Часть третья
Милые бранятся
Пятница, 18 апреля 1986 г.
Кажется, весь мир ополчился против меня, думал Робин, сидя на скамейке в парке и глядя, как уходит Тед.
У меня в голове столько теорий, столько литературных теорий, но я, хоть убей, не могу перенести их на бумагу. У меня в голове столько рассказов, и все эти рассказы я каким-то чудом умудрился перенести на бумагу, но их никто и никогда не прочтет. Вечерами я брожу от дома к дому, распространяя листовки с призывом к одностороннему разоружению и миру во всем мире, а так называемый лидер так называемого свободного мира однажды утром просыпается и решает убить несколько сотен ливийцев только потому, что он отчасти потерял лицо. Единственный человек, кого я способен любить во всем этом городе, единственная личность, которую я уважаю, настолько озлоблена и рассержена тем, как люди обращаются с ней, что при малейшем неловком моем слове повернулась ко мне спиной. Я рассчитываю спокойно отдохнуть в Озерном крае, а застреваю в Ковентри, разыгрывая роль гостеприимного хозяина перед одним идиотом, который уверяет, что был моим другом по Кембриджу.
Не могу сказать, будто я испытываю неприязнь к Теду. Он внушает мне безразличие, которое, честно говоря, производит довольно бодрящее действие. Пять минут без его общества — и я почти забыл, как он выглядит. Некоторые лица блекнут, как только их обладатели выходят из комнаты. Некоторые лица не блекнут никогда. Никогда-никогда. По крайней мере, я считаю, что они не поблекнут никогда, но мне ведь только двадцать шесть лет. Возможно, когда мне исполнится сорок шесть, я забуду, совсем забуду, как она выглядит. Возможно, мы с Кейт пройдем мимо друг друга на улице в том или ином месте, в Бредфорде или где-нибудь еще, и даже не узнаем друг друга. Но я сомневаюсь. Я не в силах вообразить, чтобы такое случилось. Начнем с того, что я не рассчитываю дожить до сорока шести.
Точнее, я надеюсь, что, если я доживу до сорока шести, я оставлю далеко позади все эти вещи, все эти идеи, если угодно, все эти надежды, которые теперь таскаю на шее, словно мешок картошки; а если мне это не удастся, тогда я, наверное, во что-нибудь их превращу, тогда мне сполна воздастся за все мое ожидание, и я все-таки стану знаменитым писателем или чем-нибудь в этом роде, и тогда однажды поздно вечером мне в лицо будут светить яркие софиты в какой-нибудь студии и какой-нибудь телеведущий какого-нибудь ночного ток-шоу мне улыбнется и скажет:
— Быть может, вы поведаете нам о годах, проведенных в Ковентри? Сейчас, оглядываясь назад, вы не считаете, что это были годы вашего становления, становления вашего писательского мастерства и ваших теоретических воззрений? Что вы можете нам рассказать о так называемой «группе Ковентри» и характере ваших собраний?
И я буду чесать голову, или тереть нос, или закидывать ногу на ногу, и я отвечу, якобы погрузившись в воспоминания:
— Ну, по большей части наши встречи проходили в каком-нибудь невзрачном кафе, и мы разглагольствовали о книгах, которые никто из нас по-настоящему не читал. Мы делали все, чтобы превратить Ковентри в центр интеллектуальных и культурных споров, но, честно говоря, чаще всего нам казалось, что мы ведем безнадежную борьбу. Естественно, мы брали за образец парижскую интеллигенцию 20-х и 30-х годов, но если у Жан-Поля Сартра с друзьями были такие кафе, как «Дом», то мы все больше пили кофе из бумажных стаканчиков в местной закусочной «Бургер Кинг», что напротив автобусной станции, а когда мы чувствовали себя богачами, шли к «Цуккерману», в псевдовенскую кондитерскую в квартале от «Бритиш хоум сторс». В конечном счете все это мне приелось, и после апреля 1986 года я практически отошел от этой группы.
— А кто в то время входил в эту группу?
— Ну, конечно, я и еще Хью Фэрчайлд, ныне один из главных специалистов по Т. С. Элиоту, только о нем никто ничего не знает, а также Кристофер Картер, ныне один из самых непонятных и непримечательных английских теоретиков литературы, а еще Колин Смит — как может человек с таким именем не суметь достичь известности? — который почти наверняка стал бы весьма уважаемым поэтом, критиком и литератором, если бы не одна небольшая проблема: по утрам у него были трудности с тем, чтобы вылезти из постели, а кроме того (и это обязательно приходит на ум), он редко удосуживался записывать свои мысли о литературе, которые у него то и дело рождались.
— Полагаю, университет играл важную роль в вашей интеллектуальной жизни?
— Да, играл. Именно там мы обычно покупали сандвичи.
— Что бы вы назвали основными отличительными чертами вашей группы?
— Невыразительность, уныние, крайняя порочность, недоедание и сексуальная неопытность. Вы должны мне простить, если я с горечью отзываюсь об этом периоде своей жизни. Честно говоря, мне трудно вообразить, каким я буду представляться себе через двадцать лет, потому что мне трудно вообразить, что значит быть на двадцать лет старше, чем я сейчас. Ибо я не человек сорока шести лет, я человек двадцати шести лет, и если я оглядываюсь назад на двадцать лет, я вижу себя маленьким человечком, который всегда отказывался пить в школе молоко, и который отказался взять маму за руку когда мы вышли на прогулку, и который считал свою старшую сестру самым замечательным человеком на свете. Так вышло, что теперь я вообще не вижусь с сестрой. Она живет с мужем в Канаде. Редкие письма. И вся сложность в том, чтобы вообразить себя человеком сорока шести лет, состоит в отсутствии понимания, в полном отсутствии понимания того, кто я сейчас. У меня нет никакого ощущения собственной личности, если вы понимаете, что это значит. Я чувствую себя пустым человеком. В такой ситуации встреча с Тедом — это последнее, что мне требовалось, потому что он, по-видимому, имеет ясное представление о том, что я за человек, но это представление настолько не соответствует истине, что оно лишь сбивает меня с толку. Никто по-настоящему не знает, кто я такой, в том-то все и дело, а мне нужен, очень нужен человек, который сказал бы мне, кто я такой. Наверное, только Апарна знает, но она отказывается помочь. Она всегда отказывалась помочь.
— На мой взгляд, довольно пораженческие настроения. Зачем возлагать ответственность на других? Если вы чувствуете, что утратили стержень жизни, то самое время начать задавать себе вопросы. Напомнить себе о том, что вам дорого. Например, о ваших произведениях.
— О моих произведениях.
— Расскажите мне о ваших произведениях. Каковы отличительные черты ваших произведений? Как бы вы могли их описать?
— Ну, раз вы спросили, мои произведения… вас это действительно интересует?
— Разумеется. Продолжайте.
— Мои произведения распадаются на две четко различимые группы. Это художественные работы (не самое лучшее определение, но я не могу подобрать другого) и критические работы. То, что отличает мои художественные работы, что является их общей чертой, что придает им тематическое единство, — все они, без исключения, не опубликованы. Ни одно произведение не вышло в печатном виде, и ни одно не вызвало ни слова похвалы или одобрения со стороны литературного агента или редактора. Напротив, отказы на некоторые из них были написаны с такой страстностью, которая может сравниться разве что с религиозным пылом. Кроме того, даже внутри этой категории можно провести различие между работами, которые никем не опубликованы, и работами, которые никем не прочитаны. Ибо некоторые произведения — возможно, по этой самой причине — являются самыми типичными, самыми центральными для моего творчества, и эти работы я не смог заставить прочесть даже ближайших друзей. Но обратимся к критическим произведениям, у них несколько иная характерная черта, и заключается она в том, что все эти работы, и вновь все без исключения, не написаны; и потому мои критические статьи существуют только в воображении моего научного руководителя (когда он пребывает в оптимистическом настроении), но даже он, наверное, потихоньку удивляется, почему я до сих пор не показал ему ни одной из них. Хотя в этом контексте следует отметить, что мой научный руководитель не выказал никакого удивления, не говоря уж о неудовольствии, в связи с моей диссертацией, ненаписанной за четыре с половиной года, что является весьма примечательным знаком и позволяет сделать два предположения: либо он на редкость терпеливый и терпимый человек, либо ему глубоко плевать на меня и мою работу, но, как бы то ни было, читать ему ее не приходится. После того как университет получил причитающуюся плату за меня, а он получил свое жалованье, всем стало совершенно безразлично, напишу я что-нибудь или нет. Хотя сам я не могу относиться к этому с полным безразличием. С полным — не могу.
— Позволите ли спросить, чем вы занимались эти четыре с половиной года, когда вы должны были писать научную работу?
— Честно говоря, самыми разными вещами, самыми разными вещами. Я встречался с интересными людьми, вел интересные беседы. Я сидел и думал о том и о сем. Прошу прощения, что я выражаюсь столь туманно, просто мне сейчас сложно продемонстрировать осязаемость своих достижений. Возьмем, к примеру, политику. Несколько месяцев назад я бы наверняка сказал, что политически возмужал с тех пор, как оказался в университете. Теперь я не столь уверен.
