1
Зовут его Филдинг Уопулд. Из семьи тех самых Уопулдов, фабрикантов игр, чья фамилия, многократно размноженная надпечатками, украшает собой доску «Империи!» (на британском рынке эта игра по-прежнему лидирует, и с изрядным отрывом). Они, конечно, выпустили массу всего другого, но эту игру еще никто не переплюнул, ее всякий знает, хотя бы понаслышке: первая-то версия, конечно, была тормозная, из картона, бумаги и пластика, зато вторая, компьютерная, — то, что надо: упаковка яркая, исполнение завлекательное, срубила уйму наград, в игровых чартах не слезает с верхних строчек.
Вице-президент по маркетингу. Такую должность он занимает в семейном бизнесе, причем ворочает миллионами фунтов, обеспечивая сбыт по всему миру, — убалтывает оптовиков, ищет ходы в интернет-магазины, торговые сети и крупнейшие универмаги, чтобы те закупали и реализовывали продукцию фирмы. Кстати, неплохо справляется, за что и отхватил в прошлом году солидную премию.
А прадедом ему приходится Генри Уопулд — тот самый, кто еще в Викторианскую эпоху придумал «Империю!»; вот и получается: он вроде как наследник по прямой. Филдингу недавно стукнуло тридцать; держит себя в отличной форме, потому что занимается разными видами спорта. У него «мерседес» S-класса, широкий круг знакомств, сногсшибательная, сексапильная подружка — короче, для большинства людей такой уровень остается пределом мечтаний.
Стоит ли удивляться, что на подъезде к весьма сомнительному району Перта у Филдинга возникает вопрос: «За каким чертом меня сюда принесло?» Перт — это не в Австралии, у нас сейчас речь о Шотландии. Австралийский Перт — великолепный, яркий, солнечный город, простирающийся между пустыней и океаном: волны прибоя, скворчанье барбекю, лоснящиеся загорелые тела. Шотландский Перт и размахом поскромнее, и небоскребами пониже; примостился среди пологих холмов, лесов и пастбищ. Нет, там, конечно, есть и внушительные многоэтажные здания, и привлекательные частные дома с видом на реку, но обилия загорелых тел явно не наблюдается. Филдинг, в принципе, знаком с Шотландией — многие из его родных по причинам, известным только им самим, избрали ее местом проживания, и Уопулды до сих пор владеют обширными угодьями на севере, где можно вволю поохотиться, пострелять и порыбачить, но в Перт судьба его не заносила, это точно. «Прекрасный город» — надо же было так прозвать это место. Конечно, думает он, если кто западает на всякие там древности, на историю, то можно и так сказать. Он себе представлял, что городок этот довольно пафосный и народ тут ходит в вельветовых брюках, твидовых пиджаках и куртках «Барбур», но этот окраинный микрорайон — настоящий бомжатник, помойка на свалке, ниже падать некуда.
Он едет по Скай-Кресент — весь район поделен на островки — между длинными трех- и четырехэтажками с облезлой штукатуркой и похабными надписями на стенах. Чахлые садики перед домами поражают своей запущенностью. А он привык к ухоженности.
По ветру летает мусор, который взмывает к ослепительным сентябрьским облакам, а потом, кружась, падает вниз и, прямо как смерч, ввинчивается в мостовую. Правда, ни пивные бутылки, ни алкаши на обочинах не валяются, да и тачки припаркованы у дороги вполне пристойные, а не какие-нибудь колымаги, но все же… что-то…
Ага, вот показались какие-то магазины: двери настежь, а на окнах железные решетки — и это средь бела дня! Под вывеской «Косткаттер» (или как-то так) топчутся двое тщедушных прыщавых юнцов: тянут по очереди из одной бутылки и таращатся на его автомобиль. «Да, перцы, это S-класс, АМГ-500. Смотрите и рыдайте. Чтобы это иметь, нужно хорошо учиться и работать над собой. Да что с вами говорить. Не вздумайте руками своими лапать». Тонкое искусство смотреть исподволь, не встречаться глазами, но выглядеть крутым и абсолютно уверенным в себе.
А вот и бутылка, вон там, на обочине. Маленькая такая, зеленая пивная бутылочка. «Бекс», что ли. Ну, это еще ничего, бывает хуже.
Дом номер пятьдесят восемь удается найти методом исключения. Навигатор забарахлил еще в начале улицы, а там, где должна висеть табличка — у решетки, рядом с дверью, — пусто; однако у предыдущего подъезда виднеется номер пятьдесят шесть, а у следующего — шестьдесят, так что голову ломать не приходится. Проверить, нет ли битого стекла, и осторожно припарковаться, аккуратненько, вплотную к бордюру. Боковые зеркала — в парковочную позицию, просто так, на всякий случай. Глубокий вдох — и можно выбираться наружу. Но прежде надо залезть в бардачок и пару раз сбрызнуться «Версаче» — на каждый рукав и за воротник. Чтобы окончательно не провонять здешним дерьмом.
Ступая на выщербленный тротуар, он краем глаза проверяет, мигнула ли сигнализация. Судя по запаху, кто-то разогревает себе ирландское рагу из банки — то ли припозднились с завтраком, то ли спешат с обедом. Ну, каково здесь очутиться? Задыхаешься, словно акула на песке, честное слово.
Он знает, что так вот прозябают многие, и уверен, что не все они обдолбыши и психи, но, господи прости, что за дыра, из таких мест надо поскорее уносить ноги.
Черт, кейс забыл. Как последний придурок: вылез из машины, поставил на сигнализацию, выпрямился — и давай снова отпирать, кейс вытаскивать. Хотя в нем только корреспонденция. Пачка конвертов, счетов и прочего хлама, о котором его братец, скорее всего, и слышать не захочет. Бумажки, на которые этот парень забил болт давным-давно — при своей-то работе, да еще в здешних краях.
Нет уж, кейс в машине оставлять нельзя, тем более на заднем сиденье, на самом виду. Алюминиевый кейс «Зиро Халлибертон», как в кино показывают, в таком квартале (да что греха таить, в любом квартале) прямо-таки взывает с громкостью в миллион децибел: «Укради!» Вроде посторонних глаз нет, но ощущение такое, что вся улица глазеет. Он отключает сигнализацию, открывает машину, берет кейс, как бы ненароком снова включает сигнализацию (но все же удостоверяется, что огоньки мигнули) и целеустремленно шагает по короткой дорожке к подъезду, на ходу пнув раскуроченный игрушечный пистолетик, валяющийся под ногами.
Дверь из стекла и металла выглядит так, будто на нее блеванули и тут же помочились, чтобы смыть это безобразие. Но следы уничтожить не удалось, и после этого дверь, по всей видимости, пытались поджечь. Кнопка под исцарапанной пластиковой табличкой «Е» провалилась в стену. Звонка не слышно.
От толчка ногой дверь со скрипом отворяется. Внутри виднеются стертые бетонные ступеньки, в нос ударяет подозрительный запах дезинфекции.
«Не тормози, Филдинг, — подгоняет он себя, — двигай наверх, отступать некуда».
— Эй, Ол! Ол! Ол, кому говорю, сонная скотина! Проснись, чтоб тебя! Хорош дрыхнуть, Громила! Просыпайся, мать твою, просыпайся!
Он открыл глаза: сначала правый, потом — во избежание неожиданностей — левый. Окружающий мир вошел в фокус, как будто по доброй юле. Сверху нависала худощавая, остроконечная, словно небрежно вытесанная физиономия мистера Дэниела Гоу, которого в обиходе называли Танго, за исключением тех случаев, когда он обряжался в костюм и делал честное лицо, пока некто более преуспевающий защищал его в суде.
— Танго, — сипло выдавил он, потер лицо и заворочался в спальном мешке, чувствуя, как нейлон цепляется за гвоздики от ковра, оставшиеся на голом полу; сквозь ветхую простыню, прибитую к оконной раме, проникал свет. — Что, уже день?
— Еще и одиннадцати нет, парень. Но к тебе уже пришли.
Ол моргнул, протер глаза, прокашлялся, выгибая спину, а потом сел и привалился спиной к голой, выкрашенной в розовый цвет стене. Почесал подбородок сквозь густую темную бороду.
— Чиновник? — спросил он, с трудом ворочая языком. — Хочет вручить желтый конверт или пригрозить ответственностью за неисполнение или за срыв официальной встречи в верхах?
— Не, просто чувак какой-то. Но на понтах, что ты. «Костюмчик».
— Костюмчик?
— Ага, «костюмчик». Сам-то не в костюме, но весь из себя «костюмчик». Зубы как у этого, епты, Тома Круза. Пахнет от него, как от дорогой лошади. Собаки нюхнули его ботинки — и расчихались. Умотали на кухню. Странно, как ты сам-то запашка не учуял. Стоит щас у окна в гостиной: следит, чтоб никто у его тачки не ошивался. А кейс типа того, в каком деньги носят или наркоту, ну, в фильмах там. Говорит, брат твой, двоюродный.
— Ага.
Олбан Макгилл потер лицо, пригладил, как мог, бороду и запустил пальцы в густую кудрявую темно-русую шевелюру. Лицо и руки у него были багрового цвета, что свойственно людям со светлой кожей, которые много времени проводят на солнце, хотя накачанные плечи и торс оставались бледными. На мизинце левой руки не хватало фаланги.
— Двоюродный, — выдохнул он и сощурился, глядя на Танго, который сидел на корточках и не сводил с него глаз. — Имя сказал?
Заостренное книзу лицо Танго, сталактитом свисающее из-под серой, обритой наголо башки, наморщилось.
— Филдинг? — припомнил он.
— Филдинг? — с явным удивлением повторил Олбан. Потом нахмурился. — Ну да. Зубы как у Тома Круза. Ладно, тогда понятно.
Он почесал грудь, обводя взглядом ботинки, рюкзак и шмотки. Рядом с его часами стояла початая бутылка красного вина, отвинчивающаяся крышечка валялась тут же. С бутылкой соседствовала прикроватная лампа без абажура.
— Филдинг Выблд, — изрек он и потянулся к винной бутылке, но вроде как посмурнел и задумался: а стоит ли?
— Чайку? — предложил Танго.
Олбан согласно кивнул:
— Чайку.
Звать меня Танго, хата — моя. На самом-то деле это муниципальное жилье, но вы меня поняли. Ол заходит ко мне по дружбе, может нагрянуть в любое время дня и ночи. Познакомились с ним год назад в пабе, куда он завалился с парнями из своей бригады. Дровосеки там, лесорубы или как их. Вкалывали они где-то за городом, а жили в фургонах, прямо в дремучих лесах возле Перта и Кинросса. Пили как лошади. По крайней мере, те, из его компашки. Сколько партий в пул, столько раз и по стаканчику. Он вернулся ко мне с одним из этих ребят за травкой и парой жестянок. К тому же у Ола что-то замутилось с девчонкой, которая с нами была. Шин, что ли. А может, Шоун. Точно не помню. Они, кажись, потом куда-то отвалили.
