Книга: «Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу
Назад: 2
Дальше: 4

3

— Мужчины, Дорис! У нас в доме гости! К нам пожаловали мужчины!
— А? Что? На кого пожаловались? Как ты сказала?
— Мужчины, черепаха глухая! — прокричала снизу бабка Берил в надежде, что ее услышат наверху.
Двоюродная бабка Берил, маленькая и сухонькая, в свои девяносто лет обладала поразительно зычным голосом. На ней был выцветший синий комбинезон, а голову покрывал платок, завязанный узлом на лбу. Из-под платка выбивались седые космы. В руках она держала старую швабру с охотничьим ножом, угрожающе примотанным к рукоятке. При ближайшем рассмотрении можно было заметить, что обшлага ее комбинезона тоже примотаны клейкой лентой к голенищам черных резиновых сапог.
— Берил, что происходит? — спросил Олбан.
— Как отрадно тебя видеть, Олбан, и тебя, Филдинг! — приговаривала старушка, потрясая охотничьим ножом в опасной близости от гостей, отчего те попятились назад, когда она собиралась пожать им руки. — Заходите-заходите! Вы как раз вовремя. Тут полно беглецов. К оружию — и на помощь! Хотя нет, вы же мужчины, обойдетесь и без оружия.
С верхнего этажа продребезжал голос:
— Берил, кто там? С кем ты разговариваешь?
— Берил… — начал Олбан.
— Это мужчины, Дорис, молодые люди! Племянники! — прокричала наверх бабка Берил и повернулась к Олбану. — Ты что-то сказал, дружок?
— Тут у вас беглые арестанты?
— Если бы арестанты, дружок. Полдюжины мышей, а с ними Борис.
— Борис?
— Питон. Вообще-то он девочка, просто мы этого долго не знали, а кличка уже приросла, понимаешь?
— У вас сбежала змея? — забеспокоился Филдинг, косясь по сторонам. — Большая?
— Метра два с половиной.
— Е-мое, — пробормотал Филдинг, плотно сдвигая ступни.
— Что за выражение, Филдинг! — рявкнула бабка Берил.
Не сходя с места, Филдинг осмотрелся, схватил двоюродного брата за рукав и вытянул шею, приглядываясь к разнокалиберным цветочным горшкам и высоким вазам на изящных столиках. От лестницы отходил бесконечный, подозрительно темный коридор.
— Берил, это торговый агент?
— Да нет же, это… надо лучше слушать, дорогуша.
— Там… э-э-э… снаружи, у входа, валяется кусок мяса, — сообщил Филдинг, стреляя глазами по сторонам.
— Знаю, — сказала бабка Берил. — Мы хотели соорудить за окном ловушку, а мясо возьми да и выскользни. Потом вспомнили, что у нас после юбилея остались комнатные фейерверки, и решили дымом выкурить этих тварей на улицу, но все напрасно. Самая действенная мера — топать и кричать.
— Берил, немедленно доложи: с кем ты болтаешь? Не могу же я одна держать оборону до бесконечности!
— Ох, силы небесные! — воскликнула бабка Берил.
Она метнула швабру с кривым охотничьим ножом в сторону Олбана; тот отпрянул, но все же ухватился за палку. Почтенная старушка развернулась и с топотом двинулась вверх по широким деревянным ступеням.
— Завтра прямо с утра, — прокричала она вверх, — будем звонить доктору Маклафлину: видно, пора тебе удалять пробки из ушей!
На полпути она обернулась.
— Увидите мышь — пригвоздите к полу. Борис, конечно, предпочитает живьем, но сожрет и дохлую — голод не тетка.
— А со змеей-то как быть? — спросил Олбан.
— О, ради бога, Бориса не протыкайте. Просто схватите пониже головы, вот и все. Ничего страшного, если он обовьется вокруг руки. А вот если потянется к шее, надо его пожурить.
Бабка Берил скрылась за лестничным маршем, Олбан с усмешкой занес над головой импровизированную пику.
— Будет исполнено, — сказал он и, поймав на себе взгляд Филдинга, пожал плечами.

 

— Относись к нему как хочешь, — сказала мне Дорис.
— Уж будь спокойна, — ответил я.
— По-моему, славный, прямой парень.
— Сам-то, может, и прямой, а мозги набекрень!
Разразившись хохотом, бабка Берил запрокинула голову. Черный парик, увенчанный кокетливой шляпкой с пурпурными перьями, начал угрожающе съезжать на затылок, но стоило ей дернуть головой вперед, как он вернулся на свое законное место. Она протянула руку и с неимоверной силой вцепилась Олбану в предплечье.
— Там, наверно, осталось еще шерри-бренди.
— Спасибо, Берил, больше не могу.
— Тебе, милый мой, никто и не предлагает.
— Прошу прощения. — Олбан подкатил к себе сервировочный столик, отделявший его от Берил. — Позволь.
— Вот спасибо. Только совсем… а, ладно, как получится.
Бабке Дорис потребовалось какое-то время, чтобы оценить, а возможно, освежить в памяти этот розыгрыш, но потом она тоже разразилась громоподобным смехом. Закидывать голову слишком далеко назад она не могла. Вылетавшие у нее изо рта мелкие капельки слюны плясали в свете торшера, который, как и большинство ламп и светильников в этом доме, скрывался не то под шелковым шарфом, не то под прозрачной накидкой. Стены столовой, поражавшей высотой потолков и эркеров, были обшиты — Олбан в этом почти не сомневался — натуральным красным деревом. Присборенные лиловые шторы с фестонами спускались на тиковый паркет. Лишь один предмет выглядел диссонансом: белоснежный куб новехонькой, полностью подключенной посудомоечной машины «Бош», воцарившейся у выложенного дивными изразцами камина.
Переступив порог столовой, Олбан и Филдинг как по команде уставились на это новшество.
— Чтобы не бегать взад-вперед, — объяснила бабка Берил.
Старушки переоделись в допотопные вечерние туалеты — шелковые платья с длинным рукавом и глухим воротом — и по случаю приезда гостей открыли затхлую столовую, хотя молодые люди не прихватили с собой подобающей одежды. Филдинг, правда, надел темно-серый деловой костюм, а Олбан довольствовался свежей, хотя и неглаженой белой рубашкой, заправленной в относительно недавно выстиранные джинсы.
Кушанья, заказанные в китайском ресторанчике, доставил приветливый юноша по имени Синь, который по-свойски держался с Берил и Дорис. Сервировка стола по уровню намного превосходила китайские закуски в пластиковых контейнерах, но бабки признались, что выложили не самые лучшие приборы (ведь продаваемая на вынос еда зачастую содержит пищевые добавки, которые разъедают качественное серебро); в старом чулане, служившем винным погребом, Филдинг сам выбрал шампанское и вина — все отменного качества, кроме небезупречно закупоренной бутылки «La Mission Haut-Brion» урожая тысяча девятьсот пятидесятого года.
— Итак, Филдинг, — начала бабка Дорис, обращаясь к Олбану.
— Это Олбан, милая моя, — проинформировала ее Берил.
Бросив взгляд на Олбана, Берил только покачала головой. Филдинга в тот момент даже не было в комнате.
— Разумеется. — Дорис нетерпеливо отмахнулась.
Телосложением она была покрепче сестры — примерно как воробей против пеночки, но выглядела хлипкой, если не сказать дряхлой по сравнению с жилистой, сухощавой Берил. На голове у Дорис красовалась почти такая же шляпка, как у сестры, только с алыми перьями, а парик она выбрала белокуро-платиновый. Очки в суровой роговой оправе делали ее похожей, как она сама сказала, на Эдну Эверидж.
— Ну, Олбан, — продолжила она, — как ты поживаешь?
— Не лучше и не хуже, чем пятнадцать минут назад, когда ты, милая моя, в сотый раз задавала тот же вопрос, — ледяным тоном произнесла Берил.
— В самом деле? — Дорис поморгала за стеклами очков. — И что ты мне ответил, мальчик мой?
— Я ответил: спасибо, хорошо, — улыбнулся Олбан.
— Вот и славно, — сказала Дорис. — Повторенье — мать ученья, верно? Теперь-то уж точно запомню. Ха!
— Будем надеяться, — сказала Берил.
— Я что хочу спросить, — Дорис вдруг стала серьезной. — У нас еще остался персиковый шнапс?
— Вот, пожалуйста.
Олбан взялся за бутылку. Бабка Дорис умиротворенно ворковала, наблюдая, как струйка спиртного льется в ее бокал размером более ликерной рюмки, но менее стакана для хереса.
— Как я понимаю, — заговорила она, дождавшись, когда бокал наполнится почти до краев, — тебе дали отставку… эта… как ее…
— Отставку? — переспросил Олбан.
— Ну, ты знаешь, от ворот поворот… эта… — Она пошевелила тонкими, узловатыми пальцами. — Твоя… как ее… вылетело из головы…
— А, понимаю. Но у меня сейчас никого нет, Дорис. — Он с улыбкой поднял свой бокал. — Во всяком случае, ничего серьезного.
— А эта математичка? — вмешалась Берил. — Верушка. Милейшее создание.
— Согласен. Только она сама по себе, а я сам по себе.
— Правда? — Берил выразила искреннее удивление.
— Чистая правда. Мы еще в поиске.
Дорис поцокала языком.
— Такой видный парень. Девчонки небось штабелями к ногам падают. Подтверди, Берил.
— Подтверждаю, — сказала Берил.
Слегка нависнув над столом, Дорис понизила голос.
— Не пора ли прибиться к берегу? — подмигнула она.
— Для начала нужно нащупать твердую почву, — ответил в тон ей Олбан.
— «Нащупать»? — Дорис пришла в легкое замешательство и повернулась к Берил. — Что за грязный намек?
Оставив ее вопрос без внимания, Берил придвинулась поближе к Олбану.
— И постараться там не наследить, верно? — прыснула она.
— Уж не голубой ли ты, мальчик мой? — полюбопытствовала Дорис.
— Дорис, скажешь тоже! — возмутилась Берил.
— Вы с Филдингом, случайно, не того?.. — не унималась Дорис, совершенно сбитая с толку.
— Нет, Дорис, уверяю, ни он, ни я не имеем ни малейшего отношения к педикам.
— Ладно, — нахмурилась Дорис. — Но если что — мы вас в одну комнату поселим.
Олбан рассмеялся.
— В одном-единственном случае Филдинг может оказаться в моей постели: если Борис совершит очередной побег.
— Как ты сказал? — Дорис не на шутку встревожилась. — Борис опять?..
— Что касается Бориса — он, милая моя, у себя в террариуме, — громогласно заверила Берил. — А что касается Олбана — он не голубой!
— Вот как, — произнесла Дорис все с тем же недоуменным видом. — Что ж, оно и к лучшему. Ну, будем здоровы! — Она сделала изрядный глоток шнапса и легким движением промокнула губы салфеткой.

