2
Как-то среди ночи выпивал он с парой работяг посреди огромной делянки; нормальные были ребята, дружные. Ночевали они в старом фургоне, который предоставила фирма, в долине Спейсайд: когда-то там были необъятные леса. Выпили виски, догнались пивом, решили перекинуться в покер. Ему все время шла карта, но ближе к ночи он пару раз неудачно сблефовал и лишился почти всего выигрыша, так что в конце концов каждый остался более или менее при своих. Часа в три ночи заварили чаю, сгрызли по сухарю и завалились на боковую; все дружно храпели в спальных мешках, не замечая смрада. Наутро предстоял полный рабочий день, но бригадир, по слухам, укатил в Инвернесс, откуда раньше полудня не добраться, а у них был приличный задел.
Он проснулся затемно — мочевой пузырь чуть не лопнул. Пошатываясь, сунул ноги в расшнурованные ботинки и в одних трусах вышел отлить.
Лето шло к концу, ночь выдалась ясная. Он стоял в лунном свете, направляя струю в кучу лапника, сложенного у дороги в нескольких метрах от фургона. Они валили могучие шотландские сосны и зачищали стволы специальными пилами, как будто затачивали гигантские карандаши, которые потом грузили на лесовозы. После них оставался хаос: насколько хватало глаз, повсюду валялись сучья и некондиционные деревья, землю бледной лавой устилали опилки и щепки, словно здесь ожил вулкан или прокатилась опустошительная война. Он поглядел на звезды, окинул взглядом застывшую ярость поверженного леса. Струя не иссякала. Пузырь и в самом деле переполнился. Теперь нужно было попить воды, чтобы утром голова не раскалывалась.
Тут из-за фургона неслышно выбежала эта лисица: она замерла, склонив голову набок, и уставилась на него. Красавица. Мех отливал в лунном свете иссиня-черным и ослепительно-белым, со слабой рыжинкой, скорее воображаемой, чем различимой. Луна светила так ярко, что отражалась в глазах-бусинках. Черный нос поблескивал влагой.
Поймав ее взгляд, он тоже медленно склонил голову набок. Лиса сделала пару осторожных шажков вперед и потянулась носом туда, где приземлялась струя. Его так и подмывало слегка повернуться и прицельно направить струю на эту лесную тварь — да любой мужик бы так поступил, — только он этого не сделал. Лисица деликатно принюхалась и опять подняла глаза. У него дело близилось к завершению: струя ослабла и перешла в последние капли. Он усмехнулся и пожал плечами. Лиса обежала его сзади, чуть наклонив голову, напоследок обернулась и исчезла за другим углом фургона.
Об этом случае он никому не рассказывал, даже с ребятами наутро не поделился. В принципе, ничего особенного: им частенько попадались на глаза олени, белки, а то и горностаи; встречались рыси, куницы; но ту ночную встречу он почему-то захотел оставить при себе и для себя одного. В голову лезли вопросы: интересно, лисица прежде жила в этом лесу, а теперь, когда леса не стало, вынуждена искать нового пристанища, или, может быть, она просто решила обследовать новые места, раз уж появилась просека; а может, ей все по барабану — что она вообще понимает? Он спрашивал себя: знает ли лесная живность, что человек создал эти однообразные лесопосадки на месте настоящих лесов, а потом на том же месте создал нынешний хаос, и может ли живность кого-то осуждать?
Олбан смотрел, как трасса А9 убегает под серебристый капот; эмблема из трех лучей маячила впереди, будто орудийный прицел. С каждой минутой они удалялись от Перта в сторону реки Эрн. Дорога шла под уклон: по одну сторону тянулись лесопосадки шотландских сосен, по другую простирались заливные луга, за которыми начинались северные подножия невысоких Очилских гор. Черно-красный iPod, встроенный в бортовую стереосистему, выдавал старую танцевальную музыку времен бурной юности Филдинга. Олбан кожей ощущал сложенный в несколько раз листок, засунутый в задний карман джинсов. Ему вспоминался разговор двенадцатилетней давности.
«Ты еще многого не знаешь, юноша, — сказала ему двоюродная бабка Верил. — Многого я тебе пока не могу открыть — час еще не пробил».
«А когда пробьет?» — спросил он.
«Откуда мне знать? Может, и никогда. Но сейчас точно не время».
«Это почему же?»
«В том, что касается семьи… или любой другой группы людей, иногда приходится ждать чьей-нибудь смерти или такого момента, когда по какой-то причине важные вещи утрачивают свое значение. Хотя, надо сказать, есть такие вещи, которые никогда не утрачивают своей важности. Или же приходится выжидать приближения собственной смерти, когда, честно говоря, уже безразлично, в какой миг лопнет мыльный пузырь. Ну, сам знаешь, как говорится: когда это самое упадет на вентилятор.»
Он помолчал.
«Тогда зачем было заводить этот разговор?»
Берия как-то странно покосилась в его сторону.
«Сама не знаю, Олбан. Может, просто для очистки совести. Чтобы не солгать, но и не выдать правду, чтобы сбить другого с толку простым умолчанием. Понимаешь?»
Хорошо известные или хотя бы смутно знакомые Олбану мелодии сменились песней «Block Rockin' Beats» дуэта Chemical Brothers. Филдинг издал радостный вопль и врубил музыку на всю катушку.
— Классно! — просиял он. — Помнишь эту? Сингапур помнишь? Черт возьми! Ну и зажигали мы тогда, старик!
— Помню, — сказал Олбан. — Как не помнить.
— Давай напьемся.
— Ого! Не похоже на тебя, старик. Что это с тобой? Нет, считай, я ни о чем не спрашивал. Хорошая мысль. Сразу должен это признать. Однако же у меня есть встречное предложение. Не исключающее вышеизложенного.
— Филдинг, что ты несешь?
— Давай удолбаемся!
— Удолбаемся? У тебя дурь с собой?
— А как же! В любую поездку отправляюсь с полным боезапасом.
— Ты притащил наркоту в Сингапур? Обалдел, что ли? Совсем страх потерял? Тебе известно, как здесь поступают с теми, кто ввозит в страну наркотики?
— Олбан, спустись на землю. Я ж не торговец, это для личного потребления. Если и поймают — что такого? Белый человек, состоятельный, занимаю руководящий пост во всемирно известной компании, в распоряжении которой имеются адвокаты, а к тому же, как ты мог убедиться вчера вечером, я на короткой ноге с верховным послом Великобритании по комиссиям или как там его. — Он хохотнул и замахал руками. — Не бзди! — засмеялся он еще громче.
Шел тысяча девятьсот девяносто седьмой год. Они прилетели в Сингапур на ярмарку игрушек, где рекламировали оптовикам «Империю!» (делали это, как заметил Олбан, абсолютно бесстыдно, на территории, раньше принадлежавшей Британской империи) и другие товары компании «Уопулд». Рабочий день подошел к концу, ярмарка завершилась, в выставочном центре уже демонтировали их стенд, и у них образовался свободный вечер в преддверии выходного дня, поэтому они сидели в тихом уголке главного бара «Рэфлз» и потягивали сингапурский слинг, так как у Филдинга был пунктик насчет Алкогольной Географии (на Манхэттене пить «Манхэттен» и так далее).
— Ну ты и псих! Что у тебя?
— Экстази, кокс, травка. Кетаминчик есть, но он не вставляет.
— Господи Иисусе! Надо поскорей это оприходовать, хотя бы для того, чтобы уничтожить улики.
— Вот это другой разговор. — Филдинг поднял свой бокал и кивнул в сторону бокала Олбана. — Допивай. Устроим гонку на рикшах до отеля. Проигравший всю ночь проставляется.
— Нет, избавь меня от гонок на рикшах. Тот, что вез меня в прошлый раз, был метр с кепкой и ста трех лет от роду. Меня так и подмывало вылезти, усадить его на свое место, чтобы не загнать до смерти, а самому впрячься и отвезти его в дом престарелых, откуда он сбежал.
— Тогда я один. Но все же настоятельно рекомендую тебе поучаствовать, хочешь ты этого или нет. Кто выиграет, тот уйдет первым из кабака, где мы решим выпивать, а кто проиграет, тот либо заплатит за обоих, либо сдернет. Мне не слабо.
— Сдернуть — это можно. Если нас поймают, то в хранении обвинят тебя.