— Вы страдаете от того, что утратили убеждения?
— Недавние события слегка поколебали мои теории, только и всего. Одно время я пытался высмеивать Лоуренса, но теперь я согласен с его высказыванием о наивности многого из того, что выдается за политику. Сейчас я не хочу об этом говорить, потому что все это бесит меня, приводит в ярость.
— Но, быть может, ярость — это как раз то, что вам нужно. Вы случайно не имеете в виду бомбардировку Ливии президентом Рейганом, осуществленную совместно с британским правительством? Вы поэтому последние три дня прячетесь у себя в комнате, словно испуганное животное, смотрите все политические программы, слушаете по радио все сводки новостей, осмеливаясь выйти на улицу только для того, чтобы купить газеты?
— Вероятно, это не единственная причина моего нынешнего состояния, но должен признать, что это событие расстроило меня больше, чем любое другое политическое событие на моей памяти. Оно меня пугает, меня пугает агрессия этих людей. Это варвары.
— Соединенные Штаты действовали с целью самозащиты в рамках международного права. Вы же не хотите сказать, что террористам можно позволять оставаться безнаказанными?
— Даже не знаю, как лучше опровергнуть этот аргумент, уж очень много способов. Соединенные Штаты оправдывают свои действия статьей 51 Устава ООН, но если так, почему они не обратились в Совет Безопасности (как поступила даже миссис Тэтчер во время Фолклендского кризиса)? Выступая в четверг в парламенте, Тэтчер объяснила почему: «Потому что Совет Безопасности не может и не умеет эффективно противодействовать терроризму, который поддерживается государствами». Иными словами, они не обратились в Совет Безопасности, поскольку тот не санкционировал бы подобные действия. Рейган надругался над юридической процедурой. Он знал, что нападение на Ливию не является самозащитой, предусмотренной статьей 51, поскольку нельзя с уверенностью утверждать, что террористические акты, за которые он хотел отплатить, поддерживались Ливией, да и сами теракты были не настолько серьезны, чтобы заслужить возмездие подобного масштаба.
— Но Рейган отвечал на два недавних нападения, нацеленных конкретно против американских гражданских лиц и военнослужащих.
— Никто не знает наверняка, что именно Ливия стоит за взрывом в авиакомпании «Ти-дабл-ю-эй». В настоящее время наиболее вероятно, что это дело рук группы Абу Нидала из Ливана. 26 марта эта группа выступила с заявлением, в котором говорилось, что «все американское отныне является целью наших революционеров». Ни в Америке, ни в Британии никто не привел ясных доказательств, позволяющих связать Ливию с этим терактом. Командующий силами НАТО генерал Бернард Роджерс выразился просто: «Не могу сказать, как мы получили эти сведения, но это так». Тэтчер заткнула рот парламенту, повторив несколько раз, что Ливия «со всей очевидностью поддерживает действия террористов». 14-го числа Джеффри Хау заявил о существовании «неопровержимых доказательств» ливийского участия, но позже источники информации в Уайтхолле заменили «неопровержимые» на «весьма убедительные». Возможно, эти сведения стали известны из прослушивания телефонных линий на Кипре, где перехватили несколько ливийских сообщений, но подобное предположение сугубо умозрительно, поскольку правительство упорно отказывается представить парламенту какие-либо доказательства под предлогом «безопасности». В любом случае, пять американцев погибли во время взрыва «Ти-дабл-ю-эй», и еще один скончался после взрыва в дискотеке в Западном Берлине 5 апреля. Чтобы отомстить за гибель этих людей, Рейган предпринял атаку, в результате которой погибло по меньшей мере сто человек (по самым скромным оценкам), в том числе приемная дочь Каддафи. Среди тяжело раненных есть итальянцы, греки, югославы, а французское, австрийское и финляндское посольства в Ливии полностью разрушены. А вспомните, в октябре 1983 года более 250 американских военнослужащих погибли во время взрыва на военно-морской базе в Бейруте, и пять месяцев спустя американцы ушли из Ливана, не сделав и попытки отомстить за погибших. Практически все последние захваты самолетов и взрывы брали на себя группы, базирующиеся в Бейруте, а не в Ливии, но, как признаются многие американские дипломаты и сотрудники разведслужб, такие страны, как Иран и Сирия, просто слишком сильны, чтобы нападать на них. Вот Рейган и решил сделать козлом отпущения Каддафи, поскольку тот достаточно слаб и на него можно напасть без серьезных последствий. Поэтому Рейган развернул кампанию ненависти против Ливии и выступает с заявлениями, подобными тому, что он сделал 10-го числа: «Мы знаем, что этот бешеный пес Ближнего Востока ставит своей целью мировую революцию, исламскую революцию… возможно, мы для него враги потому, что, подобно горе Эверест, мы существуем». Но как можно мстить за гибель шести человек, послав целый Шестой флот США, в том числе девятнадцать крейсеров, эсминцев и фрегатов, а также два гигантских авианосца (суммарное водоизмещение 140 000 тонн), на которых размещено сто самолетов, в том числе истребители F14 и F18, а также бомбардировщики F1, взлетевшие с авиабаз в Англии?
— Взрывы в компании «Ти-дабл-ю-эй» и в Западном Берлине — это всего лишь верхушка айсберга. В последнее время от взрывов в аэропортах Рима и Вены погибло двадцать западных граждан, а эти взрывы, вне всякого сомнения, дело рук проливийских группировок (если не самих ливийцев).
— Да, но я не могу принять того лицемерия, из-за которого эти события привлекают всеобщее внимание и вызывают всеобщее возмущение: Соединенные Штаты считают нужным поднимать такой шум только потому, что жертвы — жители Запада. А как быть, к примеру, с сотнями палестинцев, убитых в течение последнего года в лагерях Сабра и Шатала произраильскими «террористами» (если уж использовать это слово)? Кстати, мы еще не касались роли, которую сыграло в этом маленьком фиаско наше собственное правительство. Почему только мы одни из всех европейских стран оказались замешанными в событии, которое Горбачев совершенно справедливо назвал «актом бандитизма»? Как может Тэтчер давать согласие на отправку самолетов с таким заданием, а затем благодарить своих сограждан за проявленное «мужество» в ситуации, на которую они никак не могли повлиять? А затем мы вынуждены сносить, как нас благодарит Рейган: «Наши союзники, которые сотрудничали с нами в этой акции (это дословно), особенно те, кто разделяет наши ценности, могут гордиться тем, что отстояли свободу и право, что, будучи свободными людьми, они не позволили запугать себя угрозой насилия». «Свободные люди» — вы слышали? А нас спросили? Мы давали согласие? Опрос общественного мнения, проведенный в четверг, пятнадцатого числа, показал, что 71 процент британцев считает, что Тэтчер совершила ошибку, дав согласие на использование наших баз (кстати, решение было принято на основании соглашения тридцатипятилетней давности, детали которого до сих пор не опубликованы). В ту же ночь две тысячи людей собираются у Уайтхолла со свечами, протестуя против бомбардировки, и полиция арестовывает 160 человек за «учинение помех». Несмотря на мощную волну протеста, правительство проводит в парламенте чрезвычайные дебаты и выигрывает их большинством в 119 голосов. А согласно президенту Рейгану, мы, оказывается, «свободны». Мы «свободные люди». Прошу прощения, я больше не чувствую себя свободным. Я чувствую себя бессильным, испуганным и разгневанным.
— Пожалуй, нам больше не стоит говорить о политике. Кажется, сейчас это у вас больное место.
— Да, можно так сказать.
— Есть что-нибудь еще, что вас беспокоит? Что-нибудь личное? Например, у вас по-прежнему не получается поддерживать отношения с любимым человеком?
— Ну, хорошо, дайте подумать. Верно, в этом смысле мои достижения весьма неутешительны, точнее, не столько неутешительны, сколько катастрофичны. Принимая во внимание мои увлечения за последние несколько лет и их неизменно скверные последствия, я бы сказал, что у меня есть все основания для отчаяния.
— Чем вы можете объяснить неспособность поддерживать романтические отношения с женщинами? Может, всему виной какая-нибудь привязанность без взаимности, которая имела место в далеком прошлом и от которой вы так и не смогли оправиться?
— Ну, возможно, я просто ищу себе оправдание, но мне все-таки кажется, что я по-прежнему слишком много времени (если учесть, что все это произошло пять лет назад) провожу в мыслях о Кейт.
— Когда вы говорите «все это произошло», что конкретно вы имеете в виду?
— Я имею в виду тот факт, что ничего не произошло. Вот что произошло пять лет назад, и я все еще корю себя за это. В этом кроется еще одна причина, почему меньше всего на свете я хотел сейчас видеть Теда.
— А какая именно черта Кейт кажется вам особенно привлекательной?
— Не знаю, как нужно отвечать на этот вопрос. Неодолимые влечения возникают сами по себе, и потом мы не можем от них избавиться: разум тут не работает. Она была красивой и умной, так мне представлялось, но в мире хватает красивых и умных женщин, многие из которых не казались мне привлекательными. Оглядываясь назад, я думаю, что мы просто хорошо подходили друг другу, и меня гнетет мысль, что мне не хватило сообразительности или смелости понять это тогда. Подобно многим, мне нравится смаковать упущенные возможности, сожаления придают моей жизни определенный эстетический аспект, и они очень удобное оправдание для жалости к себе. Я всегда могу сказать: «Если бы я только женился на Кейт» — и притвориться, будто именно в этом корень моих проблем.
