ЧАСТЬ ПЯТАЯ
«СВИСТУН»
с участием:
плавучей книги — игроков — маленького призрака — двух стрижек — юности руди — отверженных и набросков — свистуна и пары ботинок — трех глупостей и перепуганного мальчишки с замороженными ногами
ПЛАВУЧАЯ КНИГА
(Часть I)
По реке Ампер плыла книга.
Мальчик прыгнул в воду, нагнал ее, схватил правой рукой. И усмехнулся.
Он стоял по пояс в стылой декабрьской воде.
— Ну как насчет поцелуя, свинюха? — крикнул он.
Окружающий воздух был прелестно, роскошно, тошнотворно холоден, не говоря уже о бетонной ломоте воды, сгущавшейся от его пальцев до бедер.
Как насчет поцелуя?
Как насчет поцелуя?
Бедный Руди.
* * * НЕБОЛЬШОЕ ОБЪЯВЛЕНИЕ О РУДИ ШТАЙНЕРЕ* * *
Он не заслуживал той смерти, которой умер.
В ваших видениях размокшие страницы липнут к его пальцам. Вы видите дрожащую светлую челку. И, забегая вперед, решаете, как и я бы решил, что Руди умер в тот же самый день — от переохлаждения. Но нет. Такие воспоминания просто напоминают мне, что Руди не заслуживал той судьбы, что настигла его меньше чем через два года.
По всем статьям, забирать такого мальчишку, как Руди, — просто грабеж: столько жизни в нем, столько всего, ради чего стоит жить, — и все же я почему-то уверен, что ему понравились бы этот битый камень и разбухшее небо в ту ночь, когда он скончался. Он бы заплакал, обернулся и улыбнулся — если бы только увидел книжную воришку на четвереньках рядом со своим уничтоженным телом. Он бы обрадовался, что Лизель Мемингер целует его запыленные губы, убитые бомбой.
Да, я это знаю.
Во тьме моего бьющегося тьмой сердца — знаю. Еще как бы ему это понравилось.
Видите?
Сердце есть даже у смерти.
ИГРОКИ
(КУБИК С СЕМЬЮ ГРАНЯМИ)
Ну да, я грубый. Испортил концовку — не только всей истории, но и этой вот ее части. Преподнес вам два события заранее, потому что нет мне особого интереса нагнетать загадочность. Загадочность скучная. И утомляет. Я знаю, что происходит, и вы тоже. Меня цепляет, озадачивает, занимает и поражает ловкость рук, что привела нас сюда.
Там есть над чем подумать.
Там целая история.
Ясно, что имеется книга под названием «Свистун», о которой нам, конечно, обязательно поговорить, — как и о том, почему так вышло, что она плыла по Амперу сразу перед Рождеством 1941 года. Сначала нужно разобраться со всем этим, как считаете?
Ну и договорились.
Разберемся.
Все началось с игры. Брось кости, спрятав у себя еврея, и вот как ты будешь жить. Примерно вот так.
Стрижка: середина апреля 1941 г.
Жизнь, по крайней мере, стала имитировать нормальную с большей силой.
Ганс и Роза Хуберманы спорили в гостиной — пусть и гораздо спокойнее, чем прежде. Лизель, как повелось, выступала зрителем.
Причина спора родилась минувшим вечером в подвале, где Ганс и Макс сидели среди банок с краской, холстин и слов. Макс спросил, не сможет ли Роза как-нибудь его постричь.
— В глаза лезут, — сказал Макс, на что Ганс ответил:
— Посмотрим, что тут можно сделать.
И вот Роза обшаривала ящики стола. И через плечо швыряла в Папу слова вместе с другим хламом:
— Ну и где эти проклятые ножницы?
— В нижнем нету?
— Там уже смотрела.
— Может, не заметила.
— Я похожа на слепую? — Роза вскинула голову и заревела: — Лизель!
— Да я тут.
Ганс поежился:
— Чертова баба, ты оглуши меня еще, а?
— Замолкни, свинух. — Роза, не прекращая рыться в ящиках, заговорила с Лизель. — Где ножницы, Лизель? — Но Лизель тоже не имела понятия. — Свинюха, с тебя никакого толку, а?
— А она тут при чем?
Еще несколько слов пролетели взад-вперед между женщиной с резиновыми волосами и мужчиной с серебряными глазами, пока Роза не грохнула ящиком.
— А, все равно я его криво постригу.
— Криво? — Папа, казалось, вот-вот и сам начнет рвать волосы у себя на голове, но голос его упал до еле слышного шепота. — Да какой бес его увидит? — Он открыл рот, собираясь сказать что-то еще, но вдруг заметил пернатую фигуру Макса Ванденбурга, который вежливо стоял, смущенный, в дверях. Макс держал в руке собственные ножницы, протягивая их не Гансу и не Розе, но двенадцатилетней девочке. Она была самый спокойный вариант. Подрожав губами, он спросил:
— Согласна?
Лизель взяла ножницы, раскрыла. Местами они были ржавыми, местами блестели. Девочка повернулась к Папе, и когда тот кивнул, пошла следом за Максом в подвал.
Еврей сел на банку с краской. Плечи обернуты маленькой холстиной.
— Можно криво, как угодно, — сказал Макс.
Папа устроился на ступеньках.
Лизель взяла в руку первый пучок Максовых волос.
Состригая перистые вихры, Лизель подивилась звуку ножниц. Не щелканье, а скрежет железных лезвий, смыкавшихся на каждой пряди волокон.
Когда дело было сделано — где-то слишком круто, где-то кривовато, — девочка в горстях отнесла Максовы волосы наверх и скормила печи. Затем чиркнула спичкой и стала смотреть, как комок скукоживается и оседает, красный, оранжевый.
И снова Макс стоял в дверях, теперь уже на верхней ступеньке подвальной лестницы.
— Лизель, спасибо. — Голос у него был рослым и хрипловатым, в нем играла затаившаяся улыбка.
И едва сказав это, он снова исчез — обратно в землю.
Газета: начало мая
«У меня в подвале сидит еврей».
«У меня в подвале. Сидит еврей».
На полу в комнате бургомистра, полной книг, Лизель Мемингер так и слышала эти слова. Рядом лежал мешок стирки, а призрачная фигура бургомистровой жены пьяно сутулилась над письменным столом. Перед ней Лизель читала «Свистуна», страницы двадцать два и двадцать три. Вот она подняла глаза. Представила, как подходит, бережно отдирает в сторону пушистые волосы и шепчет женщине на ухо:
«У меня в подвале сидит еврей».
Книга задрожала у девочки на коленях, а тайна была уже на языке. Устроилась там поудобнее. Заложила ногу за ногу.
— Мне пора идти. — На этот раз Лизель и вправду заговорила. У нее дрожали руки. Несмотря на след солнечного света вдали, мягкий ветерок скакал в открытое окно с дождиком на пару — тот сыпался опилками.
Когда Лизель поставила книгу на место, стул жены бургомистра пристукнул об пол, и женщина подошла. Так всегда бывало в конце. Тонкие кольца скорбных морщинок на миг вспухли, когда женщина протянула руку и снова взяла книгу.
И подала девочке.
Лизель отпрянула.
— Нет, — сказала она, — спасибо. У меня дома хватает книг. Может, в другой раз. Сейчас мы с Папой перечитываем одну. Помните, ту, что я украла из костра.
Жена бургомистра кивнула. Одно можно было сказать о Лизель Мемингер точно — она не крала лишнего. Лишь те книги, без которых никак нельзя. Сейчас у нее хватало книг. Она четыре раза прочла «Людей из грязи», а теперь наслаждалась повторным знакомством с «Пожатием плеч». И каждый вечер перед сном открывала свой верный справочник по рытью могил. Глубоко в нем был схоронен «Зависший человек». Лизель шепотом повторяла слова и трогала птиц. Переворачивала шумные страницы, медленно.
— До свиданья, фрау Герман.
Лизель вышла из библиотеки, прошагала половицами коридора и дальше сквозь чудовищный дверной проем. По привычке постояла минуту на ступенях, глядя на Молькинг внизу. Над городом в тот вечер висела желтая дымка, будто щенят, поглаживала крыши домов, заполняла, как ванну, улицы.
Спускаясь на Мюнхен-штрассе, книжная воришка петляла между подзонтичными мужчинами и женщинами — девочка в дождевике, что без всякого стыда шныряла от урны к урне. Как заводная.
— Вот она!
Лизель радостно рассмеялась медным тучам, протянула руку и подобрала жеваную газету. Хотя первую и последнюю страницы исчертили черные слезы краски, Лизель аккуратно сложила газету вдвое и сунула под мышку. Последние несколько месяцев такое бывало каждый четверг.
Четверг теперь остался единственным днем, когда Лизель Мемингер ходила с бельем, и он обычно приносил какие-никакие выгоды. Девочке ни разу не удалось подавить в себе торжество победителя, находя «Молькингский Экспресс» или другое издание. Находка газеты — удачный день. А если в газете не разгадан кроссворд — и вовсе великолепный. Лизель добиралась домой, закрывала за собой дверь и несла газету Максу Ванденбургу.
— Кроссворд? — спрашивал тот.
— Чистый.
— Отлично.
Улыбаясь, еврей принимал бумажный пакет и начинал читать в скупом пайке подвального света. Частенько Лизель наблюдала, как сосредоточенно он читает, потом решает кроссворд, затем начинает перечитывать газету с первой страницы.
Стало теплеть, Макс из подвала уже не выходил. Днем дверь в подвал держали открытой, чтобы туда натекала из коридора лужица дневного света. И сам-то коридор отнюдь не купался в солнце, но в некоторых ситуациях берешь то, что есть. Чахлый свет — лучше, чем никакого, к тому же приходилось экономить. Керосин еще не упал до опасно низкого уровня, но разумнее было свести его расход к минимуму.
Лизель обычно садилась на холстины. Пока Макс решал кроссворды, она читала. Они сидели в паре метров друг от друга, почти не разговаривали, и в подвале раздавался только шелест страниц. Нередко Лизель оставляла Максу почитать и свои книги, пока сама была в школе. Если Ганса Хубермана и Эрика Ванденбурга сильнее всего связала музыка, то Макса и Лизель удерживало вместе молчаливое сборище слов.
— Привет, Макс.
— Привет, Лизель.
Садились и читали.
А то Лизель принималась на него смотреть. Она решила, что Максу лучше всего можно подвести итог как портрету бледной сосредоточенности. Бежевая кожа. В каждом глазу — болото. И дышал он, как беглец. Отчаянно, хоть и беззвучно. Только грудь выдавала в нем что-то живое.
Все чаще Лизель, закрыв глаза, просила Макса проверить у нее те слова, в которых постоянно путалась, и ругалась, если те по-прежнему ускользали от нее. Потом вставала и раз по десять записывала их краской на стене. Макс Ванденбург и Лизель Мемингер вместе дышали запахами краски и цемента.
— Пока, Макс.
— Пока, Лизель.