Хотя нет, погодите, Шин/Шоун (нужное подчеркнуть) отвалила с дружком Громилы Ола, а не с ним самим. Сперва-то Ол вроде к ней подъезжал, но потом затихарился, как обычно, когда обкурится или напьется: умолкает и вроде ничего ему не надо, пьет одну за другой да пялится в угол, или на стенку, или еще куда, где другие, может, ничего и не видят, так что Шин/Шоун эта переметнулась к его дружбану-лесорубу. Девчонку можно понять. Наверное, думала, что с Олом все путем — не урод, не хам и голос такой мягкий, бархатный; а дружбан этот и спрашивает у Ола: не возражаешь? Ну, может, не такими словами, может, просто бровью повел да глазами показал, а Ол ему кивнул с улыбочкой, так что с девчонки взятки гладки.
Мне лично так помнится. Но только я, по правде сказать, к тому времени уже малость окосел.
Короче, с тех пор он не раз сюда захаживал, а последние недели две постоянно кантовался в этом скромном пристанище вашего покорного слуги, потому как ушел из лесорубов по инвалидности: потерял чувствительность. Бред какой-то, понимаю, но в натуре так оно и было. На вид мы с ним одногодки (я родился в ноябре семьдесят пятого, так что через пару месяцев тридцатник стукнет — мать твою!), но на самом деле он на пять лет старше. А кабы бороду сбрил — мог бы еще пару годков скинуть.
Так, ладно, пошел чай заваривать. Пока я, натыкаясь на собак, проверяю, осталась ли в холодильнике хоть капля молока, дверь снова открывается — заявились Санни и Ди: вваливаются, кивком приветствуют этого Филдинга (а он все маячит у окна, чтоб машину было видно), плюхаются на диван и закуривают пару контрабандных «Кэмел лайт». Эти двое пытаются бросить, так что курят только легкие, а потому, чтоб хоть какой-то кайф был, им приходится смолить еще больше. Оба лет на десять моложе меня. Полное имя Санни — Санни Д., а если еще полнее, то Санни Дэниел, но так его можно перепутать со мной, потому что я тоже Дэниел, хотя все зовут меня Танго, и это погоняло более реальное, чем имя Дэниел; между прочим, и Санни кличут только так, а не Дэниелом, по крайней мере, в последние годы. Пока суть да дело, Ол шумно облегчается в сортире. Пардон, конечно, но что есть, то есть.
— Эй, приятель, зря ты окно открыл, попугайчики улетят!
— Прошу прощения, — говорит этот Филдинг, хотя по голосу не скажешь, что раскаялся, и закрывает окно.
Он косится на Санни и Ди, которые без остановки пыхают сигаретами. Сам-то, как пить дать, ярый противник курения. Да ведь и я на самом-то деле пекусь о здоровье любой живности. Вот мои собаки живут в квартире, где вечно дым коромыслом, а может, это вызвало задержку в росте? А у попугайчиков не проявится ли болезнь горла? Поди знай.
На улице, между прочим, тепло, и надо признать, что чувак-то сделал правильно. Проверяю, на месте ли попугаи, запираю клетку и говорю этому Филдингу: так и быть, мол, открывай окно, что он и делает, одаривая меня натянутой улыбочкой. Открывай не открывай, а его парфюм перешибает даже табачные миазмы.
Чай готов. Филдинг, заносчивый ублюдок, брезгливо обследует свою кружку изнутри, прежде чем сделать глоток. А сам все так же топчется у окна, чтоб за машиной приглядывать. Блестящий металлический кейс — у его ног. Сам в джинсах со стрелками, в мягкой на вид белой рубашке и шикарном пиджаке из горчичного цвета кожи, которая на вид еще мягче рубашки. Ботинки в дырочку: зуб даю, дорогущие. Короче, тоже коричневые. Санни и Ди врубили телик, смотрят «Телемагазин» и стебаются над дикторшами, которые расхваливают всякую дребедень: мол, продается только сейчас и только у них.
Входит Ол — как обычно, в футболке и джинсах, кивает Филдингу, здоровается и садится на нераздолбанное кресло; никаких тебе дружеских или семейных объятий, даже руки друг другу не подали. Ищу между ними сходство — и не нахожу.
— Прошу прощения, — говорит Ол Филдингу, оглядывая всех нас. — Ты уже со всеми познакомился?
— Санни и Ди, знакомьтесь: это Филдинг, — подхватываю я. — Меня зовут Танго, — сообщаю я ему, потому что, сдается мне, как-то мы упустили этот обмен любезностями. Киваю в сторону второго нераздолбанного кресла: — Устраивайся, друг, чувствуй себя как дома.
— Ничего-ничего, — косясь в окно, говорит Филдинг и слегка потягивается. — Все утро за рулем. Даже приятно чуток постоять.
— Было бы предложено, — говорю я и занимаю козырное место сам.
— Итак, что привело тебя в наш «Прекрасный город», Филдинг? — спрашивает Ол.
Голос у него усталый. Мы с ним в последние две недели надирались в дымину и не отказывали себе ни в травке, ни в «колесах», просаживая щедрое выходное пособие Ола.
— Поговорить надо, кузен, — отвечает парень в джинсах со стрелками.
Ол улыбается, потягивается и бросает:
— Валяй.
— Видишь ли, тут дела семейные. — Этот пижон, Филдинг, оглядывается на нас, изображая виноватую ухмылку. — Не хотелось бы напрягать твоих… э… друзей, понимаешь?
— Зуб даю, им это в кайф, — говорит Ол.
— Ну все-таки. — Улыбочка становится натужной. — Я тебе, между прочим, и почту привез, — сообщает Филдинг, указывая глазами на кейс.
— Кстати, охеренный у тебя кейс, парень, — говорит Санни, впервые замечая это инородное тело.
У него высокий, гнусаво-писклявый голосок. Ди многозначительно смотрит на него широко раскрытыми глазками, зачем-то пихает в бок, и они начинают толкаться локтями — кто кого.
— Что ж, поглядим, — говорит Ол и принимается расчищать место на журнальном столе, перемещая пустые жестянки, такие же пустые бутылки, полные пепельницы и бесчисленные пульты с кнопками на каминную полку и подлокотники других кресел.
Филдинг с несчастным видом снова косится на всех нас.
— Послушай, старик, сейчас, наверное, не самое подходящее…
— Да не парься ты, — говорит Ол, — давай сюда, все нормально.
По Филдингу не скажешь, что его радует такая перспектива, но он вздыхает и подходит к Олу с кейсом. Тем временем я помогаю убирать со стола и при этом заливаюсь краской (в смысле, ругаю себя — не подумайте чего другого), потому что встал поздно и не успел разгрести бардак. А горничную вызывать недосуг, сами понимаете. На столе еще довольно липко, но туда уже опускается кейс. Можно подумать, что воды ручья, на дне которого лежал массивный слиток серебра, на протяжении сотен лет шлифовали этот гладкий, поблескивающий кейс с такими соблазнительными изгибами. Ол получает свою почту — большую рыхлую пачку всевозможного хлама, и кейс снова захлопывается. Такое ощущение, что Филдинг с радостью приковал бы себя к нему наручниками. Очевидно, он еще не заметил, что столешница липкая.
— И все-таки, — говорит он Олу, — надо бы потолковать.
Ол хмыкает в ответ и начинает, не распечатывая, перебирать конверты; большую часть бросает в сторону камина и подталкивает к электрическому пламени. Филдинг стоит у Ола над душой, и тот наконец вскрывает какой-то скромный конверт и поднимает глаза на двоюродного брата, который подхватывает свой кейс и возвращается к открытому окну, чтобы в очередной раз проверить тачку.
— Эй, Танго, — окликает Санни, уставившись на большой палец своей руки. — Угадай, какое место херовей всего порезать бумагой?
Они с Ди прекратили толкаться локтями и сидели, потирая ребра.
— Без понятия, — отвечаю. — Может, глаз?
— Нет, старый, — говорит Санни. — Правильный ответ — член. Если прямо по головке да вдоль щели — вот и будет самое херовое. Так-то!
В полном счастье парочка начинает очередной раунд борьбы локтями. На диван проливается чай. Пижон Филдинг с нескрываемой гадливостью отводит взгляд и смотрит в окно.
Ол как ни в чем не бывало перебирает оставшуюся почту, по-прежнему выкидывая чуть ли не все подряд, потом наконец вскрывает один конверт, некоторое время изучает письмо и запихивает его в задний карман джинсов.
Тем временем Санни отскочил от Ди — и правильно, ее локотки поострей будут — и, присев на корточки у камина, стал разглядывать отбракованную почту.
— Олбан, — читает он вслух, подняв затянутый в целлофан рекламный конверт, весь в официальных штампах и адресованный лично Олбану — верный признак крупной, процветающей компании. — Тебя и вправду так зовут, Громила? Вот так имячко, епта! — Он одаряет Ола неполнозубой улыбкой и поднимает кипу ненужных фирменных конвертов. — С этими все, Ол?
— Все, можешь забирать, — говорит Ол, поднимаясь. Он смотрит на своего двоюродного брата. Где-то на улице завыла сигнализация, но Филдинг не дергается — видно, знает голос своей тачки. Он опускает кружку на подоконник.
— Теперь-то мы можем поговорить? — спрашивает он.
Ол вздыхает.
— Можем. Прошу ко мне в кабинет.
Наконец-то он выводит родственника из этой загаженной, прокуренной гостиной, и они пробираются по тускло освещенному, узкому коридору, где вдобавок ко всему прочему хранится рулон утеплителя и громоздятся картонные коробки. Подошвы липнут к полу, как в дешевом ночном клубе. Возле кухни жмется пара тощих, боязливых дворняг, а на высоте плеч в стене обнаруживается дыра размером с кулак. Они заходят в маленькую, пустую каморку; на окне — прихваченная гвоздями тонкая тряпица. Ол поднимает эту незатейливую занавеску и цепляет ее за верхний гвоздь, чтобы было посветлее.
Тут нет ни ковра, ни другого покрытия, даже линолеума нет — просто голые доски, нешлифованные, шершавые. Все стены разного цвета. На одной — полусодранные обои с картинками из сериала «Пауэр-рейнджерс», а под ними — штукатурка. Другую частично перекрасили из зеленого в черный. Третья будто бы залеплена серебряной фольгой, а четвертая — какая-то белесая, причем изрядно засалена. У плинтуса валяется спальный мешок, рядом накренился огромный рюкзак камуфляжной расцветки, из которого вываливается всякое барахло, а дальше — небольшой хромированный стул с тряпичной обивкой, родом, судя по всему, из далеких семидесятых. Ол смахивает со стула на пол какое-то шмотье.
Сиденье хлипкого на вид стульчика обтягивает коричневый вельвет. Коричневый вельвет в пятнах. Коричневый вельвет в пятнах, из-под которого выглядывают клочки серого поролона, особенно пышные по краям, где разошлись швы.
Ол говорит:
— Падай на стул, братан.
— Спасибо.
Филдинг осторожно присаживается. В комнате разит перегаром и застарелым запахом пота вперемешку с чем-то еще — то ли с освежителем воздуха, то ли с нотками мужской парфюмерии, доступной потребителям с ограниченными доходами. В углу — початая бутылка красного вина с отвинчивающейся пробкой. Сверху свисает голая лампа. На потолке огромная протечка, в четверть поверхности. Возле бутылки — торшер без абажура. Ол складывает в несколько раз спальный мешок, садится на него верхом, приваливается к стене и взмахивает рукой.