 

Наконец-то готово. Поначалу он решил, что все пойдет наперекосяк, потому что ближайшая розетка оказалась штепсельной — штепсельной! — но либо в доме были две независимые проводки, либо допотопные розетки остались на прежних местах после ремонта, потому что чуть дальше на стене обнаруживается нормальная сдвоенная розетка.
— Дамы и господа! — Филдинг хлопает в ладоши и распахивает двери столовой. — Добро пожаловать на презентацию!
— На презентацию? — переспрашивает Олбан, подталкивая старых перечниц к гостиной.
Но не тут-то было; Берил и Дорис колеблются в нерешительности, суетятся и топчутся на месте, собирая шали, сумочки, коробочки для лекарств, чехлы для очков и всякую всячину, а сами при этом без умолку болтают бог весть о чем, и племянники в конце концов берут их, как маленьких, за ручки, чтобы препроводить в гостиную, где Филдинг уже расставил стулья и водрузил на стол ноутбук с проектором, направленным на белое полотнище во весь оконный проем.
Усаживая дам, Ол смотрит на Филдинга.
— Ты действительно собираешься устроить презентацию? — спрашивает он таким тоном, будто это новый анекдот.
— А то! — отвечает Филдинг.
— И «пауэр-пойнт» используешь?
— Без него никуда.
— Нет, серьезно? С буллитами? — допытывается Ол, ухмыляясь от уха до уха.
— Естественно!
— Филдинг, — урезонивает его Ол, качая головой.
— А что такого? — спрашивает Филдинг, но Ол уже занят тем, что придвигает поближе какой-то столик, чтобы старушенциям было куда поставить напитки.
Когда Филдинг выключает верхний свет, комнату освещают только торшер в углу и луч проектора, направленный на белое полотнище.
— Эй, Филдинг, — окликает Берил, — это что за агрегат? — И показывает на проектор.
— Это проектор, бабушка Берил. Вот так.
Филдинг хлопает в ладоши; проектор, как театральный софит, озаряет его мягким светом. Он снимает пиджак, закатывает рукава рубашки и ослабляет галстук, чтобы выглядеть непринужденно. Или скорее по-дружески.
— Прежде всего хочу поблагодарить Берил и Дорис за чудесное угощение и потрясающее гостеприимство.
Это я хватил, думает про себя Филдинг, вспоминая, как давился китайской едой, против которой были бессильны даже вполне приличные напитки. Не важно. Льсти, чтобы заслужить одобрение. Старухи сыты-пьяны, сидят задницами на мягком.
— Полагаю, ни для кого не секрет, что семейной компании «Уопулд лимитед», а точнее, всей «Уопулд груп» недавно поступило…
— Мы будем смотреть слайды? — спрашивает Дорис, не обращаясь ни к кому в отдельности.
— Да, милая моя, — говорит Берил, — похоже на то.
— Строго говоря, это компьютерная презентация, — уточняет Филдинг, включая серебристую лазерную указку, вынутую из кармана. — Итак, как я уже говорил. «Уопулд компани лимитед». «Уопулд груп». И «Спрейнт». Корпорация «Спрейнт». Американская корпорация «Спрейнт». — Филдинг сжимает губы, опускает глаза, поворачивается в профиль к публике и начинает медленно прохаживаться, держа руки за спиной. Он представляет, что должен склонить на свою сторону суд присяжных. — Помню, когда я был…
— Значит, там компьютер? — спрашивает Берил, заглядывая под стол.
— Компьютер вот здесь, бабушка.
— Как, вот это?
— Да, именно.
— Надо же… Переносной?
— Можно и так сказать. Портативный компьютер, ноутбук, бабушка Берил. Так вот…
— Тогда почему он от нас отвернут? Мне же не видно телевизор, ну этот, экран. А тебе, Дорис, видно?
— Как ты сказала, дорогуша?
— Видно тебе экран? На этом агрегате.
— Мне… Думаю, он на месте.
— А тебе его видно?
— Ну, в общем…
— То есть плохо?
Что за ересь они несут?
— Простите, я не совсем… — начинает Филдинг, и тут до него доходит. — Ага, понимаю! Суть вот в чем. Компьютер сообщает проектору, что показывать на большом экране, вот здесь. На этом полотнище, видите? Вам не нужно сидеть перед монитором. У меня в руке небольшой пульт, с помощью которого я управляю показом. Все очень рационально, но это сугубо технические подробности.
— Небольшой пульт? — переспрашивает Берил, косясь на приспособление, которое Филдинг только что извлек из заднего кармана.
— Будем смотреть телевизор? — спрашивает Дорис.
— Милые дамы, это всего лишь техника. Суть в другом. — Филдинг бросает взгляд на Олбана, но оттого никакой поддержки: сидит себе нога на ногу и ухмыляется.
— Надеюсь, это не с моей кровати простыня! — говорит Дорис, глазея на полотнище экрана. — Ха-ха-ха!
Полный абзац, думает Филдинг.
— Смотрите, я вам сейчас кое-что покажу.
Он отступает в сторону, нажатием кнопки вызывает логотип компании, и на экране возникает картинка — стилизованное изображение коробки с игрой «Империя!», вокруг которой разбросаны фишки и карточки. Камера резко наезжает на поверхность доски, фокусируясь то на фишках, то на отдельных игровых полях.
— Вот это да!
— Ничего себе!
Филдинг улыбается. Наконец-то заинтересовались. В действительности это немногим более чем навороченный скринсейвер, но он показывает, как работает система.
— Умно, ничего не скажешь! — говорит Берил.
— Это фильм? — Дорис, как и прежде, озадачена. — Мы будем смотреть фильм? — Она наклоняется к Берил. — Ты же знаешь, я целый фильм не высижу, мне придется время от времени выходить.
Филдинг демонстрирует дагерротипный портрет своего прадеда, основателя компании Генри Уопулда, который благодаря бакенбардам выглядит весьма импозантно, как и подобает викторианскому джентльмену.
— Помню, когда я был… — снова начинает Филдинг.
— Смотри, Дорис! — восклицает Берил. — Старина Генри собственной персоной!
— Да нет, это просто слайды, — говорит Дорис. — А откуда они берутся?
— Неужели они внутри этого, как его, проектора? — спрашивает Берил.
— Нет, все данные — в компьютере, — отвечает ей Филдинг, храня самообладание. — Проектор отображает их на экране. Понимаете? А я контролирую показ при помощи пульта. Самое обычное… средство достижения цели. — Филдинг возвращает на экран логотип компании. — Видите?
— По второму кругу! — восклицает Дорис и наклоняется к Олбану. — Олбан, что это такое?
— Чудо техники, Дорис, — отвечает он ей.
— А ты так умеешь? — спрашивает она.
— Нет, это Филдинг у нас специалист. А я на побегушках.
— Ты — на поблядушках?
— На побегушках, Дорис! — хохоча, повторяет он в полный голос. — Вроде как помощник.
Но в понимании Филдинга это совсем не так. Помощник хренов, самодовольный кретин. К стулу прилип да еще зубоскалит. А Филдинг тем временем начинает потеть.
— Друзья мои, — говорит он. — Я понимаю, вся эта технология может показаться немного…
— Ну-ка, что тут такое? — спрашивает Берил и тянется к ноутбуку, чтобы исследовать его на ощупь.
— Берил! Пожалуйста, не… — начинает Филдинг.
Она оставляет компьютер в покое. А Филдинг, должно быть, случайно нажимает не на ту кнопку, потому что изображение коробки с игрой снова сменяется портретом Генри, а затем фотографиями разных знаменитостей за игрой в «Империю!»: вот Бинг Кросби и Боб Хоуп с озадаченным видом сражаются в американскую версию игры; а вот знаменитый кадр в Балморале из старого телевизионного фильма про королевскую семью — на заднем плане видна игра; следом идет другой кадр, из сериала «Истэндеры» (упоминания названий не допускалось, но всегда можно крупным планом снять коробку или заставить одного из героев постоянно упоминать «эту игру, покорившую мир»). Дальше в течение нескольких секунд разворачивается новейшая электронная версия игры, за которой следует многоцветная, уходящая в правый верхний угол диаграмма прошлых объемов продаж с прогнозом на будущее. В общем, презентация Филдинга — на последнем издыхании.
— Извините. Извините. — Филдинг вздыхает и прокручивает изображения назад, к старому Генри.
— Опять Генри! — говорит Дорис. — Сдается мне, я его уже видела.
— Думаю, теперь и нас с тобой покажут, милая моя, — говорит ей Берил.
Она улыбается Филдингу, и тот совершает очередную ошибку: направляет на свою ладонь лучик лазерной указки, чтобы проверить, работает она или нет.
— О! А это что за штука? Для чего? — спрашивает она.
— Это лазерная указка, — покорно объясняет ей Филдинг, направляя указку в угол экрана.
— Ой, что это? — интересуется Дорис.
С этой минуты Филдинг, можно сказать, теряет свою аудиторию. Ее намного больше интересуют указка, пульт и загадочный способ передачи изображения от ноутбука к проектору при помощи соединительного кабеля, чем захватнические поползновения корпорации «Спрейнт» и тщательно продуманная история о многолетних трудах семьи на благо страждущего мира, который наконец-то получил высококачественную игру в новом, электронном исполнении.
Почему-то они проводят остаток вечера за игрой в средневековую версию «Империи!»: рубятся и кромсают друг друга в кровавых побоищах, ведут осаду крепостей и увертываются от пушечных ядер размером с баскетбольный мяч, хотя и без помощи пульта — просто давят на кнопки ноутбука, создавая полный хаос. Без стакана не разберешься. Дорис и Берил выхватывают друг у друга лазерную указку — либо чтобы использовать ее как воображаемое оружие, либо чтобы посветить на промежности и гульфики персонажей. Берил в особенности понравилась ластовица, и при виде этой детали мужского костюма она каждый раз оглушительно визжит. Дорис вызывается приготовить на всех кофе, отказывается от посторонней помощи и приносит чай. Ирландский чай, если таковой существует: она плеснула в чай виски. Помои редкостные.
Берил производят в маркграфы. Олбан ржет. Дорис засыпает. Под экраном резво проносится мышь, удирающая в сторону двери. Начинается погоня.