— А разве это само по себе не проблема? Вы упомянули, что у вас были и другие романы. Вы имеете в виду, что в этих романах не было ничего принципиально ненормального, если не считать вашего собственного разрушительного упорства, вашего желания продолжать жить на обломках разбитой романтической страсти?
— Вовсе нет. Это значит, что ответственность лежала на мне, хотя вина за разрыв всегда и неизменно лежала на женщине. Со времени моего появления в этом университете у меня было три или, может, четыре, или даже пять, или все-таки две женщины, и каждая была виновна в одном и том же преступлении: она не была Кейт. Если бы этот недостаток можно было бы исправить, то все остальное пошло бы гладко, уверяю вас. А так получался порочный круг, который ни одна женщина не способна разорвать. Возможно, мне следовало завести роман с мужчиной.
— Но ведь есть человек, который способен разорвать этот круг, разве нет? Как насчет Апарны?
— Должен признаться, было время, когда я только здесь появился, когда я только с ней познакомился… казалось, мы так хорошо ладили и все шло как по маслу. Верно, тогда я не думал о Кейт, хотя прошло совсем немного времени. Тогда я не то чтобы был счастлив, но я был взволнован, очень взволнован. Мы оба были взволнованы. Теперь уже не вспомнить, когда это ощущение начало угасать. Она была так разочарована, так устала от того, что ее не воспринимают всерьез, а я не смог ей помочь. И сегодня мы еще дальше друг от друга. Что я могу предложить ей? Я заглядываю внутрь себя и вижу пустоту, и я не знаю, как образовалась эта полость, я не знаю, что с ней поделать. Это пугает меня почти до смерти.
— Это называется искать себе оправдания. Вы можете многое ей предложить: вы нужны ей так же, как она нужна вам. Ступайте к ней сейчас, извинитесь за все, что вчера ей наговорили, и все будет в порядке.
— Вы думаете, мне следует так поступить? Вчера у нас и впрямь не было возможности нормально поговорить. Мне хотелось бы знать, что она думает о моем рассказе, моем третьем рассказе, моем любимом рассказе; она умеет приметить что-нибудь интересное. Возможно, мне следует позвонить ей сегодня вечером и спросить, что она думает. Да, так я сейчас и поступлю.
— Прекрасно. Это решение. Дела идут на поправку.
— Но знаете, у меня есть гораздо более неотложное дело — мне срочно нужно в туалет. Я сегодня, наверное, выпил чашек двенадцать чаю. Боюсь, до возвращения домой я просто не дотерплю; это нужно сделать здесь и сейчас, при свете дня. Впрочем, увидеть меня могут только вон те двое, а они, похоже, полностью поглощены игрой. Кроме того, вон густой куст рододендронов, который превосходно подходит для моих целей. Прошу меня извинить. Я быстренько.
ЧЕТЫРЕ РАССКАЗА РОБИНА ГРАНТА
3. Милые бранятся
На железнодорожной ветке между Уоррингтоном и Крю поезд вдруг останавливается.
Поезд стоял почти четверть часа, прежде чем пассажиры начали переговариваться. Тем не менее за эти четверть часа уровень шума в вагонах заметно подрос: шарканье ног, плач детей, шуршание пакетов с хрустящим картофелем, сердитое цоканье. И вот наконец разрозненные реплики:
— Типичный случай, не так ли?
— Вот вам и современная техника, до чего-то она нас доведет?
— Я б не возражал, если бы нам сообщили, в чем дело.
— Мы уже опаздываем на тридцать пять минут.
Из этих чахлых семян проклюнулись первые робкие беседы: ничего примечательного, по большей части — истории о наиболее возмутительных случаях опоздания, поведанные пострадавшими от Британских Железных Дорог. Такие истории наверняка припасены у всех.
Но за столиком для четверых в одном из вагонов для некурящих разгоралась дискуссия поинтереснее. По одну сторону сидели два доктора, два известных врача-консультанта, которые возвращались из Шотландии, куда ездили порыбачить на выходные (дело происходило воскресным вечером в конце августа), — красивые, средних лет мужчины вполне добродушного вида. Напротив них сидели два студента, с которыми вам еще предстоит познакомиться. Роберт приехал из Суррея и собирался получить степень магистра в области английского языка и литературы в Бирмингемском университете; Кэтлин приехала из Глазго и писала докторскую диссертацию по биологии в Лестере. На столике лежала вкладка с рецензиями из газеты «Санди таймс», которую читал один из врачей, и взгляд Кэтлин был прикован к первой странице. Заметив это, доктор пододвинул к ней газету и сказал:
— Можете почитать, если хотите.
Кэтлин улыбнулась:
— Нет, спасибо. Я никогда не читаю газет.
— Но эту вы, похоже, читали.
— Просто смотрела на фотографию, — сказала она.
Это была еще одна пространная статья о войне — военную историю, как и прежде, припудривают и приправляют специями, чтобы утолить ею весьма причудливый, но, по-видимому, весьма распространенный аппетит, характерный для воскресного утра, — и вверху страницы была помещена фотография фельдмаршала Монтгомери, который стоял перед огромным танком.
— Я просто думаю, — продолжала Кэтлин, — какой у этих штук непристойно фаллический вид. Иногда мне кажется, что война — это просто такая вещь, придуманная мужчинами, чтобы публично продемонстрировать свою эрекцию.
Лицо у одного из врачей сделалось потрясенным, он заерзал. Другой лишь понимающе улыбнулся:
— Похоже, среди нас либеристка?
Роберт оторвался от книги, которую на самом деле и не читал.
— Это слово вышло из моды много лет назад.
— Освобождение женщин, феминизм, называйте, как хотите. Юная леди понимает, что я имею в виду.
— И в освобождении женщины, по-моему, нет ничего плохого, — вмешался его коллега, — если, конечно, она остается в определенных рамках.
— Именно! Вы повторяете мои мысли. Вы попали в точку, в самую точку.
Кэтлин изумленно смотрела на них, а Роберт сказал:
— Освобождение в определенных рамках? Какая-то бессмыслица.
Теперь уже на лицах обоих докторов было написано недоумение.
— Я хочу сказать, человека либо можно освободить, либо нельзя, — добавил Роберт.
— Освободить от чего?
— Именно. В смысле, от чего женщины должны освободиться?
— От угнетения, — ответил Роберт.
— Да, но что вы понимаете под угнетением?
— В большинстве случаев так называемое угнетение, — заметил второй врач, — существует только в голове. Все это чепуха.
— Объяснение займет несколько часов, — сказал Роберт. — Или дней. И вообще, почему я должен объяснять? Почему бы не спросить женщину?
Все посмотрели на Кэтлин.
— Да, давайте, нехорошо оставаться в стороне. Нельзя же, чтобы вашу точку зрения защищал только ваш друг.
Кэтлин подалась вперед.
— Мой друг? Мой друг? Боже мой, да я впервые вижу этого человека, я сижу рядом с ним в поезде, и вы делаете вывод, что это мой друг. Эти предположения, которые люди делают… Проклятые предположения!
— Простите, я вовсе не хотел… — смутился доктор. — Я просто подумал… ну, я не знаю, что я подумал.
Кэтлин откинулась на спинку кресла, в ее голосе зазвучала горечь.
— Нет, правда, это очень интересно. Очень показательно. Мы с этим человеком за всю поездку не обменялись ни словом… кстати, как вас зовут? — она повернулась к Роберту.
— Роберт.
— А меня Кэтлин. Будем знакомы. — Они пожали друг другу руки. — Итак, мы за весь вечер не обменялись ни единым словом, но вы все равно решили, что мы пара. Получается, что, по вашему мнению, пары не разговаривают друг с другом. Очевидно, ваше представление о парах исключает общение внутри пары или желание такого общения. Странно, правда?
— Вы приписываете мне то, чего я не говорил. Предположим, что вы были бы… как бы сказать, вместе или что-то подобное… так вот, нельзя же рассчитывать, что два человека, которые вместе, обязательно станут разговаривать друг с другом. Существует такая вещь, как дружеское молчание. Нельзя же все воспринимать… буквально. В том-то и заключается проблема у вас, феминисток, что вы во всем видите худшее, все доводите до крайности.
— До крайности?
— «Умеренность во всем» — всегда было моим девизом.
— Именно, — подхватил его друг. — Умеренность во всем. Живи по этому правилу, и ты никогда не ошибешься. Это относится ко многим вещам: к работе, игре, даже политике.
Они дружно откинулись на спинки кресел и улыбнулись; и едва они это проделали, как поезд содрогнулся, дернулся и по вагону прошелестел вздох облегчения. Кое-кто из пассажиров саркастически зааплодировал.