Филдинг притворно ахнул и взял свой пиджак:
— Не очень-то это по-братски.
— Что ж поделаешь, в наши дни родственные связи резко упали в цене.
— О-о-о! — театрально воскликнул Филдинг. — Ты о чем это?
— Так, ни о чем. Забей.
Наступают новые сутки, Олбан уже никакой. Не отличая день от ночи, воспринимает свое медленное пробуждение в перепутанной последовательности, пласты и плиты впечатлений и сознания врезаются друг в друга без какой-либо различимой закономерности, и слышен лишь неясный шорох ощущений и событий, часть из которых может быть и воспоминаниями из более далекого прошлого — он ни в чем не уверен.
— Истории пришел конец. Все кончено! Даже Дэн Сяопин сказал, что богатым быть замечательно. Капиталистическая демократия победила, а все остальное стирается с лица земли. Этот япошка был прав.
— Бред. Читай научную фантастику. Кто читает фантастику, тот никогда не гонит такую ересь про конец истории.
— Какая, к черту, фантастика? Я что, похож на долбанутого?
— Ой, отвали, а?
— Почему мы остановились?
— Боже. Сейчас рухнем.
Они сидели в вагончике фуникулера, спускавшемся от этого невероятных размеров серого здания с гигантскими круглыми окнами к маленькому островку в прибрежных водах, который носил название не то Семоса, не то Самоса, или Сентоса, или Самоа. Уверенности у них не было, потому что при взгляде на указатели создавалось впечатление, что буквы меняются на глазах. («Самоса — это, кажется, какой-то фашистский генерал, нет?» — «Или такой жареный треугольничек. Спроси чего полегче».) Когда Олбан в последний раз смотрел на указатель, название читалось вроде как Лампедуза, но это уж ни в какие ворота. Он даже не рискнул предлагать этот вариант Филдингу.
Они не могут представить ни одной мало-мальски серьезной причины прокладывать канатную дорогу от высотного здания к этому низкому прибрежному островку, именно поэтому абсолютно необходимо совершить спуск, но теперь вагончик неожиданно завис над неподвижными бурыми водами пролива, а они болтаются на самом солнцепеке, вглядываясь сквозь подернутый дымкой воздух в далекие башни центра города. Кроме них в вагончике еще человек двенадцать малайцев и китайцев, а потому говорить приходится вполголоса, что должно само по себе вызывать подозрение, только вот Олбан не совсем точно оценивает степень громкости, и это само по себе усиливает паранойю.
— Мы всю дурь оприходовали?
— Почти. Ты не мог бы говорить потише?
— А вдруг они застопорили фуникулер, потому что прознали, что мы тут и у нас при себе есть?
— Не тупи. С какого перепугу им стопорить фуникулер? Что они могут сделать, как по-твоему? Спуститься сюда на веревке с вертолета?
— Подозрительно как-то.
— Это не подозрительно, это в порядке вещей.
— Нечего мне тут сыпать буржуазными штампами, слышь, ты?
— Постарайся не волноваться.
— Я не волнуюсь. Я спокоен. Вот он я, в спокойном состоянии. Видишь? Я — само спокойствие.
— Рубашку мою отпусти.
На самом-то деле стояла глубокая ночь, теплая и непривычно влажная; они пробирались незнакомыми улочками сквозь вонь дерьма, гниющих фруктов и приторных отдушек, среди гулких малоэтажных строений, стараясь не давить подошвами удирающих тараканов размером с мышь, которые под наркотической лупой вырастали до размера крыс; попутно заглянули в какой-то двор и увидели, как маленький, высохший человечек с сигаретой во рту свежует на окровавленном верстаке какое-то животное, напоминающее обезьяну, и под шкурой обнажается бело-розовое мясо; вот они идут дальше и сквозь открытые двери храмов замечают одетых в одни набедренные повязки жрецов, которые среди клубящихся благовоний, ладана и живых цветов тянут свои песнопения перед едва различимыми алтарями; такие кадры-образы, выхваченные из жизни, сопровождают их на всем пути, пока они шагают, закинув пиджаки через плечо, и чувствуют, как рубашки липнут к телу, а волосы — к голове, потому что в клубе было дико жарко, особенно после танцев и трепа с двумя девчонками, которые, скорее всего, на поверку оказались бы вовсе не девчонками, а потом чуть не вспыхнула драка — Олбан еле успел вытащить Филдинга на улицу, и единственная клубная мелодия, которую они могут вспомнить, это «Block Rockin' Beats»; да как тут остынешь, если влажность такая, будто разгуливаешь в резиновом гидрокостюме, а сверху тебя поливают из горячего чайника, и единственное спасение — схватить такси, где хотя бы есть кондиционер; в машине они слушают неумолчное динь-динь-динь, поскольку в Сингапуре обязательны приборы, весело тренькающие от превышения скорости, и Филдинг требует ехать в зоопарк: где-то он вычитал, что там есть белые медведи, которые содержатся в огромном вольере с постоянной низкой температурой, привычной для этих крупнейших хищников, отловленных на бескрайних просторах Арктики.
— Какой, к черту, зоопарк среди ночи? Он наверняка закрыт, идиот! Вот, смотри, смотри! — Олбан сует ему под нос часы. — Полпятого утра, мать твою!
— Не может быть. У тебя часы идут по британскому времени, наверняка не перевел.
— Почему тогда в такси на часах время то же самое?
— Разуй глаза! Это счетчик.
— Говорю тебе, это часы. Давай спросим у водилы.
Он задает вопрос водителю, чье знание английского таинственным образом сошло на нет, как только он взял с них плату вперед.
— Что он там трендит?
— Откуда я знаю?
— А что ты у него спросил?
— Открыт ли зоопарк в пять утра.
— А он что?
— Ухмыляется и лопочет… Хрен поймешь.
Когда они приезжают к месту назначения, выясняется, что зоопарк наглухо закрыт, и они чуть не лишаются возможности сесть в то же такси, потому как Филдинг хочет выторговать скидку на том основании, что водитель наверняка знал время работы зоопарка и бесстыдно воспользовался их простодушным туристическим неведением, а потому должен быть немедленно сдан в туристическую полицию, если таковая существует, и Олбану приходится успокаивать и его, и водителя, который в конце концов соглашается отвезти их обратно в центр города, но только после того, как получает всю таксу сполна плюс грабительские чаевые, и это еще по-божески, потому что Филдинг внезапно начинает орать — и кидаться — на ближайшее цепное заграждение.
Еще раньше, а возможно, и несколько позже (мозги-то уже совсем спеклись) они совершают прогулку по всемирно известному парку Тигрового бальзама, катаются на всех аттракционах подряд и таращатся на разные причудливые и совсем извращенные живые картины, плакаты и диорамы, изображающие в ярком, пульсирующем цвете, почти не оставляющем простора воображению, череду крайне отвратительных пыток, которые ожидают тех, кто провозит в Сингапур наркотические вещества, или принимает их, находясь на территории страны, или же совершает другие противозаконные действия. Можно подумать, злые полчища демонов из местных верований соревнуются с придурками из различных правоохранительных ведомств Сингапура, чтобы определить, кто будет изобретательнее в зверствах, и такое соперничество отнюдь не радует, когда ты по самые гланды напичкан вредоносным коктейлем из самых запретных и невероятно сильных наркотиков, которые пока еще не полностью перекочевали в безопасное место — ха! — внутри тебя самого или твоего сообщника.
Они бредут и бредут в окружении кошмарных образов; слух оскорбляют крики (счастливые крики, совершенно точно счастливые крики) маленьких детишек и впечатлительных взрослых; а влажность просто невыносима, да еще с каждым шагом становится хуже, потому что вдоль аллей, среди цветов и кустарников, понатыканы разбрызгиватели, из которых бьет пар.
Повсюду буйное изобилие безумно яркой зелени; тысячи оттенков и диких цветочных всплесков покрывают каждую точку незабетонированной поверхности, взрывают асфальт изнутри. Олбану все хочется остановиться, чтобы получше разглядеть эту сказочно-чарующую флору, кое-что взять на заметку или сделать несколько снимков одноразовой «мыльницей», которую он специально для этого приобрел (на самом деле одним из двух фотоаппаратов, которые теперь имеются у него в распоряжении, ибо покупка первого совершенно вылетела из головы), но Филдинг все время его подгоняет, требуя сначала исчерпать все возможности увлекательных аттракционов, а уж потом разглядывать эти мелкие фиговинки. Олбан по всему городу чувствовал эту гигантскую, неуемную энергию роста и зелени, которая ломает цемент и бетон, захватывает каждый свободный уголок, каждую трещинку, каждый клочок земли размером с почтовую марку, словно бросая гневный упрек этому фанатично чопорному месту.