В кровати она лежала без сна, представляя его внизу, в подвале. В ее полусонных видениях Макс всегда спал полностью одетым и даже в ботинках — вдруг снова придется убегать. И с открытым глазом.
Синоптик: середина мая
Лизель открыла дверь и рот одновременно.
На Химмель-штрассе ее команда побила команду Руди со счетом 6:1, и Лизель победительницей влетела на кухню, спеша рассказать Папе с Мамой, как она забила гол. Затем она помчалась вниз, чтобы в красках описать все Максу, удар за ударом, а тот, опустив газету, напряженно слушал и смеялся вместе с девочкой.
Когда рассказ о забитом мяче был кончен, добрых несколько минут стояло молчание, пока Макс не поднял медленно взгляд.
— Лизель, ты можешь для меня кое-что сделать?
Все еще взбудораженная голом на Химмель-штрассе, Лизель вскочила с кипы холстин. Она ничего не сказала, но движение ясно показывало: девочка готова на все, что попросит Макс.
— Про свой гол ты мне все рассказала, — начал он, — но я не знаю, что за день там стоит. Я не знаю, забивала ты на солнце или там все затянуто тучами. — Макс запустил руку в коротко остриженные волосы, а болотные глаза молили о простейшем из простого. — Ты можешь сходить наверх и рассказать мне, как выглядит погода?
Естественно, Лизель поспешила вверх по лестнице. Постояла в паре шагов от заплеванной двери и, поворачиваясь вокруг себя, рассмотрела небо.
Вернувшись в подвал, она рассказала:
— Небо сегодня синее, Макс, и на нем большое длинное облако, оно растянуто, как веревка. А на конце у него — солнце, как желтая дырка…
В ту минуту Макс понял, что лишь ребенок мог дать ему такой отчет о погоде. Краской на стене он нарисовал длинную веревку с тугими узлами и сочным желтым солнцем на конце — таким, будто в него можно нырнуть. На веревочном облаке он нарисовал две фигуры — худенькую девочку и чахлого еврея: они шли, балансируя руками, к этому капающему солнцу. Под картинкой он написал такую фразу.
* * *СЛОВА МАКСА ВАНДЕНБУРГА, НАПИСАННЫЕ НА СТЕНЕ* * *
Был понедельник, и они шли к солнцу по канату.
Боксер: конец мая
Максу Ванденбургу оставался прохладный цемент и много времени наедине с этим цементом.
Минуты были жестоки.
Часы неумолимы.
Всякий миг бодрствования над ним зависала рука времени, которая без колебаний хватала и выкручивала его. Улыбаясь, время стискивало его и оставляло жить. Что за великая злоба — оставить кого-то жить.
По меньшей мере раз в день в подвал спускался перемолвиться словом Ганс Хуберман. Иногда Роза приносила лишнюю горбушку хлеба. Но лишь когда приходила Лизель, Макс понимал, что жить ему снова интереснее всего. Поначалу он пробовал сопротивляться, но это становилось все труднее с каждым днем, когда она являлась — и всякий раз с новым отчетом о погоде: чистое синее небо, или картонные облака, или солнце, которое пробивается, как Бог, садящийся после слишком плотного ужина.
Когда Макс оставался один, самым отчетливым его чувством было исчезание. Вся одежда на нем была серая — рождалась она такого цвета или нет, от брюк до шерстяного свитера и куртки, которая теперь стекала с Макса, как вода. Он часто проверял, не шелушится ли на нем кожа: ему казалось, что он будто растворяется.
Ему нужны были какие-то новые занятия. Первым стала гимнастика. Макс начал с отжиманий — ложился животом на холодный подвальный пол и поднимал корпус. Руки у него едва не переламывались в локтях, и Макс опасался, как бы сердце не просочилось наружу и не шлепнулось, жалкое, на пол. Подростком в Штутгарте он делал за раз по пятьдесят отжиманий. Теперь, в двадцать четыре года и килограммов на семь легче обычного веса, он едва дотянул до десяти. Через неделю он делал три подхода по шестнадцать отжиманий и по двадцать два приседания. Закончив, садился у подвальной стены среди своих друзей малярных банок, и сердце колотилось у него в зубах. Мышцы будто спекались.
Иной раз он задумывался, стоит ли вообще так стараться. Иногда, впрочем, когда сердцебиение утихало и тело снова обретало подвижность, Макс тушил лампу и вставал во тьме подвала.
Ему было двадцать четыре, но он еще не разучился фантазировать.
— В синем углу, — начинал он негромкий комментарий, — чемпион мира, арийское чудо — фюрер! — Вздохнув, Макс поворачивался в другую сторону. — А в красном углу — еврей, крысолицый претендент — Макс Ванденбург.
Вокруг него все это воплощалось.
Белый свет опускался на боксерский ринг, толпа стояла и гудела — этот волшебный шум множества людей, говорящих одновременно. И почему каждому нужно столько всего сказать в одну и ту же минуту? Сам ринг идеален. Превосходный настил, славные канаты. Даже отбившиеся ворсинки на каждой сплетенной веревке безупречны и блестят в тугом белом свете. В зале пахнет сигаретами и пивом.
В углу наискось стоит Адольф Гитлер со свитой. Ноги высовываются из-под красно-белого халата с выжженной на спине черной свастикой. К лицу подшиты усики. На ухо что-то шепчет тренер, Геббельс. Фюрер переминается с ноги на ногу, улыбается. Улыбка все громче, когда начинается перечисление множества его достижений, и каждое восторженная толпа встречает громом аплодисментов.
— Непобежденный! — провозглашает распорядитель боя. — Против массы евреев и всяких других врагов германской идеи! Герр фюрер, — закончил он, — мы приветствуем вас! — Толпа: буйство.
Затем, когда все утихли, настал черед претендента.
Распорядитель обернулся к Максу, который стоял один в красном углу. Ни халата. Ни свиты. Одинокий юный еврейчик с нечистым дыханием, голой грудью, усталыми руками и ногами. Трусы на нем, конечно, были серыми. Он тоже переминался с ноги на ногу, но едва-едва — берег силы. Он немало попотел в гимнастическом зале, чтобы попасть в весовую категорию.
— Претендент! — запел распорядитель. — Из… — он сделал паузу для эффекта, — еврейской нации. — Толпа охнула, как сборище упырей. — Весом в…
Конца речи никто не услышал. Его заглушила брань трибун, а противник Макса тем временем скинул халат и вышел на середину ринга — к оглашению правил и рукопожатию.
— Guten Tag, герр Гитлер. — Макс кивнул, но фюрер только показал ему желтые зубы и тут же вновь прикрыл их губами.
— Господа, — начал плотный рефери в черных брюках и синей рубашке. К горлу прицеплена бабочка. — Во-первых и в главных, пусть бой будет честным. — Дальше он обращался только к фюреру. — Если, конечно, герр Гитлер, вы не начнете проигрывать. Если же такое случится, я вполне охотно закрою глаза на любые бесчестные приемы, к коим вы прибегнете, дабы размазать по рингу этот кусок еврейской вони и грязи. — Рефери с великой учтивостью кивнул. — Все ли ясно?
Тут фюрер и произнес первое слово:
— Хрустально.
Максу же рефери высказал предупреждение:
— А вам, мой еврейский приятель, я скажу, что на вашем месте я бы не лез на рожон. Совсем бы не лез. — С этим противников отослали по углам.
Мгновение-другое тишины.
И гонг.
Первым выскочил фюрер — тощий, на неуклюжих ногах, — напрыгнул на Макса и крепко ударил его в лицо. Толпа завибрировала, гонг еще звенел у нее в ушах, и довольные улыбки хлынули сквозь канаты. Изо рта Гитлера рвалось дымное дыхание, а его кулаки взлетали к Максову лицу, доставая ему по губам, по носу, по челюсти, — а Макс даже еще не вышел из своего угла. Чтобы смягчить удары, он поднял обе перчатки к лицу, но тут фюрер переключился на его ребра, почки и легкие. А глаза — о эти глаза фюрера! Такие прелестно карие — как у евреев — и такие решительные, что даже Макс замер на секунду, поймав их взгляд сквозь смачные мазки молотящих перчаток.
Бой состоял только из одного раунда, но он длился много часов, и почти все время происходило одно и то же.
Фюрер долбил еврейскую боксерскую грушу.
Все вокруг было в еврейской крови.
Будто красные дождевые тучи на белом небе ковра под ногами.
Наконец колени Макса начали подгибаться, скулы безмолвно ныли, а восторженное лицо фюрера все уменьшалось, уменьшалось, пока наконец истощенный, избитый и сломленный еврей не рухнул на ринг.
Сначала — рев.
Потом тишина.
Рефери начал отсчет. У него был золотой зуб и густые заросли волос в ноздрях.
Медленно Макс Ванденбург, еврей, поднялся на ноги и выпрямился. Голос у него срывался. Приглашение.
— Ну же, фюрер, — сказал Макс, и на сей раз, когда Адольф Гитлер бросился на своего еврейского противника, Макс увернулся и отправил его в канаты. Он ударил Гитлера семь раз, и всякий раз целил в одно и то же место.
В усы.
Но на седьмом ударе Макс промахнулся. Удар пришелся фюреру в подбородок. Тот сей же миг отлетел на канаты, переломился вперед и приземлился на колени. На этот раз отсчета не было. Рефери затаился в углу. Публика уткнулась в стаканы с пивом. Стоя на коленях, фюрер проверил, нет ли у него крови, и пригладил волосы — справа налево. Вернувшись на ноги к вящему одобрению многотысячной толпы, он чуть подвинулся вперед и вдруг сделал кое-что довольно странное. Повернулся к еврею спиной и стащил с рук перчатки.
Толпа окаменела.
— Он сдался, — прошептал кто-то, но всего через пару секунд Адольф Гитлер вскочил на канаты и заговорил с трибунами:
— Собратья немцы, — закричал он, — ведь вы видели, что здесь сейчас произошло, не так ли? — Гологрудый, победно взирая, он вытянул руку в сторону Макса. — И видите, что наш противник гораздо подлее и злобнее, чем мы когда-нибудь представляли. Разве не видите?
— Видим, фюрер, — отвечали ему.
— Вы видите, что у врага нашлись способы — подлые способы — просочиться сквозь нашу броню и что я, очевидно, не могу выстоять против него в одиночку? — Слова были видимы глазом. Они падали с губ фюрера, как драгоценные камни. — Посмотрите на него! Хорошенько посмотрите. — Все посмотрели. На окровавленного Макса Ванденбурга. — Пока мы с вами разговариваем, он замышляет проникнуть на вашу улицу. Занимает соседний дом. Повсюду кишит его родня, и вот он уже готовится занять ваше место. — Он… — Гитлер бросил на Макса короткий взгляд, полный отвращения. — Он скоро завладеет вами, и скоро он не за прилавком будет стоять в вашей бакалейной лавке, а сидеть в задней комнате и курить трубку. Вы и не заметите, как станете работать на него за жалкую плату, а он с трудом будет ходить под грузом собственных карманов. Вы что, будете стоять и смотреть, как он проделывает все это? Стоять в стороне, как делали раньше ваши правители, когда отдавали вашу страну кому попало, когда продавали ее за несколько подписей? Будете стоять там в бессилии? Или… — тут Гитлер переступил на один канат выше, — …подниметесь на этот ринг вместе со мной?