— Ну, что, Филдинг, как жизнь?
У Ола загорелая кожа и крепкое телосложение («Вот паразит, кубики на животе получше, чем у меня», — думает Филдинг), но на голове колтун, борода как воронье гнездо, физиономия помятая, а вокруг глаз какая-то болезненная припухлость, которой прежде не было. Ну, может, и была, но не столь явная.
— Жизнь — нормально, — отвечает Филдинг, но потом качает головой. — Только не здесь.
— Это почему?
— Да по всему. Слушай, я дверь прикрою, ты не против?
Олбан пожимает плечами. Филдинг закрывает дверь, возвращается, чтобы сесть на стул, но отказывается от этой мысли. Окидывая взглядом комнату, разводит руками.
— Тут ведь невозможно находиться. В этой берлоге. — Он снова осматривает комнату, чуть не содрогаясь, а потом качает головой. — Олбан, скажи мне, что ты здесь случайно. Это ведь не твоя квартира.
Олбан снова пожимает плечами.
— Мне только перекантоваться, — непринужденно сообщает он. — Крыша над головой есть — и ладно.
Филдинг изучает грязный потолок. При внимательном рассмотрении оказывается, что темное пятно слегка вспучилось.
— Ага, понятно.
Очередное пожатие плечами:
— Думаю, официально я числюсь лицом без определенного места жительства.
— Ну-ну. Напомни, сколько тебе лет?
Олбан широко улыбается:
— По всем понятиям совершеннолетний. А ты?
Филдинг снова озирается.
— Прямо не знаю… Нет, я не то хотел сказать. Ты посмотри вокруг, Ол. Зачем ты себя?..
Ол указывает на вельветовое сиденье стула.
— Филдинг, присядь, не мельтеши. От тебя в глазах рябит.
Так говорит их бабушка. До Филдинга доходит, что это ирония, потуга на шутку. В ответ он предлагает:
— Давай сходим куда-нибудь пообедать. Очень прошу.
Начинается какой-то базар, что, мол, надо бы заодно собак вывести, но впустить шелудивых тварей в «мерседес» Филдинг никак не может — отговаривается аллергией. Тогда эта юная гопницкая парочка, которая дымит без продыху, интересуется, не поедут ли они «в центор».
— А что? — спрашивает Филдинг, опасаясь, как бы его не попросили купить в долг наркоты или, еще того чище, привезти пожрать из «Макдоналдса».
— Мы типа тоже туда собирались, — отвечает парень. — А в автобусе-то платить надо, начальник.
Филдинг уже готов их отшить, но потом, посмотрев на их жалкие, одутловатые, голодные наркоманские физиономии, думает: «Я ведь не жлоб какой-нибудь, е-мое». В машине, правда, будет после них вонять табаком, даже если запретить им курить, ну да черт с ними.
Ол набрасывает замызганную походную куртку цвета хаки, которая, судя по всему, в далеком прошлом стоила немалых денег. Субъект по имени Танго заявляет, что ему надо прибраться, то да се, и машет им вслед, пока они спускаются по гулкой лестнице, где висит стойкий запах клопомора. Машина в целости и сохранности, кейс отправляется в багажник, и Ол показывает Филдингу, как выехать из этого микрорайона, чтобы попасть в центр города. На заднем сиденье Ди и Санни развлекаются от души: давят на кнопки, поднимая и опуская жалюзи на окнах. Эту парочку Филдинг высаживает у биржи труда.
Ол предлагает Филдингу прошвырнуться, потому как обедать еще рановато, и они едут дальше, паркуются у реки под сенью каких-то внушительных зданий Викторианской эпохи, а потом идут берегом вниз по течению, сопровождаемые вихрящимся коричневым потоком. День стоит погожий, хотя и не очень солнечный, по небу плывут пухлые белые облачка, напоминающие Филдингу членов семейки Симпсонов. У реки легко дышится, хотя на обоих берегах ревет транспорт.
— Спасибо, что привез почту, Филдинг, — говорит Ол.
— Да мне по пути было.
Олбан смотрит на него с ухмылкой:
— По пути куда — в Ллангуриг?
Его разбирает смех. Ллангуриг — это городишко посреди Уэльса, откуда рукой подать до Хафрен-Фореста, где он вкалывал всю первую половину года.
— Ну, допустим, не по пути, — признается Филдинг. — Допустим, я прочесал всю страну в поисках твоей беглой задницы.
Олбан издает не то покашливание, не то смешок, не то что-то среднее:
— Значит, ты меня разыскивал?
— Вот именно. И, как видишь, нашел.
— Рискну предположить, не ради того, чтобы продлить мне подписку на журналы «Бензопила» и «Анонимные лесорубы»? — говорит Ол.
Филдинг стреляет глазами в его сторону, и Олбан, перехватив этот взгляд, миролюбиво поднимает левую руку — ту, на которой не хватает половины мизинца:
— Шутка. Сам придумал.
Понятно, очередная потуга на юмор. Филдинг предварительно просмотрел конверты — таких названий на них не было, но в наши дни чего только не придумают.
— Уж конечно, не ради этого, — говорит Филдинг. — Говорю же: я тебя разыскивал. А это потребовало некоторых усилий.
— Честно? Тысяча извинений.
Прикалывается. Филдинг берет его за рукав куртки, разворачивает к себе лицом, и они останавливаются.
— Ол, что с тобой происходит?
Филдинг не злился, боже упаси; с самого начала он настроил себя на спокойный и рассудительный лад, но ему и в самом деле хотелось понять, по какой причине Ол выбрал для себя такую стезю, почему так опустился, хотя тот едва ли сам знает ответ, а если и знает, то не скажет. Наверное, они теперь слишком далеки, между ними пропасть, невзирая на семейные узы.
— В каком смысле? — Олбан, кажется, искренне удивлен.
— Можно подумать, ты хочешь затеряться, отказаться от семьи или добиваешься, чтобы семья отказалась от тебя. Не могу понять. В чем причина? Нет, серьезно, даже твои собственные родители не знают, на каком ты свете.
— Я же отправил им открытку на Рождество, — говорит Олбан.
Жалобно, как слышится Филдингу.
— Когда, можно узнать? Восемь? Девять месяцев назад? Они только и поняли, что на тот момент ты не уехал за границу, потому что на открытке была британская марка. Никто не знает, где тебя носит. Олбан, е-мое, я уже собирался нанять частного сыщика, но потом узнал, что ты работаешь в Уэльсе. По чистой случайности столкнулся с твоим приятелем-лесорубом, который знал, что ты нашел халтуру в этих краях, но название фирмы он вспомнил лишь после того, как наелся карри и влил в себя восемнадцать пинт «Стеллы Артуа».
— Не иначе как это был Хьюи, — говорит Ол и устремляется вперед.
Филдингу кажется, что брат просто уклоняется от разговора. Совершенно подавленный, он старается не отставать.
— И как там Хьюи? — спрашивает Олбан.
— Ол, извини, но мне плевать на Хьюи. Почему ты не спрашиваешь, как там твои родные?
— Так ведь Хьюи — мой кореш. Нет, правда, как он?
— Во время нашей встречи был сыт и пьян. Почему тебя больше заботит судьба такого вот кореша, чем судьба твоих родственников?
— Друзей мы выбираем сами, Филдинг, — устало произносит Олбан.
— Ол, как это понимать? — Филдинг с трудом сдерживается. — Черт побери, чем тебе так насолила семья? Ну, бывали пару раз какие-то трения, но мы ведь дали тебе…
Олбан останавливается, делает разворот кругом, и в это мгновение Филдингу кажется, что он сейчас заорет, или, по крайней мере, ткнет ему пальцем в грудь, или хотя бы просто укажет на него пальцем, или, на худой конец, разразится нецензурной бранью. Но выражение его лица неуловимо меняется, и Филдинг даже не успевает упрекнуть себя за мнительность, когда Ол пожимает плечами, разворачивается и продолжает путь по широкому тротуару песочного цвета между схожими, как близнецы, потоками воды и транспорта.
— Это длинная история. Длинная, скучная история. Главная причина в том, что меня все достало…
Он умолкает. Очередное пожатие плечами. Пройдя около десятка шагов, спрашивает:
— А что в Лидкомбе? Ты туда наезжаешь? За садом-то следят?
— Был там в прошлом месяце. С виду все нормально. — Филдинг делает паузу. — Тетя Клара не хворает, остальные тоже. Мои родители в добром здравии. Спасибо, что спросил.
Олбан только фыркает.
На время оставим продуваемый сквозняками замок и тысячи акров бесплодных, выветренных земель, которыми семья владеет — пока еще владеет — в горах Шотландии. Лидкомб, что в графстве Сомерсет, был первым крупным загородным приобретением, которое сделал Генри, прапрадед, когда начал загребать миллионы. Довольно живописное место, упирается в северную оконечность Эксмурского национального парка. Там, пожалуй, слишком безлюдно, да и от Лондона далековато, но зато приятно проводить семейные торжества, если, конечно, не полагаться на хорошую погоду. Всего-то акров сорок, но местность зеленая, солнечная, лесистая, а холмы сбегают прямо к Бристольскому каналу.
Детство Филдинга прошло в разных частях света, но на каникулы его, по обыкновению, привозили именно сюда, в большой нелепый особняк, выходящий окнами на спускающиеся террасами лужайки, обнесенный стеной сад и развалины старинного аббатства. И сам дом, и все остальное значится, конечно же, в списке объектов, охраняемых государством, поэтому на любое изменение планировки требуется официальное разрешение.
Олбан еще больше сроднился с Лидкомбом. Провел там все детские годы, потом приезжал на каникулы и увлекся садоводством. За сим идиллия обрывается.
В самый неподходящий момент у Филдинга в кармане пиджака начинает трепыхаться мобильник. Он включил режим вибрации, когда свернул на Скай-Кресент, и, видимо, пропустил несколько звонков — в такое долгое молчание трудно верилось. Оказываясь вне зоны доступа, Филдинг всегда испытывает странное, сдавленное, тошнотворное ощущение в животе, как будто в мире происходит нечто жизненно важное, о чем ему действительно необходимо знать, и кто-то на другом конце жаждет его ответа… Впрочем, он знает, что ничего жизненно важного, скорее всего, не происходит и кто-то просто-напросто лезет к нему с вопросом, который и не понадобилось бы задавать, если бы человек работал как полагается, а не загружал начальство всякой хренью, чтобы прикрыть свою жалкую задницу. Все равно руки чешутся нажать на эту проклятую кнопку ответа, только он не собирается отвечать. Он игнорирует вибрацию и поспевает за Олбаном.
Вот холера! Он — умелый организатор, имеет опыт управления персоналом, что подтверждено многочисленными сертификатами, не говоря уже об уважении коллег и подчиненных. Наладил сбыт готовой продукции, обладает даром убеждения. Почему же он не может достучаться до этого парня, который должен быть ему ближе многих?
— Слушай, Олбан, я еще могу понять… Нет, на самом деле не могу понять, — (хоть волосы на себе рви!), — но думаю, мне просто следует принять твое отношение к семье и к фирме, а об этом, в частности, я и собирался с тобой поговорить.
Олбан поворачивается к нему:
— Может, для начала выпьем?
— Как скажешь. Ладно, давай.