Они, можно сказать, застревают на водной катальной горке, откуда открывается прекрасный вид на гавань, доки и корабли, пришвартованные у пристани, стоящие на рейде и медленно уходящие под парами в каботажное плаванье — не иначе как в сторону острова Сентоза, который, думают они, ждет их к себе, а может, уже дождался. После водных процедур, многократно совершенных в конце аттракциона, одежда не становится ни на йоту мокрее, зато наступает желанная прохлада. В какой-то момент Филдинг не выходит из очередного виража, и Олбан убеждается, что его кузен заснул и храпит. В каком-то смысле это хорошо: значит, пора возвращаться в отель, но с другой стороны, ничего хорошего, потому что Олбан забыл, где они остановились, и вот уже часа два пытается вспомнить название отеля. Он обшарил все карманы, но не смог найти карточку-ключ; порылся в бумажнике и в карманах Филдинга, а последние полчаса придумывает отчаянные способы решения этой проблемы: например, просто подходить ко всем прохожим подряд и спрашивать, не узнают ли они его или Филдинга, не встречались ли с ними в гостиничном баре, у стойки администратора или, скажем, в ресторане, хотя он подозревает, что слегка переоценивает свои шансы на успех.
Он тащит спотыкающегося, что-то невнятно бормочущего Филдинга по аллее к выходу, думая, что, может быть, каким-то чудесным образом найдет таксиста, который запомнил, как отвозил их на этой неделе в отель, и тут вдруг к ним подходит белый человек, высокий и загорелый, бейсболка, шорты, сумочка на поясе, улыбка до ушей, — и окликает их обоих по имени. «Бля, нас раскрыли, это коп», — успевает подумать Олбан, но ошибается: это всего лишь их разлюбезный двоюродный братец Стив, старший сын Линды и Перси, тот, которого никогда не бывает дома, поскольку он вечно в заграничных командировках, устанавливает, обслуживает или заменяет подъемные краны на контейнерных терминалах, но которого и Олбан, и Филдинг все же видели пару раз за последние несколько лет на семейных свадьбах. Считай, им здорово проперло, хотя кузен Стив, конечно, тоже не имеет ни малейшего представления, как называется их отель.
Пока Олбан отчаянно пытается поддерживать светскую беседу, с трудом припоминая, как ведут себя люди в трезвом состоянии, Филдинг, вздрогнув, просыпается и встает, уставившись на Стива ошеломленным, перепуганным взглядом, готовый, очевидно, разразиться бессвязной тирадой, или заорать, или начать размахивать кулаками, или броситься наутек, или сделать все выше перечисленное одновременно; тогда Олбан сдается на милость Стива, заявив, что они оба жестоко страдают от отравления какими-то сомнительными креветками, съеденными пару часов назад (и запитыми двумя-тремя кружками пива, что, возможно, усилило эффект, близкий к галлюциногенному), и нуждаются в помощи.
Отель Стива неподалеку. Туда он их и отвозит; они мало-мальски приходят в себя у него в номере, а Стив тем временем вызывает врача и сует ему пару банкнот, чтобы тот выслушал и зафиксировал их рассказ. Филдинг хочет прикупить у врача еще наркотиков, но это уже переходит все границы.
Когда Стив приводит их в гостиничный бар, им чудом удается влить в себя по кружке пива и перехватить пару кусков какого-то вьетнамского блюда, а потом извиниться и направиться в отель — название они, слава богу, наконец-то вспомнили, — где их будет ломать еще полсуток.
Он хотел напиться, во-первых, по той причине (если уж быть предельно честным), что ему было себя жаль. А жалел он себя потому, что был отвергнут, в очередной раз отвергнут Софи. Она тоже подвизалась в семейном бизнесе, в американском филиале. Когда он начал работать в компании «Уопулд геймз», ему думалось, что они постоянно будут сталкиваться, но этого почти никогда не случалось. Впрочем, в Сингапуре, на этой торговой выставке, она все же присутствовала.
«Ты любовь всей моей жизни». — (Ноль эмоций, наконец жалкий бросок игрального кубика.)
«Вот это да! Я, пожалуй, уступлю эту честь кому-нибудь другому».
Казалось, она говорит серьезно. Он неотрывно смотрел на нее.
«Какой ты стала?» — прошептал он.
«Поумнела».
— Черт, еще бы чуть-чуть, и… — пробормотал Филдинг.
Откуда-то донеслось пиканье, и нос машины нырнул от резкого торможения. Камера, фиксирующая скорость, пролетела мимо. Филдинг пристально вглядывался в зеркало дальнего вида. Он сверкнул улыбкой в сторону Олбана:
— Пронесло!
Олбан невольно отвернулся. Выезд на Охтерардер и Глениглз исчез позади, и машина снова разогналась в направлении Глазго.
Конечно, он слишком мал и просто не может быть рядом, но все же, все же. Он следует за ней, когда она выходит из своей комнаты, спускается по широкой отполированной лестнице под высоким, выходящим на юг окном и направляется по скрипучему паркету главного зала в сторону кухни; он рядом, когда она идет по короткому коридору, ведущему мимо оружейной комнаты, дровяного чулана и сушильной камеры к гардеробной; там она останавливается, а он смотрит, как она выбирает, что надеть на улицу.
На ней коричневые туфли «Кларк», белые носки, джинсы (ее собственные, но слишком большого размера, а потому их приходится поддерживать тонким черным поясом), коричневая блуза и старый белый джемпер с высоким воротом. Белое белье «Маркс и Спенсер». Ни часов, ни колец, никаких других украшений; наличных нет, чековой книжки и кредиток нет, никакого удостоверения личности и вообще никаких документов.
У него на глазах она выбирает длинное темное пальто с бездонными внутренними карманами. Оно огромное и почти черное; за десятки лет, что пальто носили в поместье, изначальный темно-болотный цвет потускнел, истерся и замарался, приблизившись к мрачности черно-коричневой воды глубокого озера. Иногда ему видится, как она прямиком подходит к этому пальто и сдергивает его с деревянной вешалки, предпочтя всей остальной верхней одежде, а иногда — как она довольно долго стоит в сумраке и вездесущем запахе воска, слушая звук дождевых капель, глухо барабанящих в небольшие окошки почти под самым потолком (ведь в то время таких уж сильных дождей не было).
Пальто ей велико, она в нем утопает; приходится дважды загибать манжеты, плечи обвисают, а подол буквально на полпальца не достает до земли. Она ощупывает залоснившиеся прямоугольники накладных карманов с клапанами и заглядывает во внутренние карманы.
Открывает входную дверь и ступает в поблескивающее полуденное марево. Дверь за ней захлопывается, а он по-прежнему стоит на том же месте, пронзительно и беззвучно кричит ей вслед, молча и безнадежно молит не уходить.
Он очнулся ото сна и от видения — навязчивый кошмар, предположил он, будто бы сон не был так хорошо ему знаком, будто бы он не знал его концовку как свои пять пальцев, — и увидел Филдинга, вполголоса подпевающего звучавшей по радио песне с последнего альбома Coldplay. Они как раз сворачивали с трассы М8 в том месте, где она проходит через центр Глазго, минутах в десяти от дома Берил и Дорис.
Филдинг просиял.
— Ты как?
Олбан потер лицо, почесал в бороде и зевнул.
— Нормально.
На минутку он остановился передохнуть среди нижнего сада к юго-западу от дома, в дальнем конце развалин аббатства, зажав в руках грабли и опустив подбородок на деревянную рукоятку. Глубоко вдохнув, он различил горьковатый запах черемши. От сильного порыва теплого ветра пришли в движение ветви шотландских сосен вдоль западной границы сада, их косматые, рваные вершины медленно зашевелились, а березки, росшие неподалеку, дружно закачались, подобно танцовщицам. Терновник и дикие розы зашуршали на ветру, а среди высокой травы, пробившейся сквозь выложенную «елочкой» кирпичную дорожку, обнажились белые и красные цветки.