— Умеренность во всем? — повторила Кэтлин с таким омерзением, что даже не заметила долгожданного завершения стоянки. — Вы имеете в виду умеренность в правде, или справедливости, или правосудии, а может, уверенность в счастье? Вы хотите сказать, что если люди умеренно свободны от угрозы голодной смерти, от угрозы пыток или от угрозы смерти от ядерного оружия, то мы должны быть счастливы? Честно говоря, такая точка зрения представляется мне весьма странной. Очень крайней точкой зрения, если можно так выразиться.
Роберт с Кэтлин решили выйти в Крю — в надежде, что удастся пересесть на поезд побыстрее, идущий по другому пути. Когда они пили кофе в вокзальном буфете, Роберт сказал:
— Должен признаться, меня просто восхитило, как вы расправились с этими замшелыми консерваторами. По заслугам им досталось.
— А по-моему, они не так плохо возражали. В определенном смысле у них благие намерения. В конце концов, существуют и более опасные виды глупости.
— Я ведь не очень-то вас поддержал? Я просто, как бы сказать… предоставил вам все сделать самой.
— Поддержка мне и не требовалась, — ответила Кэтлин. — Видите ли, у мужчин есть одна особенность… Возьмем, к примеру, моего парня, он бы уж точно попытался меня поддержать и обязательно все испортил бы. Он бы наверняка ушел от сути вопроса.
— Ваш парень?
— Ну, мой бывший парень. Забавно, но он терпеть не мог, когда я начинала спорить. Он всегда боялся, что я не смогу одержать верх, но я лишь единственный раз и потерпела поражение — когда он выступил на моей стороне. — Кэтлин улыбнулась. — Я не держу на него зла, он действовал из лучших побуждений. — Улыбка исчезла с ее лица. — По крайней мере, мне так кажется. Дело в том, что всегда так трудно понять, о чем он думает. Эта замечательная способность мужчин погружаться в беспричинное сердитое молчание. Я всегда говорила, что проблема Джима в том, что его можно читать, словно книгу, только в этой книге ты увязаешь где-то на пятнадцатой странице и не можешь пробиться дальше.
— То есть вы думаете, что никогда до конца его не понимали?
— В нем былое кое-что… некие области, которые я никогда не понимала. Например… — Она с серьезным видом подалась вперед. — Послушайте, вы же мужчина?
Роберт кивнул.
— Вы встречаетесь с женщинами?
Он опять кивнул.
— Так вот что мне иногда кажется: мужчины, во всяком случае некоторые, в общем, те, кто хоть чем-то выделяются среди других, они хотят, чтобы их подружки были сильными и независимыми, хорошо ладили с людьми, были интересными, энергичными и жизнерадостными. Так? Но когда доходит до дела, разве они не возмущаются, когда эти качества действительно начинают проявляться? Разве они не испытывают некоторого смущения и… чувства неполноценности?
— Разве? Да, наверное, так бывает. Но мне кажется, вы клоните к чему-то другому.
— Я уже сказала, что не держу на него зла. — Кэтлин снова улыбнулась, а затем повторила — тише, словно для себя, постукивая по столу указательным пальцем. — Нет, не держу. Совсем не держу. — Она подняла взгляд на Роберта. — Просто я иногда бесилась оттого, что… однажды, и именно это решило все дело… он повел меня к своим друзьям, мужчине и женщине, и я довольно неплохо поладила с новым знакомым, мы приятно провели вечер. Потом мы вернулись домой, и Джим обвинил меня в том, что я флиртовала, флиртовала, ни больше ни меньше, с его лучшим другом. Я ничего не могла понять. Я сказала: «А что случилось, разве ты не хотел, чтобы мы поладили, разве ты не хотел, чтобы мы общались? Я думала, ты повел меня для того, чтобы я с ним подружилась».
— Вероятно, он предвидел, — сухо сказал Роберт, — дружбу в определенных рамках. Мне он кажется сторонником умеренности во всем. — Но, осознав, что такой ответ недостаточен, Роберт добавил: — Из-за этого вы и расстались?
— Тогда наш разговор перерос в мелочную ссору. Знаете, из тех, про которые говорят «милые бранятся — только тешатся». Скучная, унылая ссора, когда стороны больше молчат, чем пререкаются. Под конец он извинился. Точнее, предложил не принимать его всерьез, потому что у него просто тяжелый характер. — Она задумалась, покачала головой. — Удивительное признание…
Роберт сказал:
— А вот если бы вы были друзьями, а не любовниками, этой ссоры не произошло, потому что он бы не считал, будто имеет на вас право. Он бы не считал вас в каком-то смысле своей собственностью.
— Друзья, любовники — какая разница?
— В сексе, я полагаю. Насколько я понимаю, вы спали друг с другом?
— Да.
— Ну вот. В этом-то все и дело. Секс подразумевает обладание. — Роберт допил кофе и разломил пополам пластиковую ложку. — Поверьте, если бы у вас была дружба без секса, то все вышло бы совсем иначе. Совсем иначе.
Эта мысль, конечно, посещала Кэтлин, но ей показалось интересным услышать ее от такого человека, как Роберт, и ее осторожная симпатия к нему возросла. Вскоре подошел поезд, и их разговор перекинулся на другие, менее серьезные темы. Но к Бирмингем-Нью-Стрит, где им предстояло попрощаться, они настолько сблизились, что Роберт счел возможным предложить:
— Послушайте, у меня в Лестере живет друг. Я собираюсь навестить его через выходные. Как насчет того, чтобы я заглянул к вам на чашку чая?
Так он и поступил, только получилось, что большую часть выходных он провел с Кэтлин, а не со своим другом. В воскресенье вечером Кэтлин сказала:
— У меня в Бирмингеме живет тетка, которую я на днях должна навестить. Но дело в том, что у нее вряд ли найдется для меня место. Нельзя ли мне провести у тебя пару ночей?
Кэтлин приехала и провела с Робертом все выходные в доме, который он делил еще с двумя студентами, и за все время она всего лишь однажды наведалась к тетке (и случилось это за несколько часов до отъезда обратно в Лестер).
Осень — сезон надежд для молодежи и для людей с научным складом ума: начало нового года, более отчетливое и не столь сумасбродное начало по сравнению с тем, что случается посреди зимы. Бирмингем, спокойный город со множеством деревьев (я пишу это для тех, кто никогда там не был), может показаться красивым в это время года, но если только вы застанете его врасплох: бронзовые и серебристые ветки режут безнадежно-голубое небо, а сухая листва шуршит у стен многоэтажных домов и аккуратных двухэтажных домиков. Но это не самое подходящее время и место, чтобы заводить серьезную дружбу с представителем противоположного пола.
Но Роберт и Кэтлин обратили это обстоятельство себе на пользу, и надо отдать им должное, они выжали из него по максимуму. Они проникались друг к другу все большей нежностью. В основе этой нежности лежала вполне рассудочная симпатия, интеллектуальная и духовная совместимость порождала непринужденность и спокойное удовольствие, которое они испытывали в присутствии друг друга. Им нравилось смотреть, как другой что-то делает: заваривает чай, нарезает овощи, переворачивает страницы книги, томно потягивается на диване. Им нравилось смотреть друг на друга во сне. Но в первую очередь их дружбу скрепляло очень редкое чувство, точнее, его отсутствие — в их дружбе не было и намека на чувство вины. Потому ни один из них не считал себя зависимым от другого. Роберта не снедала тревога, если Кэтлин была в плохом настроении, Кэтлин не мучилась эгоистичным раскаянием, если Роберт выглядел несчастным, и так далее. К тревогам и депрессиям другого они относились стойко и с рассудочным сочувствием. И разумеется, секс, эта основная причина чувства вины у несчастных пар, этот крошечный сосуд, из которого, как мы надеемся, должно излиться столь много и такие разнообразные снадобья — привязанность, примирение, торжество, искупление, благодарность, прощение, — не мог в данном случае омрачить их дружбу, потому что его не было, к сексу не прибегали как к маняще простому решению проблем, к которым он не имеет ни малейшего отношения.
— Значит, это твоя новая подруга? — спросил Роберта один из его соседей как-то воскресным вечером, после того, как наткнулся на них у вокзала.
— Нет, — ответил Роберт, — вовсе нет.
В ту ночь, лежа в постели, Роберт ломал голову над этим вопросом. Ему не нравилось слово «подруга», потому что оно подразумевало претензии на Кэтлин, которых, по его мнению, у него не было. Но и слово «друг» выглядело каким-то ущербным. Перелистывая в уме свой личный словарь, Роберт пришел к выводу, что не существует слова для обозначения человека, к которому испытываешь особую привязанность, не обремененную романтическими оттенками. Он поразился бедности языка. Кроме того, Роберт понял, что есть определенные действия и поступки, которые, будучи сами по себе спонтанными и приятными, отягощены вполне конкретными ассоциациями, за которые, по его убеждению, Кэтлин вряд ли поблагодарила бы его. Например, однажды утром, в день, когда Кэтлин собиралась приехать к нему в Бирмингем, она позвонила сообщить, что заболела гриппом и не приедет. Все побуждения и инстинкты требовали от Роберта незамедлительно послать ей огромный букет цветов с сочувственной запиской. Но что, если она воспримет этот поступок превратно? Что, если другие женщины в ее доме увидят цветы и начнут над ней подшучивать? Одной мысли смутить ее или переступить неоговоренную (а потому размытую) грань, которая отделяла дозволенное от недозволенного, оказалось достаточно, чтобы не делать вообще ничего. Как выяснилось, большую часть дня Кэтлин провела в постели, втайне надеясь, что ей доставят огромный букет цветов с сочувственной запиской, и она была всерьез, пусть и не показав того, обижена мифической невнимательностью Роберта. (Однако она так и не смогла признаться ему в этом из страха переступить все ту же неоговоренную грань.)