Бар обнаруживается совсем близко, в холле небольшой гостиницы, расположенной в стиснутом со всех сторон центре города. Олбан твердит, что должен проставиться: заказывает себе пинту IPA, а Филдингу — минералку. Еще рано, в баре ни души, здесь царит полумрак, с прошлой ночи пахнет табачным дымом и пролитым пивом.
Заглотив примерно четверть кружки, Олбан причмокивает.
— Итак, зачем ты меня разыскивал, Филдинг? — спрашивает он. — Конкретно.
— Если честно, меня попросили.
— Кто же?
— Бабуля.
— Мать честная, неужели старая карга до сих пор в здравом уме и трезвой памяти? — Ол качает головой и делает еще глоток.
— Ол, я тебя умоляю.
Бабуля — бабушка Уинифред — это столп рода Уопулдов, глава семьи, старейшина клана. А в том, что касается права голоса, — самое влиятельное лицо среди членов правления семейной фирмы. Она не лишена недостатков — а кто их лишен в ее-то годы? — и может быть язвительной, привередливой, а иногда и несправедливой, но при ней и фирма, и семья пережили как трудные времена, так и периоды расцвета; многие, Филдинг в том числе, питают к ней теплые чувства. Бабушка очень стара, и каждый, невзирая на ее решимость и волевые качества, стремится ее защитить, поэтому такие выпады всегда неприятны. Филдинг всем своим видом показывает горечь.
Ол хмурится:
— Да ты никак обиделся?
— Что-что?
— И все-таки, как ты узнал, что я подался в Уэльс?
— Обратился к твоей девушке… к подруге, ну, ты понимаешь, из Глазго. Как ее?..
— К ВГ, что ли?
— Причем тут КВД?
— Вэ-Гэ. Ее инициалы.
— Я понял. А звать-то как? Экзотическое имя, если не ошибаюсь?
— Верушка Грэф.
— Точно, Веруууушка. Она самая.
— Ну ясно.
Тут Филдинг, надо сказать, получает выигрыш по времени.
— Вы сейчас вместе? — спрашивает он.
Олбан усмехается, но без особой радости:
— Филдинг, слышу в твоем голосе уважение и легкое сомнение, но нет, мы не «вместе». Иногда встречаемся. От случая к случаю можем перепихнуться. Не думай, что я у нее единственный.
— Ага, понятно. Так или иначе, она сказала, что последний твой точный адрес, по ее сведениям, именно в этом Ллангуриге.
— Мило с ее стороны.
— Еле уболтал.
— Она знает, что я не терплю вторжений в личную жизнь.
— Ну, честь ей и хвала. На самом деле, ее тоже пришлось поискать. Прочесал весь университет. Вы с ней случайно не сектанты? Принципиально не пользуетесь мобильниками? Что за чертовщина?
— Не хочу, чтобы мной помыкали, Филдинг. А ВГ… Ей попросту бывает необходимо отключиться.
— Она и в самом деле соображает?
— Что значит «соображает»? В смысле не робот? Или что?
— Кончай прикалываться! Как будто не понимаешь. Она правда обалденно крутой математик?
Ол пожимает плечами.
— Все может быть. На математическом факультете Университета Глазго полагают, что так оно и есть. И куча научных журналов придерживается того же мнения.
— Выходит, она действительно профессор?
— Выходит, так. Но сам я, конечно, не наблюдал присуждение звания или как там происходит посвящение в научную элиту.
— Не больно-то она смахивает на профессора.
— Еще бы — блондинка с «ирокезом» на голове.
— Нет, брюнетка.
— Опять? — Ол качает головой, делая глоток. — Она натуральная блондинка.
— Чокнутая, что ли?
— Малость с приветом. Однажды покрасилась в серо-бурый, просто ради интереса.
— А в чем интерес-то?
— Откуда я знаю?
— Ладно. Проехали.
— Проехали.
— Так вот, Бабуля меня просила с тобой кое-что перетереть. Тут наклевывается одна тема. Тебя тоже касается. Возможно, ты даже захочешь вписаться.
Мобильник Филдинга снова вибрирует, но остается без внимания.
— В самом деле? — скептически переспрашивает Ол.
— В самом деле, и думаю, ты согласишься, когда услышишь…
— Разговор надолго?
— Минут этак на несколько.
— Тогда подожди. Схожу отолью. — Олбан встает, осушая кружку, идет к выходу, но потом спохватывается. — Не возьмешь мне еще кружечку?
— Хорошо-хорошо.
Олбан направлялся в мужскую комнату гостиницы «Салютейшн», вздыхая и поглаживая бороду. Улыбнулся пробегавшей мимо официантке, отыскал туалет, на мгновенье помедлил у писсуаров, но потом заперся в кабинке. Садиться не имело смысла — в сортир он пришел не по нужде. Он вытащил из кармана письмо и бочком опустился на крышку унитаза. Щурясь в тусклом свете, пробежал глазами обе стороны плотно исписанного листка. Один раз прочел все подряд, вернулся к началу и перечитал пару мест. После этого уставился в никуда.
Немного погодя он тряхнул головой, словно отгоняя сон, встал, сунул письмо обратно в карман и отпер дверь. Перед уходом зачем-то спустил воду, после чего вымыл руки.
На лице Филдинга, который как раз убирал мобильник, отразилось облегчение, а потом некоторая досада; видно, он беспокоился, не улизнул ли от него двоюродный братец. Но, по крайней мере, на стойке возвышалась еще одна пинта IPA.
— Так вот, у меня для тебя несколько новостей, — объявляет Филдинг, как только Ол принимается за новую кружку. — Во-первых, Бабуля подумывает — то есть уже решила, дело завертелось — продать Гарбадейл.
— Что-что?
— Да, это так. Сам посуди. Ей скоро восемьдесят, и за последний год у нас было много оснований опасаться за ее здоровье; кое-кто стал ее убеждать временно перебраться в такой район, где будет приличная больница. А так ближайшая-то… мм… в Инвернессе, а до нее часа два пилить.
— Ближайшая — в Рейгморе.
— Вот-вот, точно. В любом случае путь не близкий, и это только в одну сторону, а кто ее повезет? «Скорая» будет тащиться туда-обратно вдвое дольше. Есть, конечно, вертолет, но мало ли что. Когда у нее в очередной раз случился сердечный приступ…
— Сердечный приступ? — В голосе Ола прорезалось удивление.
— Мерцательная аритмия или что-то вроде того. Даже обморок был. Она в марте слегла, так что ты, наверное, не в курсе.
— Ни сном ни духом. Это серьезно?
— Видимо, да. Короче, это, похоже, убедило ее переехать наконец из своего захолустья. Пока она рассматривает только Инвернесс, ну, может быть, Глазго или Эдинбург, но, думаю, мы сможем ей внушить, что в Лондоне, поближе к Харли-стрит, будет надежнее.
— Но ведь ей врачи, видимо, не отвели каких-нибудь два месяца?
— Боже упаси, конечно нет. До этого не дошло. Она до ста лет проживет, если будет себя беречь или доверит это нам.
— Ты этим не особенно убит? — спрашивает Ол, лукаво поглядывая на брата.
— Ол, прекрати. — Филдинг делает маленький глоток минералки. — Это еще не все. Дело в том… Ох, чуть не забыл! В следующем месяце ты приглашен на бабушкин юбилей.
Он роется в другом кармане пиджака, вынимает именное приглашение и передает Олу. Тот смотрит на конверт с таким ужасом, словно внутри бомба или по меньшей мере бацилла сибирской язвы. Не распечатывая, он опускает приглашение в карман своей потрепанной дорожной куртки.
— На этой неделе поместье выставят на продажу, — продолжает Филдинг, — хотя до и после торжеств его на пару дней закроют для покупателей. Нам предоставляется последняя возможность побывать в этих местах. В смысле погостить.
— Не, я пас. — Ол делает глоток. — Но все равно спасибо. Если руки не дойдут ответить на письмо, передай мои извинения.
— Это не все.
— Как, еще что-то?
— Осталось самое главное. Стал бы я колесить по всей Британии только ради того, чтобы вручить тебе приглашение. Дело в том, что это не просто семейное торжество. В смысле торжество тоже будет, но в эти же дни произойдет и кое-что другое. Об этом мне и надо с тобой переговорить.
— Разговор-то долгий? Мне снова бежать в сортир?
— Сделай одолжение, потерпи.
— Шучу-шучу.
— Это касается корпорации «Спрейнт».
— Неужели? Вот радость-то!
— В общем, они хотят нас купить.
На полпути к губам кружка Ола на мгновение замирает. Наконец-то — хоть какая-то реакция. Человек удивлен. Даже поражен, не побоялся бы сказать Филдинг.
— Доперли, значит, — говорит Олбан и делает глоток, изображая непринужденность.
Вот теперь лед тронулся.
— На сто процентов, — поддакивает Филдинг. — Покупают с потрохами. Пару человек, видимо, оставят в качестве консультантов. Есть такая вероятность. В обмен на акции и наличные. В основном на акции. Название, конечно, сохранят. Оно денег стоит.
Ол некоторое время молча кивает, скрестив руки на груди. Пристально разглядывает свою обувь — тяжелые желтые ботинки с разномастными шнурками. Потом переводит взгляд на Филдинга и пожимает плечами:
— У тебя все?
— Теперь о праздновании. Накануне юбилея семья, фирма, устраивает в Гарбадейл-хаусе чрезвычайное общее собрание. — Еще один глоточек минералки. — Съедутся почти все.
— Хм… — кивает Ол, продолжая изучать ботинки. Таращит глаза.
— Думаю, ты тоже появишься, хотя бы ради этого, — говорит Филдинг. — Собрание — в субботу. Восьмого октября. Бабушкин юбилей — на следующий день.
— Понятно.
— Как я уже сказал, наши собираются почти в полном составе. Съезжаются со всего света. — Филдинг делает паузу. — Жаль, если тебя не будет, Ол. Честное слово.
Олбан кивает, оценивает взглядом пиво, залпом осушает пинту и встает, натягивая куртку.
— Продолжим наш поход?
— Давай.
Они идут по набережной до того места, где движение оканчивается и через реку перекинут железнодорожный мост. К нему сбоку притулился пешеходный мостик, по которому они и поднимаются.
— Итак, каково твое мнение? — спрашивает Олбана Филдинг.
— По поводу юбилея? Или военного совета? Или поглощения? Или грядущей встречи нашего большого и дружного клана?
— Вообще.
Некоторое время Ол целеустремленно шагает вперед, затем замедляет шаг и останавливается у середины пешеходного моста. Он поворачивается к перилам и смотрит вниз на воду, тихо протекающую под мостом. Ее поверхность, прозрачно-коричневая, как дымчатое стекло, нервно поблескивает в лучах солнца. Филдинг тоже облокачивается на перила.
Олбан медленно качает головой, а легкий бриз развевает его светло-русые космы.
— Я не впишусь. Уж извини.
Филдинг хочет что-то сказать, и в иных обстоятельствах он за словом в карман не лезет, но иногда просто необходимо давать людям возможность заполнять их собственные паузы.
Ол несколько раз глубоко вздыхает и смотрит вверх по течению, туда, где река пропадает из виду.
