле, это ведь еще хуже, я-то уж знаю. Никому не дам притронуться к ней за деньги, ни за что и никогда, и не дам тебе урвать сладенького на халяву.
— Для меня она всего лишь ровесница моей сестры Лилли, — сказал я ей.
— Кого трогает, сколько ей лет? — сказала Визгунья Анни. — Я за тобой слежу.
— Во всяком случае, ты достаточно взрослый, чтобы кинуть палку, — сказала мне Иоланта. — Я видела. У меня на палки глаз наметан.
— Если у тебя уже встает, значит, и до дела недалеко, — сказала Визгунья Анни. — Но я тебя предупредила: когда приспичит, не вздумай соваться к Черной Инге, иначе останешься без своего украшения, — сказала мне Визгунья Анни.
— Правильно, — сказала Иоланта. — К нам суйся сколько угодно, а к ребенку — ни-ни. Если хоть тронешь ее, пеняй на себя. Можешь сколько угодно поднимать штангу, но когда-то ты все равно спишь.
— А когда проснешься, — сказала Визгунья Анни, — палки у тебя уже не будет.
— Уловил? — спросила Иоланта.
— Конечно, — ответил я.
Иоланта наклонилась ко мне и поцеловала в губы. Это был поцелуй такой же угрожающий в своей безжизненности, как новогодний поцелуй с привкусом рвоты, которым наградила меня Дорис Уэльс. Но когда Иоланта закончила свой поцелуй, она внезапно отпрянула назад, ухватив зубами мою нижнюю губу, и держала, пока я не вскрикнул. Наконец — выпустила. Я почувствовал, как мои руки сами собой поднялись — словно после получаса упражнений с гантелями. Но Иоланта уже пятилась, очень внимательно глядя на меня и держа руки в сумочке. Я смотрел на ее руки и сумочку до тех пор, пока она не скрылась за дверью.
— Извини, что она тебя укусила, — сказала оставшаяся в моей комнате Визгунья Анни. — Я ее не просила, честно. Это она сама выдумала, из вредности. Знаешь, что у нее в сумочке?
Но я не хотел и знать.
Визгунья Анни знала. Она жила с Иолантой, это мне сказала Черная Инга. На самом деле Черная Инга рассказала мне не только, что ее мать с Иолантой — подружки-лесбиянки, но и что Бабетта живет с женщиной (с проституткой, работающей на Мариахильферштрассе). Только Старина Биллиг предпочитала мужчин; но, сказала мне Черная Инга, Старина Биллиг настолько стара, что обычно никого не предпочитала.
Таким образом, я поддерживал с Черной Ингой исключительно несексуальные отношения; честно говоря, если бы ее мать не затеяла этот разговор, мне бы и в голову не пришло думать об Инге в сексуальном плане. В своем воображении я твердо держался Фрэнни, Иоланты… И, конечно же, я робко, несмело ухаживал за Фельгебурт, чтицей. Все девочки в американской школе знали, что я живу в «том отеле на Крюгерштрассе», и посматривали на меня свысока. Говорят, в Америке большинство американцев напрочь лишено классового чутья; не знаю, может быть, — но в чем я уверен, так это в том, что у американцев, живущих за границей, классовое чутье донельзя обострено.
У Фрэнни был ее медведь, и, полагаю, она так же, как и я, призывала на помощь свое воображение. У нее были Младший Джонс и счет за счетом его футбольных матчей; думаю, ей приходилось изрядно напрягаться, чтобы представить себе Младшего вне поля. И у нее была ее переписка с Чиппером Доувом, у нее был в сознании его образ — собственный, несколько односторонний.
У Сюзи была теория насчет писем Фрэнни к Чипперу Доуву.
— Она боится его, — сказала Сюзи. — На самом деле она панически боится увидеть его снова. Страх заставляет ее постоянно ему писать. Если она может нормально к нему обращаться, если способна притвориться, что у нее с ним нормальные отношения, ну… значит, он не насильник, значит, он никогда не делал того, что на самом деле с ней сделал, а ей не надо с этим справляться. Потому что, — сказала Сюзи, — она боится, что Чиппер Доув или кто-нибудь вроде него изнасилует ее снова.
Я думал об этом. Возможно, медведица Сюзи не была таким уж умным медведем, как это себе представлял Фрейд, но в своем роде она все же была умницей.
То, что Лилли однажды скажет, говоря о Сюзи, навсегда останется со мной.
— Ты можешь смеяться над Сюзи, потому что она просто боится быть человеком и иметь дело, как она бы сказала, с другими людьми. Но, подумай, сколько вокруг людей, которые чувствуют себя точно так же, но у них не хватает воображения хоть что-то с этим сделать? Может быть, и глупо всю свою жизнь изображать медведя, — скажет Лилли, — но надо признать, что для этого требуется воображение.
Мы, конечно, все прекрасно знали, что такое жить воображением. Отец по-другому и не умел; воображение тоже было для него отелем. Фрейд за пределами своего воображения ничего не видел. Фрэнни, умиротворенная в настоящем, всегда смотрела вперед, а я обычно смотрел на Фрэнни (искал сигналы, некие основные показатели, знаки направления). Возможно, что из всех нас успешнее всего дела с воображением обстояли у Фрэнка, он создал свой собственный мир и жил в нем. А у Лилли в Вене была задача, которая какое-то время помогала ей существовать. Лилли решила вырасти. Должно быть, речь все-таки шла о ее воображении, так как физических изменений мы заметили мало. Что Лилли делала в Вене? Она писала. Так на нее повлияли чтения Фельгебурт. Лилли хотела одного — стать писательницей; нас это настолько смущало, что мы ни разу ее в этом не обвиняли, хотя все прекрасно знали, чем она занимается. Она и сама была настолько смущена, что никогда в этом не признавалась. Но тем не менее все мы знали, что Лилли что-то пишет. Почти семь лет она писала и писала. Мы узнавали стук ее пишущей машинки; он отличался от стука машинок радикалов. Лилли писала очень медленно.
— Что ты там делаешь, Лилли? — спрашивал кто-нибудь, стучась в вечно закрытую дверь.
— Пытаюсь подрасти, — обычно отвечала Лилли. Это был и наш эвфемизм для обозначения ее занятий. Если Фрэнни могла утверждать, что она была избита, тогда как на самом деле — изнасилована, если мы ей в этом не противоречили, то, думаю, и Лилли можно было позволить говорить, что она «пытается подрасти», когда она (как мы все знали) пыталась писать.
Словом, когда я сказал Лилли, что в семье из Нью-Гэмпшира есть девочка ее возраста, Лилли ответила:
— Ну и что? Мне еще надо немного подрасти. Может, после ужина зайду к ним познакомиться.
Робкие постояльцы в плохих отелях часто бывают слишком робки, чтобы вовремя съехать. Они настолько робкие, что даже не осмеливаются жаловаться. А робость их неизменно сопровождается гипертрофированной учтивостью: даже съезжая в конце концов, потому что какой-нибудь шраубеншлюссель напугал их на лестнице, какая-нибудь иоланта съездила кому-то по физиономии в фойе, какая-нибудь визгунья анни своим визгом чуть не довела их до инфаркта, или в биде обнаружилась медвежья шерсть — они все равно продолжают извиняться.
Однако это не относится к женщине из Нью-Гэмпшира. Она оказалась посмелее среднего робкого постояльца. Она терпела, когда в начале вечера проститутки принялись цеплять клиентов (их семья в это время, должно быть, ужинала). Семья продержалась без жалоб до самой полуночи, не было даже беспокойного звонка дежурному. Фрэнк под надзором портновского манекена делал домашнее задание. Лилли пыталась вырасти. Фрэнни сидела за стойкой в фойе, там же маячила медведица Сюзи: ее присутствие помогало клиентам проституток держать себя в руках. Мне было неспокойно (мне было беспокойно уже который год, но в этот вечер я испытывал особое беспокойство). Я играл в «дартз» с Черной Ингой и Стариной Биллиг в кафе «Моватт». Для Старины Биллиг это была очередная спокойная ночь. Сразу после полуночи Визгунья Анни подцепила клиента, который переходил Кернтнерштрассе и поворачивал на Крюгерштрассе. Я ожидал своей очереди метать дротики, когда Визгунья Анни и ее скрытный клиент заглянули в «Моватт»; Визгунья Анни заметила Черную Ингу, играющую со мной и Стариной Биллиг.
— Уже за полночь, — сказала она дочери. — Тебе надо отдохнуть. Завтра в школу.
И вот мы все вместе пошли в отель «Нью-Гэмпшир». Визгунья Анни и ее клиент шли чуть-чуть впереди нас. Мы с Ингой шли по обе стороны от Старины Биллиг, которая рассказывала о долине Луары во Франции.
— Вот куда бы я хотела уехать, когда уйду на покой, — сказала она. — А может быть, поехать туда в мой следующий отпуск?
Мы с Черной Ингой знали, что Старина Биллиг проводит свои отпуска, каждый отпуск, у своей сестры в Бадене. Она садилась в автобус или на трамвай на остановке напротив оперы; Баден для Старины Биллиг всегда был доступнее, чем Франция.