Макса передернуло. В животе у него заикнулся ужас.
Адольф прикончил его:
— Заберетесь сюда, чтобы нам вместе одолеть врага?
В подвале дома номер 33 по Химмель-штрассе Макс Ванденбург чувствовал на себе кулаки целой нации. Один за другим немцы лезли на ринг и сбивали Макса с ног. Ему пустили кровь. Дали вволю покорчиться. Их были миллионы — и вот Макс в последний раз поднялся на ноги…
Он смотрел, как следующий немец перебирается через канаты. Девочка, и пока она медленно шла по рингу, Макс увидел, что левую щеку ей процарапала слеза. В правой руке девочка держала газету.
— Кроссворд, — мягко сказала она, — чистый, — и протянула газету ему.
Темно.
Теперь только темно.
Только подвал. Только еврей.
Новый сон: через несколько ночей
Был послеобеденный час. Лизель спустилась по лестнице в подвал. Макс как раз отжимался.
Без его ведома Лизель немного понаблюдала, а когда подошла и села рядом, Макс встал и привалился к стене.
— Я тебе говорил, — спросил он у девочки, — что в последнее время мне стал сниться новый сон?
Лизель чуть повернулась, чтобы увидеть его лицо.
— Но он снится мне, когда я не сплю. — Макс показал на непылкую керосиновую лампу. — Иногда я тушу свет. Встаю тут и жду.
— Чего?
Макс поправил:
— Не чего. Кого.
Несколько секунд Лизель ничего не говорила. Беседа была из тех, когда нужно, чтобы между репликами проходило какое-то время.
— Кого же ты ждешь?
Макс не пошевелился.
— Фюрера. — Он сказал это совсем обыденно. — Потому и тренируюсь.
— Отжимаешься?
— Верно. — Он подошел к бетонной лестнице. — Каждую ночь я жду в темноте, и по этой лестнице приходит фюрер. Он спускается, и мы с ним деремся по нескольку часов.
Лизель уже стояла.
— Кто побеждает?
Сначала Макс хотел ответить, что никто, но тут заметил банки с краской, холсты и где-то на краю поля зрения — растушую кипу газет. Поглядел на прописи, длинное облако и фигуры на стене.
— Я, — сказал он.
Будто он взял ее руку, вложил ей в ладонь свои слова и свернул пальцы в кулак.
Под землей, под Мюнхеном в Германии, двое стояли и разговаривали в подвале. Звучит как начало анекдота:
— В общем, сидят в подвале немец и еврей…
Но это, однако, был не анекдот.
Маляры: начало июня
Другим занятием Макса был остаток «Майн кампф». Все страницы одну за одной он аккуратно вырвал и разложил по полу, чтобы покрыть слоем краски. Потом высушил на веревке и поместил обратно в переплет. Однажды Лизель, вернувшись домой после школы, застала всех троих — Макса, Розу и Папу — за прокрашиванием страниц. Множество листов уже сохли на прищепках — так же, как они, видимо, развешивались для «Зависшего человека».
Все трое посмотрели на Лизель и заговорили:
— Привет, Лизель.
— Бери кисть, Лизель.
— Самое время, свинюха. Где тебя носит?
Водя кистью, Лизель представляла, как Макс Ванденбург боксирует с фюрером — точно, как он это описал.
* * * ПОДВАЛЬНЫЕ ВИДЕНИЯ, ИЮНЬ 1941 г. * * *
Мелькают кулаки, толпа лезет из стен.
Макс Ванденбург и Гитлер схватились не на жизнь, а на смерть, отскакивают от лестницы.
На усах фюрера — кровь, как и в его проборе на правой стороне головы.
— Ну же, фюрер, — говорит еврей. И манит к себе. — Давай, фюрер.
Когда видение рассеялось и Лизель закончила первую страницу, Папа подмигнул. Мама выбранила, чтобы не жилила краску. Макс осматривал каждую страницу в отдельности, возможно разглядывая то, что планировал на них поместить. Через много месяцев он перекрасит и обложку и даст книге новое название — по заглавию одной из тех историй, которые он в ней напишет и представит в картинках.
В тот день в потайном месте под домом 33 по Химмель-штрассе Хуберманы, Лизель Мемингер и Макс Ванденбург готовили страницы «Отрясательницы слов».
Как хорошо быть маляром.
Бросок костей: 24 июня
И вот выпадает седьмая грань кубика. Через два дня после вторжения Германии в Россию. За три дня до того, как Британия и Советы объединились.
* * *
Семь.
Бросаете и смотрите, как катится кубик, отчетливо понимая, что кубик-то — необычный. Утверждаете, что это невезение, но вы все время знали, что так и выйдет. Сами принесли его в комнату. И стол учуял его в вашем дыхании. С самого начала еврей торчал у вас из кармана. Он размазан у вас по лацкану, и уже в ту секунду, когда бросаете кости, знаете, что будет семерка — то самое, что как-то может вам навредить. Кубик падает. Семерка смотрит вам в оба глаза, чудесная и мерзкая, и вы отворачиваетесь, а она устраивается поудобнее у вас на груди.
Просто не повезло.
Так вы говорите.
Ничего страшного.
Убеждаете себя в этом — потому что в глубине души знаете: эта пустячная неудача — сигнал о том, что вас ждет. Вы прячете еврея. Значит, поплатитесь. Так или иначе — придется.
Даже потом, вспоминая, Лизель не усмотрела в том происшествии ничего страшного. Может, потому, что столько всего произошло, прежде чем она стала писать в подвале свою историю. Лизель рассудила: по большому счету то, что бургомистр и его жена отказались от Маминых услуг, вовсе не стало несчастьем. Это никоим образом не было связано с укрыванием евреев. А только с большими событиями войны. Но в то время Лизель определенно увидела в этом отказе кару.
Вообще-то все началось где-то за неделю до 24 июня. Лизель по обычаю подобрала для Макса газету. Вынула из урны на повороте с Мюнхен-штрассе и сунула под мышку. Когда Лизель отдала газету Максу, тот, приступив к первому чтению, поднял взгляд на девочку и показал ей фотографию на первой полосе.
— У этого вы берете белье в стирку?
Лизель отошла от стены. Там она рядом с Максовым рисунком веревочного облака и мокрого солнца писала шесть раз слово «прение». Макс подал ей газету, и девочка подтвердила:
— У него.
Она стала читать статью: там приводились слова бургомистра Хайнца Германа, который говорил, что, хотя дела на фронтах идут лучше некуда, жители Молькинга, как и все сознательные немцы, должны принимать соответствующие меры и готовиться к возможным трудным временам. «Никогда не знаешь, — заявлял бургомистр, — что замышляют наши враги и как они попытаются нас ослабить».
Через неделю слова бургомистра принесли свои скверные плоды. Лизель, как всегда, пришла на Гранде-штрассе и на полу в библиотеке читала «Свистуна». В жене бургомистра не наблюдалось ничего ненормального (или, если уж на то пошло, ничего необычно ненормального), пока Лизель не пришла пора уходить.
В сей раз, предлагая девочке взять «Свистуна» с собой, женщина стояла на своем:
— Прошу тебя. — Она почти молила. Книга была зажата в ее твердом аккуратном кулаке. — Возьми. Возьми, пожалуйста.
Лизель, растроганная странностью женщины, не нашла в себе сил еще раз огорчить ее. Книга — серая обложка, желтоватые страницы — перекочевала к ней в руку, и девочка двинулась по коридору. Когда она собиралась спросить о белье, жена бургомистра бросила на нее последний взгляд облаченной в халат скорби. Она выдвинула ящик комода и вынула конверт. Голос, комковатый от долгого неупотребления, откашлял слова:
— Прости нас. Это для твоей мамы.
Лизель на миг перестала дышать.
Внезапно ее ноги в ботинках стали какими-то пустыми. Что-то защекотало в горле. Лизель задрожала. Когда наконец протянула руку и присвоила конверт, она вдруг услышала часы в библиотеке. И с мрачным спокойствием поняла, что голос этих часов даже отдаленно не похож на тик-таканье. Скорее, напоминал звук кирки, методично врубающейся в землю. Звук могилы. Ах, если бы только моя уже была вырыта, подумала девочка — потому что в ту секунду Лизель Мемингер хотела умереть. Когда отказывались другие, было не так обидно. У нее всегда оставался бургомистр, его библиотека и связь с бургомистровой женой. К тому же теперь ушел последний клиент, последняя надежда. В этот раз предательство было самое злое.
Как она посмотрит в глаза Маме?
Розу эти последние гроши хоть как-то выручали в разных переулках. Лишняя горсть муки. Кусок сала.
Ильза Герман теперь сама прямо умирала — так хотелось ей поскорее спровадить Лизель. Девочка прочла это где-то в движении рук, чуть крепче вцепившихся в халат. Неуклюжесть горя еще удерживала женщину в полушаге от девочки, но было ясно, что ей хотелось скорее покончить с делом.
— Скажи маме… — снова заговорила она. Голос у нее чуть окреп, когда одна фраза обратилась двумя. — Что нам жаль. — И она тихонько повела девочку к двери.
Теперь Лизель все это будто свалилось на плечи. Обида, боль окончательного отказа.
Как же так? — мысленно спрашивала она. — Берешь и выпинываешь меня?
Медленно Лизель подобрала пустой мешок и подвинулась к двери. Шагнув за порог, она обернулась и в предпоследний раз за день посмотрела Ильзе Герман в лицо. Прямо в глаза с какой-то почти свирепой гордостью.
— Danke schön, — сказала Лизель, и жена бургомистра улыбнулась бесполезно и как-то побито.
— Если когда-нибудь захочешь прийти просто почитать, — стала врать она (или это девочке, подавленной и огорченной, ее слова показались враньем), — мы будем только рады.
В тот миг Лизель изумилась ширине дверного проема. Такой огромный. Зачем людям нужно заходить в дом через такие широкие двери? Будь с нею Руди, он обозвал бы ее идиоткой — через эти двери в дом заносят вещи.
— До свидания, — сказала девочка, и медленно, с великим унынием дверь закрылась.
Лизель не ушла.
Она долго сидела на крыльце и смотрела на Молькинг. На улице было ни тепло ни холодно, город выглядел ясным и тихим. Молькинг в стеклянной банке.
Лизель открыла конверт. В своем письме Хайнц Герман дипломатично обрисовал, почему ему все-таки приходится отказаться от услуг Розы Хуберман. Самое главное, объяснил бургомистр, что он выказал бы себя лицемером, если бы, советуя другим готовиться к трудностям, сам не оставил бы своих маленьких роскошеств.
Наконец она встала и двинулась домой, но стоило завидеть на Мюнхен-штрассе вывеску «STEINЕR — SCHNEIDERMEISTER», в ней всколыхнулся протест. Огорчение покинуло ее, и девочку обуял гнев.