— Когда-то я почувствовал, что закован… связан по рукам и ногам этой семьей. У меня созрела дурацкая мысль: а что, если свалить куда подальше на один год и один день? Чтобы освободиться или хотя бы примириться… к обоюдной радости. — Он бросает быстрый взгляд на двоюродного брата. — Следишь за мыслью? Как при рабовладельческом строе. Если рабу удавалось сбежать от хозяина и не быть пойманным один год и один день, он становился свободным человеком.
— Да, что-то такое слышал.
Ол усмехается.
— Все равно, идея небогатая. Сначала — желанный год передышки. Потом вернуться, сесть в свое законное кресло, а в один прекрасный день почувствовать, что тебя от этого уже рвет. Думал я, думал — и решил слинять, потому что одного года и одного дня будет мало, и прежде было мало. В рассуждении нашей семейки, этого недостаточно.
Он оборачивается с едва заметной улыбкой. Но это дело известное: если пауза у собеседника затягивается — хочешь не хочешь, а заполняй ее сам.
— Как по-твоему, — спрашивает его Филдинг, — когда же надо возвращаться, чтобы было достаточно?
Ол пожимает плечами:
— Полагаю, где-то между «своевременно» и «никогда».
Помолчав, Филдинг говорит:
— Слушай, помнится, ты взбрыкнул из-за того, что мы продали четверть пакета акций «Спрейнту».
Никакой реакции.
— Конечно, из этого сделали целую историю, — продолжает Филдинг. — Семейное предание о том, как ты не согласился с продажей двадцати пяти процентов и бежал с корабля. В девяносто девятом. Скажи, это правда?
— В общем и целом, да, — говорит Ол. — Ну, до некоторой степени.
— Слушай, если ты все еще против, то… — Филдинг запинается. — Ведь так?
— Что «так»? — переспрашивает Олбан. — Что я по-прежнему отказываюсь признавать американскую компанию «Спрейнт инкорпорейтед» и все ее аферы?
— Да.
Ол качает головой.
— Меня не колышет эта возня, Филдинг. Не вижу разницы. Что те акционеры, что эти. — Он делает круговое движение одной рукой, потом другой.
— Черт побери, — говорит Филдинг, опираясь на металлические перила. — Скажу честно, Ол. Некоторые из нас типа надеялись, что ты возглавишь оппозицию против сделки.
Олбан оглядывается с изумленным видом:
— Разве у нас есть оппозиция? — Он делает паузу и, кажется, раздумывает. — Уж не алчность ли нами движет? — Отводит глаза. — Этому потакать не следует.
— Конечно, оппозиция есть, — втолковывает ему Филдинг, стараясь не замечать явного сарказма. — Речь идет о нашей фирме и нашей семье, Ол. На доске начертана наша фамилия. Этой игрой торговали четыре поколения нашей семьи. Мы продолжаем их дело, наш бизнес — это мы сами. Вот в чем соль, разве непонятно? До наших это вдруг дошло именно сейчас, когда «Спрейнт» получил двадцать пять процентов. Дело-то не в деньгах. Конечно, деньги — это хорошо, но — черт побери — мы и так в шоколаде. Если продадим весь пакет, можно будет срубить еще денег, но мы сразу сделаемся такими, как все.
— Не скажи!
— Хорошо, допустим, как все состоятельные люди.
— Горе-то какое.
— Ол, кончай стебаться! Я думал, хотя бы это тебя зацепит. Тебе что, совсем все равно? Все по барабану?
— Не догоняешь, братан.
— Черт.
Так они и стоят, облокотившись на перила и глядя вверх по течению. В сторону города с лязгом и колесным скрежетом ползет пассажирский поезд. Вблизи он кажется высоченным, этакий хеви-метал. Из окна машет ручкой ребенок, и Филдинг машет ему в ответ, а затем снова облокачивается на парапет рядом с Олом. Повисает очередная пауза.
— Ты всерьез пытаешься меня убедить, — говорит наконец Ол, — что есть еще шанс остановить продажу?
Филдинг делает постную мину, чтобы Ол, неожиданно повернувшись к нему, не заметил его ликования.
— Да, — сказал, как припечатал.
— Сколько человек… нет, скажи лучше, как распределились голоса?
— Точно не знаю. Никто не раскрывает карты. «Спрейнту» достаточно прибрать к рукам всего двадцать шесть процентов оставшихся у нас акций, чтобы завладеть контрольным…
— Нет, нужно две трети оставшихся…
— Ты меня понял.
— Вроде понял. Их удовлетворит контрольный пакет или им нужно полное право собственности?
— Они говорят, что, возможно, остановятся на контрольном пакете, но на самом-то деле хотят сорвать куш.
— Возможно, остановятся на контрольном пакете?
— Им надо обдумать этот вопрос. Они, по их собственным словам, абсолютно уверены, что мы примем их предложение, а потому даже не удосужились продумать, как поступят в случае нашего отказа.
Ол фыркает:
— Ну-ну. А ведь нашу семейку голыми руками не возьмешь. Если упрутся — будут насмерть стоять.
— Это точно.
В задумчивости Ол поглаживает бороду.
— Разве тут не действует правило насчет девяноста двух процентов?
— Действует. На самом деле они и собираются купить девяносто два процента, чтобы иметь право потребовать обязательной продажи остальных акций.
— Так-так… — Олбан поворачивается к брату. — И кто же вознамерился им помешать? — Кажется, он хочет посмотреть в глаза Филдингу. — Помнится, шесть лет назад ты ратовал за продажу.
— Да, было дело, — виновато признает Филдинг. — Тогда мне показалось, что момент выбран удачно. Возможно, я и сейчас стоял бы на своем, да только ситуация изменилась. Тогда нам был нужен приток денежных средств. То есть я понимаю — понимал — и твою точку зрения, однако нам требовались инвестиции, с этим не поспоришь. Но это дело прошлое. Теперь все иначе. Нет никакой необходимости продавать «Спрейнту» что бы то ни было. Мы можем и дальше существовать как… в общем-то… семейная фирма. А «Спрейнт» хорошо бы держать под рукой как надежного, даже активного партнера; мы не станем возражать, если они продадут акции третьей стороне, а то и сами запросто возьмем ссуду в банке, чтобы выкупить их обратно. — Филдинг ждет, что в этом месте Ол снова повернется к нему, но этого не происходит. — Я серьезно, — говорит ему Филдинг. — Это хороший шанс. Репутация у нас неплохая. Даже, можно сказать, отличная. Кэт уже… То есть тетя Кэт, теперь она финансовый директор. Ты, наверное, не знал?
— Знал, — вполголоса отвечает Ол.
— Короче, она неофициально навела справки в паре банков, и они типа готовы пойти нам навстречу. Готовы нас поддержать. По-моему, они считают, что нам стоит вписаться.
Филдинг дает Олбану время это обдумать.
— Так вот, слушай, Ол, среди наших есть человека два-три, которые могут дать слабину. Они мечутся между «за» и «против». Понимают, что, в принципе, «Спрейнт» предлагает неплохую сделку. Продажа фирмы была бы здравым деловым решением. Это факт. Ладно. С другой стороны, на продажу выставлена их участь, их семья, их репутация. Они прекрасно знают, что почем, в том смысле, что деньги — это еще не все: куда дороже возможность стоять у руля. Думаю, все зависит от того, насколько высоко мы ценим нашу семью. Все вместе и каждый в отдельности. — Филдингу кажется, что брат кивает. — Так вот, некоторые хотят по крайней мере побороться со «Спрейнтом». И ты мог бы помочь, Ол. Есть люди — черт, да взять хотя бы моего отца, — которые к тебе прислушаются. А Верил? Двоюродная бабушка Верил? Она всегда питала к тебе слабость, разве не так? Ее тоже нельзя сбрасывать со счетов.
— А старуха что себе думает?
— Бабуля?
— Да-да. На чьей она стороне?
— Она ведь меня и откомандировала. Это была ее идея. Ну, наша с ней общая.
Олбан в упор смотрит на брата.
— Она против поглощения?
— Категорически, — говорит ему Филдинг.
— А в прошлый раз, когда продали двадцать пять процентов, обеими руками голосовала «за».
— Сколько можно повторять? Не сравнивай. В прошлый раз речь шла о том, чтобы компания осталась на плаву. В этот раз речь о том, чтобы компания не уплыла.
— Не въезжаю. Что в лоб, что по лбу.
— Господи, Ол, все ты прекрасно понимаешь. Без вливаний «Спрейнта» мы бы разорились, потому и взяли у них деньги — чтобы выжить. Теперь они хотят наложить лапу на весь бизнес, сохранив только вывеску, — компании больше не будет. Мы ведем борьбу за выживание. Слушай, ты можешь реально помочь. Было бы желание. Я серьезно. К тебе прислушиваются. Просто вернись и потолкуй с кем надо.
Филдинг делает паузу.
— А почему так внезапно?
Прищурившись, Ол оборачивается, и Филдинг понимает, что цель близка.
— Что «внезапно»? — не понимает Филдинг.
— Почему именно сейчас «Спрейнт» так оживился? Что изменилось, что на горизонте?
— Ну, с нашей точки зрения, причина в том, что «Империя!» лидирует на рынке компьютерных игр и игровых приставок, а «Спрейнт» сейчас подбирает название для своей новой машины, NG. Слыхал?
— Нет.
— NG, «Next Generation», продолжение V-Ex. Выйдет в начале следующего года. Ей вторая «сони-плейстейшн» и «икс-бокс триста шестьдесят» в подметки не годятся. Процессор мощнее и быстрее, чем у новейших компов. Несколько процессоров — три, не побоюсь сказать, плюс лучшая видеокарта на рынке, предназначенная специально для игр. Жесткий диск минимум на восемьдесят гигов, с поддержкой технологии HD. Встроенная широкополосная сеть.
Олбан смеется над горячностью брата.
— Да ты влюбился, как я погляжу.
Филдинг тоже смеется в ответ.
— Обалденно крутая машина. Станет ведущей на игровом рынке в ближайшие пять лет.
— Ну уж!
— Нет, серьезно.
— Софт и игры уже готовы?
— О том и речь. Мы подозреваем, что «Империя!» и ее производные занимают значительное место в их перспективных планах. Одну из версий даже могут приурочить к первому выпуску машины.
— Могут?
— По всей видимости, так и будет.
— Вижу, тебя держат в полном курсе.
— А что такого, мы же партнеры, а не сиамские близнецы.
Ол снова отворачивается, но на этот раз погружается в раздумья.
— Так-так-так, — бубнит он себе под нос. Далее следует на удивление затяжная пауза. — Хочешь остановить этого прожорливого молоха?
— Да, и мы его остановим, — говорит ему Филдинг. — Если нам поверят. Перед чрезвычайным собранием в Гарбадейле надо обработать всех и каждого, но время есть. Уложимся. Естественно, нам самим тоже нужно появиться в Гарбадейле, но и до этого дел будет по горло. Олбан, это займет от силы пару недель — и все. Расходы, ясное дело, беру на себя. — Филдинг делает паузу. Слушает, как бурлит река. — Что скажешь?
Олбан качает головой. И ничего не говорит.
— Черт побери, — не выдерживает Филдинг, — неужели лесоповал — такое дьявольски увлекательное занятие, что захватило тебя с головой?