Когда мы пришли в отель, Фрэнни сказала, что все постояльцы уже находятся в своих номерах. Семья из Нью-Гэмпшира отправилась спать около часа назад. Молодая шведская пара удалилась на покой еще раньше. Пожилой мужчина из Бургенланда весь вечер не покидал своей комнаты, а британские велосипедисты вернулись пьяные, дважды проверили в подвале свои велосипеды, попытались заигрывать с медведицей Сюзи (пока она не зарычала), а сейчас, несомненно, дрыхли по своим номерам в пьяном ступоре. Я пошел к себе, позаниматься штангой на сон грядущий. Я проходил мимо комнаты Лилли в тот волшебный момент, когда там выключился свет; она прервала на ночь свои попытки подрасти. Я немного повыжимал штангу, но без особого увлечения; было слишком поздно. Я занимался просто потому, что мне было скучно. Услышал, как в стенку между моей комнатой и комнатой Фрэнка ударился портновский манекен; что-то разозлило Фрэнка в его учебе, и он сорвал злость на манекене, а может, ему тоже просто было скучно. Я постучал в стену.
— Проходи мимо открытых окон, — сказал Фрэнк.
— Wo ist die Gemьtlichkeit? — вяло пропел я.
Я услышал, как мимо моей двери проскользнули Фрэнни и Сюзи.
— Четыреста шестьдесят четыре, Фрэнни, — прошептал я.
Я услышал тяжелый стук бейсбольной биты Фрейда, упавшей с кровати у меня над головой. С кровати Бабетты, определил я. Отец, как всегда, спал беспробудно, и, несомненно, ему снились хорошие сны — он все продолжал и продолжал грезить. Я услышал нечленораздельное мужское бормотанье на втором этаже и услышал ответ Иоланты. Ответ, похоже, заключался в том, что она спустила мужчину с лестницы.
Я услышал, как Фрэнк прошептал:
— Грустно…
Фрэнни пела песню, которую могла ее заставить петь только Сюзи, и я попробовал сосредоточиться на ссоре в фойе. Я мог с уверенностью сказать, что для Иоланты эта ссора не была чем-то из ряда вон выходящим. Больно было только мужчине.
— Это у тебя хер, как мокрый носок, и ты еще говоришь, что я виновата? — говорила Иоланта.
Вслед за этим последовал звук, говорящий о том, что мужчина получил по челюсти… тыльной стороной ладони? — предположил я. Трудно сказать точно; а затем раздался новый шум, теперь уже совершенно определенный — шум падающего мужчины. Он что-то сказал, но его слова прозвучали слишком хрипло. «Не душит ли его там Иоланта?» — задумался я. Может, пришло время прервать песню Фрэнни? Не пора ли медведице Сюзи поработать?
И вот тогда я услышал Визгунью Анни. Уверен, все на Крюгерштрассе ее услышали. Думаю, даже некоторые светские щеголи, отсидевшие вечер в опере и направляющиеся домой по Кернтнерштрассе из ресторана «Захер», должны были слышать Визгунью Анни.
В один прекрасный ноябрьский день 1969 года, через пять лет после того, как мы покинули Вену, два, казалось бы, ничем не связанных между собой небольших события попали в утренние газеты. С семнадцатого ноября 1969 года, говорилось в одном сообщении, всем проституткам запрещается разгуливать по Саду и Кернтнерштрассе, а также по всем боковым улочкам, примыкающим к Кернтнерштрассе, за исключением Крюгерштрассе. Проститутки владели этими улицами около 300 лет, но после 1969 года им осталась только Крюгерштрассе. По моему мнению, жители Вены отчаялись спасти Крюгерштрассе еще до 1969 года. Я уверен, именно фальшивый оргазм Визгуньи Анни в ту ночь, когда семья из Нью-Гэмпшира остановилась у нас, повлиял на это официальное решение. Именно этот фальшивый оргазм покончил с Крюгерштрассе.
И в тот же самый день 1969 года, когда австрийские власти объявили об ограничении деятельности проституток с Кернтнерштрассе одной Крюгерштрассе, в газетах напечатали, что новый мост через Дунай треснул. Несколько часов спустя после официальной церемонии открытия моста — мост треснул. Официальная версия возлагала вину за неисправность моста на бедное солнце. По моему мнению, солнце обвинили облыжно. Только Визгунья Анни могла заставить треснуть мост, даже новый мост. Должно быть, там, где она в тот момент работала, было открыто окно.
Я верю, что фальшивый оргазм Визгуньи Анни может поднять из могилы бессердечные тела Габсбургов.
И вот, в ту ночь, когда робкая семья из Нью-Гэмпшира посетила нас, Визгунья Анни определенно выдала свой рекордный фальшивый оргазм за все время нашего пребывания в Вене. Это был семилетний оргазм. За ним так слитно последовал единственный короткий всхлип ее партнера, что я опустил руку и схватился за одну из гантелей, чтобы не упасть. Я почувствовал, как портновский манекен в комнате Фрэнка отскочил от стены, а сам Фрэнк неуклюже затопал к двери. Прекрасная песня Фрэнни захлебнулась на взлете, а медведица Сюзи, я точно знаю, стала лихорадочно искать свою голову. Какого бы роста Лилли ни достигла, прежде чем выключить свет, она, я уверен, потеряла не менее дюйма, как только до нее донесся ужасный крик Визгуньи Анни.
— Господи Исусе! — воскликнул отец. Мужчина, которого Иоланта била в фойе, вдруг нашел в себе достаточно сил, чтобы вырваться на свободу и рвануть к двери. А другие проститутки, разгуливавшие по Крюгерштрассе… могу лишь догадываться, что они в этот момент подумали о своей профессии. «И кто только догадался назвать это „нежным занятием“»? — подумали они.
Кто-то захныкал… Испуганная криком Бабетта сбилась с ритма, заданного Фрейдом, а сам Фрейд — не стал ли нашаривать бейсбольную биту, единственное свое оружие? Черная Инга — не испугалась ли наконец за свою мать? И, похоже, одна из пишущих машинок радикалов, там, на пятом этаже, сама по себе проехала по всему письменному столу и упала на пол.
Все как один скатившись в фойе, через неполную минуту мы уже поднимались на второй этаж. Я никогда раньше не видел Фрэнни настолько озабоченной; Лилли судорожно стискивала ее руку. Мы с Фрэнком, ошарашенные невероятным воплем, вышагивали в ногу, как солдаты. Крик Визгуньи Анни затих, но последовавшая за ним тишина была не менее ужасна, чем сам вопль. Иоланта и медведица Сюзи шли первыми, мрачной поступью вышибал, что надвигаются на ничего не подозревающего хулигана.
— Неприятности, — бормотал отец, — очень похоже на неприятности.
На площадке второго этажа мы встретили Фрейда с его бейсбольной битой, опиравшегося на плечо Бабетты.
— Мы больше не можем это терпеть, — говорил Фрейд. — Ни один отель не может этого вынести, каких бы он клиентов ни обслуживал. Это уже слишком, такого никому не вынести.
— Эрл! — сказала Сюзи, ощетинившись и приготовившись к драке.
Иоланта опять держала руки в сумочке. Хныканье продолжалось, и я понял, что это Черная Инга, настолько напуганная, что она даже не решалась пойти выяснить, почему ее мама так расшумелась.
Когда мы приблизились к двери Визгуньи Анни, то с удивлением обнаружили, что робкая семья из Нью-Гэмпшира оказалась не такой уж робкой, как представлялось с первого взгляда. Дочка, конечно, выглядела полуживой от страха, но она стояла почти без посторонней помощи, только слегка прижавшись к своему дрожащему отцу. Он был в пижаме и халате в красно-белую полоску. В руке он держал лампу с ночного столика, электрический шнур был обмотан у него вокруг запястья, лампочка вывинчена, а абажур снят, как я полагаю, для того, чтобы превратить лампу в более эффективное оружие. Женщина из Нью-Гэмпшира стояла ближе всех к двери.
— Это было здесь, — объявила она, указывая на дверь Визгуньи Анни. — А теперь там тихо. Они, должно быть, уже мертвы.
— Отойди-ка, — сказал ей муж; лампа ходуном ходила в его руке. — Я уверен, это зрелище не для женщин и детей.
Женщина бросила испепеляющий взгляд на Фрэнка — наверно, потому, что именно он принял ее в этот сумасшедший дом.
— Мы американцы! — с вызовом заявила она. — С такой грязью мы никогда еще не сталкивались, но если ни у кого из вас не хватит пороху войти туда, это сделаю я.
— Вы? — переспросил отец.
— Совершенно ясно, что это убийство, — сказал ее муж.
— Куда уж яснее, — подтвердила женщина.
— Ножом, — сказала дочка и, непроизвольно содрогнувшись, еще крепче ухватилась за отца. — Наверняка ножом, — прошептала она.
Муж уронил было лампу, но тут же снова подхватил.
— Ну? — сказала женщина Фрэнку, но тут вперед протиснулась медведица Сюзи.
— Пустите медведя, — сказал Фрейд. — Не мешайте постояльцам, пустите туда медведя!
— Эрл! — сказала Сюзи.
Американец подумал, что Сюзи собирается напасть на его семью, и угрожающе ткнул ей в морду лампой.