Он взглянул на стену аббатства, нависавшую над лощиной, как серый утес, прорезанный стрельчатыми оконными проемами, похожими на ряд гигантских серых пластин из китового уса, прислоненных к небу. По разрушенной кладке кое-где карабкался плющ, но в прошлом году Олбан ездил в сады при Данстерском замке, совсем недалеко, к югу от Майнхеда, и видел гораздо более интересные сорта, всякие там Solanum Laxum, Clianthus puniceus и Rosa banksiae 'Lutea'. Они бы хорошо смотрелись на стенах аббатства. В Данстере он многое взял на карандаш, но теперь не мог вспомнить, на какую сторону выходила та стена. На юг, что ли? Сейчас он тоже смотрел на южную стену аббатства. Южная должна идеально подходить. Это светолюбивые растения. Обязательно надо будет разузнать, где продаются черенки.
Какое-то движение на тропинке, ведущей к дому.
Это Софи, в длинной белой футболке и черных крагах. Хромает. Она помахала рукой и нетвердой походкой направилась к нему. Можно было подумать, у нее не сгибается правое колено.
— Что стряслось? — спросил он.
— С лошади брякнулась, сэр.
Ее блестящие рыжие волосы были стянуты в конский хвост. На свободной футболке читалась надпись: «Посетите Купол досуга». Один из его школьных приятелей, Плинк — Робби Алфорд, — был мастером всегда и во всем находить двусмысленность. Он бы сейчас выдал что-нибудь вроде: «Привет, подруга, посети мой куполок досуга». У Олбана это уже вертелось на языке, но в последний момент он передумал.
— Вот видишь, — сказал он вместо этого, — опять лошадь. Аккуратней надо с лошадьми. Мне ли не знать.
Он просто хотел пошутить и даже попытался улыбнуться, но она, похоже, не поняла юмора и, нахмурившись, спросила:
— Кстати, как поживают твои яйца, братик?
Его слегка шатнуло.
— Мм, хм, нормально, спасибо. — Он был просто ошарашен.
— Поздравляю, — язвительно бросила она и кивком показала на грабли у него в руках. — Ну, что ж, не буду мешать. — Развернувшись, она похромала к дому.
Олбан потерял дар речи. Почти исчезнув за углом разрушенного аббатства, откуда ему была видна лишь верхняя часть ее туловища, да и то развернутая на три четверти от него, Софи остановилась, посмотрела куда-то вниз и вроде как дернула головой, очень резко, будто с досады или со злости. Потом она продолжила путь, и ее медно-рыжие волосы еще некоторое время мелькали среди развалин.
Он ругал себя последними словами. Зря смолчал, надо было сказать: «Лучше не бывает, спасибо, а вот вчера было жутко больно, когда решил подрочить». В отместку сгодилось бы. Он покачал головой и привычно взялся за грабли, возвращаясь к садовым работам. Быстрее надо мозгами шевелить.
Дело было в тот же день, после обеда. Олбану и Софи поручили накрыть стол для большого семейного ужина, на который кроме своих ожидался кое-кто из многочисленных знакомых дяди Джеймса и тети Клары. Получила приглашение и супружеская пара, с которой подружились Энди и Лия, когда еще жили в Лидкомбе.
Обеденный стол был раздвинут во всю длину: его следовало отполировать. Достали лучшее серебро, которое тоже следовало отполировать. За работой они почему-то разгорячились и открыли окна столовой, чтобы впустить прохладный ветерок. Лицо Софи блестело, на висках проступили капельки пота. Она поковыляла по лестнице к себе в комнату, где причесалась и сменила рейтузы и мешковатую футболку на шорты и тонкую блузу. Через некоторое время она, обмахиваясь, расстегнула пару верхних пуговиц.
Олбан гадал: знает ли она, насколько немыслима, неотразима ее привлекательность? Уж не заигрывает ли с ним эта девчонка? Поди догадайся. Они с приятелями частенько трепались о заигрываниях и увлечениях, о том, по каким признакам можно понять, нравишься девушке или нет, хочет она или нет, но, несмотря на все бахвальство и показную самоуверенность, подобные разговоры обычно заходили в тупик. Все эти штучки, которые показывают в кино и по телику, никак не вязались с действительностью, а порно и вообще выглядело полной лажей. По части порнушек опыт у него был невелик, но ума хватило, чтобы не поверить, будто водопроводчика и чистильщика бассейнов всегда ожидают мгновенные сексуальные победы. Сейчас он терялся в догадках. Возможно, она лишь дразнила его в отместку за утреннюю обиду.
Как бы то ни было, она приходилась ему двоюродной сестрой. Эту тему они с ребятами тоже успели обсудить, когда Плинк отчаянно, хоть и ненадолго запал на свою кузину; такие отношения не считались преступлением или типа того, но безусловно не одобрялись, даже осуждались и нередко высмеивались; ребята постарше упоминали какой-то «струнный дуэт» из старого фильма — очевидно, это считалось верхом остроумия.
Когда они разложили ножи, Софи объявила, что идет на кухню за ведром кипятка, и двинулась к дверям, припадая на одну ногу. Он бросился за ней и вызвался помочь.
Ведро с горячей водой они взгромоздили на комод, предварительно расстелив старые газеты. Софи показала, как держать бокалы и рюмки над паром, чтобы потом отполировать до блеска.
— Удобный способ, — заметил он. — Кто тебя научил?
— Да это любая официантка знает.
— Ага, понятно.
— Извини, если я чуток, ну, того, — сказала она, покосившись на него. — Сегодня утром.
— Да ничего, — ответил он.
Возможно, даже слишком поспешно, подумалось ему. Черт, не одно, так другое.
— Просто злилась сама на себя, что упала.
— Это ничего. Плохо, что ушиблась.
— А мне как плохо! Но я не виновата, сам понимаешь.
— Нет?
— Нисколечко. Завитушка решила срезать дорогу, а потом передумала.
— Понятно.
— Вот заживет коленка, и… — сказала она.
— И? — спросил он с ухмылкой, чувствуя, что его держат за простачка.
— Отпинаю эту чертову лошадь.
— Заодно и от меня добавь, — сказал он и быстро закончил: — Шучу-шучу.
— Ага, — сказала она, — я тоже.
С помощью кухонных полотенец затуманившимся от пара бокалам был придан зеркальный блеск. Из сада сквозь открытые окна доносился щебет певчих птиц и кашель сороки.
Он поднял глаза:
— Можно кое-что спросить?
Софи прищелкнула языком.
— Ты когда-нибудь слышал, чтобы на такой вопрос отвечали «нет»? — сказала она, качая головой. Рыжий хвост болтался из стороны в сторону. — Давай спрашивай.
— Как получилось, что тебя оставили на воспитание отцу?
— В смысле, почему не маме? — Она пожала плечами. — Понятия не имею. Наверное, просто не повезло.
— Да ну, скажешь тоже!
Софи приложила руку к губам, потирая маленькую впадинку между верхней губой и носом, как будто ощупью проверяла, на месте ли брекеты. Она пожала плечами.
— Понимаешь, Джун, моя настоящая мать, ну, биологическая то есть… она была немножко легкомысленной. По крайней мере, так утверждает вся родня. Короче, она сбежала с другим. С каким-то испанцем. В Мадрид. Это был не Тахо, с которым они сейчас вместе, а кто-то другой. Тахо, между прочим, мужчина хоть куда. Очень привлекательный, настоящий испанец. Он художник. Хотя, конечно, чересчур волосат. Намного ее моложе. Она его зовет Мачо. Честное слово. — Софи неодобрительно цокнула и покачала головой, поражаясь такому отсутствию изобретательности. — Вообще-то они думают пожениться.
— У тебя, значит, тоже две матери.
— Почему «тоже»?
— Как и у меня. Моя настоящая мать умерла, но есть Лия… ну, мама.
Софи задумалась.
— Хм. Да, пожалуй.
И они вернулись к хозяйственным делам.
— Юная леди, не собираетесь ли вы сесть за стол в таком виде? — выговаривал дядя Джеймс своей дочери. — В моем доме так не принято.