Олбан смеется.
— Да нет, — говорит он, снова запуская пальцы в шевелюру. — Я все равно ушел по инвалидности.
— Что?
Е-мое, думает Филдинг, неужели я что-то упустил? Ол оттяпал себе палец на руке или на ноге или кое-что похуже? Куска мизинца он лишился давно, когда только-только завербовался, но, может, он еще что-то потерял?
— Видишь эти пальцы? — говорит Ол, выставляя указательные и средние пальцы обеих рук.
Филдинг кивает:
— Вроде полный комплект.
Ол тоже вглядывается:
— Пальцы-то белые.
— Ну и что?
— Виброболезнь называется. Лепила объяснял. Кровеносные сосуды разрушает, что ли. Когда долго старой бензопилой орудуешь, такое случается. В принципе, болезнь может годами не проявляться, но такой уж я чувствительный.
— Хреново. Болит?
— Нет. — Он шевелит пальцами перед собой, изучая их по отдельности. — Чувствительность ослаблена, зимой переохлаждаться нельзя, но жить буду.
— Так ты сейчас не у дел?
— Ага.
— Они что, не могли подыскать тебе какую-нибудь непыльную работенку?
Ол улыбается:
— Валить деревья — это кайф. Ну, хотели меня посадить на тягач — стволы оттаскивать, кору обдирать, складировать и прочее, но такая работа не по мне.
— В таком случае… — Филдинг поднимает обе руки. — Не вижу препятствий…
Он умолкает, а Ол снова поворачивается и смотрит вверх по течению.
Под ними нескончаемо течет вода.
— Слушай, — говорит Филдинг, — навести хотя бы Берил и Дорис. Сущая ерунда, братишка, это же в Глазго, а не где-нибудь. — Если честно, мысль о встрече с двоюродными бабками повергает Филдинга в ужас. Но об этом лучше помалкивать. — Они будут тебе рады, — говорит он Олбану, и вполне вероятно, что это правда. — Чего тянуть, прямо сегодня и махнем.
Молчание. Потом Ол говорит:
— Возможно. Не знаю.
Господи, думает Филдинг, откуда такая подавленность, угнетенность? Ладно, это лучше, чем ничего, говорит он себе.
Через некоторое время Ол уточняет:
— Говоришь, в Гарбадейл съедется чуть ли не вся родня?
— А куда они денутся? Бабушка имеет право — то есть совет директоров имеет право, но это по сути одно и то же — использовать голос каждого из отсутствующих. Действенная мера.
— Так-так. — Ол глубоко вздыхает. — А из Штатов кто-нибудь будет?
— О, целая туча.
Плечи Ола трясутся — то ли его разбирает смех, то ли что-то еще.
— Мы оба недоговариваем, Филдинг. Нам ли не знать, что…
На этот раз умолкает Ол. Прочистив горло, Филдинг сообщает:
— Как я понимаю, Софи точно собирается приехать. Кузина Софи. Она приняла приглашение на юбилей и обещала присутствовать на собрании. Думаю, мы ее увидим. — Пауза. — Хотя, конечно…
До Филдинга вдруг доходит, что это лишнее — он, того и гляди, провалит дело; надо держать язык за зубами.
Олбан, сцепив пальцы, вытягивает лежащие на перилах руки вперед и опускает голову на этот треугольник, словно изучает стремительно бегущую под ним реку.
Или молится.
Потом поднимает голову и оборачивается с улыбкой на лице:
— Ты созрел для обеда?
— Давно, — говорит Филдинг.
И они поворачивают назад, к центру.
— Боже мой! Ты цел?
Ему пришлось долго собираться с силами, чтобы прохрипеть:
— Не совсем.
Он еще плотнее сжался в комок, хотя понимал, что от этого легче не станет.
Такой дикой боли он еще не знал. Она возникала в паху, а потом зловещими черными змеями расползалась во все стороны, впиваясь в каждую клетку тела, от макушки до пят. Боль зашкаливала, унося его в другие пределы, где царили неодолимая тошнота и ледяная безнадежность. Но облегчения-то при этом не было. За все пятнадцать лет своей жизни Олбан не испытывал ничего похожего. И надеялся, что повторения не будет.
— Господи, ужас какой.
Девушка сорвала с головы черную шапочку для верховой езды и бросила на мощенную кирпичом дорожку. Опустившись рядом с ним на колени, она в нерешительности помедлила, а потом опустила руку ему на плечо и осторожно сжала пальцы. У него вырывались не то хрипы, не то бульканье. Она огляделась, но в обнесенном стеной огороде никого не было. У нее мелькнула мысль, что надо бежать к дому и звать на помощь. А вдруг с ним что-нибудь случится? Вначале она заподозрила, что он придуривается: рухнул как подкошенный и свернулся клубком. Теперь до нее стало доходить, насколько нестерпимы его мучения.
Завитушка фыркнула и, пятясь к ним крупом вперед, снова дернула задней ногой. Господи, только бы она его не лягнула еще раз. Да и сама хозяйка могла запросто получить копытом. Девушка поцокала языком, выпрямилась, подзывая крупную каурую лошадь, и от греха подальше отвела ее к морковным грядкам, где зеленела сочная ботва. А сама вернулась к парню, который лежал на кирпичной дорожке и корчился от боли. Прикусив губу, она легко погладила его по голове. У него были вьющиеся русые волосы.
— Это шпат, — выговорила она, не найдя ничего лучше.
Он издал нечленораздельный звук, который при желании можно было истолковать как переспрос: «Что?»
— Когда лошадь резко, судорожно вскидывает заднюю ногу, — объяснила она, — это называется шпат.
Жалобно закряхтев, он попытался вытянуться, но только охнул и снова свернулся клубком.
— Ну спасибо. — Казалось, ему не под силу разжать зубы. — Буду знать. — Он перевел дыхание. — Я-то думал, это называется… удар копытом.
— Вообще-то, очень похоже. Мне жутко неприятно, что так вышло. Наверное, боль нестерпимая, да?
Он едва заметно кивнул:
— Типа того.
— Завитушка впервые такое выкинула.
— Кто-кто?
— Завитушка. Впервые такое выкинула. Раньше никогда не лягалась.
— Надо же. — Слова получались отрывистыми, словно рублеными.
— Честное слово. Но в принципе, к лошадям нельзя подходить сзади, особенно к чужим.
— Угу. Но в принципе… — подхватил он, — с лошадьми… — еще один судорожный вдох, как стон, — в огород тоже нельзя. Особенно в чужой.
— Это верно. Извини.
— Ты, случайно, не глухая?
— А? Нет, что ты. Я просто плеер слушала.
— Можно узнать… — он сдавленно глотнул воздуха, — …что именно?
— Да так, «Вот это музыка» и еще там.
— Оно и видно.
Она снова прикусила губу. Вся ее вина заключалась в том, что к концу верховой прогулки, после осмотра поместья и береговой линии, ей приспичило свернуть в этот обнесенный стеной запущенный огород. Вернувшись из Испании, она не могла дождаться, когда можно будет вывести из стойла Завитушку и вскочить в седло. Она еще раз погладила мальчишку по голове. Волосы были очень мягкими. У нее почти не оставалось сомнений, кто он такой.
— Схожу за подмогой. Принести чего-нибудь?
— Не знаю. Лед захвати.
Он повернул голову, и только теперь она смогла как следует его разглядеть. Конечно, лицо искажено страданием, но, как можно заключить, в нормальной кондиции он наверняка недурен собой. Прекрасные карие глаза, цветом как масть Завитушки. Выглядит лет на шестнадцать — на год-полтора старше ее самой. Чем-то напоминает Ника Роудса из Duran Duran. По собственному убеждению, она уж год как переросла Duran Duran, но симпатия к Нику осталась.
— Честно, не знаю, как быть, — выдохнул он. — Может, врача вызвать? На всякий случай, понимаешь?
— Чего уж тут не понять. — Она сильнее сжала его плечо. — Сейчас сбегаю в дом.
— Только сначала уведи эту скотину от моих грядок.
— Как скажешь. Я мигом.
Она быстрым шагом вывела лошадь через высокую калитку и оставила за стеной с западной стороны огорода.
Боль то накатывала, то отступала, словно волна, терзающая каждую песчинку, как крошечное яичко. Ох, сил нет терпеть, мать твою. За что такие муки? Года три-четыре назад ему зафигачили между ног теннисным мячом, тоже приятного мало, но разве можно сравнить? Неужели эта невыносимая мука — плата за секс, оргазм и продолжение рода? На самом деле у него еще ничего такого не было, только дрочил втихаря, а теперь испугался, что дальше этого и не пойдет. А могут яйца лопнуть? Ой-е. Совсем недавно ему пришло в голову, что неплохо бы когда-нибудь (не сейчас, конечно) стать отцом, а вдруг это уже не для него — и виной всему какая-то мочалка и ее бешеная, злобная кобыла, которая лягается как черт. Сейчас бы встать, спустить джинсы и трусы да определить степень увечья, но об этом и думать нечего — девчонка, того и гляди, вернется, а с ней дядя Джеймс, тетя Клара или отец с матерью.
Мало-помалу — ну совсем еле-еле — боль начала отступать. Он уже не чувствовал себя инвалидом. Опираясь рукой на кирпичную дорожку, он осторожно сел между грядками латука. Вытер глаза. Нет, на самом деле он, конечно, не ревел, просто от боли и судорожной гримасы сжимались слезные протоки — так он решил. Вытащив из кармана носовой платок, он высморкался. Даже это отозвалось болью. Покашлял. Опять больно. Задумался, как бы встать на ноги, но побоялся, что от этого будет еще хуже. В глаза бросилась черная шапочка, которую девчонка оставила прямо на дорожке. Бархатистую поверхность пересекал, как золотой меридиан, длинный вьющийся рыжий волос, поблескивающий на солнце.
Девушка отсутствовала минут пять-десять, но вернулась одна, неся ведерко со льдом.
— Где их черти носят? — воскликнула она. — Всех как ветром сдуло. И ни одной машины.
Он уставился на нее, смахнув последнюю слезу. Росточка невысокого, на голову его ниже. На вид вроде бы ровесница. Фигурка аппетитная, вполне, как говорится, «оформившаяся», подумал он. Высокие черные сапожки, длинная черная куртка и светлые рейтузы сидели на ней как влитые. Стянутые в узел рыжие волосы отливали медным блеском в синеве летнего дня. Она присела рядом с ним на бордюр. Глазищи зеленые. Кожа слегка тронута загаром, на щеках нежный румянец. Аккуратный носик.
— Смотри, лед притащила. — Она с грохотом опустила ведерко на кирпичную дорожку между носками ботинок и, порывшись в кармане куртки, извлекла упаковку таблеток. — И парацетамол. Думаю, не повредит.
Он сделал одобрительный жест.
— Вот спасибо. Теперь не умру. Уже полегчало. Жить буду. — Обхватив колени, он вперился взглядом в бесконечность и сделал полный выдох.
У него были сильные руки и длинные, жутко грязные пальцы: кожа бурая, под ногтями чернозем. Она невольно содрогнулась.
— Ну ладно. Пронесло, да? — улыбнулась она.