— Не надо злить медведя, — предупредил Фрейд, и американская семья отступила назад.
— Сюзи, ты там поосторожней, — предупредил Фрейд.
— Убийство, — пробормотала женщина из Нью-Гэмпшира.
— Там что-то чудовищное, — сказал ее муж.
— Нож, — прошептала дочка.
— Да это всего-навсего чертов оргазм, — сказал Фрейд. — Ради бога, у вас что, оргазма ни разу не было? — Фрейд проковылял вперед, держа руку на спине у Сюзи; он стукнул в дверь бейсбольной битой и зашарил в поисках ручки. — Анни? — позвал он.
Я заметил, что Иоланта, как гигантская тень, маячила прямо за спиной у Фрейда, не вынимая грозных рук из темной сумочки. Сюзи убедительно фыркнула, обнюхивая порог.
— Оргазм? — переспросила женщина из Нью-Гэмпшира, а ее муж закрыл дочери уши.
— Господи, — скажет Фрэнни позже. — Они привели дочь посмотреть на убийство — и даже не позволяют ей услышать про оргазм. Американцы определенно странный народ.
Медведица Сюзи саданула в дверь плечом, чуть не сбив Фрейда с ног. Его луизвильская бита покатилась по полу, но Иоланта поймала старика и прислонила его к косяку, а Сюзи ввалилась в комнату. Обнаженная, если не считать чулок и пояса, Визгунья Анни курила сигарету, облокотившись на мужчину, что недвижно лежал в кровати навзничь, и выпускала дым прямо ему в лицо; он, тоже обнаженный, за исключением высоких темно-зеленых носков, не мигал и не кашлял.
— Мертвый! — выпалила женщина из Нью-Гэмпшира.
— Tod? — прошептал Фрейд. — Кто-нибудь, скажите, что там.
Иоланта вытащила руки из сумочки и вонзила кулак в пах мужчине. Его колени сами собой подлетели вверх, и он закашлялся; потом снова застыл в прежней позе.
— Он не мертвый, — объявила Иоланта и двинулась к выходу, расчищая себе путь.
— Он просто взял и отключился, — сказала Визгунья Анни.
Она, казалось, была удивлена. Но позже я подумал, что нельзя остаться в здравом уме и сознании, полагая, будто Визгунья Анни кончает. Возможно, безопасней просто отключиться, чем смотреть на это и потом уйти домой с повернутыми мозгами.
— Это проститутка? — спросил муж.
Теперь заткнуть дочери уши попыталась его жена; одновременно она старалась закрыть ей глаза.
— Ты что, слепой? — спросил Фрейд. — Конечно, она проститутка.
— Они все проститутки, — сообщила взявшаяся неизвестно откуда Черная Инга; она обнимала мать, довольная, что с ней все в порядке. — Ну и что в этом такого?
— Ладно, ладно, — сказал отец. — Все обратно по постелям.
— Это ваши дети? — обратилась женщина из Нью-Гэмпшира к отцу и замялась, не зная, на кого из нас показать взмахом руки.
— Ну, некоторые из них, — дружелюбно ответил отец.
— Вам должно быть стыдно, — сказала ему женщина. — Такая отвратительная грязь — на глазах у ваших детей.
Едва ли отец когда-либо задумывался о том, что на наших глазах происходит что-то особенно грязное. Да и тон у женщины из Нью-Гэмпшира был такой, какого отец никогда не слышал от нашей матери. И тем не менее нам вдруг показалось, что отец поражен этим обвинением. Позже Фрэнни скажет, что вначале увидела на его лице искреннее удивление, а потом — набежавшую тень и что-то вроде виноватой гримасы, которую нам случалось видеть прежде, и как бы ни огорчала нас отцовская мечтательность, мы предпочитали видеть его мечтающим, а не виноватым; мы готовы были признать, что он «не от мира сего», но нам не нравилось, когда он выглядел по-настоящему обеспокоенным, когда пытался проявить «ответственность» в том смысле, в каком ее ожидают от отцов.
— Лилли, тебе здесь не место, дорогая, — сказал отец Лилли, разворачивая ее от двери.
— Да уж наверно, — сказал муж из Нью-Гэмпшира, отчаянно пытаясь закрыть своей дочери и глаза, и уши, но сам не в силах оторваться от явившейся сцены.
— Фрэнк, отведи, пожалуйста, Лилли в ее комнату, — тихо сказал отец. — Фрэнни? — спросил отец. — С тобой все в порядке, дорогая?
— Конечно, — ответила Фрэнни.
— Извини, Фрэнни, — сказал отец, увлекая ее по коридору. — За все, — добавил он.
— Он еще извиняется, — с издевкой сказала женщина из Нью-Гэмпшира. — Завез своих детей в этот рассадник грязи и еще извиняется!
Но тут на нее обрушилась Фрэнни. Мы сами могли критиковать отца сколько угодно, но никому другому это не позволялось.
— Пизда с ушами, — сказала Фрэнни женщине.
— Фрэнни! — воскликнул отец.
— Бесполезная сучка, — сказала Фрэнни женщине. — А ты бедный зануда, — сказала она, обращаясь уже к мужчине. — Я вот знаю человека, который мог бы показать тебе, что такое по-настоящему отвратительно, — сказала она. — «Аюбха» или «гаджасана», — сказала она им. — Знаете, что это такое? — Я знал; и почувствовал, как у меня взмокли ладони. — Женщина ложится ничком, — сказала Фрэнни, — а мужчина ложится сверху, прижимаясь к ней пахом и выгибая копчик. — При упоминании паха женщина из Нью-Гэмпшира зажмурилась; ее бедняга муж теперь, казалось, пытался прикрыть глаза и уши всей семье одновременно. — Это поза слона, — сказала Фрэнни, и меня передернуло.
Поза слона была одной из двух главных поз (наряду с позой коровы) в группе «вьянта»; именно о позе слона Эрнст говорил особенно мечтательно. Мне показалось, что меня сейчас вырвет, а Фрэнни вдруг заплакала. Отец быстро повел ее по коридору; медведица Сюзи обеспокоенно, но не забывая по-медвежьи переваливаться, потрусила за ними.
Клиент, лишившийся чувств, когда Визгунья Анни прикончила Крюгерштрассе, пришел в себя. Он был ужасно смущен, обнаружив над собой Фрейда, меня, семью из Нью-Гэмпшира, Визгунью Анни, ее дочку и Бабетту. Ему еще повезло, подумал я, что медведь и прочие члены нашей семьи уже ушли. Как обычно, позже всех появилась Старина Биллиг; она спала.
— Что тут происходит? — спросила она меня.
— А разве тебя не разбудила Визгунья Анни? — спросил я.
— Визгунья Анни давно уже меня не будит, — сказала Старина Биллиг. — Меня разбудили эти всемирные реформаторы с пятого этажа.
Я посмотрел на свои часы: не было еще и двух ночи.
— Ты все еще спишь, — прошептал я Старине Биллиг. — Радикалы так рано не приходят.
— У меня сна ни в одном глазу, — сказала Старина Биллиг. — Некоторые из радикалов этой ночью домой не ушли. Иногда они остаются на всю ночь. Обычно они ведут себя тихо, но сегодня Визгунья Анни их, наверно, побеспокоила. У них что-то упало, и они долго шипели, как змеи, пытаясь поднять то, что уронили.
— Они не должны быть здесь ночью, — сказал Фрейд.
— Я достаточно насмотрелась на эту грязь, — сказала женщина из Нью-Гэмпшира, похоже, утратив всякий интерес к происходящему.
— Я все повидал, — загадочно промолвил Фрейд. — Всю грязь, — сказал он. — К ней постепенно привыкаешь.
Бабетта заявила, что ей для одной ночи впечатлений вполне достаточно, и пошла домой. Визгунья Анни отправила Черную Ингу обратно в кровать. Смущенный клиент Визгуньи Анни постарался удалиться как можно незаметней, но семья из Нью-Гэмпшира провожала его взглядами, пока он не вышел из отеля. На площадке второго этажа к нам с Фрейдом и Стариной Биллиг присоединилась Иоланта. Мы прислушались к тому, что творится наверху, но радикалы, если они там и были, теперь успокоились.
— Я слишком стара, чтобы лазать по лестницам, — сказала Старина Биллиг, — и не настолько глупа, чтобы совать нос, куда не просят. Но они там, — сказала она, — сходите, посмотрите.
Затем она вернулась обратно на улицу, к своему нежному занятию.
— Я слепой, — признался Фрейд. — Чтобы забраться по этой лестнице, у меня уйдет вся ночь, и я ничего не увижу, если они и там.
— Дай мне твою бейсбольную биту, — сказал я Фрейду. — Я схожу посмотрю.
— Лучше возьми с собой меня, — сказала Иоланта. — Насрать на биту.
— Во всяком случае, мне эта бита нужна, — сказал Фрейд.
Мы с Иолантой пожелали ему доброй ночи и начали подниматься по лестнице.
— Если там что-то случилось, — сказал Фрейд, — разбудите меня и расскажите. Или расскажите уже утром.