Они редко целовались и обнимались — обычно только при встрече и расставании или в знак благодарности при обмене подарками.
Объятия всегда были краткими, хотя оставалось непонятным, кто первым их прервал; поцелуи были всегда в щеку, а не в губы, но оставалось непонятным, кто так решил. Роберт думал про себя: «Я бы не стал целовать ее в щеку, если бы она подставила губы», а Кэтлин думала про себя: «Я бы подставила губы, но он всегда так поспешно целует в щеку». Но тем не менее они дорожили этими мгновениями, несмотря на все свое смущение и робость.
За все то время, что они провели в гостях друг у друга, они ни разу не спали в одной постели. У себя дома Роберт ночевал на диване в гостиной, а Кэтлин спала на его кровати; у себя же дома Кэтлин спала на раскладушке в столовой, а Роберт спал на ее кровати. Таким образом обоим был обеспечен крепкий ночной сон, а опасность, что тот или другой затеет нечто недоброе, — сведена к нулю. Иногда Роберт, лежа без сна на диване, в три часа ночи ловил себя на мысли, что было бы гораздо приятнее чувствовать рядом тепло Кэтлин, слышать ее тихое дыхание, легонько поглаживать ее руки, когда она спит. А иногда Кэтлин, лежа без сна на раскладушке и наблюдая, как светлеет за окном, ловила себя на мысли, что было бы гораздо приятнее знать, что рядом Роберт и можно мягко прижаться к его телу в первые трепетные минуты сна, или, проснувшись мертвенно тихим поздним воскресным утром, увидеть рядом знакомое лицо. Без всякого сомнения, такие мысли посещали обоих; но это не мешало им в глубине души считать, что они поступают правильно.
Как-то раз, на втором или третьем месяце их дружбы, в одни из выходных из Суррея приехали близкие друзья Роберта. Они недавно поженились и в Бирмингем прибыли, чтобы навестить родственников, живших неподалеку. Они позвали Роберта встретиться в воскресенье вечером и посидеть где-нибудь, и совершенно естественно, что пригласили и Кэтлин. В те дни у Кэтлин была запарка с работой, до среды ей нужно было закончить и набрать на компьютере главу из диссертации, но она понимала, что встреча эта очень важна для Роберта (как и для нее), и ей обязательно надо познакомиться с его ближайшими друзьями, поэтому в субботу вечером она специально приехала из Лестера.
Подобные посиделки зачастую распадаются на два диалога: Роберт обнаружил, что в основном разговаривает с Барбарой, а Кэтлин увлеклась долгой и обстоятельной беседой с его старым школьным другом Николасом. Беседа их текла ровно, они говорили тихо и серьезно, склонившись голова к голове, тогда как Роберт с Барбарой то и дело прерывались в своем разговоре, паузы становились все длиннее, по мере того как общие темы сходили на нет. И вот, чтобы как-то заполнить затянувшееся молчание, Барбара заметила:
— Очевидно, вы с Кэтлин очень близки.
Странное утверждение, если учесть, что за весь вечер они с Кэтлин не перебросились и парой слов, но Роберту все равно стало приятно.
— Да, это так.
— Ты давно с ней встречаешься?
— Да мы вовсе не «встречаемся», — объяснил он, улыбнувшись ее наивности. — Мы не спим друг с другом и не делаем многого чего еще, что обычно делают пары.
— Понимаю, — сказала Барбара с некоторым удивлением. — Значит, вы просто добрые друзья.
Роберт задумался над этими словами.
— Какое странное выражение, — сказал он. — Какое-то неполноценное, какое-то принижающее. Это короткое слово «просто», оно ужасно. Словно отношения без секса являются более примитивными, более поверхностными. Мы с Кэтлин всегда думали, что как раз наоборот. Если мы видим двух людей, занимающихся каким-то совместным делом, мы всегда спрашиваем: «Как ты думаешь, они добрые друзья?» — и если эти двое явно не получают удовольствия от общества друг друга, то ответ обычно: «Нет, просто любовники».
Барбара рассмеялась.
— Понимаю. Видишь ли, именно это я и имела в виду, сказав, что вы очень близки. Вы понимаете друг друга. Вы одинаково мыслите.
— Да, полагаю, что так.
После этого разговор вернулся на прежний запинающийся, непритязательный уровень, и они обсудили перспективы карьеры Барбары, плохую работу общественного транспорта в Суррее и возможность возведения пристройки к дальней спальне. Но большую часть времени они молчали. Тогда как Кэтлин с Николасом продолжали беседовать с неослабевающей увлеченностью.
Время близилось к полуночи, когда Роберт с Кэтлин узкими улочками возвращались домой. Между ними установилось странное молчание. Пару раз Кэтлин пыталась завести дружеский разговор, но ответом были лишь односложные реплики и сарказм, и тут она испугалась, что так и ляжет спать — не получив объяснений, кроме того, ей хотелось поговорить с Робертом о его друге, задать несколько вопросов. Поэтому она спросила:
— Ты на меня за что-то сердишься?
— Нет. Я никогда на тебя не сержусь. Ты же знаешь.
Так оно и было, до сих пор.
— Ты сегодня очень молчалив, только и всего. Просто обычно в такой вечер мы бы сейчас болтали об этой встрече, обсуждали ее.
— Разве?
— Да.
Еще несколько шагов в молчании.
— Если хочешь знать, на этот раз, похоже, говорить не о чем.
— Неужели? — Она остановилась и повернулась к нему. — Ты никогда не рассказывал мне об этом своем друге, ты никогда не рассказывал мне о том, через что он прошел. Парню по-настоящему надо с кем-то поговорить. Что случилось с вами обоими, почему вы никогда не разговариваете друг с другом?
— Я не так часто его вижу, — жалко ответил Роберт. — Да и вообще, что ты имеешь в виду? Что он тебе рассказал?
— О своей депрессии. Неужели ты с ним об этом не разговаривал? Он проходит курс лечения. Ни с кем ни о чем не делясь, он отпрашивается с работы и… в общем, это началось после смерти в прошлом году его сестры, уж об этом ты должен знать, а затем он словно потерял веру. Он посещает собрания квакеров… Пару месяцев назад он был на грани самоубийства.
— Что, Ник? Не говори ерунды. Он никогда бы не сделал ничего подобного.
— Господи, да он сам мне сказал. Он забрался на самую верхотуру многоэтажного жилого дома на юго-востоке Лондона и чуть не бросился вниз. Ты хочешь сказать, что он тебе не говорил? — Кэтлин недоверчиво покачала головой. — Ох уж эти мужчины. Господи! Вы что, не умеете разговаривать друг с другом? Вы такие зажатые.
Роберт зашагал дальше. Кэтлин тяжело вздохнула, бегом догнала и взяла его под руку.
— Прости, Роберт, я не хотела тебя обидеть. Ты знаешь, я тебя таким не считаю. Ты знаешь, я считаю тебя не таким, как все. — Он замедлил шаг, но почти незаметно. — Прости, что мы мало говорили с тобой сегодня вечером, потому что мне нравится с тобой разговаривать, мне нравится разговаривать с тобой больше, чем с кем-то еще. Просто… Я считаю, что ему было важно, чтобы его кто-то наконец выслушал. Возможно, мне даже удалось немного его развеселить. Ты не считаешь?
— О да, я уверен, что удалось.
— Уверен?
Ее поразила необычная интонация в его голосе.
— Тут любой бы мужчина развеселился, разве нет? — сказал Роберт. — Когда с ним весь вечер флиртует красивая женщина.
Кэтлин остановилась как вкопанная, Роберт продолжал идти. Но через несколько секунд он тоже остановился и повернулся взглянуть, что она делает. Кэтлин присела на низкую ограду палисадника, в янтарном свете уличного фонаря она выглядела бледной и прекрасной. Внезапно она обхватила себя руками, тело ее затряслось, и Роберт в панике бросился к ней, сел рядом и положил руку ей на ногу.
— Дорогая, прости. Любимая, прости, я был… я не знаю, почему я это сказал. Просто у меня сегодня такое настроение. Я не то имел в виду. Просто у меня…
— …тяжелый характер, — медленно сказали они в унисон.
Роберт отвел взгляд, вспоминая.
На самом деле Кэтлин смеялась — грустным, судорожным смехом. Она все сразу поняла и теперь пыталась увидеть в происходящем смешную сторону.
— Вот черт, — сказала она. — А мы, оказывается, влюбленные. Разве нет? Мы влюбленные, а, как говорится, милые бранятся — только тешатся. Но больше всего меня раздражает то, что мы не занимались теми приятными вещами, которыми положено заниматься влюбленным, до того, как они начнут браниться.