Тут он заметил у нее на верхних зубах брекеты. Поймав его взгляд, она сжала губы. Ишь ты, надулась, фыркнул он про себя. А так — симпатичная. Если не считать скобок на зубах.
Девушка протянула руку.
— Софи. А ты — мой двоюродный брат Олбан, так?
Он осторожно пожал ее маленькую ладонь. Выходит, они двоюродные. Жаль.
— Да, верно, — сказал он. — Приятно познакомиться.
— Вообще-то мы уже встречались, давным-давно, в раннем детстве, но не важно, мне тоже приятно.
Олбан кивнул.
— Спасибо за лед, — сказал он, подаваясь вперед и снова хмурясь от боли. — Но, наверное, мне лучше вернуться в дом. Может, ванну прохладную приму.
Она встала, помогла ему подняться, подхватила ведерко со льдом и, увидев первые неуверенные шаги Олбана, пристроилась у него под правой рукой. Так и довела его до порога. Это скорее мешало ему, чем помогало, но ощущение было приятное, да и пахло от нее вкусно, даром что родственница.
В сознательном возрасте он уже во второй раз приехал на все лето в Лидкомб. Впрочем, здешние места были для него не внове. Родился он в Гарбадейле, в самой северо-западной точке Шотландии. Жил там с отцом и родной матерью Ирэн до двух лет, пока с мамой не случилась беда. Тогда-то отец и перевез его в Лидкомб. Оба поместья с огромными домами находились в совместном владении родни. Вопрос о том, где жить, каждый решал сам, но с согласия старших. В те времена это практически означало дедушку Берта и бабушку Уин.
Ни маму, ни поместье Гарбадейл он почти не помнил. Лучше всего он знал Лидкомб. Здесь они жили, здесь он вырос: поначалу, в раннем детстве, играл в доме, а потом, став постарше, набравшись сил и смелости, начал проводить все больше времени в саду и окрестных угодьях.
Сперва он побаивался убегать за пределы лужаек и земляных террас, окружавших дом, и привычно жался к отцу, сидевшему за мольбертом на низком табурете, но через некоторое время поближе познакомился с огородом, по викторианской традиции обнесенным стеной, а потом начал обследовать старый яблоневый сад среди развалин аббатства. В саду пасли скот — небольшое стадо овец и козочек, которых держали в поместье не ради выгоды, а больше из привязанности. Спустя еще некоторое время, расширяя, как ему казалось, границы собственных владений, он стал выбираться за рубежи этих концентрических кругов безопасности, защищенности и обыденности все дальше — к лугам, рощицам, полям и лесам поместья. В один прекрасный день он добрался до берегов реки, поросших кустарником и полевыми цветами, и тут же, как одержимый первопроходец, устремился еще дальше, через широкий илистый брод к дюнам и дальнему пляжу, а оттуда — на край земли, где рокотали волны и мерцали в голубой дали холмы Уэльса.
Учиться его отправили в Мардонскую начальную школу, неподалеку от Майнхеда. Вечерами и по выходным он исследовал сад, огород и прочие уголки. Изредка ему на глаза попадался отец, писавший какую-то удаленную панораму или уголок сада. Время от времени эти пейзажи кто-то покупал, хотя в большинстве своем отцовские картины медленно, но верно оседали на стенах комнат. Школьные друзья, приезжавшие погостить, ходили на разведку вместе с ним. У него возникало чувство собственной исключительности, какой-то тайной ответственности. Все кругом принадлежало ему.
Отец женился во второй раз. Поначалу Олбан с большим подозрением отнесся к этой Лии и упорно, в течение нескольких лет, называл ее «тетя Лия» (когда-то ночью тайком, под одеялом, он шепотом пообещал это призраку своей родной матери). Но Лия была с ним ласкова, даже когда он не отвечал ей тем же, а отец летал как на крыльях и почти никогда не ругал сына. Олбану даже было дозволено залезать к отцу на колени; у того всегда был при себе запасной квадратик холста «для картины Олбана»: на грубой, непослушной поверхности мальчику разрешалось малевать, не жалея красок. Иногда отец сам предлагал ему сюжеты или советовал свободнее держать кисть, причем непременно одной рукой, а то и подсказывал эффектные сочетания цветов, но чаще всего молча держал его на коленях и терпеливо улыбался, пока Олбан не спрыгивал, утомившись, на землю и не убегал играть; тогда отец откладывал квадратный кусочек холста в сторону и вновь брался за кисти.
Однажды ночью Олбан стыдливо извинился перед маминой памятью и после этого стал называть Лию мамой.
Старого садовника Олбан вначале побаивался и даже злился, когда тот оказывался рядом, но потом начал с ним заговаривать и вскоре уже болтал напропалую, пока мистер Саттон занимался садовыми работами, изредка принимая помощь мальчика.
Потом на свет появилась Корделия: новое, непонятное, крошечное существо, сестренка. Поразительно. Вдруг он осознал, что все они — одна семья. Родители много времени посвящали Кори, а он получил еще большую свободу. Теперь мистер Саттон приходил в сад и огород только по вечерам, да и то не каждый день — сказывался возраст. Олбан начал составлять карты сада, давая по своему разумению названия каждому уголку и мало-мальски заметному ориентиру. На летние каникулы, длинные и веселые, семья уезжала в жаркие страны, а короткие зимние проводила в Гарбадейле. Много солнца — это хорошо недельки на две, но ведь и в Лидкомбе были солнце, море и песок, а заморские растения и сады всегда выглядели чересчур пестрыми и в отличие от домашних не таили никаких секретов.
Что же до уединенных скалистых утесов, болотистых земель и сплошь заросших рододендронами садов, окружавших унылые серые стены особняка Гарбадейл, все это было ему чужим, и почему-то там он никогда не чувствовал себя вольготно. Он честно старался радоваться всему, что выпадало на время каждых каникул (папа всегда учил: цени все, что тебе дается, лови сегодняшний день, ведь жизнь постоянно меняется, и не всегда к лучшему), но чаще всего каникулы просто означали переезд в другое место, которое было ничем не лучше родного дома. Пробыв несколько дней в чужих краях, он уже мечтал поскорее вернуться в Лидкомб и всякий раз после каникул первым делом бежал осматривать огород, лужайки, фруктовый сад и гулкие развалины аббатства, а иногда добирался до реки и до самого моря.
Мистер Саттон совсем одряхлел и перебрался в дом престарелых; в саду время от времени подрабатывали два деревенских парня, тезки, носившие имя Дейв, но они не снисходили до трепа с каким-то малолеткой. Дейвы отпускали непонятные шутки протравку и, похоже, не так любили сад и огород, как мистер Саттон, зато Олбан от этого чувствовал там себя по-хозяйски.
Впоследствии он жалел, что не сразу понял, какой прекрасной, завидной и благодатной была такая жизнь.
А случилось вот что: когда ему уже стукнуло одиннадцать лет и пришло время поступать в среднюю школу, папа однажды усадил его перед собой и сообщил, что они покидают Лидкомб и вообще графство Сомерсет. Отцу предстояло войти в семейный бизнес. Ему отвели должность в главном управлении. Они будут сюда возвращаться, конечно, будут, но теперь им пора переезжать в большой город — в Лондон! Ну, если уж быть точным, то в Ричмонд, это совсем рядом, железнодорожное сообщение с центром удобное. Поблизости есть хорошая школа-интернат, но он будет там приходящим учеником — и так далее и тому подобное.
Так они и распрощались с Лидкомбом. А как только отец, получив должность в семейной фирме, перевез семью поближе к Лондону, в их дом уже были готовы вселиться другие люди, дядюшка с тетушкой и выводком детей, которых Олбан вроде бы должен был знать, но совсем не помнил.
У него было такое чувство, будто его предали, отправили в ссылку, выбросили за ненадобностью. После Лидкомба Ричмонд казался чужим, суетным и шумным. Дом, очевидно, был по площади таким же, как прежний, но тянулся вверх и отличался регулярной планировкой: никаких причудливых коридоров, промежуточных площадок, кривых непредсказуемых лестниц и асимметричных комнат. Чувствовалась в этом доме какая-то напряженность, зажатость, будто бы он вечно стоял по стойке «смирно», не вправе расслабиться. Сад считался огромным, но это была полная чушь: исходив этот клочок земли вдоль и поперек, Олбан определил его размеры в половину одного только лидкомбского огорода, обнесенного стеной. Отца он почти не видел — тот сутками пропадал на работе.
Олбана возили в Лондон — в кино и на концерты, и это было хоть какой-то компенсацией, но далеко не полной. В школе, после двух-трех недель определенных трудностей, он вполне освоился. Разве что пришлось немного изменить свой говор, хотя он и не был никогда таким уж западным, и подраться с одним мальчишкой, который оказался старше и здоровее, но зато медлительнее. После драки они пожали друг другу руки, что ему показалось нелепым — было в этом какое-то притворство. Ему нравилось учиться, нравилось водить дружбу с ребятами, слоняться с ними по улицам и паркам Ричмонда, нравилось ездить в Лондон (особенно вдвоем с отцом), но Лидкомб — это осознание словно ударило его среди ночи — вспоминался ему чаще, чем покойная мать.
В Лидкомб они теперь приезжали на каникулы, а раньше, наоборот, уезжали оттуда на каникулы в дальние края; Лидкомб сделался пунктом назначения, временным и чисто условным. В первый приезд он заметил, что пять-шесть картин Энди, оставленных там в подарок дому и его новым обитателям, перевешены в спальни, убраны с глаз долой. Если Энди это и задело, он промолчал.
После великого переселения в Ричмонд они каждый год приезжали в поместье с родителями и сестренкой Кори, гостили неделю-другую, а иной раз оставались только на одну ночь, но Софи ему совершенно не запомнилась. Кажется, в последний раз они виделись совсем детьми, когда им было лет по пять от роду. Осталось лишь смутное воспоминание о том, как он довел ее до слез.
С тех пор их пути, как ни странно, не пересекались, хотя она жила в Лидкомбе. Софи была дочерью дяди Джеймса от первого брака, а потому часто гостила у родной матери в Испании.
Когда он впервые попытался осмыслить это обстоятельство, оно показалось до жути странным. Нет, когда у человека две матери — тут ничего странного, с этим он свыкся, но если обе матери живы-здоровы… Вот это точно дикость. Только расспросив других ребят, он понял, что такое случается. От взрослых всего можно ожидать.
Лет с двенадцати, сам того не замечая, он приохотился ухаживать за садом в Ричмонде. Когда приходил садовник, Олбан крутился вокруг него, задавал вопросы, был на подхвате, а иногда брался за лопату и выполнял кое-какие тяжелые работы, если мистера Рейнольдса скручивал радикулит. Он полюбил копаться в земле, его завораживали названия растений и необычайные открытия, которые таил каждый лист, венчик цветка, хрупкий побег и зеленеющий квадратик дерна.