Какое-то время мы с Иолантой стояли на площадке третьего этажа и прислушивались, но все, что мы смогли услышать, это как семья из Нью-Гэмпшира сдвигает мебель к дверям своего номера. Молодая шведская пара все проспала, очевидно, они были привычны к оргазмам — или к убийствам. Старик из Бургенланда, возможно, умер в своей комнате вскоре после того, как въехал. Британские велосипедисты с четвертого этажа спали, как я подозревал, беспробудным пьяным сном, но когда мы с Иолантой остановились на площадке четвертого этажа, прислушиваясь к радикалам, то натолкнулись на одного из велосипедистов.
— Чертовски странно, — прошептал он нам.
— Что странно? — спросил я.
— Похоже, я слышал ужасный визг, внизу, — сказал он, — а теперь слышу, как тащат тело, но уже наверху. Чертовски странно.
Он взглянул на Иоланту.
— Эта девка по-английски говорит? — спросил он меня.
— Эта девка со мной, — сказал я. — Что бы тебе не отправиться назад в постель, приятель?
В ту ночь, думаю, мне было восемнадцать или девятнадцать, но результаты моих занятий тяжелой атлетикой начинали производить на людей впечатление. Британский велосипедист отправился назад в постель.
— Как ты думаешь, что там происходит? — спросил я Иоланту, кивая на пятый этаж.
Она пожала плечами — совершенно не так, как мать или Фрэнни, но несомненно по-женски. Засунула свои руки в проклятую сумочку.
— Какое мне дело до того, что там происходит? — сказала она. — Они могут изменить мир, — сказала Иоланта про радикалов. — Но им не изменить меня.
Это немного меня успокоило, и мы поднялись на пятый этаж. Я не был там с того момента, как три или четыре года назад помогал перетаскивать пишущие машинки и канцелярское оборудование. Все выглядело по-другому, даже коридор, захламленный множеством коробок и бутылей — наверное, с вином или химикатами. Во всяком случае, химикатов было больше, чем требовалось бы для одного ротапринта, если это действительно химикаты. Может быть, какие-нибудь масла для «мерседеса», предположил я; не знаю. Я сделал самое простое — постучался в первую же дверь, к которой мы с Иолантой подошли.
Дверь открыл Эрнст; он улыбался.
— Что случилось? — спросил он. — Не спится? Многовато оргазмов? — Он увидел за моей спиной Иоланту. — Ищете комнату для уединения? — спросил он меня.
Затем он пригласил нас войти.
Комната соединялась с двумя другими, а я помнил, что когда-то она была смежная лишь с одной комнатой. Обстановка совершенно переменилась, хотя за все эти годы я не видел, чтобы туда вносили или выносили оттуда хоть один крупный предмет; только те вещи, которые, как я полагал, нужны Шраубеншлюсселю для машины.
В комнате находились Шраубеншлюссель и Арбайтер, вечный трудяга Арбайтер. Должно быть, мы со Стариной Биллиг слышали, как упал один из больших ящиков, похожих на аккумуляторные батареи, потому что пишущие машинки стояли в другой части комнаты; было совершенно ясно, что ни на одной из них не печатают. Кроме нескольких разложенных карт или, может быть, чертежей, там валялось какое-то оборудование вроде автомобильного, место которому было скорее в гараже, но никак не в конторе: не то химическое, не то электрооборудование… Радикала Старины Биллига, назвавшего Арбайтера чокнутым, здесь не было. И моя милая Фельгебурт, как прилежная студентка-американистка, тоже была дома — читала или спала. На месте были только плохие, с моей точки зрения, радикалы: Эрнст, Арбайтер и Гаечный Ключ.
— Чертовский оргазм был сегодня ночью! — сказал Шраубеншлюссель, оскалившись Иоланте.
— Очередная подделка, — сказала Иоланта.
— Может быть, этот был настоящим, — сказал Арбайтер.
— Размечтался, — ответила Иоланта.
— А ты сегодня с крутой девочкой разгуливаешь, а? — сказал мне Эрнст. — Крутой сегодня с тобой кусочек мяса, как я погляжу.
— Тебя только на писанину и хватает, — сказала ему Иоланта. — Сам-то небось импотент.
— Я знаю как раз подходящую для тебя позу, — сказал ей Эрнст.
Но я этого не хотел слышать. Они все меня пугали.
— Мы пойдем, — сказал я. — Извините, что побеспокоили. Мы просто не знали, что кто-то остался здесь на ночь.
— Если нам иногда не задерживаться — выбиваемся из графика, — сказал Арбайтер.
Стоя рядом с Иолантой, которая что-то сжимала в сумке, я пожелал им доброй ночи. В тот момент, когда мы выходили — и это мне отнюдь не привиделось, — в темноте дальней комнаты я заметил еще одну фигуру. У нее тоже была женская сумочка. Но то, что хранилось в этой сумочке, было вынуто, зажато в руке и направлено на нас с Иолантой. Я успел только мельком уловить ее силуэт и очертания пистолета, прежде чем она снова скрылась в тени, а Иоланта закрыла дверь. Иоланта ее не видела; Иоланта продолжала следить за Эрнстом. Но я ее видел — нашу по-матерински нежную радикалку Швангер, с пистолетом в руке.
— И что же все-таки у тебя в сумочке? — спросил я Иоланту.
Она только плечами передернула. Я пожелал ей доброй ночи, но она скользнула своей лапищей по моей ширинке и на миг меня задержала; выскакивая на шум из кровати, я второпях накинул на себя какую-то одежду, на белье у меня времени не было.
— Хочешь снова выпроводить меня на улицу? — спросила она. — А я бы еще чуток покуролесила — и отбой на сегодня.
— Для меня уже слишком поздно, — сказал я, но она чувствовала, как в ее руке твердеет мое мужское достоинство.
— По-моему, вовсе не поздно, — сказала она.
— Думаю, мой бумажник в других брюках, — солгал я.
— Заплатишь позже, — сказала Иоланта. — Я тебе доверяю.
— Сколько? — спросил я, чувствуя, как она сильнее сжимает мой орган.
— Для тебя всего лишь триста шиллингов, — сказала она.
Я знал, что для каждого это стоило триста шиллингов.
— Это слишком много, — сказал я.
— Не похоже, чтобы это было слишком много, — возразила она, резко крутанув кистью.
В этот момент у меня уже вовсю стоял, и мне было больно.
— Ты мне делаешь больно, — сказал я. — Извини, но я не хочу.
— Хочешь, еще как хочешь, — сказала она, но выпустила меня.
Она взглянула на свои часы и опять пожала плечами. Мы спустились в фойе, и я снова пожелал ей доброй ночи. Когда я пошел в свою комнату, а она — на улицу, появилась Визгунья Анни с новой жертвой. Я лежал в кровати и гадал, успею ли так крепко заснуть, чтобы следующий фальшивый оргазм меня не побеспокоил; наконец я решил, что мне это не удастся, поэтому лежал и ждал его, надеясь, что потом у меня останется еще уйма времени, чтобы выспаться. Но этот оргазм заставил себя долго ждать; в итоге я начал думать, что это уже случилось, что я задремал и пропустил его, и, как и в жизни, я поверил, что то, что должно произойти, уже произошло и уже позади, и я позволил себе об этом забыть — лишь для того, чтобы оно застало меня врасплох мгновением позже. Прямо из самого глубокого сна — какой бывает, когда только уснешь, — меня вырвал фальшивый оргазм Визгуньи Анни.
— Грустец! — воскликнул во сне Фрэнк; так же крикнул когда-то бедняга Айова Боб, уставившись во сне на прообраз зверя, который его и погубил.
Клянусь, я смог услышать, как напряглась во сне Фрэнни, захрапела Сюзи, а Лилли сказала: «Что?». Отель «Нью-Гэмпшир» содрогнулся от наступившей тишины. Возможно, позже, уже во сне, я услышал, как что-то тяжелое тащат вниз по лестнице и выносят на улицу, к машине Шраубеншлюсселя. Сначала я решил, что это Иоланта выволакивает прочь мертвого клиента, но она бы не стала беспокоиться о том, чтобы не шуметь. Во сне я сказал сам себе, что это мне только почудилось, но тут в стену постучал Фрэнк.
— Проходи мимо открытых окон, — прошептал я.
Мы с Фрэнком встретились в фойе и, стоя у окна, наблюдали, как радикалы грузят машину. То, что они грузили, выглядело тяжелым и недвижным; не труп ли это Старины Биллига, радикала, подумал я сперва, — но они слишком бережно с ним обращались, чтобы то, что они грузят, было трупом. Что бы это ни было, но его потребовалось устроить на заднем сиденье между Арбайтером и Эрнстом. Затем Шраубеншлюссель это куда-то увез.
В заднем окне отъезжающей машины мы с Фрэнком видели силуэт таинственного предмета; размерами тот превосходил Эрнста и чуть клонился к нему, уворачиваясь от тщетных объятий Арбайтера. Это выглядело так, словно Арбайтер безнадежно хотел вернуть любовницу, которая предпочла ему соперника. Предмет — что бы это ни было — совершенно очевидно не являлся человеком, но в его очертаниях было что-то определенно звериное. Конечно, теперь я знаю, что это было нечто абсолютно механическое, но его очертания в отъезжающей машине наводили на мысль именно что о каком-нибудь животном, как будто между порнографом Эрнстом и Арбайтером сидел медведь или большая собака. Как мы с Фрэнком, да и все остальные потом выяснили, «мерседес» был под завязку нагружен грустью, но некоторое время эта тайна не давала мне покоя.