— Так вот что с нами происходит? — прошептал Роберт.
— Ну конечно. — Смех ее стал громче и едче. — Боже, как глупо! Наверное, мы первые влюбленные в мире, которые расстанутся прежде, чем сошлись.
— Расстанутся? Что ты хочешь этим сказать?
— Я хочу сказать, что это все, Роберт, — ответила Кэтлин, встала и сунула руки в карманы куртки. — Если я не ошибаюсь, это конец.
— Что, ты хочешь сказать, что ты меня бросаешь?
— Да, — кивнула Кэтлин. — Да, думаю, что так.
Голова Роберта едва не кипела от царившей в ней неразберихи. Понадобилось некоторое время, чтобы сформулировать возражение, и когда оно наконец составилось, то прозвучало натянуто и негодующе:
— Но… ты не можешь меня бросить. Я ведь не твой парень!
Кэтлин уже исчезла из виду, решив, похоже, что это не очень убедительная аргументация, и тишина полуночных улиц стала абсолютной; стих даже отдаленный звук шагов. Роберт предположил, что она направляется к его дому, поэтому он кинулся следом, а не нагнав, бросился бежать и срезал путь. Он посчитал, что к ее приходу надо обязательно разложить диван.
Вторник, 15 июля 1986 г.
Робин еще три месяца не говорил Апарне о том, что с ним случилось. Они виделись раз в неделю, и на какое-то время показалось, будто их отношения изменились. Она была щедра в своем сочувствии, преданна и уступчива. Робину вспоминались, точнее, им обоим вспоминались те дни, когда он только-только появился в университете, дни, когда они с Апарной только-только познакомились и у них завязалась дружба, которая, как он был тогда уверен, будет длиться долго: они разговаривали, спорили и читали, и они смеялись так, как Робин не смеялся никогда. Хотя он не слышал, как смеется Апарна, много лет, он хорошо помнил ее смех: заливистый, журчащий, постепенно набирающий силу и мощь, звенящий еще долго после шутки и наконец затихающий с булькающим звуком — чтобы перевести дух и набрать воздуха. Ее глаза и зубы сияли, как луна. Она была ослепительна. И так замечательно снова слышать ее шутки, наслаждаться ее неотразимым юмором, хотя Робин прекрасно понимал, что она шутит лишь для того, чтобы отвлечь его от тревог. А еще замечательно, что он может не ежиться от холодка своего отчаяния, а греться в ее тепле, в тепле ее доверия, — ибо Апарна, единственная среди всех его друзей, ни разу не усомнилась, что Робин невиновен.
Ее доброта объяснялась не только сочувствием; в ней вдруг пробудился оптимизм по отношению к собственной персоне, хотя Робин уже и не рассчитывал в ней этого увидеть. Апарна снова заинтересовалась своей работой. Выяснилось, что она опять — впервые за год и даже более — стала писать. У нее родилась новая идея, и Апарна считала, что наконец-то нашла доводы, которые наверняка понравятся научному руководителю. И появилась надежда, что она все-таки закончит диссертацию, что ее усилия будут вознаграждены, что она наконец покажет себя корифеям науки, которые упорно продолжали в ней сомневаться. Робин поражался энергии, какую Апарна вкладывала в свою работу. Когда бы он к ней ни зашел, она неизменно трудилась, и по собственной воле Апарна редко прекращала работу до трех-четырех часов ночи.
Однажды днем Апарна дала прочесть Робину написанное; и они поговорили на эту тему — сначала у нее в квартире, затем в ресторанчике неподалеку от центра города. Дискуссия началась более или менее серьезно, при этом Робин выражал подлинный восторг, умеряемый критическими замечаниями по отдельным вопросам, но постепенно спор становился все шутливее. Апарна поддразнивала его по поводу его интеллектуальных предрассудков и даже заставила повспоминать Кембридж: ей всегда нравилось слушать рассказы о нелепых людях, с которыми он водил там знакомство. Под конец оба изрядно нагрузились и обессилели от вина и приступов необъяснимого смеха. В итоге Робин провел ночь на полу в гостиной Апарны и, прежде чем заснуть, понял, что умудрился за весь вечер ни единого раза не подумать о предстоящем судебном разбирательстве.
Поэтому вряд ли стоит удивляться тому, что, получив записку от Эммы, он вновь потянулся к Апарне. В записке всего лишь содержалась просьба как можно скорее зайти в адвокатский офис Эммы. Робин тут же поспешил туда и обнаружил совсем другую Эмму: нервную, бесцеремонную, немногословную. Она изложила ему все выгоды от признания себя виновным, объяснила, насколько серьезным окажется его положение, если он предстанет перед судом, а вердикт будет не в его пользу. На сей раз она ни слова не сказала о своей собственной вере в это дело.
— Вам не обязательно принимать решение прямо сейчас, — завершила Эмма. — Просто поразмыслите.
— Но почему? — спросил Робин. — Почему вы вдруг передумали?
— Я не передумала, — ответила Эмма. — Во всяком случае, дело не в этом…
Она замолчала на полуслове, Робин тоже молчал. Наконец она положила руку ему на плечо и промолвила:
— Робин, у меня есть еще кое-какие дела. Почему бы вам не пойти домой и не обдумать все как следует?
Вернувшись в квартиру, он полчаса слушал по радио классическую музыку, потом прибрал комнату, сложил одежду, собрал носки и грязное нижнее белье в пластиковый пакет; вычистил нижний ящик в гардеробе, где лежали все его рукописи. Он горстями швырял листы в мусорный бак, стоявший за дверью черного хода. Он приготовил себе фасоль на тосте и извел последние три чайных пакетика. Затем отправился пешком на дальний конец города, к многоквартирному дому Апарны.
Она открыла дверь и сказала, даже не посмотрев, кто пришел:
— Здравствуй, Робин.
Он вошел в прихожую, Апарна, так и не взглянув на него, уже направлялась на кухню.
— Полагаю, заскочил попить чаю.
Робин последовал за ней.
— Да, было бы неплохо. Хотя это не единственное, что мне нужно.
— Разумеется. Чай и сочувствие. Основная пища англичанина.
Он прислонился к косяку кухонной двери, насторожившись от знакомых интонаций, вдруг вернувшихся к Апарне. И тогда, наполнив чайник, она в первый раз повернулась, чтобы взглянуть на него, и он увидел ее глаза, которые больше не сияли, которые больше не были пытливыми и смеющимися, а напротив — тусклыми, налившимися кровью и красными от слез. И где-то в глубине таился гнев.
— Посижу в комнате, если не возражаешь, — сказал Робин.
Апарна ничего не ответила. Несколько минут спустя она зашла в гостиную с двумя кружками чаю. Чай был приготовлен небрежно — слишком крепкий и слишком много молока, а сами кружки грязноваты. Апарна поставила их рядом друг с дружкой на низенький журнальный столик и открыла застекленную дверь, которая вела на балкон. Стоял жаркий, душный день, и никакой надежды, что подобным образом можно освежить комнату, не было; если что Апарна в комнату и впустила, так это вопли прогульщиков, резвившихся далеко внизу на игровой площадке, где имелись пара качелей, горка и несколько бетонных колец. Апарна постояла на балконе, глядя на крошечные фигурки, которые разыгрывали свои шумные фантазии о насилии и борьбе с ним. Затем она вошла в комнату и села напротив Робина. Несколько мгновений они молча пили чай.
— Итак, — сказала она наконец, выдавливая слова с нескрываемым усилием, — что привело тебя сюда?
— Ничего. Я пришел повидать тебя.
— Визит вежливости, Робин? Я польщена.
— Если я зашел в неподходящее время, я всегда могу уйти.
— Интересно, ты действительно ушел бы? Ты наверняка бы удивился, если бы я сказала «уходи».
— А сейчас неподходящее время?
— Было бы невежливо сразу выпроводить тебя, потому что ты, вероятно, шел сюда пешком и очень устал. Кроме того, я не против твоего присутствия. Ты занимаешь не так много места. — Внезапно Апарна залпом проглотила остатки густого, бурого чая, с отвращением отставила чашку и решительно сказала: — Я намерена уехать из этой страны, скоро уехать. Пусть она… варится в своем собственном соку.
И по лицу Апарны скользнула горькая, озорная улыбка, и глаза ее на мгновение блеснули.
— Я тоже.
— Ты, Робин? Куда ты можешь поехать?
— Не знаю… А ты куда?
— Домой, разумеется. Обратно домой. Но ведь ты так поступить не можешь, потому что твой дом здесь. Так куда ты можешь уехать?
— Ты мне говорила, что никогда не вернешься домой. Ты говорила мне сотни раз. Не говори, что ты передумала.
Апарна уклонилась от прямого ответа, но сказала:
— Наверное, Англия — замечательное место, для англичан. Здесь столько свободы, столько возможностей, столько интересного, столько разнообразного, столько красивого. Почему меня не подпускают ко всему этому?
— Эти розовые очки, что ты надела сегодня, — отозвался Робин, — где бы мне достать такие же?