— Сволочь этот бургомистр, — прошептала Лизель, — а эта жалкая женщина. — Если грядут трудные времена — разве не стоит хотя бы поэтому и дальше давать Розе работу? Но нет — ей отказали. По крайней мере, решила Лизель, будут теперь сами стирать и гладить свое чертово белье, как нормальные люди. Как бедняки.
Рука Лизель крепче сжала «Свистуна».
— Вот зачем ты дала мне книгу, — сказала Лизель, — из жалости — чтобы совесть не мучила… — То, что книгу ей предлагали и раньше, дела не меняло.
Лизель развернулась, как в тот раз, давно, и решительно двинулась обратно к дому 8 по Гранде-штрассе. Соблазн побежать был велик, но Лизель держалась, чтобы сберечь дыхание на слова.
Вернувшись к дому, Лизель пожалела, что там нет самого бургомистра. Машина не ютилась умело у тротуара — да оно, пожалуй, и к лучшему. Стой она там, не берусь сказать, что сделала бы с нею Лизель в тот час противостояния богатых и бедных.
Прыгая через две ступеньки, Лизель подскочила к двери и заколотила в нее так, что заболел кулак. Мелкие осколки боли ей очень понравились.
Несомненно, жена бургомистра опешила, снова увидев девочку. Ее пушистые волосы были слегка влажными, а морщинки расплылись, когда она заметила на обычно безучастном лице девочки несомненную ярость. Женщина открыла рот, но оттуда не вылетело ни звука, что оказалось вообще-то кстати, потому что беседой владела Лизель.
— Думаете, — выпалила она, — откупиться от меня этой книгой? — Ее голос, хоть и дрожал, вцепился женщине в горло. Блистающий гнев был плотен и лишал воли, но Лизель продралась сквозь него. И рванулась дальше — туда, где ей пришлось вытирать слезы с глаз. — Вы дали мне эту свинскую книжку и думаете, что теперь все будет хорошо, когда я приду и скажу Маме, что от нас отказались последние? А вы будете сидеть тут в своем особняке?
Руки бургомистровой жены.
Повисли.
Лицо соскользнуло.
Лизель, однако, не унималась. Она брызгала слова прямо в глаза женщине.
— С вашим мужем. Сидеть тут. — Вот теперь Лизель озлобилась. Озлобилась и озлилась так, что сама от себя не ожидала.
От слов раны.
Да, жестокость этих слов.
Лизель вызывала их из таких мест, которые открылись ей только сейчас, и швыряла в Ильзу Герман.
— Да все равно, — сообщила она ей, — пора уже вам самим стирать ваше вонючее белье. Пора вам признать, что ваш сын погиб. Его убили! Его задушили и разрезали на куски двадцать с лишним лет назад. Или он замерз? Хоть так, хоть так — он умер! Он умер, а вы жалкая сидите тут и дрожите в собственном доме, страдаете за это. Думаете, вы одна такая?
В тот же миг.
Рядом с нею возник брат.
Зашептал ей, чтобы умолкла, но сам-то он тоже умер, и слушать его не было резона.
Он умер в поезде.
Похоронили его в снегу.
Лизель взглянула на него, но не могла заставить себя умолкнуть. Пока не могла.
— А ваша книга, — продолжила Лизель. Она спихнула мальчика со ступеней, так что он упал. — Она мне не нужна. — Лизель говорила уже тише, но все так же горячо. Она швырнула «Свистуна» к тапочкам бургомистровой жены и услышала, как книга щелкнула о цемент. — Не нужна мне ваша несчастная книга…
Тут у Лизель получилось. Она смолкла.
Теперь в ее горле стало голо. Ни слова окрест.
Брат, держась за колено, растворился.
После недоношенной паузы жена бургомистра подалась вперед и подняла книгу. Женщина выглядела избитой и помятой, только на сей раз — не от улыбки. Лизель разглядела это у нее на лице. Кровь стекала у нее из носа и лизала губы. Под глазами синяки. Раскрылись порезы, а к поверхности кожи приливала россыпь ран. Все от слов. От слов Лизель.
С книгой в руке, выпрямляясь из поклона к сутулости, Ильза Герман опять завела было о том, как ей жаль, но фраза так и не выбралась.
Ударь меня, думала Лизель. Ну, ударь же.
Ильза Герман не ударила ее. Просто попятилась в уродливое нутро своего прекрасного дома, и Лизель опять осталась одна, цепляясь за ступени. Она боялась обернуться, ибо знала: когда обернется, стеклянный колпак над Молькингом окажется разбит и она этому обрадуется.
Чтобы покончить с делом, Лизель еще раз перечитала письмо, и уже у калитки смяла его как можно плотнее в комок и швырнула в дверь, будто камень. Не представляю, чего ожидала книжная воришка, но бумажный комок, стукнувшись в мощную деревянную панель, прочирикал к подножью крыльца. И упал к ее ногам.
— Так всегда, — подытожила Лизель, пинком отправляя письмо в траву. — Все без толку.
Возвращаясь домой, она представляла себе, что станется с бумажкой, когда пойдет дождь и заново склеенный стеклянный колпак над Молькингом перевернется кверху дном. Лизель так и видела это: слова растворяются буква за буквой, пока не исчезают совсем. Только бумага. Только земля.
А когда Лизель вошла домой, Роза, как назло, была на кухне.
— Ну? — спросила Мама. — Где стирка?
— Сегодня не было, — ответила Лизель.
Роза подошла к столу и села. Она поняла. И вдруг показалась намного старше. Лизель представила, как будет выглядеть Роза, если распустит волосы и они упадут ей на плечи. Серое полотенце резиновых волос.
— Что ж ты там делала, свинюха малолетняя? — Фраза вышла онемелой. Мама не смогла собрать во рту обычного яда.
— Это все из-за меня, — сказала Лизель. — Только из-за меня. Я оскорбила бургомистрову жену, сказала, что хватит плакать над погибшим сыном. И обозвала ее жалкой. И потому они тебе отказали. На. — Лизель взяла горсть деревянных ложек, высыпала на стол перед Розой. — Выбирай.
Роза потрогала одну и взяла в руку, но в ход пускать не стала.
— Я тебе не верю.
Лизель разрывалась между досадой и изумлением. В кои-то веки ей отчаянно хотелось получить «варчен», и не было возможности!
— Это я виновата.
— Нет, не ты, — сказала Мама — и даже встала и погладила Лизель по сальным немытым волосам. — Я знаю, ты бы так не сказала.
— Я сказала!
— Ладно, сказала.
Выходя из кухни, Лизель услышала, как деревянные ложки брякнули обратно в железную банку. А когда она дошла до своей комнаты, все ложки до единой, вместе с банкой, полетели на пол.
Позже Лизель спустилась в подвал, где Макс Ванденбург стоял в темноте и, вероятнее всего, боксировал с фюрером.
— Макс? — Затеплился свет — красной монетой, поплывшей в углу. — Можешь научить меня отжиматься?
Макс показал и, помогая, несколько раз придержал ее торс, но, несмотря на хилый вид, Лизель была сильной и неплохо управлялась с весом своего тела. Она не считала, сколько раз отжалась в тот вечер в мерцании подвала, но мышцы у нее болели после этого несколько дней. Она не остановилась, даже когда Макс сказал, что уже, наверное, хватит с избытком.
Перед сном Лизель с Папой читали, и Папа заметил, что с девочкой что-то не так. Впервые за целый месяц он остался посидеть с ней, и, пусть немного, это утешило Лизель. Ганс Хуберман каким-то образом всегда знал, что сказать, когда остаться, а когда оставить девочку в покое. Может быть, Лизель была тем единственным, в чем Ганс был настоящим знатоком.
— Что — стирка? — спросил он.
Лизель помотала головой.
Папа не брился несколько дней и каждые две-три минуты потирал колючую щетину. Его серебряные глаза были спокойными и плоскими, чуть теплыми — как всегда, если дело касалось Лизель.
Чтение сошло на нет, Папа заснул. Лишь тогда Лизель заговорила о том, что хотела сказать все это время.
— Папа, — прошептала она, — кажется, я попаду в ад.
Ее ногам было тепло. Коленям — холодно.
Она вспомнила те ночи, когда мочила постель, а Папа стирал простыни и рисовал ей буквы. Сейчас его дыхание скользнуло над одеялом, и Лизель поцеловала его колючую щеку.
— Тебе надо побриться, — сказала она.
— Ты не попадешь в ад, — ответил Папа.
Несколько мгновений Лизель смотрела на его лицо. Потом легла, привалилась к Папе, и они вместе заснули — глубоко под Мюнхеном, но где-то на седьмой грани игрального кубика Германии.
ЮНОСТЬ РУДИ
В конце концов ей пришлось дать ему, что просил.
Он знал, как взяться за дело.
* * * ПОРТРЕТ РУДИ ШТАЙНЕРА: * * *
ИЮЛЬ 1941 г.
Струйки грязи стискивают лицо.
Галстук как маятник, давно умерший в часах.
Лимонно-фонарные волосы растрепаны, а на лице грустная, нелепая улыбка.
Он стоял в нескольких метрах от крыльца и говорил чрезвычайно убежденно, чрезвычайно радостно.
— Alles ist Scheisse, — объявил он.
Все — дерьмо.
В первое полугодие 1941-го, пока Лизель занималась укрыванием Макса Ванденбурга, кражей газет и отчитыванием бургомистерских жен, Руди претерпевал собственную новую жизнь — в Гитлерюгенде. С начала февраля он стал возвращаться с отрядных собраний в гораздо худшем виде, чем уходил на них. Во множестве таких возвращений бок о бок с ним шагал Томми Мюллер — в таком же состоянии. Неприятность сводилась к трем компонентам.
* * * ТРЕХЪЯРУСНАЯ НЕПРИЯТНОСТЬ * * *
1. Уши Томми Мюллера.
2. Франц Дойчер — бешеный вожатый.
3. Неспособность Руди не лезть куда не просят.
Если бы только шесть лет назад, в один из самых холодных в истории Молькинга дней Томми Мюллер не потерялся на семь часов! Его ушная инфекция и поврежденные нервы по-прежнему ломали маршевый порядок Гитлерюгенда, а в этом, могу вас заверить, не было ничего хорошего.
Поначалу скольжение под уклон набирало ход постепенно, но от месяца к месяцу Томми последовательно навлекал на себя гнев вожатых — особенно на занятиях по строевой подготовке. Помните день рождения Гитлера в прошлом году? Какое-то время инфекция Томми обострялась. Дошло до того, что он вообще слышал с большим трудом. Не разбирал команд, которые выкрикивали отряду, когда все маршировали в колоннах. И неважно, в зале или на улице, в снегу, в грязи или в щелях дождя.
Целью было, чтобы все остановились одновременно.
— Один щелчок! — говорили им. — Вот что хочет слышать фюрер. Все вместе. Все как один!
И тут Томми.