Я постарался описать то, что мы видели с Иолантой, отцу и Фрейду. Фрэнни и медведице Сюзи я постарался описать то чувство, которое тогда испытал. С Фрэнком у нас произошел самый длинный разговор по поводу Швангер.
— Я уверен, ты ошибаешься насчет пистолета, — сказал Фрэнк. — Только не Швангер. Возможно, она там и была. Возможно, она не хотела, чтобы ты связал ее с ними, поэтому она от тебя пряталась. Но у нее не могло быть пистолета. И уж точно она бы никогда не навела его на тебя. Мы для нее будто ее собственные дети, она сама так говорила! Ты опять все навоображал, — сказал Фрэнк.
Грустец не тонет; прожить семь лет в месте, которое ты ненавидишь, — большой срок. По крайней мере, я чувствовал, что Фрэнни в безопасности, а это всегда было главным. Фрэнни пребывала в своего рода чистилище: ни туда и ни сюда. Но она легко это переносила, в компании медведицы Сюзи, так что и я чувствовал себя вполне сносно, дрейфуя по течению.
В университете мы с Лилли взяли курс американской литературы (Фельгебурт была довольна).
Лилли выбрала эту специализацию, несомненно, потому, что хотела стать писательницей — она хотела вырасти. Я же просто таким способом ухаживал за неприступной мисс Выкидыш; мне это казалось самой романтичной вещью, на какую я способен. Фрэнни предпочла драматургию; среди нас она всегда была тяжеловесом, и нам за ней было не угнаться. Фрэнк воспользовался материнским советом Швангер и радикалов; он специализировался в экономике. Думая об отце и Фрейде, мы всегда считали, что кто-то должен это сделать. И Фрэнк — в свое время он спасет нас, так что спасибо экономике. На самом деле у Фрэнка было два основных предмета, хотя университет выдал ему только один диплом, по экономике. Можно сказать, что побочным предметом Фрэнка была история религии.
— Знай врага своего, — улыбаясь, говорил Фрэнк.
Семь лет мы все не более чем дрейфовали по течению, но и не тонули. Мы выучили немецкий, но между собой разговаривали только по-английски. Мы изучали литературу, драматургию, экономику, историю религии, но от одного вида бейсбольной биты Фрейда в наших сердцах закипали воспоминания о родине бейсбола, и хотя никто из нас не был поклонником этой игры, от вида «луисвильского слаггера» просто слезы на глаза наворачивались. От проституток мы узнали, что самое злачное угодье для охоты на ночных бабочек за пределами центральных районов находится на Мариахильферштрассе. И каждая проститутка говорила нам, что бросит это занятие, если ей придется опуститься до того, чтобы работать в округах за Вестбанхофом, близ кафе «Эдем», где перепихон встояка в парке Гауденцдорфер-Гюртель стоил всего сто шиллингов. От радикалов мы узнали, что проституция даже не является легальным бизнесом, как мы полагали; что есть зарегистрированные проститутки, которые играют по правилам, проходят медицинский осмотр и работают в определенных кварталах, а есть «пиратки», которые и не думают регистрироваться или которые сдали Bьchl (лицензию), но продолжают работать; что в начале 1960-х в городе было около тысячи зарегистрированных проституток; что падение нравов усугубляется в нужной для революции степени.
Что именно в действительности должна была принести революция, мы так никогда и не узнали. Не знаю уж, знали ли об этом сами радикалы.
— Получил свой Bьchl? — спрашивали мы, дети, друг у друга, отправляясь в школу, а позже в университет.
Это было нашим припевом к песне мышиного короля — это и «проходи мимо открытых окон».
Потеряв нашу мать, отец, похоже, утратил и свою личность. Все семь венских лет он казался нам, детям, скорее каким-то духом, чем личностью. Он был любящим отцом; он мог даже быть сентиментальным, но нам казалось, будто мы его утратили так же, как мать и Эгга, будто ему требуется пережить еще какие-то страдания, прежде чем он снова станет личностью — в том смысле, в котором личностью был Эгг, в том смысле, в котором ею был Айова Боб. Иногда я думал, что отец еще менее личность, чем Фрейд. Семь лет нам не хватало нашего отца, как будто он тоже был на том самолете. Мы ждали, когда герой в нем обретет форму, и заранее в этой форме сомневались: в фантазиях отца трудно было не усомниться, коли образцом для него служил Фрейд.
Семь лет спустя мне исполнилось двадцать два. Лилли, изо всех сил стараясь вырасти, доросла до восемнадцати лет. Фрэнни исполнилось двадцать три, но Чиппер Доув оставался у нее «первым», а медведица Сюзи — одной-единственной. Фрэнк в двадцать четыре отрастил бороду. Это смущало не меньше, чем желание Лилли стать писательницей. Моби Дик утопит «Пекод», и только Измаил выживет, снова и снова рассказывая свою историю Фельгебурт, которая пересказывала ее нам. Учась в университете, я, бывало, приставал к Фельгебурт с одной и той же просьбой: мне очень хотелось услышать, как она читает вслух «Моби Дика».
— Я никогда не смогу прочесть эту книгу сам, — просил я ее. — Я должен услышать ее от тебя.
Но благодаря этому я, по крайней мере, мог попасть в тесную, захламленную комнату Фельгебурт за Ратхаузом около университета. Она читала мне вечера напролет, а я пытался вытянуть из нее, почему некоторые радикалы остаются в отеле «Нью-Гэмпшир» на ночь.
— Ты знаешь, — скажет она, — единственное, что качественно отличает американских писателей от всех остальных, — это упорная нелогичная надежда на лучшее. Технически это довольно изощренная литература и в то же время идеологически наивная, — скажет мне Фельгебурт во время одной из наших прогулок до ее квартирки.
Фрэнк со временем поймет мои намеки и перестанет нас сопровождать, хотя для этого ему потребуется около пяти лет. В тот вечер, когда Фельгебурт сказала мне, что американская литература «довольно изощренная, но в то же время идеологически наивная», я не пытался ее поцеловать. После слов «идеологически наивная», счел я, поцелуй неуместен.
В тот вечер, когда я впервые поцеловал Фельгебурт, мы были в ее комнате. Она только что прочитала ту часть, где Ахав отказался помочь капитану «Рахили» в поисках пропавшего сына. Фельгебурт обходилась без мебели; в ее комнате было слишком много книг и матрац на полу — единственное ложе, и единственная лампа для чтения, тоже на полу. Это было безрадостное место, сухое и тесное, как словарь, и безжизненное, как логика Эрнста. Я склонился над неудобной кроватью и поцеловал Фельгебурт в губы.
— Не надо, — сказала она, но я продолжал целовать ее, пока она не ответила на мой поцелуй. — Ты должен уехать, — сказала она, ложась на спину и притягивая меня к себе.
— Сейчас? — спросил я.
— Нет, сейчас нет необходимости уезжать, — сказала она.
Усевшись, она начала раздеваться — так же, как обычно отмечала места в «Моби Дике»: совершенно безучастно.
— Я должен уехать после? — спросил я, раздеваясь.
— Если хочешь, — сказала она. — Я имею в виду, что ты должен уехать из отеля «Нью-Гэмпшир». Ты и твоя семья. Уехать, — сказала она. — Уехать до начала осеннего сезона.
— Какого еще осеннего сезона? — спросил я, теперь уже совершенно нагой.
Я подумал о начале осеннего сезона у Младшего Джонса в «Кливленд браунс».
— Оперного сезона, — сказала Фельгебурт, наконец-то обнажившись.
Она была худенькой, как новелла; не толще самой короткой повести, которую она прочитала Лилли. Складывалось впечатление, что книги, нашедшие приют в ее комнате, питались ею, уничтожали ее, а не насыщали.
— Оперный сезон начнется осенью, — сказала Фельгебурт, — и ты и твоя семья должны к этому времени покинуть отель «Нью-Гэмпшир». Обещай мне, — сказала она, останавливая мое продвижение вверх по ее худому телу.
— Почему? — спросил я.
— Пожалуйста, уезжай, — сказала она.
Когда я вошел в нее, то подумал, что слезы у нее на глазах от секса, но это оказалось нечто другое.
— Я у тебя первый? — спросил я ее. Фельгебурт тогда было двадцать девять.
— Первый и последний, — сказала она плача.
— У тебя есть что-нибудь, чтобы защититься? — спросил я, уже войдя в нее. — Я имею в виду, ты же не хочешь стать schwanger?
— Это не имеет значения, — огрызнулась она совершенно по-фрэнковски.
— Почему? — спросил я, стараясь двигаться очень осторожно.
— Потому что я умру до того, как родится ребенок, — ответила она.
Я вышел из нее, сел и посадил ее рядом. Но она с удивительной силой снова привлекла меня к себе, повалившись на спину, и, ухватив рукой мой орган, ввела его на прежнее место.
— Давай, — нетерпеливо сказала она, но в этом нетерпении не было ни капли желания. Это было что-то другое.