 

Олбан валялся в постели, прихлебывая воду и обдумывая телефонный звонок, сделанный ранее. Он испросил разрешения воспользоваться телефоном только после того, как они взяли в окружение почти всех мышей и засекли Бориса, который обвился вокруг водогрея в сушилке на верхнем этаже. В темноте комнаты Олбан вновь отпил воды и улыбнулся. До чего же классно лежать на настоящей двуспальной кровати с постельным бельем и подушками. Видавшая виды кровать с медными шишечками, скрипучая, продавленная с одного боку, оказалась достаточно удобной. Впрочем, у него были основания надеяться, что следующую ночь он проведет не в этой кровати. Отпив еще воды, он стал прокручивать в голове тот разговор, ухмыляясь в потемках.
— Грэф слушает.
— Привет.
— Кого я слышу: мистер Макгилл!
— Как жизнь?
— Неплохо. А ты как?
— Нормально.
— Ты где?
— В Глазго.
— Это хорошо. Встретимся?
— Завтра?
— Отлично. Я, кстати, могу и сегодня.
— Соблазн велик.
— На то и расчет. — Он слышал, как она улыбается. — Цени! Ни с кем другим не проявляю такой готовности.
— Я бы тоже хотел сегодня. Но семейные дела не пускают.
— Твои бабушки? Берил и Дорис?
— Они самые. И еще двоюродный брат.
— Тогда до завтра. Привет старушкам.
— Спасибо, передам. Где встречаемся?
— Заходи за мной на факультет. Только не раньше семи. Я тут уезжала на конференцию, так что работы скопилась уйма.

 

На самом деле он не там. Он это понимает, а что толку? Он это понимает, но не может ничего поделать.
Он не там: во-первых, этого не может быть никогда. Во-вторых, никого там не было, это всем известно, это факт. В-третьих, это случилось, когда ему было всего два года, а во сне он на несколько лет старше. Ему лет пять, не меньше, и он понимает кое-что из происходящего, может говорить и умолять ее (пусть даже она не слушает, пусть даже она не может слышать, пусть даже она его не видит). Во сне он ходит стремительной походкой, чтобы поспевать за ней, когда она идет через весь дом, доходит до прихожей, надевает длинное темное пальто с вместительными прорезными карманами, которое прежде носил ее отец, а иногда, как, например, в этот раз, он даже может выйти следом за ней из мрака дома на дневной свет и не отстает, когда она ступает на темную, сырую тропинку под сенью ольхи и рябины и продолжает путь под солнцем, направляясь к сторожке у ворот и по шоссе — к морю.

 