Мне кажется, хуже было с левым ухом. Из двух оно причиняло больше всего неприятностей, и когда резкий крик «Стой!» орошал слух остальных, Томми рассеянно и комично шагал дальше. В мгновение ока он умел превратить шагающую шеренгу в месиво.
В одну субботу, в начале июля, в три тридцать с минутами, после череды проваленных из-за Томми Мюллера попыток маршировки, Франц Дойчер (образцовое имя для образцового юного фашиста) окончательно вышел из себя.
— Мюллер, du Affe! — Густые светлые волосы массировали голову Франца, а слова дергали Томми за лицо. — Обезьяна, ты что — ненормальный?
Томми, испуганно сжавшись, попятился, но его левая щека все равно подрагивала, кривясь в маниакально-бодрой гримасе. Казалось, он не просто самодовольно насмехается, но ему в радость эта куча-мала. Франц Дойчер не собирался такого терпеть. Его бледные глаза поджаривали Томми Мюллера.
— Ну? — спросил он. — Что ты нам скажешь?
Тик Томми Мюллера только усилился — и по скорости, и по глубине.
— Ты что, дразнишь меня?
— Хайль, — дернулся Томми в отчаянной попытке купить хоть немного снисхождения, но так и не смог произнести вторую часть.
Тут вперед вышел Руди. Встал перед Францем Дойчером, глядя ему в лицо.
— Он нездоров…
— Я вижу!
— Уши, — договорил Руди. — Он не…
— Ладно, хватит. — Дойчер потер руки. — По шесть кругов вокруг плаца, оба. — Они повиновались, но не слишком быстро. — Schnell! — погнался за ними голос Дойчера.
Когда шесть кругов сделали, им задали муштру в стиле «бегом-арш-встать-лечь-встать», и через пятнадцать долгих минут снова приказали лечь — должно быть, в последний раз.
Руди посмотрел под ноги.
Снизу ему осклабилась кривая лужица грязи.
«Чего уставился?» — как будто спрашивала она.
— Лечь! — скомандовал Франц.
Руди, естественно, перепрыгнул лужу и упал на живот.
— Встать! — Франц улыбался. — Шаг назад. — Они шагнули. — Лечь!
Идея была ясна, и Руди ее воспринял. Он нырнул в грязь и затаил дыхание — и в тот момент, когда он лежал ухом к вязкой земле, муштра закончилась.
— Vielen Dank, meine Herren, — учтиво сказал Франц Дойчер. — Премного благодарен, господа.
Руди поднялся на колени, покопался в грядке уха и глянул на Томми.
Тот закрыл глаза и дергал лицом.
Когда они вернулись домой на Химмель-штрассе, Лизель, еще не сняв форму Гитлерюгенда, играла в классики с младшими детьми. Краем глаза она заметила две унылые фигуры, шагающие к ней. Одна ее окликнула.
Они встретились на крыльце бетонной коробки дома Штайнеров, и Руди рассказал ей о недавнем происшествии.
Через десять минут Лизель села на крыльцо.
Через одиннадцать минут Томми, сидевший рядом, сказал:
— Это все из-за меня, — но Руди отмахнулся от него — где-то между фразой и улыбкой, разрубив пальцем надвое потек грязи. — Это из-за… — снова начал было Томми, но тут уж Руди обрубил фразу совсем и ткнул в него пальцем:
— Томми, хватит, а? — Выглядел Руди каким-то причудливо довольным. Лизель никогда не видела, чтобы кто-то был настолько несчастен и при том так искренне бодр. — Просто посиди и… ну, подергайся там или еще что-нибудь. — И Руди продолжил рассказ.
Он расхаживал.
Теребил галстук.
Слова летели в Лизель и падали куда-то на бетонное крыльцо.
— Этот Дойчер, — бодро подытожил Руди. — Достал нас, а, Томми?
Тот кивнул, дернул лицом и заговорил — хотя, может, и не в такой последовательности:
— Это все из-за меня.
— Томми, что я сказал?
— Когда?
— Только что! Помолчи, ладно?
— Конечно, Руди.
* * *
Через несколько минут Томми несчастно побрел домой, и Руди попробовал новую и, похоже, тонкую тактику.
Жалость.
Сидя на крыльце, он поразглядывал грязь, заскорузло облекшую его форму, потом безнадежно посмотрел Лизель в лицо.
— Ну и что скажешь, свинюха?
— Насчет чего?
— Сама знаешь.
Лизель ответила в обычной манере:
— Свинух, — засмеялась она и направилась домой, благо — недалеко. Смесь грязи и жалости, конечно, сбивает с толку, но это одно, а целовать Руди Штайнера — что-то совсем другое.
Грустно улыбаясь с крыльца и вороша рукой в волосах, он окликнул Лизель.
— Придет день, — предупредил он. — Придет день, Лизель!
Через два с небольшим года в подвале ей время от времени ужасно хотелось дойти до соседнего дома и увидеть Руди, даже если писала она в предутренний час. И Лизель понимала, что в нем, а потом и в ней самой жажду преступления питали, скорее всего, те вязкие дни в Гитлерюгенде.
В конце концов, несмотря на обычные приступы непогоды, лето уже начало входить в силу. Яблоки сорта «клар», наверное, уже начали созревать. Впереди ждали новые кражи.
ОТВЕРЖЕННЫЕ
Когда пришло время кражи, Лизель и Руди сначала придерживались той мысли, что воровать надежнее в стае. Анди Шмайкль пригласил их на реку, на сбор шайки. Среди «прочего» на повестке дня значился план рейда по садам.
— Так ты теперь главарь? — спросил Руди, но Анди покачал головой, тяжелой от разочарования. Он явно жалел, что не сгодился.
— Не я. — Его холодный голос был теплее обычного. Будто непропеченный. — Есть там один.
* * * НОВЫЙ АРТУР БЕРГ * * *
У него был ветер в волосах и туман в глазах, и он был таким малолетним преступником, у которого нет других причин воровать, кроме той, что ему это нравится.
Его звали Виктор Хеммель.
У Виктора Хеммеля, не в пример большинству людей, занятых в разных воровских искусствах, было все. Он жил в лучшей части Молькинга, на холме, на вилле, которую хорошенько дезинфицировали после того, как выжили оттуда евреев. У него были деньги. У него были сигареты. Но хотел он большего.
— Хотеть немного больше — это не преступление, — заявил он, валяясь в траве, а сборище мальчишек расположилось вокруг. — Хотеть большего — для нас, немцев, это фундаментальное право. Что говорит наш фюрер? — И сам ответил на свою риторику. — Мы должны взять то, что принадлежит нам по праву!
На первый взгляд Виктор Хеммель был типичный малолетний трепач. К сожалению, бывая в ударе, он выказывал определенную харизму, будто внушал другим: «делай как я».
Когда Лизель с Руди подошли к компании на берегу, девочка услышала, как он задал еще один вопрос:
— Так где эти двое полудурков, которых вы мне расписывали? Уже десять минут пятого.
— На моих часах — еще нет, — сказал Руди.
Виктор Хеммель приподнялся на локте:
— У тебя и часов-то нет.
— Был бы я тут, будь у меня часы?
Новый главарь сел и улыбнулся — ровными белыми зубами. После чего перенес свое рассеянное внимание на девочку:
— Кто маленькая шлюшка? — Лизель, хорошенько привыкшая к словесным оскорблениям, стояла и разглядывала подернутую туманом ткань его глаз.
— В прошлом году, — пустилась перечислять она, — я украла не меньше трех сотен яблок и не один десяток картошек. Мне не сильно мешает колючая проволока, и я не отстану здесь ни от кого.
— Это правда?
— Да. — Лизель не поежилась и не отступила в сторону. — Я прошу только небольшой доли в добыче. Время от времени — десяток яблок. Какие-нибудь остатки для нас с другом.
— Ну, полагаю, это можно устроить. — Виктор закурил и, вынув сигарету изо рта, держал у самых губ. Специально постарался выпустить следующую затяжку девочке в лицо.
Лизель не закашлялась.
* * *
Шайка была та же, что в прошлом году, единственное исключение — главарь. Лизель сначала удивилась, почему у руля не встал никто из прежних мальчиков, но, переводя взгляд с лица на лицо, поняла, что никто больше не годится. Они без колебаний шли воровать, но ими нужно было командовать. Им нравилось, когда ими командуют, а Виктору Хеммелю нравилось быть командиром. Уютный такой мирок.
На минуту Лизель затосковала по Артуру Бергу. Или он тоже уступил бы главенство Хеммелю? Это не имело значения. Лизель знала только, что в Артуре Берге не было ни единой жилки тирании, а новый главарь сплошь был свит из них. В прошлом году она знала, что, если застрянет на дереве, Артур за ней вернется, что бы он там ни утверждал. Теперь же, в сравнении, Лизель мгновенно поняла: этот Хеммель не почешется даже оглянуться.
Он стоял, разглядывая долговязого мальчишку и худосочную с виду девочку.
— Значит, хотите со мной воровать?
Чего им было терять? Оба кивнули.
Он подошел поближе и взял Руди за волосы:
— А ну-ка вслух.
— Конечно, — сказал Руди, и тут же его отпихнули назад — челкой вперед.
— А ты?
— Ясно дело. — Лизель хватило проворства уклониться от такого же обращения.
Виктор улыбнулся. Затоптал сигарету, глубоко вздохнул и почесал грудь.
— Что ж, мои господа, моя шлюшка, — похоже, пора за покупками.
Когда компания тронулась, Лизель и Руди пошли замыкающими, как они всегда ходили раньше.
— Он тебе нравится? — шепотом спросил Руди.
— А тебе?
Руди секунду помолчал.
— По-моему, полная гнида.
— По-моему — тоже.
Компания удалялась.
— Скорей, — сказал Руди. — Отстаем.
Через несколько километров показалась первая усадьба. Но там компанию ждал удар. Деревья, которые должны ломиться от яблок, как они рассчитывали, стояли хилые и больные с виду, и с веток жалко свисали только редкие плоды. То же самое — и в следующей. Может, год неурожайный, а может, они не угадали время.
Под вечер, когда делили добычу, Лизель и Руди получили одно яблоко-заморыш на двоих. По правде сказать, улов был невероятно скуден, но, кроме того, и Виктор Хеммель — хозяин поприжимистей.
— И как это называется? — спросил Руди, держа яблоко на ладони.
Виктор даже не обернулся.
— А на что похоже? — Слова обронили через плечо.
— Одно вшивое яблоко?
— На! — В их сторону полетело наполовину сгрызенное другое яблоко и упало обкусанным боком в грязь. — Это можешь взять тоже.
Руди взвился:
— К чертовой матери. Мы топали пятнадцать километров не ради полутора худосочных яблок, правда, Лизель?
Та не ответила.
У нее не было времени — едва она успела открыть рот, Виктор Хеммель уже сидел на Руди верхом. Прижав ему коленями руки к земле, схватив за горло. Яблоки подобрал не кто иной, как Анди Шмайкль — по приказу Виктора.
— Ему больно, — сказала Лизель.