На Софи были белые туфли на каблуках, блестящие лосины и очередная футболка, на этот раз с изображением «Давида» Микеланджело. Она разглядывала на себе картинку. Олбан, который обкашивал края одной из садовых террас и даже не заметил, как стемнело, теперь оказался позади дяди Джеймса, а тот заблокировал подход к лестнице, встав у нижней ступеньки и глядя снизу вверх на свою дочь. Олбану просто необходимо было умыться и переодеться — в доме уже витали запахи ужина, из гостиной доносились оживленные голоса и тянуло сигаретным дымком, — но он не решался просто так прошмыгнуть мимо дядюшки.
— Ах, какая жалость, пап. — Софи подняла голову от черно-белого изображения и щелкнула пальцами. — Ты просто не распознал. Это произведение искусства.
— Это голый мужчина в полный рост, и я лично не желаю видеть такое за едой, — отрезал ее отец. — А теперь ступай и переоденься. Ты вышла к столу в непотребном виде и сама это знаешь.
Софи смотрела вниз на отца, будто бы не замечая Олбана, застывшего позади:
— Джеймс, я очень надеюсь, что ты про себя думаешь: «Боже, придираюсь, как мой собственный отец».
— Что я думаю — это не вашего ума дело, юная леди.
— Ну конечно, у нас одностороннее движение, да?
— Хватит умничать.
Она ахнула и дернулась вперед, как от удара в солнечное сплетение:
— Видишь, к чему приводит дорогостоящее образование, которое ты всегда…
— Марш наверх — и переоденься, — оборвал он.
Софи с улыбкой взглянула поверх его плеча:
— Привет, Олбан. — Она развернулась на каблуках. — Не смею возражать, папочка.
Дядя Джеймс повернул голову и только сейчас заметил постороннее присутствие. Сам он уже надел костюм, но выглядел весьма мрачно и даже побагровел от досады. От него пахло дымом.
— Олбан, — сказал он, отступая в сторону. — Господи, где ты так вывозился? Ну, проходи-проходи. Да не задерживайся. Время поджимает.
Олбан припустил наверх, перескакивая через две, а то и через три ступеньки.
Позднее он понял, в какой именно момент влюбился без оглядки. Это случилось в тот день, когда родители должны были уехать в Ричмонд, оставив его до конца лета в Лидкомбе. А они всей компанией (несколько друзей Софи плюс Олбан) были до этого в Линтоне, что за несколько миль по Девонскому побережью. Там один из мальчишек, взяв отцовский катер, катал их небольшими группками по бухте до мыса Форланд или на запад, к бухте Вуди и мысу Хайвеер. Он проделывал это не в первый раз и всегда раскачивал катер, чтобы все вымокли, а девчонки вопили от страха.
Олбан разок прокатился, но не нашел в этом особого кайфа. Сидевший за штурвалом придурок в огромных солнцезащитных очках и дикой полосатой футболке только и делал, что выпендривался, слишком усердствуя, чтобы промочить всех до нитки (безмятежность моря нарушалась разве что едва заметной, ленивой рябью, и ему приходилось кружить и пересекать создаваемые им же волны, чтобы создать качку), да и с катером, насколько успел заметить Олбан, управлялся еле-еле и подвергал их всех риску. Этот тип каждого заставил надеть спасательный жилет, а сам не надел.
К тому же девчонки подобрались какие-то туповатые, чуть что — визжать. Ни одной из них Олбан толком не знал, но все равно был раздосадован. Он заметил, что в этой компании Софи снова стала говорить «ага» в своей характерной манере. Врач заменил ей постоянные брекеты на съемные, и сегодня она была без них.
Олбан ни разу не поехал кататься вместе с Софи — он остался в кафе на пристани и читал «Постороннего» на французском в преддверии следующего учебного года — читал медленно, порой становился объектом насмешек, но пропускал их мимо ушей; он готов был поспорить на миллион, что Софи тоже вела себя по-девчачьи, завывая, как привидение, всякий раз, когда лодка прорезала волну или когда ей на лицо попадала хоть капля воды.
Случилось это, когда они вернулись домой вместе с тетей Кларой, которая заехала за ними в Линтон. Когда они под смех и шутки входили через главный вход, возглавляемые Софи, его отец оказался в холле — возился с какими-то сумками.
— Ну что, Софи, — спросил ее Энди, — понравился тебе катер?
— Еще как!
— Вся мокрая, наверное?
— Ну, не до такой же степени, дядюшка!
Он собирает коллекцию, лелеет все крупицы, слетевшие с ее губ, крепко сжимает их, качает, подносит поближе, чтобы рассмотреть, тщательно изучает, сберегает как сокровище, оправляет, подобно фотографиям, в витиевато украшенные рамки надежды и желания, заключает в коробочки и шкатулки из драгоценных металлов, инкрустированные драгоценными камнями, словно хрупкие мощи, объявленные католической святыней, которая заслуживает восхищения и поклонения благодаря тому, с чем она связана и откуда исходит.
Первая драгоценность в его коллекции связана с ней, хотя исходит не от нее. Это строчка из какой-то пьесы, возможно, — думает он, — даже из шекспировской, которую они проходили в школе (теперь он жалеет, что хлопал ушами во время того самого урока). Фраза звучит так: «Сестра, сестра, моя сестра». Больше ничего. Это все. Казалось бы, пустяк, простое сочетание звуков, но они стали для него священным заклинанием, чем-то вроде мантры.
«Сестра, сестра, моя сестра». С той поры, как к нему пришло ожидание любви, эти слова он неустанно твердил по ночам, в кромешной тьме, лежа у себя в спальне, словно они могли по волшебству перенести ее к нему в неясном, мерцающем обличье, как будто сотканном из света. «Сестра, сестра, моя сестра. Сестра, сестра, моя сестра. Сестра, сестра, моя сестра…»
Остальные драгоценные крупицы полностью исходят от нее, они копились постепенно. Он по-прежнему слышит: «Где их черти носят?», по-прежнему с поразительной точностью помнит ее интонацию и каждый отдельный слог: «С лошади брякнулась, сэр», по-прежнему может воспроизвести в голове мельчайшие нюансы тона, ритма и выговора, словно их зафиксировала самая совершенная звукозаписывающая техника, изобретенная человеком, — «Ну, не до такой же степени, дядюшка!»
Последняя фраза была жемчужиной из жемчужин, звездой на небосклоне. Быстрота реакции, бесшабашная уверенность, чистая, неприкрытая сексуальность — вот что стояло за этими словами. (Энди, его отец, сначала смотрел на нее, как баран на новые ворота. А когда до него дошло, издал лишь один взрывной звук — не то хохотнул, не то смущенно кашлянул. Потом улыбнулся, слегка покраснел и принялся укладывать сумки в багажник. Две-три подружки Софи взвизгнули, одна шлепнула ее по руке. А Софи невозмутимо прошествовала через холл, и ее рыжие волосы вздымались волнами, когда она скакала по лестнице, раз-два-три.)
Он мгновенно все понял, возможно, даже выпалил бы сам что-нибудь подобное, если бы она его не опередила (уроки его приятеля Плинка, который во всем видел сексуальный подтекст, не пропали даром. А может, гормоны взыграли). Он стоял и смотрел, как она уходит, ее приятели обтекали его с двух сторон, у него на его лице расплывалась широченная улыбка, а в душе зарождалось и расцветало восхищение, смешанное с обожанием.
В эту ночь, думая о ней, отделенной от него всего лишь парой комнат, какими-то тремя стенами, он снова и снова проигрывает в голове ту фразу, как пластинку, как сингл, в который влюбился с первого раза и потому должен дослушать и тут же перевернуть; он слышит ее голос, видит картинки, засевшие у него в голове, — она в костюме для верховой езды, в шортах и блузке, в крагах, в джинсах, с пышной копной рыжих волос. Перед тем как уснуть, он трижды доводит себя до оргазма, до изнеможения, до боли, используя один и тот же холодный, влажный бумажный платок и в завершение извергая лишь тонкие водянистые капли, и только тогда погружается в лихорадочный, тревожный сон, где по-прежнему слышит ее бархатистый голос, видит, как она непринужденно идет, покачивая бедрами, через подернутый дымкой, залитый солнцем парк или мерно шагает, словно в замедленной съемке, по сияющему, отполированному паркету холла.
— Я лично не считаю, что они никудышные. По-моему, очень даже кудышные.