До Кью-Гарденз было не так уж далеко. Впервые он поехал туда с родителями прохладным, туманным осенним утром; по какой-то забытой причине он был не в духе и вообще не хотел никуда ехать, вообще не хотел иметь дела с родителями (Кори тоже была с ними, непривычно улыбчивая и послушная, будто бы чувствовала его настроение и нарочно показывала, какая она хорошая), но все же он невольно изумился при виде разнообразия деревьев и кустарников, а также величавого изящества «Пагоды», смутно возвышавшейся в туманной дымке. Потом он увидел оранжереи. Они его просто сразили своим ароматом, теплом, тяжеловатой влажностью и буйством необъятной, благоухающей, сказочной флоры: там были растения со всех концов света, одни — как причудливые карикатуры, другие — как пришельцы из ночных кошмаров или с других планет, и все это пышно цвело под серым английским небом. Над головой, за пеленой тумана, с ревом пролетали реактивные самолеты, направляясь — тоже со всех концов света — в аэропорт Хитроу. Чтобы прочитать надписи на табличках, он наклонял голову, но при этом изображал полное равнодушие, чтобы не показать, до какой степени его захватило увиденное и как много это для него значит. Уже тогда он решил, что сюда надо приезжать почаще.
В восемьдесят четвертом году — ему тогда было четырнадцать и на него сыпались приглашения от многочисленных родственников, живущих по всему миру, от Гарбадейла до Штатов и Дальнего Востока, — его спросили, куда он предпочитает отправиться на каникулы, и он ответил, что хочет поехать в Лидкомб и заняться садом.
К концу лета он заново прикипел к этому месту. Сам особняк был, конечно, хорош, но его привлекали угодья, сады, растения — цветы, кустарники, деревья, овощи, разнотравье газонов и лугов — и всякая живность, которая там кормилась.
Тяга к земле — не без ехидства подкалывали школьные приятели — была несколько подозрительна, и он сам в какой-мере с этим соглашался. Но так уж получилось. Вся эта, казалось бы, непритязательная зелень манила его к себе. Так что волею судьбы он, подросток, ловил настоящий кайф на овощных грядках.
— Значит, на резиновом кольце теперь сидим, Олбан? — спросил дядя Джеймс. — Передай-ка горошек.
— Бедненький мой, — наверное, в пятый раз сказала Лия с другого конца стола. На ее лице мелькнула ободряющая улыбка, а голосе звучало сочувствие.
— Ма-а-а-а-а-ам. — Олбан бросил на нее негодующий взгляд. Но Лия только улыбнулась еще заботливее.
Олбан передал миску с горошком дяде Джеймсу, сидевшему во главе стола.
— Вообще-то, не на кольце, а на подушке, дядя, — сообщил он.
Господи, какой стыд. Олбан с ужасом осознавал, как по-детски — не иначе — прозвучало его воззвание к Лии. Вышло даже не просто «мам», а «ма-а-а-а-ам» — протяжно, как у младенца. Он взглянул на Софи, чтобы посмотреть, не ухмыляется ли она, не хихикает ли, но она лишь накладывала себе добавку пюре.
— Бедняга, — высказалась напрямик тетя Клара. — Аккуратней надо с лошадьми.
Клара, дородная, румяная матрона, всегда носила фартук и прикрывала рыжие — иногда рыжие до тревожности — волосы косынкой. Олбан не припоминал, чтобы когда-нибудь видел ее с непокрытой головой.
— Доктор говорит, серьезных повреждений нет, — объявил Энди.
Отец Олбана настоял на том, чтобы присутствовать при осмотре. Это тоже вызвало неловкость, хотя Энди искренне переживал за сына. А доктором оказалась молодая женщина. Невыносимо стыдно.
— То есть продолжению рода ничто не угрожает, так я понимаю? — спросил дядя Джеймс отца Олбана.
Дядя Джеймс был чудаковатым субъектом. В отличие от нормальных фермеров он ходил в вельветовых брюках и жилете поверх рубашки в желтую клеточку, что делало его еще более грузным. У него были густые вьющиеся черные волосы, румяные щеки и солидное брюшко.
Энди только улыбнулся. По сравнению с шурином отец Олбана выглядел еще хоть куда: подтянутая фигура, почти прямые темные волосы с проседью. У него было добродушное лицо с морщинками вокруг глаз, отчего казалось, что он всю жизнь улыбался, но порой — если застать его в одиночестве, когда он сидел, глядя в никуда, — от этих морщинок он, наоборот, выглядел очень грустным, пока не спохватывался, что на него смотрят.
— До свадьбы заживет, правда, золотко? — сказала Лия, улыбаясь Олбану.
Его мачеха была худощавой и бледной, но отличалась веселым нравом, какой ассоциируется с людьми вдвое толще. Свои пышные вьющиеся светлые волосы она сама называла «королевской короной». А еще, как, к величайшему смущению Олбана, заметил один из его школьных приятелей, у нее были обалденные — для ее возраста — сиськи.
— Заживет, — пробормотал он и, склонившись над тарелкой, принялся срезать жир с краев свиной отбивной.
— Надеюсь, Олбан, перед моей девочкой ты не вел себя как Гелдоф? — сказал дядя Джеймс, обильно поливая свою тарелку яблочным соусом.
— Как, простите?
— Не ругался, как этот Гелдоф? Конечно, получив копытом в пах, человек обычно не стесняется в выражениях, это понятно, но все же надеюсь, что ты сумел удержаться от сквернословия в присутствии моей дочери.
— Джеймс, прошу тебя. — Софи со значением вытаращила глаза.
Отец Софи демонстративно повернулся на стуле и посмотрел в сторону двери.
— Еще кто-то пришел? — спросил он, грозно хмурясь. — Кому-то сказали «Джеймс»?
— Папа, пап, отец, папа, — с досадой процедила Софи.
— А! Я тут! — сказал дядя Джеймс, поворачиваясь обратно. — Извини, дочка.
— Будьте спокойны, дядя: я и дышать-то не мог, не то что ругаться, — заверил его Олбан. — Нежный слух вашей дочери не пострадал.
Софи фыркнула. («Доченька, это еще что? — не удержалась ее мать. — Ты ж не лошадь».)
— Я свободно ругаюсь на трех языках, — с лучезарной улыбкой сказала Софи. — Милая мамочка, дорогой папочка.
Дядя Джеймс качал головой:
— Чудила все-таки этот Гелдоф. Право слово. В какой там он группе-то играл? «Городские кисы»?
— «Крысы», — поправил Олбан.
— Во-во, — согласился дядя Джеймс. — Я ушам своим не поверил, когда он стал прилюдно выражаться. Прямо с экрана.
— Пап, это было месяц назад, — возмутилась Софи. — Ты когда-нибудь успокоишься? Ну ругнулся и ругнулся, однако это помогло: он заставил-таки людей отдать на благое дело «сраные деньги».
На последних двух словах она расширила глаза, понизила голос и неплохо передразнила ирландский акцент. Кори, младшая сестра Олбана, исключительно вредная в свои восемь лет, только пискнула от возмущения. Олбан, невольно рассмеявшись, чуть не подавился отбивной.
— Ну это уж слишком, юная леди, — сказал неожиданно ставший серьезным дядя Джеймс, заливаясь краской и показывая вилкой на Софи. — Мы за обеденным столом.
— Сам-то ты сколько тогда пожертвовал на «Лайв-эйд», папочка? — спросила Софи, и Олбан готов был поклясться, что она захлопала ресницами.
— А вот это, честно сказать, не твоего ума дело, — ответил дядя Джеймс своей дочери и осклабился.
— Ну, — многозначительно протянула Софи, — я лично отдала все, чтобы было скоплено за целый год на поездку в горы.
— То есть угрохала все деньги, которые я тебе дал, чтобы ты поехала кататься на лыжах?
— Не важно, откуда пришли эти деньги, — решительно заявила Софи, — важно, на что они ушли.
— Браво, браво! Надеюсь, эфиопы прислали тебе благодарственную открытку. Теперь, если не возражаешь, я бы хотел вернуться к обеду.
Софи что-то проворчала и уставилась в тарелку.
— Софи, доченька, неужели так и не попробуешь отбивную? — неожиданно спросила тетя Клара.
— Мам, — возмутилась Софи, — я же вегетарианка!
— Знаю, детка. Но это такая вкуснотища.
В ответ Софи только закатила глаза. Она поймала на себе взгляд Олбана, и они обменялись печальными улыбками: мол, родители, что с них взять?..
Все та же незапертая квартира Танго. (Эти люди живут как в американских мыльных операх, где друзья пинком открывают входную дверь. Ха-ха.) Из гостиной доносится голос, который Филдингу незнаком:
— Ты чо? Если скинуть на фиг все шмотки — останешься голяком, а как же?
— Не, ты не въезжаешь, — отвечает голос Танго. — Я что хочу сказать: если у тебя на теле есть татуха, ее ты не скинешь. Вот и получается: раз на тебе что-то есть, ты типа уже не голяком. Усек?
— Усек, что у тебя крыша съехала. Это… О, Якудза, наконец-то! Как жизнь, Як?
Ол говорит:
— Всем привет.
В гостиной — новое лицо: приземистый толстяк с обалденно длинными темными волосами. На нем джинсы и черный кожаный жилет — в общем, канает под «блэк-саббатовского» роуди образца семидесятых. Волосня приоткрывает близко посаженные глаза, здоровенный шнобель и толстый косячок. Коротышка озадачен появлением Филдинга, но потом вроде кивает. Кроме него в комнате находится только Танго, которого Олбан просит «на пару слов». Они выходят. Филдинг осторожно присаживается на диван, мечтая только о том, как бы поскорее отсюда убраться. Рядом с телевизором лежит знакомая серебристая коробочка, присоединенная проводами, а на ковре у телевизора — пара пультов. Коротышка смотрит на Филдинга, а тот сморит на него, полный решимости не отводить взгляд. Оттого что толстяк не переставая курит, видимые участки его физиономии закрывает плотная дымовая завеса. Через некоторое время он улыбается и протягивает косяк:
— Затянуться хочешь?
Филдинг почти соглашается, просто потому, что от него ожидают отрицательного ответа, но здравый смысл берет верх.
— Нет, спасибо. За рулем.
Волосан кивает и еще раз затягивается. Надолго задерживает в легких дым, потом выдыхает. Филдинг снова подумывает открыть окно. Ему кажется, он дуреет уже оттого, что находится в этой комнате.
— По-моему, нас не представили, — говорит коротышка после очередного выдоха.
— Филдинг.
— Ага. Верб.
Филдинг из вежливости улыбается и кивает. Волосан замечает, что Филдинг покосился в сторону приставки.
— Это моя, — говорит он. — Мы тут с Танго поиграться хотели.
— Вот оно что. — На полке под телевизором Филдинг замечает DVD в знакомой упаковке и широко улыбается.
Возвращаются Олбан и Танго.
— Ну, может, на пару дней, — говорит Ол.
Через плечо у него перекинут небольшой вещмешок, а не тот заскорузлый, чуть не в человеческий рост рюкзачина солдатского образца, который Филдинг видел до этого. Похоже, я переоценил свой дар убеждения, думает Филдинг. Ладно, не все сразу.
Ол смотрит на него:
— Готов?
— Vamanos muchachos, — говорит Филдинг, вставая.
— До скорого, Громила, — говорит Танго, провожая их до дверей. — Рад был познакомиться, Филдинг. Мой дом — твой дом.
— Спасибо. Будь здоров.
Из коридора Филдингу видно, как в гостиной Берб включает «спрейнтовскую» приставку «Соrр V-Ех» и устанавливает диск с легендарной игрой «Хозяева ИМПЕРИИ!»