Сон был прерван, когда открылась дверь и кто-то переступил через порог, на мгновение впустив в спальню свет.
— Олбан? — прозвучало в темноте.
Сначала он не был уверен, что сон кончился, и на какую-то долю секунды решил, что это, возможно, мама, наконец-то внявшая его мольбам. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы проснуться. Похоже, спал он совсем недолго.
— Это ты, Берил? — спросил он.
— Включи-ка свет, — приказала бабушка Берил. — Боюсь ободрать ноги. В моем возрасте ссадины не заживают.
Он ощупью поискал прикроватную лампу и щелкнул выключателем. Бабушка Берил пришла в длинной белой ночной сорочке, поверх которой набросила теплый халат из шотландки. Ее волосы — ее настоящие волосы — были седыми, клочковатыми и редкими.
— Что-то случилось? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Вообще-то да, но ничего сверхъестественного.
— Борис в террариуме?
— Кажется, да. — Она подошла и завернула край простыни в ногах кровати. — Подвинься, племянничек, и передай мне подушку. — Берил откинула одеяло со своей стороны, взяла протянутую ей подушку и забралась на кровать, положив подушку за спину, чтобы сидеть прямо, лицом к Олбану. Она вперила в него обезоруживающе ясный взгляд. Он немного подтянул одеяло, чтобы прикрыть соски, поражаясь собственной стыдливости. Его двоюродная бабушка глубоко вздохнула.
— Итак, Олбан.
— Слушаю, Берил.
— Ты получил мое письмо?
— Получил. Правда, только сегодня. Филдинг привез его из Уэльса.
— Прочел?
— Прочел. — Он потянулся за стаканом воды. — Пить хочешь?
— Да, будь добр. Спасибо.
— На здоровье.
— Так вот, — сказала она, сцепив руки. — К сожалению, с тех пор как я написала это письмо, медицинские показатели стали вовсе никудышными.
— О Берил, сочувствую, — сказал он.
В письме говорилось, что она занемогла и проходит обследование. А поскольку Берил, как известно, никогда не жаловалась — и вообще не обращала внимания — на здоровье, он догадывался, что дело нешуточное, если уж она затронула эту тему.
— А сам думаешь: дотянула до девяноста, скажи спасибо, и так далее и тому подобное. — Берил не нуждалась в соболезнованиях. — Короче говоря, весьма вероятно, что в течение года или около того я отдам концы. Ха! Будто в этом возрасте можно ожидать чего-то другого. А все-таки противно, что у меня нашли эту гадость, которая оканчивается на «-ома» и, по всей видимости, не оставляет ни малейшей надежды. Однако полгода-год у меня в запасе есть. Единственный плюс — у больных моего возраста рак развивается очень медленно: раковые клетки так же слабы и немощны, как и весь организм, а потому делятся еле-еле.
— Ох, Берил…
— Прекрати охать, сделай одолжение, — вспылила она, гневно моргая. — Я признательна людям за сочувствие, но в разумных пределах. Все мы не вечны. Мне-то еще повезло — как-никак, получила предупреждение.
— Я могу что-нибудь сделать?.. — начал он.
— Конечно, — с легкостью ответила она.
— Что именно?
— Закрой рот и слушай.
— Хорошо.
— Так вот: учитывая, что моя болезнь прогрессирует, а самочувствие ухудшается, мне, видимо, придется по своему разумению распорядиться собственной жизнью, потому что я не намерена терпеть муки, если нет надежды на выздоровление. Как ты понимаешь, я обязана тебя подготовить, но знай: с моей стороны это будет лишь практический способ избежать неприятностей, вот и все. Ясное дело, люди обычно порицают такие решения: дескать, это слабость, нужно бороться до последнего, возможны самые невероятные повороты и так далее; но для меня вопрос решен, и я хочу, чтобы ты — именно ты — был к этому готов. А еще мне подумалось, что беды, от которых можно спастись самоубийством, в противном случае растянулись бы на всю оставшуюся жизнь. Если человек понимает, что ему уже не светит ничего, кроме страданий, которые уйдут лишь со смертью, то это осознание само по себе невыносимо, и чем ты моложе, тем хуже. Вот что лезет в голову, когда вокруг тебя сжимается кольцо. Может, это все и не так, но я должна была тебе открыться. — Она помолчала. — Понимаешь?
Она видела, что Олбан порывается что-то сказать. Он набрал побольше воздуха, но в конце концов только кивнул и выговорил:
— Понимаю. Спасибо.
— А теперь второе, о чем упомянуто в письме. Мы с тобой об этом беседовали пару лет назад.
После паузы Олбан, не найдя ничего лучшего, пробормотал:
— Ну да.
— Не знаю, насколько ты осведомлен о подробностях своего появления на свет.
Олбан отвел глаза, словно хотел обшарить взглядом темные углы.
Он пожал плечами.
— Родился в поместье Гарбадейл третьего сентября тысяча девятьсот шестьдесят девятого года. Мои родители поженились там же, за два дня до этого события. Прежде они жили в Лондоне. Учились в Высшей школе экономики, где и познакомились. Потом осели в Гарбадейле, и отец стал, ну, правда, неофициально, кем-то вроде стажера-управляющего. Думаю, именно в тот период он увлекся живописью. Уинифред и Берт тоже большую часть времени проживали в Гарбадейле. Мама — Ирэн — занималась моим воспитанием, хотя временами ее подводило здоровье. Возможно, сказывалась послеродовая депрессия. Наша семья жила в поместье, пока… Пока мне не исполнилось два года. До маминой смерти. — Он снова повел плечами.
Берил впала в задумчивость, и без того маленькие глазки, окруженные морщинами, превратились в щелки.
— Хм. Так-то оно так. Но я хотела тебе рассказать, что произошло в конце августа того года — когда ты еще не родился.
Он кивнул и сложил руки на груди.
— Тебе известно, что в Лондоне твою мать сбил автобус, за считанные недели до твоего рождения?
— Да. Это стало одной из причин ее переезда… их с отцом переезда в Гарбадейл — ей нужно было поправить здоровье.
— Допустим… Однако довольно странно после такой тяжелой аварии отправляться за пятьсот миль от дома, пусть даже в спальном вагоне и в большом удобном автомобиле. У нее были множественные ушибы и сотрясение мозга.
— Знаю.
— Если бы ее сбила машина, у нее бы и ноги были переломаны.
— Вполне возможно, — сказал он. — Но травмы, по всей видимости, были не такими уж серьезными: через пару дней ее выписали из больницы.
— Что правда, то правда. — Берил задумалась.
Положа руку на сердце, этот разговор был ему неприятен. Он вообще не любил предаваться таким мыслям. На протяжении всей сознательной жизни он избегал возвращаться в тот большой мрачный дом и заросший сырой сад, окруженный пустошью, где не было ничего, кроме осклизлых валунов и растрепанного грозами вереска. В детстве его несколько раз привозили в Гарбадейл на выходные, в гости к бабушке Уинифред и дедушке Берту, а однажды, вскоре после рождения его сестры Кори, они провели в поместье целую неделю, но ему там никогда не нравилось, и, оглядываясь в прошлое, он понимал, что отец тоже терпеть не мог эти поездки. Ничего удивительного. Олбан один-единственный раз вернулся туда по собственной воле: ему потребовалось кое от чего избавиться. С тех пор он был там редким гостем и, если покрепче стиснуть зубы, уже не испытывал робости ни перед здешними местами, ни перед прошлым.
— Видишь ли, — сказала бабушка Берил, — я как раз была в Лондоне, когда твоя мать попала в аварию.
— Угу, — пробормотал Олбан.
Берил служила медсестрой в Женском вспомогательном корпусе ВМС, потом работала в системе здравоохранения, после чего завербовалась в Саудовскую Аравию и Дубай, а в Глазго поселилась только перед выходом на пенсию.
— Ее сбили на Лоук-стрит, а там как раз неподалеку была больница, — поведала Берил. — Вернее, частная клиника. Как сейчас говорят, центр плановой хирургии. Один из тамошних докторов первым прибыл на место аварии. На другой день я пришла к ней в больницу Святого Варфоломея. Она была накачана снотворным: я ничего не могла из нее вытянуть. Пыталась ее разговорить, но меня попросту выставили из палаты. Медсестра-монашка не выбирала выражений. Я объяснила, что, мол, прихожусь пациентке родственницей и сама работаю хирургической сестрой, но она и слушать не стала. Помню, я тогда подумала: ну и грубиянка. — Берил нахмурилась, будто этот инцидент тридцатипятилетней давности все еще не давал ей покоя. — В Лондон я приехала буквально на пару дней — проведать старую боевую подругу. Пользуясь случаем, забежала на чашку чая к Уин и Берту, которые тогда жили в Южном Кенсингтоне, и тут явились полицейские, чтобы сообщить об аварии. А я только-только присела, даже не успела макнуть печенье в чай. Уин и Берт, как узнали о случившемся, сразу помчались в больницу, а меня оставили за хозяйку — отвечать на телефонные звонки и так далее. Вернулись к ночи, сказали, что Ирэн без сознания и к ней не пускают. Но я все равно с утра отправилась туда, чтобы проверить, обеспечен ли ей надлежащий уход. А на следующий день меня уже ждал Персидский залив. Так что другого шанса повидаться с ней у меня не было. — Она на мгновение умолкла. — Больше я ее не видела.
— Ну все равно спасибо, что ты пошла ее навестить.
— Что-то она сказала, лежа на больничной койке, — вдруг вспомнила Берил. — Сама-то, бедняжка, вряд ли понимала, что происходит, но эту фразу выговорила вполне связно.
— Какую?
— Что он его не хотел, и в этом вся причина.
Олбан на секунду задумался над услышанным:
— Как, извини?
Берил отчетливо повторила:
— Он его не хотел, и в этом вся причина.
— Боже мой, — у него расширились глаза, — «его» — это значит меня, да?
— Мужчина, что с него возьмешь. — Берил вздохнула. — Да, очевидно, тебя. Вопрос в том, кто такой «он». И не значит ли это, что она шагнула под автобус намеренно?
— Епт… — вырвалось у Олбана. — Черт возьми, Берил.
— Перед отъездом на Ближний Восток я разыскала твоего отца для серьезного разговора. — Она помолчала. — Скажи, Олбан, у твоего отца когда-нибудь были задатки лицедея? Или отъявленного лжеца?
Олбан, недослушав, отрицательно покачал головой. Энди во всех отношениях был самым обычным, бесхитростным человеком. Довольно тихий, вероятно, немного занудливый — иными словами, не слишком общительный и несколько чопорный. Он был хорошим, заботливым отцом и, насколько мог судить Олбан, ни разу в жизни не солгал. Черт побери, когда в раннем детстве Олбан напрямую спросил его, придет ли к ним Дед Мороз, отец выложил ему все, как есть. Олбан до сих пор не мог забыть, как пришел в смятение от услышанного, и горько пожалел, что его папа в отличие от других отцов не придумал какую-нибудь правдоподобную отговорку.
— Лицедея? Лжеца? Нет, — ответил он.
— Хм. У меня сложилось другое мнение. Я тогда решила: либо в твоем отце пропадает великий актер, либо он говорит правду. Вряд ли Эндрю — тот самый «он», которого она упомянула.
— Она ведь была в полубессознательном состоянии, Берил. Скорее всего…
— Скорее всего, просто бредила, — подхватила Берил.
— Вот-вот.
— Не исключено.
Некоторое время они молчали, а потом Олбан сказал:
— Кто же тогда «он»? Дед?
— Или один из твоих дядюшек? Блейк, Джеймс, Кеннард, Грэм? Честно скажу, я терялась в догадках. И до сих пор теряюсь. Дело в том, что все они души в тебе не чаяли, особенно Берт. Если кто-то из них и не хотел твоего появления на свет, он точно переменил свое мнение, как только ты родился.
— Как бы там ни было, на дворе стоял шестьдесят девятый, а не сорок девятый год, — сказал Олбан. — Не так уж и страшно было забеременеть вне брака. Правильно я понимаю?
— По сравнению с временами моей юности — не так уж и страшно, — согласилась Берил. Но что-то в ее голосе насторожило Олбана.
— Не подумай, что знаю по собственному опыту, просто кое-кто из подружек… — Она махнула рукой.
— Их можно только пожалеть.
— А уж как они сами раскаивались!
— Ты с кем-нибудь это обсуждала? — спросил ее Олбан.
Берил снова нахмурилась:
— Только с Уинифред. Не знаю, поделилась она с кем-то еще или нет.
— Мне она ничего такого не говорила.
— Понятное дело. — Берил закрутила простыню у себя на груди. Потом отпустила, узел развязался, а ее руки бессильно упали по бокам. — Наверно, я просто старая дура, Олбан. Много воды утекло с тех пор… — Она потупилась, и Олбан с удивлением отметил, что двоюродная бабка вдруг сделалась беспомощной и уязвимой.
Но очень скоро она собралась с духом, прочистила горло и сказала:
— Ты меня не слушай. Напрасно я завела этот разговор. — Она улыбнулась; это была тихая, нерешительная улыбка, которая озарила старческие глаза и обтянутое кожей лицо, выдающее очертания черепа, желтое от прожитых лет и размеченное выпуклыми голубыми венами. — Поздно спохватилась, да? Ну что ж поделаешь. Считай, почуяла неладное и побежала, как крыса с корабля. Человек с годами дает слабину. Воспоминания давят, всяческие… тайны, подозрения… И груз их все тяжелее. — Она посмотрела на него каким-то особенным взглядом и добавила: — С возрастом это сказывается.
Тут она широко зевнула, прикрыв тонкие губы высохшей ладошкой.
— Пойду-ка я к себе. Не обессудь, что потревожила.
— Ничего страшного, — отозвался он, наблюдая, как она поправляет постель. — Берил?
— Что, дружок?
— А ты кому-нибудь еще рассказывала о проблемах со здоровьем?
— Только в самых общих чертах, милый мой. Если уж иначе нельзя — приходится людям что-то объяснять, в противном случае, — она дважды постукала себя по носу, — будут вынюхивать.
Берил выскользнула из-под одеяла.
Крошечная, худенькая, как ребенок, подумалось ему.
Профессиональным движением Берил заправила простыни.
На полпути к дверям она обернулась.
— Что это была за ахинея сегодня вечером? Насчет компании, акций и прочего? К чему Филдинг это затеял?
— «Спрейнт» хочет захватить компанию. Филдинг пытается организовать сопротивление, вроде бы при поддержке Бабули.
— Ах вот оно что… — Она задумалась. — По-моему, у меня всего-то процента два-три. А у Дорис и того нет.
— Филдинг может вам все разложить по полочкам.
— Я никогда не стану голосовать за продажу компании. — Двоюродная бабушка Берил направилась к двери, бормоча на ходу: — Могли бы хоть узнать мое мнение. — У порога она остановилась, держась за дверную ручку. — Ой, а завтра-то?
— Ты о чем, Берил?
— Вы, кажется, обещали нас отвезти на скачки в Эйр. Надеюсь, не передумали?
— Мы — с превеликим удовольствием. — Он улыбнулся.
Она уже отворила дверь, но потом, нахмурившись, помедлила:
— Это не так уж обременительно, согласись. Мы бы все равно поехали. Просто теперь можно отменить заказ лимузина.

 

В конце концов на следующий день за завтраком Филдингу представляется возможность провести беседу. Рано утром ему и Олу приходится идти за продуктами, из которых им самим еще и поручают приготовить что-нибудь вкусненькое (слава богу, стряпней занимается — по собственной инициативе — Олбан: кулинарное искусство Филдинга ограничивается скорее дегустацией). Старухи выглядят свежими, как огурчики, невзирая на количество шерри-бренди и персикового шнапса, которое они оприходовали накануне вечером. Филдинг чувствует себя немного помятым, хотя и умело это скрывает; у Ола слегка усталый вид (спасибо, хоть бороду подровнял, думает Филдинг. Выглядит почти опрятно. Не иначе как встречается сегодня с математичкой — любовь, куда ж денешься). По общему мнению, вчера вечером Филдинг обещал отвезти всех на скачки, хотя, признаться, сам Филдинг в этом сомневается. Как бы то ни было, ему нужно лишь убедить себя, что это вроде общения с клиентами, с будущими покупателями. Поддерживай приятную беседу. С утра обработай — за ланчем дожмешь.
Судя по всему, старушки благосклонно воспринимают его слова. Хотя позже, когда Олбан и Филдинг убирают со стола, а дамы наверху готовятся к выходу в свет, Ол говорит:
— Знаешь, Филдинг, я приехал сюда от нечего делать, но считай, что меня здесь нет, и больше я никуда не поеду ради того, чтобы агитировать за сохранение семейной фирмы. Если бы у меня была возможность поговорить с людьми, узнать их мнение, возможно, помочь им разобраться в ситуации, тогда бы еще куда ни шло.
— Братишка, ты либо поддерживаешь эту продажу, либо нет. Давай определяйся.
Олбан только улыбается:
— Глупо заставлять людей делать то, чего они не хотят, — это обречено на провал.
Филдинг не верит своим ушам. Какой наивняк!
— А чем, по-твоему, занимаются реклама и маркетинг? — втолковывает он двоюродному брату. — Заставляют людей делать то, чего они не хотят.