От этих ноток возмущения в ее голосе он расплылся в такой широченной улыбке, что вынужден был отвернуться, чтобы не уязвить Софи еще сильнее. Мгновение спустя он осознал, что это, видимо, была намеренная — в сущности, продуманная, — а не детская ошибка.
Прочистив горло, он вновь повернулся к Софи и попытался понять выражение ее лица. Сложно сказать.
— Кудышные? — переспросил он, пытаясь придать голосу интонации умудренного опытом знатока или киногероя.
Они говорили о любимой музыке; Софи, как он и ожидал, слушала главным образом радио и синглы — словом, обычную чартовую попсу. Он же предпочитал альбомы — таких исполнителей, как Боуи, и таких групп, как Talking Heads, Prefab Sprout и так далее, хотя вкусы у него были разнообразны; в ближайшее время, например, он собирался купить «Red Roses for Ме» ирландцев Pogues, выпущенный в прошлом году (видимо, полное их название обозначало на гаэльском какую-нибудь похабщину — по крайней мере, так считал Плинк). Еще один альбом выходил у них через месяц или два. Он довольно долго торчал от U2, но после участия в «Лайв-эйд» они стали казаться ему слишком уж коммерческой командой.
На Софи были крепкие коричневые ботинки, черные рейтузы и та самая футболка с «Давидом» Микеланджело, забракованная дядей Джеймсом примерно с неделю назад. Гениталии «Давида» теперь прикрывал маленький листик из зеленой ткани, что было идеальным решением, поскольку эта аппликация раз и навсегда выбила у ее отца почву из-под ног и вместе с тем постоянно напоминала о нелепости его придирок. Футболка стала ее излюбленной одеждой, настолько привилегированной, что Софи доставала ее из кипы свежевыстиранного белья и гладила только сама — в знак редкой благосклонности. Олбан заметил, что лицо дяди Джеймса неизменно багровело всякий раз, когда ему на глаза попадалась эта вещь, а Софи, естественно, из нее не вылезала.
— Чем тебе не нравится слово «кудышные»? — спросила она.
— Ты уверена, что есть такое слово?
— А ты уверен, что нет?
— Я же не утверждаю.
— Тогда зачем спрашивать?
— Для спроса.
Она прищурилась:
— Странный ты какой-то.
Он засмеялся:
— А сама так не думаешь.
У нее расширились зрачки.
— Уж не ты ли будешь решать, что я думаю? Еще не хватало!
С обиженным видом она уселась на перевернутый блок тесаного камня, наполовину скрытый мшисто-травяным ковром, который устилал изнутри все разрушенное аббатство. Она бродила вокруг, пока он граблями выпалывал мох из травы. Во рту у нее была соломинка, и всем своим видом она будто бы подделывалась под деревенскую простушку. Во время разговора она вертела соломинку в руках, а сейчас снова взяла ее в зубы.
Пожав плечами, он продолжил выскребать мох из травы и складывать в тачку. Некоторое время она следила за его движениями. Он старался выглядеть мощным, сноровистым и целеустремленным.
— Чем ты занимаешься? — спросила она.
Он-то вроде как предполагал, что это очевидно. Она серьезно спросила? Выражение ее лица было довольно суровым, почти обиженным, словно ее до сих пор жгло, что другие видят ее насквозь и указывают, как ей думать и что чувствовать.
— Выпалываю мох из травы, — сказал он, стараясь найти правильный тон на тот случай, если она съязвила, и в то же время не показать, что это и ежу ясно, — на тот случай, если она спросила без всякой задней мысли.
— Зачем?
— Иначе мох все заполонит. — Он взглянул на серые руины высоких стен здания. — Здесь всегда тень.
— И пускай заполонит — что в этом плохого?
Он снова пожал плечами:
— Может, и ничего. Только проплешины будут.
Некоторое время она молчала: казалось, засмотрелась на его работу.
— Папа надумал устроить бассейн, — сообщила она.
— Правда? — Он считал, что бассейн в доме был бы очень кстати.
— Да. Они с мамой ездили в Барнстейпл к каким-то друзьям по «Круглому столу» — помнишь, в самую жару?
— Помню.
— Так вот: у тех был бассейн. Оттянулись они там по полной. Короче, обратно машину пришлось вести маме, хотя отец порывался сам сесть за руль. Думаю, она привыкла. Не доверять же свою жизнь пьяному.
Олбан выпрямился и посмотрел на нее.
— Погоди-ка, — произнес он. — А где они собираются устроить бассейн? В саду?
Чем больше он об этом думал, тем меньше понимал, как им удастся разместить здесь бассейн.
Она пожала плечами и принялась изучать кончик изжеванной соломинки.
— Понятия не имею. Где-нибудь поближе к дому.
Он попытался вспомнить другие места, где видел бассейны.
— Внутренний? Крытый? Или наружный? Насколько большой?
Она посмотрела на него и склонила голову; длинный рыжий «конский хвост» свесился набок, тяжело покачиваясь в лучах полуденного солнца, проходящих сквозь одну из высоких полуразрушенных каменных арок.
— Подземный, двадцать два с половиной метра в длину. Три в ширину. Выложенный зеленым и лиловым кафелем. Четыре трамплина и горка. — Она покачала головой, и зрачки ее расширились, когда она отвела от него взгляд, пожевывая свою соломинку. — Ну откуда я знаю? Бассейн как бассейн.
Он уставился на видневшуюся оттуда часть дома: угол шиферной крыши и наклонное мансардное окно. Если сделают этот чертов бассейн, то не иначе как на первом уступе, на месте цветника с юго-западной стороны. Сволочи! Там такие красивые цветы и кустарники. Вот сволочи!
— Эх, — вздохнул он.
Грабли с яростью впились в мох, выворачивая почву. Отряхнув их и подправив угол, он снова взялся за тот же участок, но на этот раз с осторожностью. Постучав граблями о дно тачки, сбросил туда мох, потом выдернул застрявшие между зубьев остатки и отправил их следом.
— Как твое колено? — спросил он у нее.
— Ничего. — Она увлеченно расплющивала кончик соломинки, крепко зажав его между указательным и большим пальцами.
— Ты сейчас свободна? — спросил он. Она подняла голову. Он пожал плечами. — Не хочешь чуток поработать?
Она приподняла темные брови:
— А что надо делать?
— Да передвинуть кой-чего. Мне напарник нужен.
Ее губы слегка изогнулись, как будто она хотела улыбнуться, но сдерживалась.
— Я не мужчина, — тихо произнесла она, обращаясь к стебельку.
На мгновение он прикусил язык.
— Представь, я заметил. — У него вдруг пересохло в горле.
— Спасибо, братик, — лукаво сказала она, не без изящества поднимаясь с камня, отбросила соломинку и уперла руки в бока; выглядит она просто обалденно, пронеслось у него в голове. — Говори: что двигать?
Он заулыбался, приходя в себя:
— Не волнуйся. Не гири таскать.
— Я и не волнуюсь. Давай веди.
Он взялся за тачку, передав ей грабли. Она последовала за ним.
— Откуда они здесь?
— Сам не знаю, — ответил он.
Они стояли на большой лужайке в северо-восточной части парка, неподалеку от «Диких зарослей» и «Болотного садика», среди азалий и американского черного орешника. Лужайку прорезал длинный прямой ров, который начинался от рощицы на обращенном к югу невысоком склоне и исчезал в кустах азалий с северной стороны. Примерно на три четверти ров был завален толстыми жердями с плашками мха и травы.
— То ли сваи, то ли воротные стойки, типа того.
— Что за сваи?
— Ну, как бы это сказать… вроде столбов, которые вгоняют поглубже в грунт, чтоб удерживать изгиб ограды.
— Интересно. И что они тут делают?
— Понятия не имею. Похоже, кому-то взбрело в голову завалить водосток, но использовать для этого древесину просто глупо, ведь…
— Что-что? Какой еще водосток?
— Вот этот самый, — сказал он, обозначив жестом всю длину рва. Он сел на корточки и потянул за пучок травы, приподнимая дерн и обнажая неглубокий каменистый желоб. — Русло. Специально прорыто, для красоты.
— Так бы и сказал: русло.
— Не, на самом деле это водосток.
— Ладно, — сказала она, — в чем наша задача? Ты можешь объяснить по-человечески?