— Трахай меня, — сказала она безразлично. — Потом оставайся на ночь или уходи, как хочешь. Только, пожалуйста, уезжай из отеля «Нью-Гэмпшир», уезжай оттуда, пожалуйста, особенно постарайся, чтобы уехала Лилли, — просила она меня.
Она заплакала еще сильнее — и потеряла даже тот небольшой интерес к сексу, который у нее был. Я неподвижно лежал, оставаясь в ней, и мое возбуждение сходило на нет. Меня пробрало холодом, ужасным холодом из-под земли, таким же, как когда Фрэнк впервые читал нам порнографию Эрнста.
— Что они делают на пятом этаже по ночам? — спросил я Фельгебурт, которая укусила меня за плечо, и я потряс ее голову с отчаянно зажмуренными глазами. — Что они собираются сделать? — спрашивал я.
Я совсем окоченел и выскользнул из нее. Я чувствовал, как ее бьет дрожь, и тоже тряс ее изо всех сил.
— Они собираются взорвать оперу, — прошептала она, — когда там будет полон зал. Во время «Свадьбы Фигаро» или какого-нибудь такого же популярного спектакля. Или, может, они выберут что-нибудь посерьезней, — сказала она. — Не знаю точно, о каком именно спектакле речь: они сами еще этого не знают. Но определенно таком, когда будет полный зал, — сказала Фельгебурт. — Взорвать всю оперу.
— Они чокнутые, — сказал я.
Я не узнал своего голоса. Он звучал надтреснуто, и на миг мне показалось, что это говорит Старина Биллиг: Старина Биллиг-проститутка или Старина Биллиг-радикал.
Фельгебурт, лежа подо мной, продолжала мотать головой, ее длинные волосы скользили по моему лицу.
— Пожалуйста, увези свою семью, — шептала она. — Особенно Лилли, — сказала она. — Маленькую Лилли, — бормотала она.
— Не хотят же они взорвать и отель тоже, правда? — спросил я Фельгебурт.
— Никто не останется в стороне, — зловеще сказала она, — иначе во всем этом не будет смысла. — И я услышал за ее словами голос Арбайтера или всеохватную логику Эрнста.
Фаза, необходимая фаза. Всё. Schlagobers, эротика, Государственная опера, отель «Нью-Гэмпшир» — все должно погибнуть. «Это все декаданс, — слышалось мне с их характерной интонацией. — Это все отвратительно». Они разнесут Рингштрассе со всеми любителями искусства, со старомодными идеалистами, достаточно глупыми и несовременными, чтобы любить оперу. Они найдут не ту, так другую причину, чтобы все это взорвать.
— Обещай мне, — прошептала мне в ухо Фельгебурт. — Ты увезешь их. Свою семью. Всех.
— Обещаю, — сказал я. — Конечно, обещаю.
— А теперь, пожалуйста, войди в меня снова, — сказала Фельгебурт. — Пожалуйста, войди в меня. Я хочу почувствовать это, только один раз, — добавила она.
— Почему только один раз? — удивился я.
— Просто сделай это для меня, — сказала она. — Сделай для меня все.
Я сделал для нее все. Я сожалею об этом; я постоянно чувствую из-за этого вину — это был такой же отчаянный и безрадостный секс, как любой секс во втором отеле «Нью-Гэмпшир».
— Если ты думаешь, что умрешь раньше, чем у тебя может появиться ребенок, — сказал я Фельгебурт позже, — почему бы тебе не уехать тогда же, когда уедем и мы? Почему бы тебе не уехать до того, как они это сделают или попытаются сделать?
— Я не могу, — просто ответила она.
— Почему? — спросил я.
У этих радикалов из нашего отеля «Нью-Гэмпшир» я всегда спрашивал почему.
— Потому что я должна буду вести машину, — сказала Фельгебурт. — Я буду водителем, — сказала она. — А в машине и есть главная бомба, та, от которой сработают все остальные. Ведь кто-то должен повести эту машину, и это буду я. Я повезу бомбу, — сказала Фельгебурт.
— Почему ты? — спросил я, стараясь удержать ее, пытаясь заставить ее прекратить дрожать.
— Потому что мной можно пожертвовать, — сказала она, и я снова услышал холодный голос Эрнста, почувствовал прямолинейный, как газонокосилка, ход мыслей Арбайтера.
Я понял, что даже ласковая Швангер приложила руку к тому, чтобы убедить ее в этом, чтобы Фельгебурт в это поверила.
— А почему не Швангер? — спросил я мисс Выкидыш.
— Она слишком важна, — ответила Фельгебурт. — Она великолепна, — сказала она с обожанием и чувством самоуничижения.
— А почему не Ключ? — спросил я. — Он ведь явно знает толк в машинах.
— Именно поэтому, — ответила Фельгебурт. — Он слишком необходим. Понадобится строить другие машины, делать другие бомбы. Но мне не нравятся их планы насчет заложников! — внезапно взорвалась она. — Заложников можно найти и получше.
— И кто же заложники? — спросил я.
— Ваша семья, — сказала она. — Потому что вы американцы. Тогда нас заметят не только в Австрии, — сказала она. — В этом-то вся идея.
— Чья идея? — спросил я.
— Эрнста, — ответила она.
— А почему бы Эрнсту не вести машину? — поинтересовался я.
— Он идеолог, — сказала Фельгебурт. — Он все это и выдумал. Все, — добавила она. — Я думаю, действительно все.
— А Арбайтер? — спросил я. — Он что, не умеет водить машину?
— Он слишком предан, — сказала она. — Мы не можем позволить себе терять преданных людей. А я не такая преданная, — прошептала она. — Посмотри на меня! — заплакала она. — Я все тебе рассказала, правда?
— А Старина Биллиг? — спросил я, наклоняясь ниже.
— Ему нельзя доверять, — сказала Фельгебурт. — Он даже ничего не знает об этом плане. Он слишком скользкий. Он думает только о том, как бы выжить самому.
— А это плохо? — спросил я ее, зачесывая ее волосы назад, убирая их с ее испещренного сосудиками лица.
— На этом этапе — плохо, — сказала Фельгебурт. И я понял, кто она такая на самом деле: чтец, всего лишь чтец. Она прекрасно читает истории других людей, и не более того; она идет куда положено, она следует за лидером. По той же причине, по которой радикалы хотели усадить ее за руль, я хотел, чтобы она читала мне «Моби Дика». И я, и они знали, что она это сделает, что она не остановится.
— Мы все сделали? — спросила меня Фельгебурт.
— Что? — сказал я и моргнул. Я всегда моргал, когда слышал эхо Эгга; даже от себя самого.
— Мы все сделали, в сексуальном плане? — спросит Фельгебурт. — Это все? Больше ничего?
Я попытался припомнить.
— Думаю, да, — сказал я. — Ты хочешь еще?
— Не обязательно, — сказала она. — Я просто хотела сделать это однажды, — сказала она. — Если мы сделали все, то можешь идти домой… если хочешь, — добавила она.
Она пожала плечами. Она пожимала плечами не как мать, не как Фрэнни, даже не как Иоланта. Это было не совсем человеческое движение и даже не судорога, а скорее какой-то электрический импульс, механический перекос ее напряженного тела, неясный сигнал. Самый неясный, подумал я. Это был голос автоответчика: «Меня нет дома, не звоните мне, я сама дам вам знать». Это было тиканье часов или механизма часовой бомбы. Фельгебурт моргнула, раз, другой, и вот она уже спит. Я собрал свою одежду. Я обратил внимание, что она не отметила то место, где остановилась, читая «Моби Дика»; я тоже не побеспокоился его отметить.
Было уже за полночь, когда я пересек Рингштрассе, идя от Ратхауза по Доктор Карл Реннер-ринг, и углубился в парк Фольксгартен. В пивной под открытым небом дружелюбно переругивались какие-то студенты; возможно, кого-то из них я и знал, но не стал останавливаться, чтобы выпить пива. Я не хотел рассуждать об искусстве — ни о каком. Мне не хотелось очередного разговора об «Александрийском квартете» — какой, мол, роман из цикла лучший, а какой худший и почему. Я не хотел слышать о том, кому больше дала их переписка — Генри Миллеру или Лоренсу Дарреллу. Я даже не хотел говорить о «Die Blechtrommel» , что было там лучшей темой для беседы, а возможно, и всегда будет. И я не хотел очередного разговора о восточно-западных отношениях, о социализме и демократии, о том, чем аукнется убийство президента Кеннеди, и о том, что я, будучи американцем, думаю о расовом вопросе. Это был конец лета 1964 года; я не был в Штатах с 1957 года и знал об этой стране меньше, чем некоторые венские студенты. О Вене я также знал меньше, чем любой из них. Зато я знал о моей семье. Я знал о наших проститутках и наших радикалах; я был экспертом по части отеля «Нью-Гэмпшир» и любителем во всем остальном.