 

На скачках, в общем и целом, день проходит неплохо. Филдинг не делает ставок, что старушки расценивают как дурной тон. Даже Олбан ставит небольшую сумму (проигрывает), но Филдинг предпочитает, чтобы шансы были повыше. Нет, он, конечно, любит риск (а бизнес — это настоящий риск), но шансы на успех должны быть более ощутимыми и, положа руку на сердце, более управляемыми. Где-то погладить по шерстке, где-то подмазать, где-то подтолкнуть и так далее.
День проходит приятно, весело, на свежем воздухе; скаковой круг за побеленной деревянной оградой, словно оставшейся с прежних времен, создает приподнятое настроение; на трибунах немало колоритных персонажей: здесь, кажется, собрались все фетровые шляпы Шотландии и Северной Англии — то ли ради общения, то ли с какими-то иными целями. Ланч, кстати, тоже удался. Старушки, хмелея от джина с тоником и белого вина, с явным интересом слушают призывы Филдинга не продавать компанию корпорации «Спрейнт». Он говорит себе, что клиенты созрели. Миссия выполнена.
Ол выпивает пару рюмок, но потом переходит на воду. Как и следовало ожидать, у него сегодня свидание с этой математичкой и он не хочет приходить в непотребном виде. И все же Филдинг уверен, что Олбан прикладывался к фляжке Берил, чтобы отметить единственный в тот день выигрыш. За руль, конечно же, садится Филдинг, и если дорога до ипподрома была одно удовольствие, то выехать с парковки оказывается чертовски сложно.
— Терпеть этого не могу, — говорит Филдинг, когда их машина, бог знает, какой по счету, застревает в многосотенной очереди на выезд.
Должна существовать платная парковка, с которой можно выехать в любой момент; за это не жалко и заплатить, считает он. И почему эти чокнутые бабки не VIP-персоны? Олбан, хоть и сидит с ним на переднем сиденье, не отвечает. Берил и Дорис сидят сзади и уже предупредили, что им срочно нужно по-маленькому, а иначе будет поздно. Между тем обеих уже клонит в сон. Это может обернуться либо желанной отсрочкой, либо печальными последствиями для салона автомобиля.
— Ненавижу чувствовать, что я где-то застрял, — твердит он, нависая над рулем, — ненавижу очереди, ненавижу, когда меня пасут, запирают, погоняют, как в стаде. Терпеть не могу… это ощущение застоя.
— Как ты сказал, дружок? — среди прочих звуков раздается голос Берил.
В машине играет какая-то классическая фортепьянная тягомотина — Филдинг приобрел этот диск, чтобы производить впечатление на клиентов; сейчас он понадеялся, что это отвлечет старушек от мыслей о мочевом пузыре.
— Терпеть не могу это ощущение застоя, — повторяет он во весь голос и раздраженно сигналит.
— Мм? А? Неужели? — в полусне или в подпитии переспрашивает Дорис. — Стоя?
— Он не может терпеть… — начинает растолковывать Берил.
— Понимаю. Мы с тобой — тоже, дорогуша.
Олбан поворачивается к ней, его разбирает хохот. Берил тоже хихикает.
Филдинг качает головой. Определенно фляжка была лишней.

 