— Да ну? — Виктор опять улыбался. Лизель коробило от этой улыбки.
— Мне не больно. — Слова из Руди выскочили разом, его лицо покраснело от напряжения. Из носа потекла кровь.
Виктор нажал посильнее и через пару затянувшихся мгновений отпустил Руди, слез с него и отошел прочь на несколько беспечных шагов. Сказал:
— Вставай, парень, — и Руди, благоразумно рассудив, сделал, что было велено.
Виктор снова небрежно подступил к Руди и встал ровно перед ним. Мягко потрепал его по плечу и ухмыльнулся. И шепотом:
— Если не хочешь, чтобы эта кровь хлынула фонтаном, советую тебе уносить ноги, малыш. — Глянул на Лизель. — И мелкую сучку прихвати.
Никто не шевельнулся.
— Ну, чего ждешь?
Лизель взяла Руди за руку, и они ушли, но прежде Руди еще раз обернулся и плюнул кровавой слюной Виктору Хеммелю на ботинок. Это вызвало одно финальное замечание.
* * * ЛЕГКАЯ УГРОЗА ВИКТОРА ХЕММЕЛЯ РУДИ ШТАЙНЕРУ* * *
— Ты за это поплатишься чуть позже, дружок.
Говорите про Виктора Хеммеля что хотите, но он определенно имел терпение и крепкую память. Прошло около пяти месяцев, прежде чем он подкрепил свое заявление делом.
НАБРОСКИ
Лето 1941 года — если вокруг таких, как Руди и Лизель, оно вставало стеной, то в жизнь Макса Ванденбурга проникало буквами и красками. В самые одинокие мгновения в подвале вокруг него начинали громоздиться слова. Видения лились, сыпались, а время от времени хромали прочь из-под его рук.
У него было то, что он называл скудным пайком инструментов:
Закрашенная книга.
Горсть карандашей.
Голова мыслей.
И, как простой ребус, он собирал все это вместе.
Сначала Макс собирался написать только свою историю.
Его замысел был рассказать про все, что с ним случилось: что привело его в подвал на Химмель-штрассе, — но в итоге вышло совсем не то. Максова ссылка произвела на свет кое-что совершенно другое. Набор разрозненных мыслей — и он предпочел их все принять. Они казались верными. И были реальнее писем, которые он писал родным и другу Вальтеру Куглеру, прекрасно зная, что никогда не сможет их отправить. Оскверненные страницы «Майн кампф» одна за другой превращались в серию набросков, где для Макса отливались все те события, что подменили его прежнюю жизнь нынешней. Иные занимали минуты. Другие отнимали часы. Макс решил, что, когда закончит свою книгу, подарит ее Лизель, она тогда немного повзрослеет, а вся нынешняя белиберда, как он надеялся, закончится.
С той минуты, как Макс опробовал карандаши на первой закрашенной странице, он держал книгу закрытой. Бывало, и во сне он не выпускал ее из пальцев, а не то она лежала у него под боком.
Однажды днем после отжиманий и приседаний Макс заснул, сидя у стены. Лизель, спустившись в подвал, увидела, что рядом с Максом, косо прислонившись к его бедру, сидит книга, и любопытство взяло свое. Лизель наклонилась и подхватила ее — и выждала, не шевельнется ли Макс. Не шевельнулся. Сидел, уткнувшись в стену затылком и лопатками. Едва различая, как он дышит — туда-сюда, — Лизель открыла книгу и просмотрела несколько случайных страниц…
Не фюрер — дирижер!
Какой славный денек, а?..
Испугавшись того, что увидела, Лизель положила книгу обратно, точно как та сидела, опираясь на Максову ногу.
Голос перепугал ее.
— Danke schön, — сказал он, и когда она перевела взгляд, проследив путь звука до его хозяина, на еврейских губах слабо выступала довольная улыбка.
— Господи боже, — ахнула Лизель. — Макс, ты меня напугал.
Он вернулся в сон, а девочка потащила ту же мысль за собой вверх по лестнице.
Макс, ты меня напугал.
«СВИСТУН»
И БОТИНКИ
Таким же порядком все шло до конца лета с заходом глубоко в осень. Руди изо всех сил старался выжить в Гитлерюгенде. Макс отжимался и рисовал. Лизель отыскивала газеты и писала слова на стене подвала.
Но стоит добавить, что у любого порядка есть, по крайней мере, один слабый перекос, и однажды все переворачивается или соскальзывает с одной страницы на другую. В нашем случае основным фактором стал Руди. Или, по крайней мере, Руди и свежеудобренный плац.
В конце октября все вроде бы шло как обычно. Перемазанный грязью мальчишка шагал по Химмель-штрассе. Через несколько минут его ждали дома, и он соврет, что в Гитлерюгенде всему отряду устроили добавочную муштру на плацу. Родители ожидали, что он даже рассмеется. Но не дождались.
У Руди уже не осталось ни смеха, ни вранья.
В ту среду Лизель, присмотревшись, заметила, что Руди без рубашки. И страшно зол.
— Что случилось? — спросила она, когда ее друг протащился мимо.
Руди вернулся к ней и протянул рубаху, зажатую в руке.
— Понюхай.
— Что?
— Ты что, глухая? Понюхай, говорю.
Лизель несмело наклонилась и уловила исходящий от коричневой рубашки мерзостный дух.
— Езус, Мария и Йозеф! Это?..
Мальчик кивнул:
— Оно и на подбородке у меня. На подбородке! Еще повезло, что не наглотался!
— Езус, Мария и Йозеф.
— На Гитлерюгенде недавно удобрили плац. — Он еще раз неуверенно и с отвращением оглядел скомканную ткань. — Кажется, коровье.
— А этот, как его — Дойчер, — знал, что оно там?
— Сказал, что нет. Но улыбался.
— Езус, Мария и…
— Смени пластинку, а?
Какая-нибудь победа — вот что требовалось Руди в тот момент. Он проиграл Виктору Хеммелю. В Гитлерюгенде — неприятность за неприятностью. Хоть обмылок успеха — вот чего он хотел, и он был твердо настроен этого добиться.
Руди зашагал было дальше к дому, но, уже дойдя до бетонного крыльца, передумал и двинулся обратно к Лизель, медленно и целеустремленно.
Спокойно и сдержанно он заговорил:
— Знаешь, что поднимет мне настроение?
Лизель передернуло.
— Думаешь, я соглашусь — когда ты в таком…
Руди она, казалось, разочаровала:
— Да нет, не то. — Он вздохнул и подошел ближе. — Кое-что другое. — Секунду подумав, он приподнял голову, чуть-чуть. — Глянь на меня. Весь измазанный. Воняю коровьим навозом или собачьим дерьмом, с какой стороны ни погляди, и, как всегда, подыхаю с голоду. — Он помолчал. — Мне надо отыграться, Лизель. Честно.
Лизель понимала.
Она подошла бы к нему ближе, если б не вонь.
Кража.
Им надо что-нибудь украсть.
Нет.
Им надо украсть что-нибудь, украденное у них. И неважно что. Лишь бы поскорее.
— В этот раз — только мы с тобой, — предложил Руди. — Без всяких хеммелей, без всяких шмайклей. Только ты и я.
Лизель не могла с собой совладать.
У нее зачесались руки, рванулся пульс, а губы растянулись в улыбке — и все одновременно.
— Заманчиво.
— Ну и договорились. — И, как ни старался, Руди не смог спрятать навозной усмешки, что расцвела на его лице. — Завтра?
Лизель кивнула.
— Завтра.
План был идеальный за исключением одного:
Они не представляли, за что взяться.
Фрукты отошли. На лук и картошку Руди сморщил нос, а второй заход на Отто Штурма и его груженный деревенской снедью велик они отвергли сразу. Один раз вышло гнусно. Второй был бы полным скотством.
— Ну и куда мы, к черту, премся? — спросил Руди.
— Почем я знаю? Ты придумал, разве нет?
— Это не значит, что и тебе не надо чуточку подумать. Я не могу думать обо всем.
— Да ты вообще ни о чем не…
Они спорили на ходу, шагая по городу. Выйдя на окраину, завидели первые сады: деревья в них стояли изнуренными статуями. Ветки серые, и, поднимая головы, дети видели только шершавые сучья и пустое небо.
Руди сплюнул.
Они повернули обратно в Молькинг, перебирая возможности.
— А как насчет фрау Диллер?
— А что насчет нее?
— Может, если мы скажем «хайль Гитлер», у нас получится что-нибудь спереть?
Час или около того они бродили по Мюнхен-штрассе — и вот дневной свет дополз до конца, а они уже почти сдались.
— Беспользуха, — сказал Руди, — а я хочу жрать даже сильнее, чем всегда. Господи, да я с голоду подыхаю. — Он прошел еще десяток шагов, потом остановился и оглянулся. — Что с тобой? — спросил он, потому что Лизель замерла, а к ее лицу пристал момент озарения.
И как это она не подумала о них раньше?
— Ну что? — Руди уже терял терпение. — Что там, свинюха?
В тот момент Лизель принимала решение. Сможет ли она и впрямь выполнить то, о чем думает? Да и можно ли так мстить человеку? Можно ли кого-нибудь настолько презирать?
Лизель повернулась и зашагала в другую сторону. Когда Руди догнал ее, Лизель чуть притормозила в тщетной надежде на какое-нибудь прояснение. В конце концов, она уже виновата. Ее вина еще не подсохла. Семя уже разворачивалось в цветок с темными лепестками. Лизель взвешивала, сможет ли довести дело до конца. На перекрестке она остановилась.
— Я знаю место.
Они пересекли реку и поднялись по склону.
На Гранде-штрассе двери сияли лоском, а черепица крыш лежала фальшивыми локонами, приглаженными идеально. Стены и окна вылизаны, а трубы, казалось, вот-вот начнут выпускать колечки дыма.
Руди стал как вкопанный.
— Дом бургомистра?
Лизель серьезно кивнула. Помолчала.
— Они отказали моей маме.
Когда подобрались к дому, Руди спросил, как же, помилуй бог, они пролезут внутрь, но Лизель знала как.
— Знание места, — ответила она. — Знание… — Увидев окно библиотеки, Лизель остолбенела. Оно было закрыто.
— Ну? — спросил Руди.
Лизель медленно развернулась на пятках и быстро пошла прочь.
— Не сегодня, — сказала она.
Руди рассмеялся:
— Так и знал. — Он догнал Лизель. — Грязная свинюха, я так и знал. Тебе туда не попасть, даже если у тебя будет ключ.
— Думаешь? — Она зашагала еще быстрее, отмахнувшись от его замечания. — Нужно просто дождаться момента. — Мысленно Лизель сбрасывала с себя невольную радость оттого, что окно оказалось закрыто. Она бранила себя. «Ну и зачем, Лизель?»— спрашивала она. Зачем надо было беситься, когда эти отказали Маме? Неужели так трудно было удержать длинный язык за зубами? Теперь, как видно, жена бургомистра стала совсем другой — после того, как ты орала и визжала на нее. Наверное, взяла себя в руки, взялась за ум. Наверное, больше не станет мерзнуть в своем доме и окно будет всегда заперто… Глупая ты свинюха!