— Вытащить сваи, а потом… — Его взгляд устремился к восточному краю лужайки. Когда он обдумывал первоначальный план, расстояние казалось куда меньше. — …Откатить вон туда. В том направлении.
Нагнувшись, она посмотрела вниз.
— Для дров — сыроваты.
— Мы же не собираемся их жечь. Смысл в том, чтобы расчистить водовод и, если получится, привести в рабочее состояние. — Похоже, это ее не убедило. — Красотища будет! — добавил он.
Она кивнула, будто делая одолжение. Он широко развел руками и ободряюще улыбнулся:
— В общем, если ты мне поможешь хотя бы вытащить их на берег, это уже будет здорово. Но сваи здоровенные. Если тебе это в лом… то есть… ну… слишком, ну, ты меня понимаешь… в общем, ну, короче. Ничего страшного, если… ну, ничего не случится, если…
Она снова посмотрела вниз.
— Там, наверное, насекомые кишат, черви ползают, да?
— Ну, да, все может быть, — нехотя признал он.
Она демонстративно уставилась ему пониже спины.
— Это у тебя пара рукавиц в заднем кармане?
— Нет, это я так рад, что ты уходишь.
Подняв брови и поджав губки, она посмотрела на него в упор.
Он откашлялся.
— М-да, не смешно. Вот, держи рукавицы.
Каждую полусгнившую сваю нужно было очистить от травы и мха, а потом извлечь из песчаного фунта. Софи стояла во рву, уперев ноги в каменные стенки русла, а он склонился сбоку; сваи приходилось толкать по одной, чтобы выдвинуть на свободное место, где сподручнее было ухватиться; потом, кряхтя и пошатываясь, они вместе брались за концы и вытаскивали бревно на берег. Откатывать в сторону решили потом или вообще на другой день.
Ему показалось, у нее вырвался сдавленный стон при виде прыснувших во все стороны мокриц, но после этого она будто бы перестала замечать многочисленных насекомых, попадавшихся им на глаза.
— Ай! — взвизгнула Софи, когда у них из-под ног разбежался целый выводок крошечных коричневых полевок.
Она отпрянула, но тут же застенчиво улыбнулась и снова ухватилась за бревно.
Древесина сильно отсырела и, вопреки его прогнозам, оказалась почти неподъемной. Ему приходилось тяжелее, потому что он тянул вверх и вбок, но, к его изумлению, она тоже работала с усердием и не жаловалась. Стояла жара, с них градом катился пот. Она как можно выше закатала рукава, но это не помогло.
Задев концом бревна футболку и увидев темное буро-зеленое пятно, она чертыхнулась.
Потом, тяжело дыша, взглянула на него. Вытерла рукой нос и показала пальцем в рукавице на футболку.
— Ты ведь ничего такого не подумаешь, если я ее сниму?
О господи, подумал он.
— Честное скаутское, — сказал он, отдавая салют. Он и сам подумывал снять рубашку — это была старая ковбойка дяди Джеймса, с потрепанным воротом и манжетами, — но теперь это могло бы выглядеть, ну, как будто он что-то там замышляет. Лучше уж просто расстегнуть еще одну пуговицу и повыше закатать рукава.
Она сняла рукавицы, потом скрестила руки под грудью и стянула футболку через голову, оставшись в белом кружевном лифчике.
Твою ж мать. Это было просто великолепно; футболка зацепилась за голову, то бишь за «конский хвост», и ему представилась прекрасная возможность безнаказанно полюбоваться прекрасной, слегка загорелой грудью идеально округлой формы, пока Софи, проклиная все на свете, дергала ворот футболки. В конце концов показалось ее лицо — разгоряченное, красное и сердитое.
— Насмотрелся? — спросила она его, скатав футболку и кинув ее на траву.
О черт!
— На что? — спросил он, не придав голосу ни убедительно-притворной искренности, ни ехидного сарказма, и с ужасом осознал, что выставил себя деревенщиной; надо было посмотреть на нее с вожделением и сказать: ха, да уж, насладился!
Она покачала головой и посмотрела в сторону, заложив руки за голову, чтобы поправить ленточку, которая стягивала волосы. От этого ее груди не только поднялись, но и качнулись. Он почувствовал, как у него под брюками вздымается бугор. Только этого не хватало.
Ну вот, мелькнуло у него в голове, теперь небось все лето придется обходить за версту это сказочное создание.
— Что ж, за работу, — сказала она. — Тащи то бревно, приподнимай…
Они вкалывали до вечера, не произнося почти ни слова, так было тяжело. Их немного охлаждал легкий ветерок, но работать все равно было жарко. У него волосы прилипли к голове, а рубашка — к спине. Вокруг вились назойливые мухи. Временами он мельком видел ручейки пота, стекавшие между ее грудями и по канавке между лопатками — по этим миниатюрным стокам ее тела. Он даже надеялся, если повезет, увидеть ее трусики, но брюки слишком высоко сидели на бедрах. Клонившееся к закату золотистое солнце заливало ее сияющим, медовым светом.
Закончив, они в изнеможении рухнули на траву по разные стороны освобожденного водовода — распластались, тяжело дыша, в прохладной тени деревьев. Ему пришло в голову: а вдруг дядя Джеймс увидит такую сцену? Что он подумает?
Софи снова надела футболку. Они потащились обратно к дому, испытывая жгучую боль в мышцах.
— Завтра все тело будет ныть, — сказала она.
— Или послезавтра, — отозвался он, забираясь на высокий уступ перед самым домом.
Ветер угомонился; сад, казалось, замер в неподвижности, потеряв счет времени, и только жужжание насекомых выдавало существование какой-то жизни.
— Уф, — сказала она. — Вот жарища, да?
— Ага, — согласился он и засмеялся. — Сейчас бы в бассейн!
Она взглянула на него с улыбкой, поднимаясь по ступенькам крыльца; в дом они вошли сквозь огромные застекленные двери, за которыми их встретили звуки радио и запах чесночного соуса.
И вот он ее целует! Они на вечеринке под большим навесом на какой-то ферме, которая находится неподалеку от Бэмптона, рядом с Национальным парком, и принадлежит родителям одной из подружек Софи; выпито уже немало сидра, все постепенно переходят на дурацкий, рыкающий, до смешного тягучий западный говорок и несут всякую чушь, чем, наверное, реально доводят местных ребят: «А выпью-ка я ишшо сидор-р-ру», «Ой-е, зашибенная кр-р-ралечка» — и танцуют до одури под кучу разных групп, о которых ни он, ни она и слыхом не слыхивали, но виду не подают, хотя потом он раскалывается и она тоже сознается, что таких не знает, — и пыхают косячком, но, честно говоря, не затягиваются, а потом долго кашляют и наливают себе еще сидра, потому что от дыма ужасно дерет горло.
Но он целует ее! И она ему позволяет! И целует его в ответ! Они целуются! Он не верит своему счастью.
Ребята все вместе посмотрели закат, а потом убавили звук и потянулись к дому, чтобы по очереди позвонить родителям и доложить, что у них все в порядке. Разумеется, гости приехали сюда с ночевкой, и предки думают, что за молодежью приглядывают фермер с женой, которые не допустят никаких безобразий, но на самом деле за хозяина остался племянник фермера, который на пару со своей подругой отпустил старших на выходные; парень сам не дурак выпить и курнуть, ему только в кайф, что к ним с ночевкой завалилась толпа приезжих, а чем они тешатся — племяннику по барабану, но на всякий случай он таскает за собой огнетушитель (а у самого к губе сигаретка прилипла), потому что тусуются они, как-никак, в амбаре и, хотя там, считай, пусто, вокруг-то полно соломы, а ребята почти сплошь курящие. В глубине амбара установлена нехилая аудиосистема, тут и там расставлены бочки и тазы со льдом или, на худой конец, с холодной водой, чтобы остужать банки и бутылки. Гостям даже не пришлось везти с собой выпивку, потому что этот самый племянничек закупился под завязку и теперь толкает им бухло по сходной цене да еще предлагает домашний сидр — крепкий, неочищенный, мутный, в больших оплетенных бутылях, — которым тут же приторговывает его подруга, разливая эту бурду в белые пластиковые стаканчики, а сама твердит, что каждая порция по крепости равна целой пинте, и после парочки таких порций никто с ней уже и не спорит.