— Вопросы и ответы — это не полюса магнита. Одно не всегда предполагает другое. Есть множество вопросов, не имеющих ответа.
С этими словами она берет его правую руку и внимательно изучает в закатном свете, проникающем из окна над кроватью. Большим пальцем поочередно гладит кончик каждого пальца его руки.
— Так чувствуешь? — спрашивает она.
— Вроде да.
Она нежно целует каждый палец, слегка размыкая губы.
— А так?
— Угу. А за что их целовать?
— Может, я обладаю магическими целительными способностями, — объясняет она и пожимает плечами, отчего бледные груди слегка покачиваются. — Да что терять?
Верушка Грэф наполовину чешка, и иногда, очень редко, он отмечает, что она как-то особенно строит предложения. Он чувствует, что это «Да что терять?» войдет в его коллекцию фраз-талисманов, потаенных знаков отличия и обожания.
Такая же коллекция осталась у него от Софи. Хранится до сих пор в неприкосновенности, хотя порой хочется ее забыть.
Верушка Грэф — высокая блондинка; сейчас она отращивает свои крашеные в черный волосы, и у корней виден естественный цвет. У нее скуластое лицо, волевой нос с изящно вырезанными, изогнутыми ноздрями и широко посаженные глаза; когда эти васильковые глаза распахнуты — а такое бывает почти все время, — с ее лица не сходит иронично-изумленное выражение.
Олбану видно, что у нее на левом боку, на участке шириной с ладонь, слегка загорелая кожа прочерчена тонким сплетением неглубоких шрамов. Они переходят на спину полузабытой рождественской татуировкой, привезенной из Таиланда, где ее волной протащило по коралловым рифам вблизи острова Такуа-Па, к северу от Пхукета.
В ее движениях подчас сквозит легкая неуклюжесть, будто ей мешают длинные ноги и руки, но это впечатление развеивается, когда она занимается спортивными упражнениями; что-то в ней есть от застенчивого подростка, который еще не знает сам себя.
— Разве это не зависит от постановки вопроса? — спрашивает он.
— Наличие ответа? — Ее глаза все еще закрыты. — Конечно, зависит. — Она умолкает. Немного хмурится, и между светлыми бровями появляется морщинка, единственная на ее лице. — Хотя для того, чтобы точно сформулировать вопрос, иногда приходится вначале на него ответить. Что не всегда решает проблему.
— Вопрос касается моей родни. У нас проблемы вообще не решаются.
— Интересная у вас семья. Но мне понравились те, кого я видела.
— Тебе понравились те, кого, по моему мнению, безопасно было с тобой знакомить.
— Оберегаешь своих! Как ты заботлив. — Она открывает глаза и, ухмыляясь, смотрит на него. А про себя думает, что хватила через край.
— Конечно, — говорит он. — Я ведь прежде подумал. Выбрал, кого ублажить.
— Меня очень легко ублажить.
Ей тридцать восемь, она старше его на два года. Он помнит, как удивился, когда через несколько дней после их знакомства в безликом китайском отеле она заговорила о своем возрасте. А еще он помнит, что эта разница в возрасте его слегка расстроила, поскольку он для себя постановил, что девушки у него всегда будут моложе. Что за ерунда? С чего он так решил?
Он не перестает удивляться, что у них завязался роман, — и не только потому, что чувствует себя битюгом рядом с чистокровной, породистой лошадкой. Она высокая блондинка (точнее, чаще всего блондинка и определенно была блондинкой в день их знакомства в Шанхае), стройная, с маленькой грудью и узкими бедрами, а ему тогда нравились пышные, чувственные женщины с рыжими или каштановыми волосами. Она не имеет ни малейшего желания заводить семью, а он все еще лелеет тайные мечты стать отцом, главой семейства. Она математик, преподает в университете, увлекается спортом и совсем не интересуется садоводством: в ее аккуратной, полупустой квартире нет ни единого зеленого ростка; кроме того, они поссорились и чуть было не расстались из-за чертовой войны в Ираке: он поддерживал военные действия, хотя и без энтузиазма, с разными оговорками (а теперь и вовсе отказался от этих убеждений, стал еще циничнее, чем прежде), она же с самого начала была против войны, потому что после одиннадцатого сентября поняла, что под предлогом кары за жестокость будут твориться еще большие зверства.
В то время он посчитал такое мнение чересчур циничным, а теперь надеялся, что это будет последней иллюзией в его жизни.
Она живет на последнем этаже многоквартирного дома в Пэтрике. Старые дымоходы навсегда потухших каминов оставили на стенах вековые следы копоти, вернуть зданию первоначальный розовый цвет могла бы только пескоструйная чистка. До этого района пятнадцать минут ходьбы от дома Берил и Дорис и чуть больше — от университета. Из окон квартиры частично открывается вид на реку и невысокие холмы за Пейсли. Жилье полупустое, мебели — необходимый минимум, телефона нет, телевизора нет. Зато есть радио и миниатюрный CD-плеер, а рядом, на полках небольшого стеллажа, — Бах, Моцарт, Бетховен и полное собрание альбомов Led Zeppelin. На окнах — ни занавесок, ни штор: она любит просыпаться с рассветом, а в разгар лета, когда солнце встает слишком уж рано, пользуется маской для сна, позаимствованной у «Эр Франс».
Все это странным образом контрастирует с обстановкой ее университетского кабинета, где царит невообразимый беспорядок: там громоздятся три разных компьютера, пять мониторов (от массивного электронно-лучевого старья до самого прогрессивного жидкокристаллического чуда техники), два телевизора, лекционный проектор и шкаф-кубик, в который засунуто с десяток одинаковых красно-серебристых лавовых светильников в форме космических ракет. Нашлось место и для растений: здесь прижились скромная юкка, пара базиликов и небольшой кактус, похожий на подорвавшийся на мине мяч для гольфа. Все это было ей подарено, а она забывает поливать — надежда только на коллег. Единственное сходство с квартирой состоит в том, что в кабинете никогда не закрываются жалюзи. Она заявляет, что характер работы постоянно вынуждает ее смотреть в окно, потому что иначе невозможно думать, а жалюзи только мешают, в какой бы точке кабинета она ни находилась.
Выросла она в Глазго, учиться поехала в Трир, потом закончила аспирантуру в Кембридже по специальности «геометрия», хотя в последние годы приобрела привычку качать головой по прочтении нового плода с очередной ветви бурно растущего математического древа и бормотать: «Надо было идти в теорию чисел».
Время от времени она ввязывалась в сложные и порой невероятно жаркие дискуссии на интернет-форумах, обсуждая с далекими от ее рода деятельности незнакомцами природу сознания и такие головоломные, туманные вопросы, как: «Где искать числа?» («Там, где вы их оставили?» — подсказал как-то Олбан). Этот вопрос так и остался нерешенным; она обсуждала его с парнем из Университета Сент-Эндрюс, интересовавшимся философией математики — специальностью, о существовании которой Олбан даже не догадывался, но сейчас узнал с каким-то смутным удовлетворением.
Однажды у нее в гостиной он выдвинул какой-то глубокий ящик и обнаружил коллекцию из четырех десятков пресс-папье венецианского стекла. Они отличались затейливой, яркой, радостной цветовой гаммой.
— Почему ты их прячешь? — спросил он, поднеся к свету одно из них.
— Пыль собирают, — нехотя объяснила она, лежа на диване.
Они играли в шахматы, и она обдумывала следующий ход. Из двадцати партий он выиграл только одну и втайне надеялся обставить ее хотя бы еще разок.
Единственная ее дорогостоящая причуда лежала, можно сказать, под ногами: она любила восточные ковры — чем сложнее орнамент, тем лучше, а потому голые доски пола скрывались под персидскими, афганскими и пакистанскими коврами. По современным стандартам, комнаты у нее были огромной площади, однако всего две — спальня и гостиная; место на полу практически уже кончилось, и она начала развешивать ковры на стенах, от чего дом стал более уютным и меньше походил на клетку, думал Олбан. Хотя квартира все же выглядела довольно аскетично.
Такая строгость распространялась и на ее одежду. Обычно она ходила в белой рубашке, черных брюках и пиджаке. У нее было десятка три практически одинаковых белых блуз-рубашек, примерно дюжина брюк, а также несколько пар черных джинсов и штук шесть черных пиджаков, о каждом из которых, за исключением кожаного, можно было сказать, что они от одного и того же костюма. Из обуви она предпочитала шнурованные ботинки на низком каблуке. У нее было черное пальто и две пары черных же зимних перчаток. Этот гардероб венчала черная шапка-ушанка, которая подошла бы для туристского похода, но она извлекалась на свет только в трескучие морозы.
Для торжественных случаев, когда обойтись любимыми брюками с пиджаком не получалось, она держала в шкафу длинное черное платье и маленькое черное платье. Однако, по ее собственной оценке, если она не расхаживала голышом и не занималась спортом, то в девяносто девяти процентах случаев оставалась верна своему привычному черно-белому виду.
— А во время отпуска? — спросил он тогда.
— Отпуск не в счет, родной.
Один раз — один-единственный раз — он видел ее в макияже, когда подружки накрасили ее перед университетской вечеринкой. Он тогда подумал, что она сделалась умопомрачительно эффектной, но перестала быть собой. Потом она сама говорила, что с непривычки была как в маске и терпела ужасные неудобства.
А так она не только не красилась, но даже не носила с собой расческу или щетку для волос. Олбан несколько раз наблюдал ее утренний туалет: она споласкивала лицо водой, рьяно его терла, промокала полотенцем, а затем погружала влажные пальцы в коротко стриженые волосы.
И все.
После спортивных тренировок она принимала душ. Она играла в сквош и при этом носилась по площадке «смертельно раненным гепардом», как выразился лектор по английской литературе, с которым Олбан разговорился в гостях, — субъект с перевязанным ухом и подбитым глазом. У нее был горный велосипед, который она держала в коридоре, где он между поездками ронял на пол засохшую грязь. В женской университетской сборной по футболу она была голкипером, чертовски хорошо играла в крикет, хотя считала, что крученые удары даются ей неважно, и время от времени выходила на поле для гольфа с друзьями по клубу ее покойного отца, каждый из которых был старше ее. Несколько лет она занималась греблей на реке Клайд, но бросила после того, как задела веслом труп подростка-самоубийцы и упала в воду рядом с его телом. Она мечтала о скалолазании, но боялась высоты. Начала ездить в горы именно для того, чтобы преодолеть эту позорную слабость, вопреки здравому смыслу и советам специалистов, но проблема заключалась в том, что высота была ей противопоказана, и в конце концов ей пришлось сдаться и ограничиться простыми горными прогулками, да и то как можно реже смотреть вниз.
Она обожала танцевать, хотя в танце была на удивление неграциозна.
Олбан знал как минимум о двух безнадежно влюбленных в нее коллегах по математическому факультету.
Еще у нее была парочка более или менее постоянных любовников кроме него, и ему было известно, что оба отличаются хорошим, спортивным телосложением.
Прежде был и еще один, но его жизнь унесло цунами.
Ее овдовевшая мать тоже жила в Глазго. Юдора, невысокая, энергичная женщина, работала в библиотеке Митчелла; она одевалась и двигалась с такой элегантностью, которой, как подозревал Олбан, ее дочь давно не пыталась соответствовать или подражать.
— Итак, мистер Мактилл, — любовно произносит Верушка, бережно выпуская его руку и тут же вновь поднося ее к губам, чтобы еще раз поцеловать поочередно каждый палец. — Твоя семья, как гидра, снова поднимает голову. Как тут действовать?
— Наверное, никак, — говорит он, пристально следя за движениями ее рта. У нее полные розовые губы. — Компанию продадут, распад семьи продолжится, мы перестанем притворяться, что это кого-то заботит, перестанем ломать голову над тем, кому доверять руководящие должности — своим же родственникам или людям со стороны, которые хоть немного разбираются в деле, а в результате компания станет более жизнеспособной и прибыльной под крылом корпорации «Спрейнт»; некоторые из нас будут сидеть на своих деньгах, состарятся и заведут себе хобби, другие вложат средства в собственный бизнес или в чей-нибудь еще и получат большие доходы, а третьи вложат и потеряют. Наш нынешний статус и все, что для нас важно, развеется по ветру. — Его взгляд уже не направлен на ее губы, вместо этого он смотрит ей в глаза: она таращится, изображая косоглазие. — Что такое? — спрашивает он.
— Это не то, что я имела в виду.
— Ты имела в виду Берил?