Однако через неделю, в пятый раз придя в верхнюю часть Молькинга, они увидели, чего ждали.
Открытое окно всасывало узкую полоску воздуха.
Только это им и нужно.
Руди остановился первым. Потыкал Лизель в ребра тыльной стороной ладони.
— А не открыто ли то окно? — шепотом спросил он. Рвение высунулось из его голоса и рукой легло на плечо девочки.
— Jawohl, — ответила она. — Так точно.
И в сердце у нее вдруг стало жарко.
Всякий раз, когда они обнаруживали, что окно плотно захлопнуто, Лизель под внешним разочарованием прятала яростное облегчение. Хватит ли у нее наглости забраться в дом? И вообще, для кого и для чего она туда полезет? Для Руди? Найти немного еды?
Нет, невыносимая правда была такой:
Ей нет дела до еды. И Руди, как ни жаль было это сознавать, имеет к ее плану лишь косвенное отношение. Ей нужна книга. «Свистун». Лизель претило получить его от одинокой жалкой старухи. А вот украсть — это чуть более приемлемо. Украсть его — в каком-то извращенном смысле — было почти все равно что заслужить.
Свет менялся целыми блоками оттенков.
Массивный ухоженный дом притягивал детей. Их мысли зашуршали шепотом.
— Хочешь жрать? — спросил Руди. Лизель ответила:
— Помираю, как хочу! — Книгу.
— Смотри — наверху свет зажегся.
— Вижу.
— Не расхотела жрать, свинюха?
Секунду-другую они нервно посмеялись и стали для порядка рядиться, кто полезет в окно, а кто встанет на вассаре. Руди, видимо, полагал, что, как единственный мужчина, лезть должен он, но Лизель явно знала дом. Так что лезть ей. Она представляла, что находится по ту сторону окна.
Так и сказала.
— Лезть надо мне.
Лизель зажмурилась. Крепко.
Она заставляла себя вспомнить, представить бургомистра и его жену. Воссоздавала в красках, как мало-помалу подружилась с Ильзой Герман, — и тут же напоминала себе, как их дружба, получив сапогом по лодыжкам, осталась лежать у обочины. Подействовало. Лизель их возненавидела.
Они оглядели улицу и молча пересекли двор.
И скорчились под щелью в окне первого этажа. Дыхание стало громким.
— Теперь, — предложил Руди, — дай мне свои ботинки. Чтобы не шуметь.
Не прекословя, Лизель развязала потрепанные черные шнурки и оставила ботинки на земле. Поднялась, и Руди мягко приоткрыл окно ровно так, чтобы Лизель могла пролезть. Скрип окна раздался над их головами как рев низколетящего самолета.
Лизель подтянулась на карниз и протиснулась в комнату. Разуться, поняла девочка, — это блестящий ход: она стукнулась пятками о деревянный пол крепче, чем ожидала. Ее подошвы болезненно раздались от удара, так что в кожу врезались швы носков.
В самой комнате все было как всегда.
В пыльном сумраке Лизель стряхнула подступившую ностальгию. Прокралась вглубь и дала глазам привыкнуть к темноте.
— Ну что там? — громко зашептал Руди снаружи, но Лизель только отмахнулась, что означало «Halt's Maul». Не шуми.
— Еду, — напомнил он. — Еду найди. И сигареты, если сможешь.
И то и другое, однако, интересовало Лизель в последнюю очередь. Она была дома — среди бургомистровых книг всех расцветок и видов, с золотыми и серебряными буквами. Она чуяла запах страниц. Почти ощущала вкус слов, громоздившихся вокруг. Ноги принесли ее к правой стене. Лизель знала, где то, что ей нужно, точное место, но когда подошла к полке со «Свистуном», на месте его не оказалось. Только узкая щель.
Тут она услышала шаги наверху.
— Свет! — зашептал Руди. Он совал слова в приоткрытое окно. — Свет погас!
— Scheisse.
— Они спускаются!
Повисла секунда нечеловеческой длины, вечность моментального решения. Глаза Лизель побежали по комнате — и тут она заметила «Свистуна»: он терпеливо лежал на бургомистерском столе.
— Быстрей, — поторопил Руди, но Лизель спокойно и уверенно прошла к столу, подхватила книгу и осторожно полезла в окно. Головой вперед, но все же сумела приземлиться на ноги, и снова болезненно — на этот раз больно было лодыжкам.
— Давай, — увещевал ее Руди. — Бежим, бежим. Schnell!
Свернув за угол и очутившись на дороге обратно к реке и Мюнхен-штрассе, Лизель остановилась и наклонилась отдышаться. Она стояла, переломившись пополам, воздух замерзал у нее во рту, сердце колоколом било в ушах.
То же самое и Руди.
Подняв голову, он увидел книгу у Лизель под мышкой. И попытался заговорить.
— Что, — с трудом выдавил он, — за книга?
Темнота уже поистине сгущалась. Лизель тяжело дышала, воздух в горле понемногу таял.
— Больше ничего не нашла.
Увы, у Руди было чутье. На ложь. Он искоса посмотрел на нее и объявил то, в чем уже не сомневался:
— Ты не за едой туда полезла, да? Ты взяла, что хотела…
Лизель распрямилась, и тут на нее накатила слабость от следующего открытия.
Ботинки.
Она посмотрела на ноги Руди, потом на его руки, потом на землю вокруг него.
— Что? — спросил он. — Что такое?
— Свинух, — набросилась на него Лизель. — Где мои ботинки? — Руди побелел, и тут у Лизель уже не осталось сомнений.
— Там, около дома, — предположил Руди, — или нет?
Он в отчаянии огляделся, моля, чтобы вопреки всему он все-таки ботинки принес. Он представил, как подбирает их с земли, ах, если бы и в самом деле, — но ботинок не было. Они лежали бесполезные, или много хуже — обличительные — у стены дома № 8 по Гранде-штрассе.
— Dummkopf! — выбранил он себя и шлепнул по уху. И, пристыженный, уставился на носки Лизель — зрелище не обещало ничего хорошего. — Идиот! — Но верное решение нашел быстро. — Жди тут, — серьезно сказал он и мигом скрылся за углом.
— Смотри не попадись, — крикнула ему вслед Лизель, но он не услышал.
Пока его не было, минуты давили.
Стемнело окончательно, и Лизель уже не сомневалась, что, когда вернется, «варчен» ей обеспечен.
— Ну давай же, — бормотала Лизель, но Руди не появлялся. Она представила, как вдали рвется вперед и раскатывается, приближаясь, полицейская сирена. Сгущаясь.
И по-прежнему — ничего.
Лишь когда Лизель вышла в грязных мокрых носках обратно на перекресток, она увидела Руди. Деловито рыся к ней, он высоко и бодро нес свое торжествующее лицо. Зубы скрипели в усмешке, а в руке у него болтались ботинки.
— Меня чуть не убили, — сказал он, — но все получилось. — Когда перешли реку, он подал Лизель ботинки, и та бросила их наземь.
Сев на дорогу, подняла глаза на своего лучшего друга.
— Danke, — сказала она. — Спасибо.
Руди поклонился.
— К вашим услугам. — И отважился на большее. — Наверное, бесполезно спрашивать, не положен ли мне за это поцелуй?
— За то, что ты принес мои ботинки, которые сам же забыл?
— Справедливо.
Он поднял руки и продолжал говорить на ходу, так что Лизель пришлось специально прилагать усилия, чтобы не слушать. Она уловила только последние слова:
— …все равно, может, и не захочу тебя целовать — если у тебя изо рта пахнет так же, как из ботинок.
— Меня от тебя тошнит, — сообщила она Руди, надеясь, что он не заметил незаконченной мимолетной улыбки, сорвавшейся с ее губ.
На Химмель-штрассе Руди выхватил у нее книгу. Под фонарем прочитал заглавие и спросил, о чем это.
Лизель мечтательно ответила:
— Про одного убийцу.
— И все?
— Ну и там все время полицейский его ловит.
Руди вернул ей книжку.
— Кстати, я думаю, нам обоим что-то подобное грозит, когда вернемся домой. Особенно тебе.
— Почему это?
— Ты же знаешь — твоя Мама…
— А что Мама? — Лизель воспользовалась вопиющим правом любого человека, у которого когда-нибудь была семья. Для него вполне нормально скулить, ныть и распекать других членов семьи, но никому другому он этого не позволит. Тут уж он лезет в бутылку и выказывает верность семье. — Разве с ней что-то не так?
Руди осекся:
— Ладно, свинюха, извини. Я ничего плохого не имел в виду.
Даже в ночи Лизель видела, как вырос Руди. У него удлинялось лицо. Копна светлых волос едва заметно потемнела — и, казалось, черты лица меняли форму. Только одно никогда не изменится. На него невозможно долго сердиться.
— У вас сегодня есть что-нибудь приличное пожрать? — спросил Руди.
— Вряд ли.
— И у нас. Жалко, что нельзя есть книги. Артур Берг раз сказал что-то такое. Помнишь?
До конца пути они вспоминали славные былые денечки, а Лизель часто поглядывала на «Свистуна» — его серую обложку и оттиснутое черным название.
Перед тем как разойтись по домам, Руди остановился на секунду и сказал:
— Пока, свинюха. — И рассмеялся. — Спокойной ночи, книжная воришка.
Так в первый раз Лизель нарекли ее титулом, и она не смогла скрыть, что он ей весьма по душе. Как нам обоим известно, она и раньше крала книги, но в конце октября 1941 года это было признано официально. В тот вечер Лизель Мемингер стала книжной воришкой по-настоящему.
ТРИ АКТА ГЛУПОСТИ В ИСПОЛНЕНИИ РУДИ ШТАЙНЕРА
* * * РУДИ ШТАЙНЕР, ЧИСТЫЙ ГЕНИЙ * * *
1. Украл самую большую картофелину у Мамера, местного бакалейщика.
2. Задирался с Францем Дойчером на Мюнхен-штрассе.
3. Совсем перестал ходить на Гитлерюгенд.
В первом случае Руди подвела жадность. Стоял типичный унылый день середины ноября 1941 года.
Сначала Руди довольно виртуозно — ни дать ни взять начинающий криминальный гений — просочился сквозь очередь домохозяек с продуктовыми карточками. Ему почти удалось остаться никем не замеченным.
Но каким бы незаметным он ни был, Руди догадался схватить самую большую картофелину на лотке — ту самую, на которую зарилась половина очереди. Они все увидели, как над лотком возникла тринадцатилетняя пятерня и схватила картофелину. Хор толстомясых валькирий изобличил вора, и Томас Мамер рванулся к своему грязному овощу.
— Meine Erdapfel, — воскликнул он. — Мои земляные яблоки!
Картофелина еще оставалась в руках у Руди (одной он ее удержать не мог), а домохозяйки столпились вокруг него на манер команды борцов. Нужно было срочно что-то говорить.