— Ты начнешь мне нравиться гораздо больше, Робин, — сказала Апарна, — когда наконец осознаешь свою привилегированность. Когда осознаешь, как чертовски тебе повезло, что ты родился именно здесь и что у тебя есть все эти возможности.
— Если хочешь, можем поменяться местами, — предложил Робин. — И через три недели ты предстанешь перед этим проклятым судом.
— Я тебе искренне сочувствую, Робин, ты знаешь; но суд закончится, и все будет нормально, это же очевидно. У таких, как ты, всегда все нормально. Эти суды предназначены для людей вроде тебя. Для начала ты умно поступил, выбрав в адвокаты женщину, которая неравнодушно отнеслась к твоему делу. Она наголову разобьет этого мужика, я просто вижу это.
— Кого ты имеешь в виду под «людьми вроде меня»?
— Я имею в виду умных, образованных, гетеросексуальных англичан из среднего класса. Людей, которые сотни лет идут своим путем и будут продолжать идти до второго пришествия.
Они помолчали; когда же Робин наконец заговорил, казалось, он только что пробудился от сна.
— Если хочешь, можешь рассказать, что случилось.
Апарна вопросительно посмотрела на него, и он уточнил:
— Чем вызвана эта внезапная вспышка антиимпериализма?
— Внезапная?
Робин взял старую газету, лежавшую на столе.
— Кажется, я застал тебя в дурном настроении, — сказал он.
— В дурном настроении, — медленно повторила Апарна. — В таком настроении, Робин, я нахожусь уже два года, а то и больше. Или ты не заметил?
— Знаешь, — ответил Робин, — я сейчас не хочу ввязываться в спор. Разве это не странно? Просто мне кажется, что у меня на него нет сил.
— Тогда почитай газету.
Робин положил газету на стол.
— Не говори мне, что ты встречалась с научным руководителем. Ты показала ему все, над чем работала последние шесть месяцев. А он скептически вздернул бровь, погладил тебя по голове и предложил поужинать вместе.
Последовало короткое молчание.
— Эти скоты. Эти скоты не понимают, как много значит для меня эта проклятая степень. Они не желают дать мне возможность закончить работу. Ничто не обрадует их больше, чем новость, что я ближайшим рейсом уматываю к себе в Индию и больше им не придется тратить полчаса на меня и мою работу. Вот чего они желают.
— Поэтому именно так ты и собираешься поступить?
— Не тебе критиковать меня, Робин. Шесть лет я за это боролась, шесть лет, вычеркнутых из жизни, а я уже далеко не молода. Совсем не молода. Но что бы ни пытались со мной сделать, я по-прежнему вольная птица. Я могу решить продолжать борьбу, и я могу решить уступить. И вполне возможно, что именно так я и решу. — Робин ничего не сказал, поэтому Апарна продолжала: — Как бы то ни было, твой диагноз точен. Я встречалась с доктором Корбеттом и могу сообщить, что он вел себя в своей обычной манере. Уверена, он считает, что был со мной чрезвычайно любезен, более того, обходителен. Словно я приехала сюда из Индии только для того, чтобы меня обхаживал ученый средних лет с выпирающим брюшком. Для начала он заметил, что я «хорошо выгляжу». Имел ли он в виду мою одежду, мое лицо или мою фигуру? Не знаю. Затем мы потрепались на тему «как я живу». И вот что интересно: выяснилось, что он даже не знает, где я жила последние два года. И наконец, просто чтобы заполнить время, мы поболтали о моей работе. Поболтали о той безделице, которой я посвятила одну пятую своей проклятой жизни и которую он заставлял меня начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и так до посинения. И что он смог сказать на этот раз, о моих ста страницах, о моих тридцати тысячах слов, о моих шести месяцах трудов до седьмого пота? Он нашел ее «интересной»; он счел, что в ней есть «потенциал»; но он сказал, что ее надо «привести в порядок»; он решил, что она слишком «эмоциональна» и «агрессивна», и все потому, что я попыталась показать свои чувства к этим писателям, господи, к этим индийским писателям, которых кто-то должен спасти от этих проклятых английских критиков с их теориями и с их интеллектуальным империализмом. А затем, да-да, он сказал, что я должна зайти к нему поужинать. При этом в разговоре как-то всплыло, что его жена сейчас в Америке, гостит у своей кузины. — Она покачала головой. — Видишь ли, интеллектуально эти люди действуют очень тонко. Свое презрение, свое снисхождение они никогда не проявляют открыто. Поэтому люди не верят, когда ты говоришь им про их презрение. Но я знаю, что они презирают. Я это чувствую. Со времени своего приезда сюда я пытаюсь протиснуться мимо этого презрения. Может быть, пришло время остановиться. — Голос ее изменился, набрал грусти, но отнюдь не мягкости. — Боже, я скучаю по родителям, Робин. Тебе этого не понять. Шесть лет. Скучаю по ним… так… сильно.
И тут она спросила:
— Ты будешь жалеть, если я уеду?
Робин пожал плечами.
— Наверное.
Апарна улыбнулась своей самой недружелюбной улыбкой.
— Тебе будет не хватать твоей безделушки, да? Твоего местного колорита?
— Ты же понимаешь, что я так не думаю о тебе.
— Кто знает. Мне кажется, вы все одинаковые. Все без исключения. Разве ты не выдал себя в тот день у тебя в квартире, когда я показала тебе книгу? Не стала бы жизнь проще, если бы я делала то, чего люди ждут от меня? Корбетт ждет от меня только одного — странности и экзотики: ему бы понравилось, если бы я вошла к нему, одетая в сари, бренча на ситаре. Ему не нужна правда о моей стране, никому из вас не нужна. Он не хочет знать, что в этом городе есть собственная азиатская община, и за один день, проведенный среди этих людей, он мог бы узнать об Индии больше, чем я когда-нибудь соберусь ему рассказать. Они решают, кем ты должен быть, а затем втискивают и втискивают тебя в это клише, пока не становится по-настоящему больно. А это очень больно.
Судя по отсутствующему выражению на лице Робина, было вовсе не очевидно, что он слышал последние слова.
— Ты не против, если мы сменим тему? Я пришел кое о чем поговорить, и у меня не так много времени.
Апарна резко вскинула удивленный взгляд. В ее глазах мелькнула боль, словно их пронзили чем-то острым, но через секунду боль исчезла.
— Мы можем поговорить о чем угодно, лишь бы тебе было интересно. Только не позволяй мне вставать на пути твоего плотного графика.
— Я пришел спросить, можно ли мне забрать свой рассказ. Я пытаюсь собрать все экземпляры моих работ.
— Разумеется. Сейчас принесу.
Она исчезла в спальне и почти тут же вернулась с блокнотом Робина.
— Что ты об этом думаешь? — спросил он.
— Мне понравилось. Мне вообще нравятся твои забавные рассказы.
— Что ты хочешь сказать?
Апарна села и вздохнула.
— Насколько тебе важно, чтобы я ответила честно? Что тебе сегодня больше по душе — сладкая Апарна или кислая Апарна? Тебе ее подать теплой или холодной? Что ты выберешь из меню, Робин?
— Сегодня, — сказал он, — мне очень важно, чтобы ты была честной. — И тут же поправился: — Хотя на самом деле все это не имеет значения. Ведь я никогда не узнаю, действительно ли ты честна со мной. Поэтому можешь говорить что угодно. Говори что угодно.
— Говорить что угодно? В этом случае у меня широкий выбор. Надеюсь, ты имеешь в виду именно это. — Слова прозвучали почти шутливо по сравнению со следующей репликой: — Забавный ты человек, Робин. Странный человек.
— Почему ты так говоришь? — холодно спросил он.
— Ну, потому что ты постоянно создаешь себе трудности. Постоянно пытаешься сделать вид, что жизнь труднее, чем на самом деле.
— Ты считаешь, что мне все давалось довольно легко, так?
— Это ясно всем. Всем, кроме тебя.
— И вообще, при чем тут мой рассказ?
— Очень даже при чем. В смысле, любовь совсем не обязана быть такой, разве не так? Ты знаешь, что не обязана. Эти двое — как можно испытывать к ним сочувствие? Им следует просто принять то или иное решение, а затем действовать в соответствии с ним.
— Мне такой подход не кажется простым.
— Конечно, тебе не кажется. Теперь, наверное, начнешь рассказывать, что с тобой однажды было то же самое.
— Да, было.
— Бедная девушка.
— Кто?
— Та, с которой у тебя были вот такие отношения. Она тебя бросила?
— Да, так уж вышло.
— Вот и хорошо.
Последовала решающая пауза, после чего Робин заерзал на стуле и сказал с некоторым раздражением:
— Я хотел узнать твое мнение о литературных достоинствах рассказа.
— Именно его я только что высказала. Я не могу отделить «литературные» достоинства от содержания рассказа. Почему, ты думаешь, все эти ученые так меня здесь ненавидят?
— Ты нашла рассказ занимательным? Его ироничность заставила тебя улыбнуться?
— Честно говоря, нет. То, что люди в литературе называют иронией, в реальной жизни называется болью, непониманием, несчастьем. В мире и так слишком мало любви, чтобы я сочла забавными двух людей, которые не способны поведать друг другу о своих чувствах То же самое можно сказать про жуткую историю о везучем человеке. Он настолько глуп, настолько ничего не понимает в жизни, что ты все время ждешь, что рассказчик как-то прокомментирует его глупость, или накажет его, или сделает что-нибудь еще.