— Вот именно — Берил и ее рассказ.
— Знаешь, я хотел забыть об этом, проигнорировать.
— Глупый. — Она кладет его ладонь себе на ложбинку между грудей.
— Скорее всего, это чепуха.
— Что же ты боишься копнуть эту чепуху?
— Ничего я не боюсь.
— Боишься, Олбан, — бросает она, но тут же улыбается, чтобы смягчить свою резкость. — Ты много чего боишься в своей семье.
Было чуть позже семи, когда он зашел за ней на математический факультет. Только в ее кабинете горел свет и шла работа: все остальные преподаватели либо еще не вернулись из отпуска, либо нашли в субботний вечер более увлекательные занятия, она же разгребала кучу писем и электронных сообщений, накопившихся за время ее поездки на конференцию в Хельсинки. Они не виделись месяца два и чуть было не занялись сексом прямо в кабинете, но она посчитала, что это будет неподобающе (да, иногда она вворачивала такие словечки). И они благоразумно поспешили к ней домой.
Позже он рассказал ей, как был уволен из-за синдрома белых пальцев, как оказался в чужой квартире в Перте, как туда внезапно заявился Филдинг с новостями о делах компании, как Берил среди ночи пробралась к нему в спальню и он со сна заподозрил черт-те что, потому что бабка полезла к нему в постель, хотя бояться, конечно же, было нечего.
— С этой семейкой надо быть начеку, — словно защищаясь, сказал Олбан.
— Ты постоянно это говоришь. Между прочим, в твое отсутствие мы с мамой пару раз приглашали старушек на чашку чая с пирожными. Очень мило посидели.
— За чашкой чая?
— Нет, ну другие напитки тоже были, к пирожным, — сознается она. — И твои родители — они тоже очень славные.
Энди и Лия проезжали через Глазго пару лет назад, когда Олбан жил у нее. Верушка сама настояла на знакомстве, пригласив их и свою маму. Они вместе пообедали. Мысль о предстоящей трапезе приводила его в ужас, но обед прошел на удивление хорошо.
— И эта пара из Гарбадейла, — продолжает она. — Помнишь, мы остановились там на чай после восхождения на Фьонавен и Аркл…
Он помнит обе горы и еще безумный, сверхчеловеческий темп, с которым она брала каждый склон. Помнит он и тех, о ком она ведет речь.
— Это персонал, — говорит он. — Обслуга, а не члены семьи. Я сто раз перепроверил, что Бабули не будет дома.
— Ну не важно. И Филдинг тоже ничего.
— Нет, Филдинг — мудак.
— Брось ты. По-моему, он относится к тебе с уважением.
— Да ну? — Олбан неподдельно изумлен. — Подожди, ты еще не встречалась с Бабулей.
— Верно, у тебя же есть бабушка. По твоим рассказам, занятная личность.
— От нее исходит опасность химического и биологического поражения.
— Ах ты! Бесстыжий! — прикрикивает она и больно щиплет его за сосок.
Он шипит и трет пострадавшее место.
— Это твоя родная бабка, — негодующе заступается за нее Верушка. — Она дала жизнь твоей бедной покойной матери.
— Ага, а помимо нее — семи уродцам и психам.
Ее занесенные для новой кары пальцы угрожающе нависли над его соском, все еще ноющим от жгучей боли. Он перехватывает ее запястье, чувствуя, как она вытягивается вдоль его тела.
— Сейчас получишь за каждого! — грозит она, примеряясь к той же мишени.
— Ну, перестань! — говорит он. — Хорошо, не все они сумасшедшие. Попадаются нормальные.
Он с опаской отпускает ее руку. Она делает выпад, и он снова смыкает пальцы у нее на запястье. Она очень сильная, но он сильнее. У него уже закрадываются сомнения, надолго ли его хватит — он ведь больше не валит лес, так надо бы хоть спортом заняться. Наконец она смеется и отводит руку.
— Итак, — говорит она, — куда теперь держит путь ваша презентация?
— Филдинг хочет поговорить с моим отцом и со своим. Значит, в Лондон.
— Ты едешь?
— Скорее всего, нет. По-моему, это бесполезно.
— Боже мой, — говорит она, изображая скуку. — Опять за свое.
Он трет лицо.
— Прости. Ну не тянет меня туда ехать.
Какое-то время она молчит. Он почти слышит, как у нее в голове дружно строятся логически связанные ряды четко сформулированных вопросов. Но в основе их все тот же краеугольный камень: «Чего ты хочешь добиться? К чему стремишься?»
Если старательно отвечать на каждый поставленный вопрос в отдельности, то обнаруживается гигантская пропасть между ответами. Эта уловка срабатывает безотказно, но его каждый раз с души воротит. Действительно, она говорит с ним как на семинаре, менторским тоном, который напоминает ему, как она когда-то пыталась заставить его разобраться в своих мыслях и чувствах.
— Тебя волнует, — спрашивает она, — что семейный бизнес может быть продан этой корпорации?
Он задумывается. В последнее время он не раз задавался этим вопросом.
— В какой-то мере, — отвечает он и морщится, понимая, как беспомощно это звучит.
— Угу, — говорит она.
И он кожей чувствует, что она хочет вернуться к первому вопросу или подойти к нему с другой стороны, чтобы получить определенный или хоть сколько-нибудь осмысленный ответ, прежде чем задать следующие вопросы.
— И как прикажешь понимать «в какой-то мере»?
— Да не знаю я, не знаю! — Он повышает голос, возмущенный не столько ее почему-то неуместной логикой, сколько своей жалкой неуверенностью.
Еще одна пауза.
— В любом случае, — говорит она, и по ее тону он понимает, что попытки логического анализа на время оставлены, — ты должен поехать на семейный сбор в Гарбадейле.
У него екает сердце. Он и сам это знает, и прокручивает в голове, и мучается от неизбежности предстоящего. Но ему требуется ее одобрение, чтобы ехать в Гарбадейл, хотя он постоянно твердит, что в гробу видел это место и всячески его избегает. При том, что у него есть эта красивая, умная, любящая женщина, которая лежит сейчас в его объятиях, он все еще хочет увидеть Софи, сделать над собой усилие, заново объясниться, попытаться искупить прошлое, перечеркнутое каким-то странным бездействием, разбудить хоть какое-то чувство, хоть крупицу признания.
А если честно, он все-таки хочет снова увидеть своих полубезумных родственников, и не важно, что они надумают по поводу продажи компании. Когда-то он питал к ним детскую любовь, тянулся к семье, которую составляли они все вместе, а потом начал ненавидеть их по отдельности и семью в целом. В какой-то момент сделал попытку воссоединения, стал работать в компании и почувствовал, что благодаря этому снова вливается в семью, но долго не вытерпел и ушел, причем продажа части акций «Спрейнту» стала лишь удобным предлогом; но ему все еще небезразлична семья, она влечет его к себе, и он знает, что внутри него живет подросток, который, к стыду своему, очень сильно нуждается в одобрении, а вместе с тем, и это главное, хочет, чтобы его приняла — когда-нибудь, как-нибудь — та девочка в саду, его потерянная любовь, Софи.
Верушка смотрит на него. Он отводит взгляд.
— Ты же знаешь, чего хочешь, — мурлычет она, как бы шутя.
— Возможно, это и есть веская причина к ним не соваться.
Она фыркает:
— Ты должен больше доверять своим инстинктам.
— Инстинкты подводили меня куда чаще, чем доводы рассудка. — Он сам удивлен, что в его голосе вдруг прорывается досада.
— И все же съездить надо, — говорит она, то ли не улавливая его тона (что на нее не похоже), то ли придерживая язык. — Заодно и поспрашиваешь родных. Выяснишь, что стоит за словами Берил. Она ведь тоже приедет, на пару с Дорис?
— Скорее всего. Думаю, они уже намылились ехать с Филдингом, на его машине. Из вежливости могли бы сказать ему заранее, но это вряд ли.
Потом она вдруг спрашивает:
— А твоя старая любовь?
Вопрос без нажима.
— Софи, — вздыхает он.
Его взгляд поднимается к окну. Верушка специально поставила кровать так, чтобы читать при дневном свете, а еще — чтобы подставлять лицо легкому, прохладному сквознячку, особенно зимой. Планировка спальни на это не рассчитана, поэтому ни читать, ни охлаждаться толком не получалось, но тем не менее.
— Да, — мягко повторяет она, — Софи.
— Видимо, тоже появится. Так Филдинг сказал. Хотя у него язык без костей. Нужно будет уточнить.
— Чтобы поехать только в случае ее появления?
— Не знаю. — Он качает головой, и вправду мучаясь от нерешительности. — Может, наоборот, не поеду, если она там будет.
— Ну, это уж совсем глупо. — Она говорит очень тихо. — Как ни крути, надо ехать.
Он смотрит на нее, невольно хмурясь:
— Действительно так считаешь?
— Конечно. А кто еще туда собирается?
— Похоже, все. — При этой мысли его охватывает странное сочетание откровенного ужаса и тревожного мальчишеского нетерпения.
— А кто из них может пролить свет на этого загадочного «его» из рассказа Берил?
Олбан вздыхает.
— Бабуля, ясное дело. — Он фыркает (Верушка качает головой). — Дедушка Берт умер. Дядя Джеймс, отец Софи, тоже. Блейк, старший из этого поколения, тридцать лет назад запустил руку в казну фирмы и был отправлен «из князи в грязи».
— Это как?
— Облажался в Лондоне — вали в Гонкерс.
— В Гонкерс?
— В Гонконг.
— А, понятно.
— С тех пор там и обретается. Кстати, хорошо стоит, мультимиллионер, но с семьей контактов почти не поддерживает. На собрание акционеров ему путь заказан — его лишили наследства, когда взяли с поличным. А уж на Бабулин юбилей и подавно не пригласят.
— Но ты с ним встречался, — говорит она, припоминая давнишний разговор, — верно?
— Да. В последний раз был у него в девяносто девятом. Видел его личный небоскреб. Он все опасался, что здание отберут китайцы и устроят там казармы Красной Армии, как только наложат лапы на Гонконг. Здоровенный, угрюмый, жутковатый тип. Деньжищ у него до фига, хотя по виду не скажешь.
— И кто же остается?
— Дядя Кеннард, это отец Филдинга, и дядя Грэм.
С минуту она молчит.
— А когда будет собрание плюс торжество?
— День рождения Бабули — девятого октября. Чрезвычайное общее собрание — накануне. Приехать надо седьмого, чтобы во всеуслышание объявить, что мы в полной заднице.
— Вот и поезжай. Если хорошенько попросишь — подвезу.
— Разве к тому времени не начнутся занятия?
— В этом семестре я начинаю позже, родной. У меня будет время. Так что смогу тебя подбросить.
У нее был красный полноприводный универсал марки «субару форестер» (любопытный факт: автомобиль оказался старше их знакомства, хотя был куплен новым). Она аккуратно, даже педантично водила машину в городе, но на открытой местности, а особенно на горных дорогах Шотландии, превращалась в гонщика-экстремала. Поначалу он приходил в ужас, когда она давила на газ, но со временем привык и стал отдавать должное ее мастерству, вниманию и молниеносной реакции в сочетании со здравым смыслом. Ну любит девушка скорость, а так все в порядке.
— Я…
Он замолкает и откидывается на подушку. У них с самого начала было условлено — говорить друг с другом начистоту. Он косится на нее. Она сейчас опирается на локоть и смотрит на него. Ее правая грудь, примятая телом, смотрится прелестным продолговатым ромбом, а левая — теплой сливочной чашечкой. На лице написано любопытство, губы тронуты легкой улыбкой. Он поднимает руки и роняет их на кровать.
— Отчасти я хочу, чтобы ты поехала и осталась со мной в этом проклятом поместье.
— От этой части? — Ее рука скользит под пуховое одеяло и сжимает искомую часть.
— Мм… Отчасти стыжусь своих родственников и не хочу, чтобы ты приближалась к нашей семейке: вдруг ты из-за них меня бросишь. А… частично — не хочу метаться между тобой и Софи… в одной системе координат.
— Да ведь я только собиралась подкинуть тебя до места, а потом элементарно свалить: побродить по горам, заночевать в палатке или в спальнике. У меня и в мыслях не было претендовать на койку в ваших шотландско-баронских застенках.
— Ну понятно. Извини.
— Мое предложение остается в силе. — Она ложится на спину и подносит руки к лицу, разглядывая ногти. — Или поезжай с Филдингом. — Она смотрит на него. — Ты все еще рассекаешь на этой древней тарахтелке, которую зовешь мотоциклом?
— Продал, — отвечает он. — Врачи сказали, для пальцев вредно. Пришлось расстаться.
— Значит, либо я, либо Филдинг, либо машина напрокат. Средства передвижения — на любой вкус. Так что поезжай.
Она возвращается к внимательному изучению своих ногтей, а потом тянется к прикроватному столику и надевает прямоугольные очки в черной оправе.
«Чего я сам хочу?» — думает он. Да, хороший вопрос. Жаль, что в этой жизни на него крайне редко находится столь же хороший ответ.
«Во-первых, не делать глупостей».
Он гладит Верушку по руке.
— Будет здорово, если ты меня подкинешь. Ценю. Спасибо.
За оправой очков у нее хмурятся брови.
— Не пожалеешь? — спрашивает она. — А вдруг мы доберемся без приключений?
Он усмехается, обводя глазами контур ее сочных, улыбающихся губ:
— Не пожалею.