Я прошел через всю Гельденплац — площадь Героев — и постоял на том месте, где когда-то ликующие фашисты приветствовали Гитлера. Я подумал о том, что у фанатиков всегда будет аудитория; единственное, на что можно рассчитывать повлиять, — это на ее величину. Я решил, что мне надо запомнить эту мысль и опробовать ее на Фрэнке, который либо выдаст ее за свою собственную, либо вывернет наизнанку, либо подправит. Хотелось бы мне прочитать столько же книг, сколько Фрэнк; и хотелось бы мне так же сильно пытаться вырасти, как Лилли. Результаты этих своих попыток она уже, оказывается, послала одному издателю в Нью-Йорк. Она даже не хотела нам об этом говорить, но ей пришлось занять у Фрэнни деньги на почтовые расходы.
— Это роман, — застенчиво скажет Лилли, — немного автобиографический.
— Насколько немного? — спросит ее Фрэнк.
— Ну, на самом деле он художественно-автобиографический, — скажет Лилли.
— Ты хочешь сказать, он слишком автобиографический, — скажет Фрэнни. — Вот так-так!
— Скорей бы уж он вышел, — сказал Фрэнк. — Могу поспорить, я там выведен форменным психом.
— Нет, — сказала Лилли. — Там все герои.
— Мы все герои? — спросил я.
— Ну, вы все герои для меня, — скажет Лилли. — А значит, и в книжке вы тоже герои.
— Даже отец? — спросит Фрэнни.
— Ну, его образ — наиболее художественный, — скажет Лилли.
Конечно, художественный, подумал я, так как до реального образа отец не дотягивал. Иногда казалось, что он отсутствует даже в большей степени, чем, например, Эгг.
— Дорогая, а как называется твоя книжка? — спросил Лилли отец.
— «Попытка подрасти», — призналась Лилли.
— А как же еще ей называться? — скажет Фрэнни.
— И до какого времени описаны там события? — спросил Фрэнк. — Я имею в виду, на чем поставлена точка?
— На авиакатастрофе, — скажет Лилли. — Это и есть конец.
Конец реальности, подумал я; будь моя воля, я бы предпочел остановиться чуть раньше — перед авиакатастрофой.
— Тебе потребуется агент, — сказал Фрэнк Лилли. — Я буду твоим агентом.
Фрэнк действительно станет Лиллиным агентом; а потом агентом Фрэнни, и агентом отца, и даже, в свое время, моим агентом. Не зря он изучал экономику. Однако в тот вечер в конце лета 1964 года, возвращаясь от Фельгебурт, я всего этого еще не знал. Бедная мисс Выкидыш уснула и, уж конечно, видела сон о своем эффектном жертвоприношении; ее жертвенная натура — это все, что вставало передо мной, когда я в одиночестве стоял на площади Героев, вспоминая, как Гитлер сумел превратить таких людей, склонных к самопожертвованию, в толпу настоящих фанатиков. В тишине вечера я почти мог слышать бессмысленный рев «Sieg Heil!». Я мог видеть абсолютную сосредоточенность Шраубеншлюсселя, затягивающего гайку и протирающего болт на двигателе. А что еще он затягивал? Я мог видеть тупой блеск фанатизма в глазах Арбайтера, делающего заявление для прессы в момент своего триумфального ареста, и нашу «мамашу» Швангер, прихлебывающую Kaffee mit Schlagobers, — с симпатичными усиками от взбитых сливок на пушистой верхней губе. Я видел, как Швангер завязывает Лилли хвостик на затылке, теребя ее пышные волосы так же, как это делала мать; как Швангер говорит Фрэнни, что у нее самая прекрасная в мире кожа, самые красивые в мире руки; а у тебя глаза покорителя сердец, сказала мне Швангер, о, ты будешь очень опасным, предупредила она меня. (Только что покинув Фельгебурт, я не чувствовал себя таким уж опасным.) В поцелуях Швангер всегда было немного Schlagobers. А Фрэнк, сказала Швангер, станет гением, если только будет серьезней относиться к политике. Вот какую любовь и заботу демонстрировала нам Швангер, и все это с пистолетом в сумочке. Я хотел бы увидеть Эрнста в позе коровы — с коровой! И я бы хотел увидеть его в позе слона! Сами знаете, с кем! Они, как сказал Старина Биллиг, все чокнутые; они всех нас убьют.
Я побрел по Доротеергассе к Грабену и остановился выпить Kaffee mit Schlagobers в «Гавелке». За соседним столиком мужчина с бородой говорил молоденькой девушке (моложе его) о смерти фигуративной живописи; он описывал определенные картины, с которых и началась смерть всего жанра. Я не знал этих картин. Я подумал о Шиле и Климте, работы которых Фрэнк мне показывал в Альбертине и в Верхнем Бельведере. Хотелось бы мне, чтобы Шиле и Климт могли поговорить с этим мужчиной, но мужчина уже перешел к смерти рифм и ритма в поэзии; и опять я не знал стихотворения, о котором шла речь. А когда он перешел к романам, то мне захотелось побыстрей расплатиться и уйти. Мой официант был занят, поэтому мне пришлось выслушать о смерти фабулы и персонажей. Среди множества смертей, которые описывал этот мужчина, была и смерть сострадания. Я уже начал чувствовать, как внутри меня умирает сострадание, когда к моему столику подошел официант. Затем к смерти была приговорена демократия, ее смерть пришла раньше, чем официант сумел отсчитать мне сдачу. С социализмом было покончено быстрее, чем я сообразил, сколько давать чаевых. Я уставился на мужчину с бородой и почувствовал себя так, словно поднимаю штангу; если радикалы хотят взорвать оперу, им следует выбрать вечер, когда там будет только этот бородач. Кажется, я нашел другого водителя вместо Фельгебурт.
— Троцкий, — внезапно выпалила девушка так, как говорят «спасибо».
— Троцкий? — сказал я, склоняясь над их столом; это был маленький квадратный столик.
В те дни я занимался с гантелями, по семьдесят пять фунтов каждая. Столик был намного легче, поэтому я аккуратно взял его одной рукой и поднял над головой — так официанты носят подносы.
— Ну, а вот старый добрый Троцкий… — сказал я. — «Если вы хотите легкой жизни, — сказал старый добрый Троцкий, — вы ошиблись столетием». Думаете, это правда? — спросил я мужчину с бородой.
Он ничего не ответил, но девушка подтолкнула его локтем, и он слегка оживился.
— Я думаю, это верно, — сказала девушка.
— Конечно, это верно, — сказал я.
Я заметил, что официант внимательно следит за тем, как подрагивают чашки и пепельница на столе у меня над головой, но я был не Айова Боб; блины теперь не соскакивали с моей штанги, когда я ее поднимал, — никогда больше не соскакивали. Не то что у Айовы Боба.
— Троцкий был убит ледорубом, — мрачно сказал бородатый парень, стараясь оставаться невозмутимым.
— Но он не умер, правда? — сказал я с болезненной улыбкой. — Ничто по-настоящему не умирает, — сказал я. — Ничто сказанное им не умерло, — сказал я. — Картины, которые мы до сих пор можем видеть, не умерли, — сказал я. — Герои в книгах не умирают, когда мы заканчиваем о них читать.
Бородач уставился на то место, где следовало стоять его столу. На самом деле он вел себя вполне достойно, а я был в дурном настроении и потому несправедлив; я вел себя, как обычный задира, и мне стало стыдно. Я поставил стол на место; ни капли из чашек не пролилось.
— Я поняла, что вы имели в виду, — крикнула девушка мне вслед, когда я уже уходил.
Но я знал, что я не смогу никого сохранить в живых, никогда; ни тех людей в опере, потому что между ними определенно будет сидеть та тень, которую мы с Фрэнком видели в машине между Эрнстом и Арбайтером, — эта животная тень смерти, этот механический медведь, химическая голова собаки, электрический заряд печали. И что бы там ни говорил Троцкий, он мертв; мать, Эгг и Айова Боб тоже мертвы, несмотря на все то, что они говорили, независимо от того, что они для нас значили. Я вышел на Грабен, чувствуя себя все больше и больше похожим на Фрэнка; надо мной смыкалась пучина нигилизма, я переставал владеть собой. Это очень плохо, когда тяжелоатлет чувствует, что он перестает владеть собой.
Первая проститутка, которая попалась мне навстречу, была не нашей, но я видел ее прежде, в кафе «Моватт».
— Guten Abend, — сказала она мне.
— Иди ты на хер, — ответил я ей.
— Сам туда иди, — сказала она мне; для этого она достаточно хорошо знала английский, и я почувствовал к себе отвращение.
Я снова начал использовать непристойные выражения. Я нарушил обещание, данное матери. Это был первый и последний раз, когда я его нарушил. Мне было двадцать два года — и я расплакался. Я свернул на Шпигельгассе. Там тоже стояли проститутки, но это опять-таки были не наши проститутки, поэтому я не стал ничего предпринимать. Когда они говорили «Guten Abend», я тоже говорил «Guten Abend». Я не отвечал на другие слова, которые они посылали мне вслед. Пересекая Новый Рынок, я чувствовал пустоты в телах Габсбургов, лежащих в могилах. Меня окликнула еще одна проститутка.
— Эй, не плачь, — крикнула она мне. — Такой большой сильный мальчик, как ты, не должен плакать.