— Многие люди нашли этот рассказ смешным. Ты за эти годы просто утратила чувство юмора.
— Но ведь нельзя смеяться в одиночку, Робин. Никто не смеется в одиночку. Я бы смеялась, если бы мне было с кем смеяться.
— Ты помнишь, — спросил Робин, и голос его стал тихим от напряжения, — как ты прежде смеялась вместе со мной?
— Прежде я смеялась со многими людьми. Возможно, и с тобой тоже. — Не обратив внимания на то, какое действие оказали ее слова на Робина, она поспешно продолжала: — Эти люди, которые нашли твой рассказ смешным, они ведь мужчины?
— Да, в основном мужчины.
— Я так и думала. Видишь ли, мужчинам нравится ирония, потому что она имеет прямое отношение к превосходству, к чувству власти, ко всем тем вещам, которые у них есть от рождения. Женский смех и мужской смех не похожи друг на друга. Не думаю, что ты вообще можешь понять смех женщин: он всегда связан с освобождением, с избавлением от неволи. Даже сам характер смеха иной, женский смех мало напоминает тот лай, который раздается, когда мужчины хохочут в компании.
— Так ты считаешь, что я никогда не смогу написать ничего такого, что рассмешило бы женщину?
— Я считаю лишь, что тебе не стоит удивляться, если люди не пляшут под твою дудку.
За этой репликой последовала еще одна пауза, которую Робин, судя по его виду, не собирался прерывать.
— Итак, — продолжила Апарна, — ты считаешь, что ты несчастен в любви, да?
— За последние годы я несколько раз портил добрые отношения с женщинами, если ты это имеешь в виду.
— Значит, они были не такими уж добрыми.
— Мне лучше судить, разве нет?
— Нет, совсем нет, мне кажется, что ты совершенно не понимаешь сути дружбы. Мужчины ее, как правило, не понимают. Как только у них складываются с женщиной по-настоящему дружеские чувства, они сразу теряют над ними власть и переводят их в романтическую плоскость. И тогда все распадается.
— Похоже, у тебя сегодня на все есть ответ.
— Кто-то же должен сказать тебе правду, объяснить все это, раз уж ты заявился сюда, похожий на ходячий вопросительный знак. Ты пишешь все эти рассказы, которые по сути являются плохо замаскированными вопросами, мольбой о ясности. Кто-то же должен потянуть за ниточку, чтобы расплести этот спутанный клубок. Мой тебе совет — учись. Научись тратить больше времени на людей, научись любить многих людей, любить их по-разному. Любить кого-то означает помогать, но это не означает, что ты должен… вываливать на человека свои избыточные эмоции. Твоя любовь — это потакание собственным прихотям. Отучись от такого, Робин, пока не поздно. — Убежденным Робин явно не выглядел, и тогда Апарна сердито добавила: — И ты точно ни к чему не придешь, если заведешь флирт с гомосексуальностью. Это жалкий путь, этим ты как бы обходишь на цыпочках суть проблемы, завороженный ею, словно незваный гость, подглядывающий в окно, за которым проходит вечеринка. Да? А теперь давай, Робин, или ты стучишься в дверь и входишь, либо уходишь от нее навсегда. К чему эта одержимость, к чему вуайеризм? Прими решение, хотя бы раз в жизни. Но на самом деле это не твой путь, да? Тебя научили играть с вопросами, а не отвечать на них. Блестящее английское образование, как же хорошо оно постаралось оградить тебя от мира. — Апарна картинно вздохнула и заключила: — Я бы все отдала за английское образование.
— Так что же мне делать? — спросил Робин невыразительным, механическим голосом. — Я должен следовать твоему примеру? Никого не видеть, никого не любить, ничего не чувствовать. Жить все время в одиночестве, гневно глядя на мир с пятнадцатого этажа.
— Я бы не стала жалеть о том, как я провела последние два года, — сказала Апарна, — если бы мне удалось завершить работу. Если бы мне позволили завершить работу. Все остальное не имеет значения. Видишь ли, мне больше не нужны друзья, а вот тебе, как мне кажется, нужны. Холодные, рассудочные друзья, к которым тебя так влечет. Ты никогда не замечал, что все твои друзья терпеть меня не могут? Как неожиданно все эти блестящие споры, импровизированные остроты иссякали, как только я садилась за стол и смотрела на всех с комичной прилежностью? Бьюсь об заклад, им достаточно было услышать мое имя, и их начинало корежить. Ты когда-нибудь говорил с ними обо мне? Или тема людей представляется тебе несколько приземленной для тех возвышенных бесед, что ты сейчас ведешь?
— Почему ты продолжаешь со мной общаться, Апарна? — спросил Робин. — Я в недоумении. Я заинтригован. Прежде чем я уйду, я действительно хочу узнать, почему ты продолжаешь со мной общаться.
— Ты мне нравишься, — ответила она. Робин рассмеялся, коротко и тихо. — И однажды мы могли помочь друг другу.
— Однажды?
— В тот раз… когда же это было… этим летом. Ты все мне обещал, что мы отправимся вдвоем в Озерный край. Что у тебя есть друг, который недавно купил там домик, и что мы туда поедем на неделю-другую. Ты собирался ему позвонить и спросить, можно ли там пожить. Ты все рассказывал о краях, которые видел в детстве, и о том, как ты хочешь туда вернуться, и я тогда подумала, что неделя в каком-нибудь таком месте… это может быть совсем неплохо. Ты тогда много рассказывал о своих родных. Теперь же ты никогда о них не говоришь.
— У меня те места ассоциируются… с потребностью завести семью. Смешно, не правда ли? Больше они ничего для меня не значат. Все это теперь так далеко. Думаю, там сейчас многое изменилось. Я не был там целую вечность. Было бы приятно вернуться назад.
— Зачем? Что бы это дало?
— Не знаю. Ты бы в тот раз поехала со мной?
— Конечно, поехала бы. Мы бы стояли у озера на закате и держались за руки. Это было бы очень романтично.
— Возможно, мне следует повидать родителей… поехать и повидаться с ними. Как ты считаешь?
— Возможно, мы оба разочаровавшиеся романтики, Робин, и эта поездка стала бы началом страстного романа, который был бы для нас обоих или спасением, или смертью. Возможно, ты так бы мной увлекся, что забыл бы все. Даже загадочную К.
— «К»? О чем ты?
— О влюбленных, о которых ты пишешь. Их имена всегда начинаются на «Р» и «К». Когда ты расскажешь мне о ней, Робин? Когда ты выложишь все начистоту?
Робин не ответил, и Апарна вернулась к интонации злобных воспоминаний.
— А, какая разница. Обещания, обещания, всегда обещания. Ты так и не позвонил своему другу. Мы так и не совершили это сентиментальное путешествие, вторым классом. Ты опять играл с идеей. Я не утверждаю, что ты это сознавал, я не утверждаю, что ты этого хотел, но ты несерьезно относился ко мне. Не совсем серьезно. Когда ты станешь относиться серьезно хотя бы к чему-нибудь. Робин? Жизнь для тебя — это просто мрачная ирония, и от этой мысли тебе легче жить, да?
— Я отношусь серьезно к своему творчеству.
— Разве? Наверное, есть несколько серьезных мыслей, которые ты старательно вставляешь в свои литературные опусы. Например, самоубийство.
— Самоубийство?
— Да. В твоих рассказах всегда упоминается самоубийство. И зачастую совершенно беспричинно. Вот, например, бедная семья в твоем первом рассказе или депрессивный друг в этом. Причем эта линия не получает никакого продолжения. Ты играешь с этой мыслью, как и со всем остальным. Возможно, ты просто хочешь доказать…
— Послушай, Апарна, может, я все-таки скажу, зачем я сюда пришел? Я сегодня разговаривал с Эммой. Это мой адвокат. Она больше не хочет защищать меня, если я не признаю себя виновным. Она считает, что я это сделал.
Апарна опустила взгляд; и теперь ее голос был сама нежность, сама мягкость.
— Прости, Робин. Я понятия не имела, ты ведь знаешь, что не имела. Почему ты не сказал мне раньше? Я не знаю, что сказать…
Робин охрип от свалившегося на него несчастья; он едва мог говорить.
— Можно мне еще чашку чая?
— Да, конечно.
Апарна взяла кружки и ушла на кухню. Она наполняла чайник, доставала чайные пакетики, наливала молоко и беспрестанно кусала губы, подыскивая слова ободрения, слова утешения. Возможно, она попросит Робина остаться на вечер, приготовит ему ужин, выдернет себя из этого мстительного настроения. Она заторопилась с чаем и направилась в гостиную. Сейчас она сядет с ним рядом на диване и…
Робин исчез. А вместо детского смеха и криков снизу, с игровой площадки доносились взволнованные взрослые голоса. Не зная, не догадываясь, даже не опасаясь, она вышла на балкон и глянула вниз. Вокруг тела уже собралась довольно приличная толпа.