 

У Олбана с Софи начинается тайный и в строгом смысле слова целомудренный роман, в котором они заходят не далее тяжелого петтинга (оба соглашаются, что термин какой-то нелепый) — в некоторых плавательных бассейнах еще висят правила внутреннего распорядка, запрещающие этим заниматься, равно как и бегать по кромке, нырять с бортиков или вставать на плечи другого человека.
Иногда она демонстративно идет помогать ему в саду; иногда сообщает родителям, что хочет прогулять Завитушку, а сама оставляет пасущуюся лошадь на лугу; иногда — что идет пройтись; иногда — что собирается почитать и позаниматься в беседке. В любом случае кончается всегда одинаково: они устраиваются в высокой траве, или в кустах рододендрона, или в полуразрушенном сарае у западной границы поместья, или в одном из других потаенных, укромных местечек, которые ему известны.
Хотя это не просто. На самом деле — очень даже сложно.
Наряду с необходимыми мерами соблюдения секретности перед ними постоянно возникает проблема, как далеко им можно зайти. Ее груди уже давно стали для него восхитительно знакомой территорией; он исследовал каждую пору и мельчайшую складочку, каждую крохотную мягкую пушинку, и его руки помнят эту тяжесть и упругость. Ее сочные, сладостные, круглые соски похожи на спелые ягоды малины.
Пару раз, когда на ней платье, а у него не слишком грязные руки, она позволяет ему засунуть руку ей в трусики, где он находит горячую, влажную щелку, гладит ее и запускает внутрь кончики пальцев, но обычно ей приходится его останавливать, потому что, тяжело дыша, раскрасневшись, ощущая, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди, она признается, что это слишком — уж чересчур возбуждает и может привести к тому, чего им делать нельзя, потому что у них нет презервативов и они оба боятся, что она может забеременеть, и так далее и тому подобное…
Через неделю она расстегивает молнию у него на джинсах и извлекает его пенис. Сначала она обращается с ним слишком грубо, и он показывает ей, как правильно его брать, поглаживать и осторожно сжимать. У нее в руке Олбан быстро кончает, и она корчит гримасу.
— Ха-ха! — покатывается он, глядя в голубое небо над густыми, перистыми верхушками качающихся на ветру трав.
Она говорит:
— Ты уж прости, но это… фу.
— В следующий раз можем воспользоваться салфеткой, — предлагает он.
Конечно, его голос не может скрыть, как страстно он желает следующего раза. Он очень надеется, что первый опыт не отвратит ее от этой затеи.
— Ну не знаю. — Она вытирает руку о примятую траву и подозрительно косится на его все еще возбужденный пенис.
«Или ты можешь сделать это губами», — так и хочет сказать он, но сдерживается. У него в кармане джинсов есть бумажный носовой платок, который идет в дело; она ложится рядом с ним на траву и начинает его гладить.
По ходу дела перед ними встает и более серьезный моральный вопрос: «Разве в этом мире хоть что-то имеет значение, если мы постоянно стоим на грани уничтожения себя, уничтожения всего?»
Вопрос не праздный. На дворе тысяча девятьсот восемьдесят пятый год, и — они оба так считают — их родители, предыдущее поколение, умудрились основательно загадить этот мир, оставив его вычищать, если такое еще возможно, последующим поколениям: им, их детям, детям их детей, ну, в общем, понятно, да? Мир до сих пор стоит на грани ядерной катастрофы; сверхдержавы не устают находить новые поводы для конфронтации; не менее половины африканского материка живет впроголодь, сотни миллионов ложатся спать на пустой желудок, в то время как Запад набивает брюхо маслянистым картофелем фри и жирными гамбургерами, произведенными из мяса зараженных животных; а самое страшное — это СПИД, который, судя по всему, сделает сексуальную жизнь их поколения ограниченной и опасной, хотя они этого не заслуживают. Кругом несправедливость. Несправедливость во всем, и это не жалобы детей или подростков, обиженных родителями, учителями и властями, а явная, наглая, вопиющая несправедливость.
Всегда надеешься, всегда пытаешься верить, что должен быть путь, ведущий вперед, потому что мы, люди, как биологический вид сумели же развиться до нынешнего состояния, а значит, прогрессивный путь всегда существовал, но иногда эту веру бывает так сложно сохранить… Боже, да стоит только посмотреть новости…
Они много об этом говорят. Для них это важно. И в то же самое время, если честно, он сознает, что навязывает ей этот апокалиптический взгляд и втягивает ее в разговоры о вселенских ужасах по одной простой причине: потому что хочет, чтобы у них с ней пошло еще дальше, хочет, конечно же, хочет от нее настоящего секса; он преувеличивает опасности, которые поджидают их в будущем, и внушает, что из-за беспечности родительского поколения жизнь их обещает быть несправедливо короткой — и все это лишь способ заставить девчонку, да еще умную, мыслящую, отбросить всяческие запреты и, как выражаются их американские кузены, раздвинуть ножки.
Тут, конечно, нечем гордиться, но он хотя бы не врет.
— Я и сама об этом думала, — говорит она ему, когда в старом сарае на западной границе поместья, чуть ли уже не в Девоншире, он впервые просит ее сделать минет.
Но пока, опустившись на колени, она только ласкает его пенис. Джинсы его спущены до лодыжек; в другой руке у нее бумажный платок. Он вроде как предполагал, что она сделает нечто вроде мягкого колпачка — он сам таким пользуется, когда онанирует; но ей, как оказалось, нравится смотреть на его пульсирующий член, который исторгает струю беловатой теплой жидкости, поэтому она держит платок наготове, ждет до последнего, а потом ловит сперму в бумажный комок и улыбается, наблюдая, как он напрягается, тяжело дышит и вздрагивает.
— Кажется, я уже… — шепчет он. Так и есть, он выгибает спину.
— Давай в следующий раз, — говорит она.
Они соглашаются, что вопрос по сути несложен: «Как нам разгрести то дерьмо, что оставило поколение наших родителей, и при этом не продать свои души, не опустить руки, не сменить разумное осознание на рабскую тупость и не стать самим частью той же проблемы, чтобы не прожить отпущенный нам срок так же глупо, эгоистично и бездумно, как старшее поколение?»
Ответы — на поздравительной открытке.
Позиция меняется: ему нравится целовать ее, пока она удовлетворяет его рукой, а она предпочитает встать над ним на колени и наблюдать.
— Как ты думаешь, наши родители тоже этим занимались? — однажды спрашивает она.
Они укрылись внутри небольшой живой беседки, образованной декоративным кустарником, который прикрывает их со стороны лужайки, и рощицей молодых каштанов.
Ее голова лежит на его груди.
— Думаю, да, — отвечает он. — Отец говорит, каждое поколение приписывает себе изобретение секса.
Какое-то время она молчит.
— Может, твои отец с матерью этим и занимались, — она вздрагивает, — но мои — фу, не могу представить.
Он думает о дяде Джеймсе и тете Кларе.
— Да, — соглашается он, — я тоже не могу их представить.
— Возможно, они вообще никогда этого не делали, — говорит она. — Понятно, Джеймс занимался этим с Джун, потому что родилась я. Джун, мне кажется, довольно сексапильная. А может, они и… — Она умолкает. — Нет, погоди, вроде бы я однажды слышала их за стенкой. Это было ужасно.
Они снова начинают целоваться. На ней джинсы, и через них он долго сжимает и гладит ее между ног, достаточно долго, чтобы почувствовать жар и влагу сквозь плотный деним. Она не останавливает его, только крепче обнимает, упирается головой в его шею, дышит все более учащенно, и в конце концов ее начинает бить дрожь, руки судорожно впиваются ему в спину, она кусает его в плечо через рубашку, и с ее губ слетает какой-то кошачий стон. Она содрогается в последний раз, слабеет, падает на него и задыхается — на шее и щеке он чувствует ее горячее дыхание.
Он спрашивает:
— Ты кончила?
Она не отвечает, делает пару тяжелых вздохов, а потом, опираясь на ослабевшие руки, пытается подняться и взглянуть на него. Ее лицо раскраснелось, тяжелые распущенные волосы источают аромат дыни. Кажется, она хочет что-то сказать. Какую-нибудь колкость, не иначе, думает он, но вместо этого она закатывает глаза, встряхивает головой и валится на него.
Он широко ухмыляется.

 

Филдинг сжимает в руке мобильник. Не верит своим ушам. Ясно, что ему следовало задержаться в этой долбаной Шотландии, но что делать, если срочные дела вызвали его обратно в Лондон; пришлось нестись на всех парах в южном направлении, а Ол остался и преспокойно пялит свою математичку. Филдинг даже названивал ей в офис, унижался, просил передать Олбану, чтобы тот ему перезвонил. В итоге он своего добился, но сейчас Ол уперся рогом.
— Ол, ты нужен мне здесь. Я один не справлюсь. Могу попытаться, но это без толку. С тобой у меня намного больше шансов. Вместе мы хорошая команда. Ну, давай. Без балды. Старик, я на тебя рассчитываю.
Филдинг кривится и сам это чувствует; он шагает по Уордор-стрит, чтобы после работы встретиться с фабрикантами из Китая и проставиться в ресторане за обсуждением производственных мощностей, поставок и цен.
— Послушай, Филдинг, — говорит Ол чертовски спокойным и небрежным тоном. — Я же сказал, что буду на сборище в Гарбадейле. Значит, буду. Но ехать в Лондон ради того, чтобы дурить головы нашим с тобой отцам и подбивать их выступить против сделки, я не собираюсь.
— Разве ты не хочешь повидаться с родителями?
— Через пару недель я в любом случае их увижу.
— Ол, не могу поверить, что тебе наплевать на семью. Мы можем все потерять, а ты только… Ты со своей… этой… Нет, я, конечно, рад, что ты так шикарно зажигаешь в Глазго с Верушкой, но наша семья под угрозой. А ведь у нас с тобой есть шанс что-то изменить, повлиять на ход событий.
— На днях я возвращаюсь в Перт, — говорит Олбан, как глухой.
В Перт. Силы небесные! Филдинг удерживается от саркастических комментариев по поводу сравнительных достоинств загаженной халупы в Перте и гудения блестящего, богатого Лондона; он только интересуется:
— Никак она тебя выставила?
— Ага, — рассеянно отвечает Ол. — Нет, ты что, я просто чувствую, что отнимаю у нее слишком много времени. У нее своя жизнь. Через какие-то промежутки времени мне начинает казаться, что я навязываюсь. Неудобно.
— Понятно.
Понятно, что ты мозгами трахнулся, добавляет про себя Филдинг. Он видел их вместе. Бабенка, конечно, супер и на этого идиота, бля, молится. Олбан — козел. Но Филдинг лучше промолчит. Некоторым людям, видно, на роду написано избегать всего мало-мальски хорошего на своем пути и пропускать мимо ушей полезные советы, которые дают им добрые друзья и родные. Это особый дар. То есть антидар. Это проклятие. Точно, вот верное слово, решает Филдинг. Проклятие.
Хрен гребаный.
Назад: 2
Дальше: 4