Сначала Софи танцует с другими парнями, в том числе и с хозяйским племянником по имени Джейми, а Олбан просто сидит и смотрит, как отплясывают другие; потом все же приглашает двух-трех девушек, с которыми встречается взглядом, но лишь одна из них соглашается, да и то какая-то плюгавая и в хлам пьяная, еле на ногах стоит, а потом и вовсе блюет, отойдя в сторонку, — какие уж тут танцы; другая девушка, как оказалось, пришла на вечеринку с плечистым, светловолосым и уже подвыпившим парнем, этаким «Лучшим молодым фермером года», который, не стерпев наглости Олбана, собирается отметелить этого гада, но Олбан поспешно извиняется, поднимает обе руки и ретируется, а потом возвращается и садится на тюк с соломой, где можно спокойно выпить, пока Софи, вся запыхавшаяся от танцев, не усаживается рядом, чтобы пожаловаться, как она чертовски разбита, потому что со дня героических трудов по очистке водостока прошло всего двое суток.
На ней неимоверно узкие джинсы и прозрачный черный топ, сквозь который просвечивает черный лифчик; ботинки она скинула и танцевала босиком, а теперь всерьез обвиняет Олбана, что он ее измучил; это все из-за него, и потому он предлагает потанцевать за нее: она забирается ему на спину, кладет голову на плечо, а он обхватывает руками ее бедра и танцует таким образом с парочкой ее подружек, пока она размахивает руками и качается туда-сюда, так что пару раз они оба чуть не валятся на пол; трое-четверо парней таким же манером развлекают своих девушек. После пары песен он совсем выдохся, пришлось спустить ее на пол и тащиться в глубь сарая, где свалены тюки с соломой; они садятся на пол, привалившись к этим тюкам, и она прижимается к нему, хохочет, а потом уходит за двумя стаканами крепкого мутного самогона, возвращается и едва не падает на него, все так же тяжело дыша и хихикая, а потом, когда последние лучи солнца исчезают на западе и кто-то зажигает тусклые лампочки, вдруг — поразительно, непостижимо, вроде бы никто из них первым и не начинал — они целуются; сначала это просто легкие касания губами, потом настоящие, всеохватные поцелуи с приоткрытым ртом и с языком, а стаканчики с самогоном уже забыты, то есть банально опрокинуты на пол, и они впиваются друг в друга, все крепче сжимая объятия.
Через некоторое время она вдруг отстраняется, и на ее разрумяненном лице застывает испуг.
— Как это произошло? — спрашивает она с ужасом.
Он качает головой.
— Сам не знаю! — отвечает он в полный голос, разводя руками. — Но ведь неплохо, а?
Выражение ужаса пропадает, она смеется и начинает что-то говорить, но слова заглушаются, потому что она снова припадает к нему и губы их соединяются, не препятствуя языкам.
Потом, за амбаром, пока где-то за рифленой металлической стенкой гремит музыка, скрытые от посторонних глаз, они продолжают целоваться, обниматься, ласкать и просто сжимать друг друга в объятиях. Он никогда не чувствовал ничего прекраснее запаха ее волос. Она позволила ему расстегнуть ей лифчик и потрогать чудесную, изумительную грудь и погладить ее через джинсы между ног, но не позволила расстегнуть молнию, хотя сама ласкает его сквозь джинсы, да так, что ему раз десять кажется, что он вот-вот кончит, но этого так и не происходит, и яйца ноют, как черт-те что.
— Нет, правда, мы не должны этого делать, — говорит она вдруг, когда они лежат, прижавшись друг к другу, тяжело дыша, отдыхая от поцелуев.
— Законом это не запрещено, — замечает он.
— Да, но все-таки.
— В любом случае пока что у нас ничего не было.
— Что значит «пока что»? Ты на что-то надеешься? Надеешься, да? Признавайся!
Он обнимает ее крепче и снова зарывается носом в роскошные рыжие волосы. Они пахнут свежим воздухом, природой, каждым прекрасным растением на этом свете, каждым цветком, каждой травинкой.
— Ну, — говорит он, — я об этом думал, а как ты — не знаю.
Она ничего не отвечает, однако продолжает одной рукой поглаживать его поясницу, а другой шею. Так продолжается несколько минут. Он думает: это никогда не надоест.
— Знаешь, я ведь не совсем девственница, — признается она.
Он отстраняется и смотрит на нее.
— Это все Завитушка виновата, — говорит она с едва различимой в темноте улыбкой и пожимает плечами. — А может, седло.
— А, — говорит он, не сразу соображая, о чем она. Такое и в голову не могло прийти. Ему всегда (ну, в последние года два, когда его начали интересовать девчонки и секс) казалось странным, что женщины появляются на свет как бы опечатанными — будто сама природа подыгрывает святошам. Что ж, ладно. Даже когда считаешь, что узнал о сексе все, остается еще что-то неведомое.
— Ну, мм, я думаю… — выдавливает он, понимая, что не силен в этом вопросе, и вдруг ощущает себя полным ничтожеством.
— А ты? У тебя уже было? — спрашивает она. Ему кажется, она старательно изображает непринужденность. — Скажи честно.
Он подумывает соврать, но потом говорит:
— Хм, в общем, нет. Нет. Боюсь, что нет. Я как бы тоже девственник. Совсем.
Она умолкает и на миг замирает, а потом говорит:
— Ну, это я просто… ты же понимаешь…
Нет, он не понимает.
— Что? — спрашивает он.
— Да просто так, — отвечает она, — из интереса.
— Ну да. Ага, из интереса. Это ясно.
— Вряд ли у нас с тобой что-нибудь получится. Не думаю, что это… что это имеет смысл.
— Ладно, я понял.
В каком-то смысле он совершенно убит, поскольку рассчитывал, что у них все-таки получится… ну… если не сегодня, то когда-нибудь потом… что у них будет по-настоящему, но с другой стороны, он даже мечтать не мог о том, что произошло сегодня, вообще не думал, что у них дело дойдет до поцелуев, а тем более до настоящих поцелуев, до этих полусерьезных прикосновений, так что это все как подарок…
Но в то же время… О боже, она ведь ему двоюродная сестра. Родственница. По первости лучше бы с кем-нибудь со стороны. Пока что надо остановиться. Хорошенького понемножку. В конце-то концов, это было потрясающе. Впору закинуть голову назад и громко хохотать, грубо, безумно, не думая ни о чем, сотрясая темноту, но его останавливает, что ее это может встревожить и отпугнуть.
Она говорит:
— Давай еще разок поцелуемся.
Заканчивается все тем, что они вырубаются в амбаре среди десятка других спящих пар, свернувшись вместе под старым брезентом, но изредка встают, чтобы зачерпнуть воды из тех бочек, в которых охлаждали банки и бутылки. Вскоре после рассвета, пока никто еще не проснулся, она прижимается к нему, обвивает руками, устраивается поудобнее и еле слышно посапывает во сне.
Он шепчет и ей, и самому себе: «Сестра, сестра, моя сестра» — очень-очень тихо, а потом со счастливой улыбкой снова проваливается в сон.
Двоюродные бабки Верил и Дорис занимают верхние три четверти высокого красивого каменного дома, зажатого между многочисленными подобными домами в глубине Хиллхеда. Вдоль тротуаров — множество машин. Каким-то чудом Филдинг находит место для парковки почти у самого подъезда.
Они с Олбаном застают в доме бедлам. Изнутри доносятся вопли. Двустворчатая парадная дверь стоит нараспашку. Все окна открыты, кое-где парусами раздуваются занавески. Из верхнего этажа валит какой-то рыжий дым.
На узкой стремянке, поднимающейся из цокольного этажа, застыл пожилой человек в робе, который придерживается за одну из металлических загогулин, украшающих элегантные перила по краям широких ступеней парадного крыльца. Задрав голову, он неотрывно смотрит в сторону распахнутой двери. Между ним и этой дверью, прямо на нижней ступеньке, лежит изрядно расплющенный шмат сырого мяса. Ступенька забрызгана кровью, и это внушает естественные опасения. Когда Олбан с Филдингом поднимаются по лестнице, человек оборачивается.
— Вы полицейские? — В его голосе слышится явное облегчение.
— Нет, — решительно отвечает Филдинг. — Мы родственники.