Но я надеялся, что плачу не только о себе, а обо всех сразу. О Фрейде, выкрикивающем на Юденплац имена людей, которые ему не отвечают; об отце, который ничего не видит. О Фрэнни, потому что я любил ее и хотел, чтобы она была верна мне так, как она доказала, что может быть верной Сюзи. О Сюзи, потому что Фрэнни показала мне, что та вовсе не уродлива. В сущности, Фрэнни почти убедила в этом и саму Сюзи. О Младшем Джонсе, который страдал из-за своей первой травмы коленки, заставившей его уйти из «Кливленд браунс». О старательной Лилли, о Фрэнке, который так отдалился от нас (чтобы быть ближе к жизни, сказал он). О Черной Инге, которой исполнилось восемнадцать и которая сказала, что она «уже достаточно выросла», хотя Визгунья Анни уверяла, что еще нет, и которая уже этой осенью сбежит с мужчиной. Он будет таким же черным, как ее отец, и увезет ее в один из городов Германии, где стоит военная база; мне говорили, что позже она стала там проституткой. И Визгунья Анни начнет визжать несколько другую песню. Обо всех них! О моей роковой Фельгебурт, даже об обманчивой Швангер, о Старине Биллиг-проститутке и Старине Биллиге-радикале; они были оптимистами; они были фарфоровыми медведями. О каждом, кроме Эрнста, кроме Арбайтера, кроме этого Гаечного Ключа, кроме Чиппера Доува, — их я ненавидел.
Я проскользнул мимо одной или двух проституток, подававших мне знаки на Кернтнерштрассе.
Высокая сногсшибательная проститутка, которой наши проститутки с Крюгерштрассе и в подметки не годились, послала мне воздушный поцелуй на углу Аннаштрассе. Я двинулся прямиком к Крюгерштрассе, не желая никого из них видеть, никого из них, махающих мне. Я миновал отель «Захер», которым никогда не станет наш «Нью-Гэмпшир», а затем подошел к опере, к дому Глюка (1774-1787), как процитировал бы Фрэнк; я подошел к Государственной опере, которая была домом Моцарта, домом Гайдна, Бетховена и Шуберта, Штрауса, Брамса, Брукнера и Малера. Это был дом, который порнограф, играющий в политику, хотел поднять на воздух. Здание оперы было огромным, за семь лет я не разу там не был, оно казалось мне слишком уж классическим, к тому же я не был таким поклонником музыки, как Фрэнк, или таким любителем драмы, как Фрэнни. (Фрэнк и Фрэнни постоянно ходили в оперу; их брал с собой Фрейд. Он любил слушать; Фрэнк и Фрэнни все ему описывали.) Как и я, Лилли никогда не была в опере; Лилли говорила, что это место для нее слишком большое: оно ее пугает.
Теперь оно пугало и меня. Это было слишком! Но я знал, что на самом деле они хотят взорвать людей, а людей уничтожить гораздо проще, чем здания. Все, что им было нужно, — это зрелище. Они хотели того, о чем Арбайтер кричал Швангер: они хотели Schlagobers и крови.
На Кернтнерштрассе напротив оперы стоял продавец сосисок, мужчина с тележкой, напоминающей тележки для хот-догов, торговавший всевозможными Wurst mit Senf und Bauernbrot — чем-то вроде сосисок с горчицей и ржаным хлебом. Мне их не хотелось.
Я знал, чего я хотел. Я хотел вырасти, срочно. Позанимавшись любовью с Фельгебурт, я сказал ей:
«Es war sehr schцn», — но на самом деле ничего подобного. «Это было прекрасно», — соврал я. Это . было ничто, этого было недостаточно. Это превратилось в очередную ночь с выжиманием штанги.
Повернув на Крюгерштрассе, я решил, что пойду с первой же, кто мне встретится, — даже если это будет Старина Биллиг, даже если это будет Иоланта, смело пообещал я себе. Это не играло роли: может быть, одну за другой я попробую их всех. Я смогу сделать все, что мог делать Фрейд, а Фрейд ни в чем себе не отказывал, наш Фрейд и другой Фрейд, подумал я; они просто зашли так далеко, как могли.
В кафе «Моватт» никого из знакомых не оказалось, и я не узнал фигуры, стоящей под розовой неоновой вывеской: «ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“! ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“! ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“»!
Бабетта, подумал я со смутной неприязнью; но на эту мысль меня, вероятно, навел просто тошнотворно-слащавый бензиновый бриз последней ночи лета. Женщина увидела меня и двинулась навстречу — агрессивно, подумал я, и голодно тоже. Я был уверен, что это Визгунья Анни; я тут же подумал о том, как вынесу ее знаменитый фальшивый оргазм. Может быть, признаюсь ей, что предпочитаю шепот, и попрошу ее не визжать; а могу просто сказать — мол, я знаю, что это фальшивка, и это совершенно не обязательно, мне этого не нужно. Женщина была слишком стройной для Старины Биллиг, но слишком крепкой для Визгуньи Анни. Значит, это Иоланта, подумал я; по крайней мере, узнаю, что она держит у себя в зловещей сумочке. В скором будущем, подумал я, вздрогнув, я, может быть, даже воспользуюсь тем, что лежит у нее в сумочке. Но женщина, приближавшаяся ко мне, была недостаточно крепкой для Иоланты; она тоже была хорошо сложена, но по-другому, она была невероятно складной. Слишком молодые повадки. Она подбежала и заключила меня в объятия; у меня перехватило дыхание, так она была прекрасна. Это была Фрэнни.
— Где ты пропадал? — спросила она. — Тебя не было весь день, тебя не было весь вечер, — отчитывала она меня, — мы все тебя обыскались!
— Зачем? — спросил я.
От запаха Фрэнни у меня закружилась голова.
— Лилли опубликуют! — сказала Фрэнни. — Нью-йоркский издатель действительно решил купить ее книгу!
— За сколько? — спросил я, с надеждой, что этого будет достаточно. Возможно, это наш билет из Вены, билет, которого отель «Нью-Гэмпшир» никогда нам не купит.
— Господи Иисусе! — сказала Фрэнни. — Твоя сестра добилась литературного успеха, а ты спрашиваешь: «За сколько?». Ты прямо как Фрэнк. Именно это спросил и он.
— Рад за него, — сказал я.
Я все еще дрожал; я искал проститутку, а нашел собственную сестру. Она тоже не даст мне уйти.
— Где ты был? — спросила Фрэнни, откидывая волосы с моего лба.
— С Фельгебурт, — ответил я, смутившись. Я никогда не врал Фрэнни.
Фрэнни нахмурилась.
— Ну и как? — спросила она, все еще волнуя меня, но как сестра.
— Не очень, — сказал я и отвернулся от Фрэнни. — Ужасно, — добавил я.
Фрэнни обняла меня и поцеловала. Она хотела поцеловать меня в щеку (как сестра), но я повернул голову, хотя и хотел отвернуться, и наши губы встретились. Вот и все, ничего больше и не потребовалось. Это был конец лета 1964 года; внезапно наступила осень. Мне было двадцать два, а Фрэнни — двадцать три. Наш поцелуй продлился очень долго. Здесь нечего сказать. Она не была лесбиянкой, она все еще писала Младшему Джонсу и Чипперу Доуву, и я никогда не был счастлив с другой женщиной, никогда, до сих пор. Мы стояли на улице, в стороне от света, отбрасываемого неоновой вывеской, так что никто в отеле «Нью-Гэмпшир» не мог нас видеть. На несколько минут мы перестали целоваться, когда на улицу кубарем выкатился клиент Иоланты, и опять перестали, когда услышали Визгунью Анни. Через некоторое время ее ошалевший клиент тоже показался на улице, но мы с Фрэнни все стояли на Крюгерштрассе. Немного позже ушла домой Бабетта. Потом направилась домой Иоланта, прихватив с собой Черную Ингу. Визгунья Анни выходила и входила, выходила и входила, как прилив и отлив. Старина Биллиг, проститутка, перешла улицу и села дремать за столиком в кафе «Моватт». Я повел Фрэнни по Крюгерштрассе. А потом повернул с ней к опере.
— Ты слишком много думаешь обо мне, — начала было Фрэнни, но даже не потрудилась закончить.
Мы еще раз поцеловались. Опера рядом с нами была все такой же огромной.
— Они собираются ее взорвать, — прошептал я своей сестре. — Оперу, они собираются ее взорвать. — Она не вырывалась из моих объятий. — Я тебя ужасно люблю, — сказал я ей.
— Я тоже тебя люблю, черт подери, — сказала Фрэнни.
Хотя в воздухе уже пахло осенью, мы простояли там, охраняя оперу, пока не начало светать и не появились люди, спешащие на работу. Нам, во всяком случае, идти было некуда, и мы даже не догадывались, что нам делать.
— Проходи мимо открытых окон, — прошептали мы друг другу.
Когда мы наконец вернулись в отель «Нью-Гэмпшир», опера все еще стояла на месте, в целости и сохранности. По крайней мере пока — в целости и сохранности, подумал я. Казалось, ей не грозит никакая опасность.
— Она в безопасности — не то что мы, — сказал я Фрэнни. — Не то что любовь.
— Позволь мне вот что сказать тебе, мальчик, — сказала Фрэнни, сжимая мою руку. — Любовь всегда в опасности.