— Наша семья, — объяснил Руди. Струйка прозрачной жидкости весьма кстати вытекла у него из носа. Руди счел за лучшее не вытирать ее. — Мы все голодаем. Моей сестренке нужно новое пальто. Последнее у нее украли.
Бакалейщик Мамер был не дурак. Держа Руди за ворот, он спросил:
— И ты хотел одеть ее в картошку?
— Нет, сударь. — Руди искоса заглянул в единственный глаз поимщика, видимый ему. Мамер походил на бочку и смотрел на мир двумя пулевыми дырками. Зубы у него теснились во рту, как толпа болельщиков на футболе. — Мы три недели назад обменяли все наши карточки на пальто, и теперь нам нечего есть.
Бакалейщик держал Руди в одной руке, картофелину — в другой. Он крикнул своей жене страшное слово:
— Polizei.
— Нет, — взмолился Руди, — пожалуйста. — Потом он скажет Лизель, что ничуточки не испугался, но в тот момент сердце у него оборвалось, тут я не сомневаюсь. — Не надо полицию. Пожалуйста, не надо.
— Polizei. — Мамер стоял неколебимо, а мальчик извивался и сражался с воздухом.
В тот день в очереди стоял еще и учитель, господин Линк. Он был из тех школьных учителей, что не были ни священниками, ни монахами. Нацелившись, Руди приклеился к его глазам.
— Герр Линк! — Это был последний шанс. — Герр Линк, скажите ему, пожалуйста. Скажите ему, какие мы бедные.
Бакалейщик навел на учителя вопросительный взгляд.
Герр Линк вышел вперед и сказал:
— Верно, герр Мамер. Семья парнишки — бедняки. Они с Химмель-штрассе. — Толпа, состоявшая преимущественно из женщин, зашушукалась: они знали, что Химмель-штрассе никак не назовешь образцом молькингской идиллии. Все знали, что это довольно бедный район. — У него восемь братьев и сестер.
Восемь!
Руди пришлось проглотить улыбку, хотя свободу он еще не получил. По крайней мере, учитель уже врет. Герр Линк ухитрился добавить Штайнерам еще троих ребятишек.
— Он часто приходит в школу без завтрака. — И толпа домохозяек опять зашепталась. Ситуация будто покрывалась слоем краски, придавшим ей значительности и выразительности.
— И значит, ему позволено красть мою картошку?
— Самую большую! — выкрикнула одна дама.
— Спокойнее, фрау Метцинг, — остерег ее Мамер, и она тут же примолкла.
Сначала общее внимание было направлено на Руди и его загривок. Потом перескакивало туда-сюда: с мальчика на картошку, с картошки на Мамера — от самого миловидного предмета к самому неприглядному, — и что именно заставило бакалейщика смилостивиться, мы так и не узнаем.
Жалкий вид мальчика?
Благородство герра Линка?
Несдержанность фрау Метцинг?
Какая бы ни была тому причина, Мамер бросил картофелину обратно на лоток и выволок Руди за порог магазина. Крепко пихнул его под зад правым ботинком и сказал:
— Больше не появляйся.
С улицы Руди смотрел, как Мамер прошел за прилавок, чтобы отпустить следующему покупателю продукты и порцию сарказма.
— Вот гадаю, какую картошку вы захотите взять, — сказал бакалейщик, одним глазом приглядывая за парнишкой.
Для Руди то было еще одно поражение.
* * *
Второй акт глупости был столь же опасен — но по иным причинам.
Из этой свары Руди вышел с подбитым глазом, треснутыми ребрами и новой стрижкой.
На занятиях в Гитлерюгенде у Томми Мюллера опять возникли сложности, и Франц Дойчер только и ждал, когда же вылезет Руди. Долго ждать ему не пришлось.
Он основательно загрузил Руди и Томми физподготовкой, пока остальные сидели в классе, изучая тактику. Бегая на холоде, они видели за стеклом теплые головы и плечи товарищей. Но даже когда Руди и Томми вернулись к остальным, муштра не закончилась. Едва Руди плюхнулся на стул в углу и щелчком смахнул грязь с рукава на окно, Франц с ходу задал ему любимый гитлерюгендовский вопрос.
— Когда родился наш фюрер Адольф Гитлер?
Руди поднял глаза:
— Что-что?
Вопрос повторили, и очень глупый Руди Штайнер, который прекрасно знал дату — 20 апреля 1889 года, — назвал дату рождения Христа. Он даже упомянул Вифлеем, чтобы расширить ответ.
Франц помазал друг об друга ладони.
Очень плохой знак.
Он подошел к Руди и отправил его обратно на улицу — еще несколько кругов вокруг стадиона.
Руди бежал один, и после каждого круга его снова спрашивали о дне рождения фюрера. Он пробежал семь кругов, пока не дал правильный ответ.
Главная беда стряслась через несколько дней после того занятия.
Камень ударил мишень прямо в позвоночник, хотя и не так крепко, как хотелось бы. Франц Дойчер обернулся и, похоже, очень обрадовался, увидев Руди, который стоял на тротуаре с Лизель, Томми и маленькой сестрой Томми Кристиной.
— Бежим, — дернулась Лизель, но Руди даже не двинулся.
— Сейчас мы не на Гитлерюгенде, — пояснил он. Большие парни уже подошли. Лизель держалась рядом с другом, дергающийся Томми и малышка Кристина — тоже.
— Герр Штайнер, — объявил Франц — и тут же оторвал Руди от земли и швырнул на тротуар.
Когда Руди поднялся, это лишь пуще разъярило Дойчера. Он еще раз бросил мальчика на мостовую, наподдав коленом по ребрам.
И снова Руди встал на ноги, и парни засмеялись над своим другом. Не лучшая новость для Руди.
— Не можешь внушить? — сказал самый рослый. У него были синие и холодные, как небо, глаза, и Францу Дойчеру не надо было повторять дважды. Он твердо решил, что теперь уж Руди на земле и останется.
Их обтекла небольшая толпа; Руди махнул кулаком Дойчеру в живот, но даже не задел. В ту же секунду его левый глаз обжег удар кулака. Посыпались искры, и Руди оказался на мостовой, еще не успев этого понять. Получил второй удар в то же место и почувствовал, как глаз становится желтым, черным и синим сразу. Три слоя бодрящей боли.
Уже развившаяся толпа стеснилась и злорадно глядела, поднимется ли Руди. Но нет. На этот раз он остался лежать на холодной сырой земле, чувствуя, как она впитывается через одежду и растекается в нем.
В глазу у него еще полыхало, и он слишком поздно заметил, что Франц стоит над ним с новеньким складным ножом в руке, готовый наклониться и полоснуть.
— Нет! — воспротивилась Лизель, но рослый удержал ее. Зазвучавшие у нее в ухе слова были глубокими и старыми.
— Не бойся, — заверил парень Лизель, — Ничего он не сделает. Кишка тонка.
Он ошибся.
Франц коленопреклоненно сложился, подаваясь ближе к Руди, и прошептал:
— Ну, когда родился наш фюрер? — Каждое слово было тщательно воссоздано и вложено Руди прямо в ухо. — Скажи, Руди, когда он родился? Говори, не бойся, все нормально.
Что же Руди?
Что он ответил?
Повел себя благоразумно или по воле собственной глупости еще глубже погряз в трясине?
Он посмотрел в бледно-голубые глаза Франца Дойчера счастливым взглядом и прошептал в ответ:
— В пасхальный сочельник.
Секунда — и нож был у него в волосах. На том этапе жизни у Лизель это была уже вторая стрижка. Волосы еврея остригли ржавыми ножницами. А ее лучшего друга обработали сверкающим ножом. Никто из ее знакомых не стригся за деньги.
Что касается Руди, то в этом году он уже глотал грязь, купался в удобрениях, был едва не удушен начинающим уголовником, и вот — будто бы на сладкое — прилюдное унижение на Мюнхен-штрассе.
Челка по большей части срезалась легко, но при каждом взмахе ножа находилось несколько волосков, которые до последнего цеплялись за жизнь и потому выдирались с корнем. И с каждым вырванным волоском Руди морщился, его синяк пульсировал, а ребра пронзала боль.
— Двадцатого апреля тысяча восемьсот восемьдесят девятого, — приговаривал Франц Дойчер; и когда он увел свою шайку прочь, толпа рассеялась, и только Лизель, Томми и Кристина остались рядом со своим другом.
Руди тихо лежал на земле в поднимающейся сырости.
И вот нам остается акт глупости номер три — прогуливание занятий в Гитлерюгенде.
Руди не сразу перестал ходить — показать Дойчеру, что не боится его, — но через пару недель полностью прервал членство.
Гордо облачившись в форму, он выходил с Химмель-штрассе в сопровождении верного вассала Томми.
Но вместо Гитлерюгенда они шли за город и гуляли вдоль Ампера, пускали блинчики, швыряли в воду огромные булыжники — в общем, ничем хорошим не занимались. Руди старательно пачкал форму, и ему удавалось обманывать мать — по крайней мере, до первого письма. А вот тогда он услышал зловещий призыв из кухни.
Сначала родители пригрозили ему. Он не пошел.
Потом они умоляли его ходить. Он отказался.
В конце концов только возможность сменить отряд вернула его на истинный путь. Штайнерам повезло: если бы Руди вскоре не появился на занятиях, родителей бы оштрафовали за его прогулы. Старший брат Курт спросил, не хочет ли Руди перейти во «флигер-дивизион» — летную дружину, где занимались изучением самолетов и пилотирования. В основном там строили модели, и там не было Франца Дойчера. Руди согласился, и Томми тоже перешел. Один раз в жизни его идиотское поведение принесло благие плоды.
Когда в новом отряде Руди задавали знаменитый вопрос о фюрере, он с улыбкой отвечал:
— 20 апреля 1889 года, — и тут же шепотом сообщал Томми другую дату: день рождения Бетховена, Моцарта или Штрауса. Композиторов они проходили в школе, где Руди, несмотря на свою очевидную глупость, отлично успевал.
ПЛАВУЧАЯ КНИГА
(Часть II)
В начале декабря к Руди Штайнеру наконец-то пришла победа — хотя и не совсем обычным образом.
День был холодный, но тихий. Собирался снег.
После школы Руди и Лизель зашли в мастерскую Алекса Штайнера, а когда отправились домой, увидели, как из-за угла выныривает старый друг Руди Франц Дойчер. Лизель в те дни завела привычку всюду носить с собой «Свистуна». Ей нравилось держать его в руке. Или гладкий корешок, или жесткий обрез. Лизель первой заметила Дойчера.
— Смотри, — показала она. Дойчер размашисто шагал к ним с другим вожатым Гитлерюгенда.
Руди весь втянулся в себя. Потрогал заживающий глаз.
— Не сегодня. — Он пошарил взглядом по улицам. — Если обойти церковь, можно вдоль реки и потом вернуться.
Без дальнейших слов Лизель поспешила за Руди, и они успешно избежали встречи с мучителем — чтобы выйти прямо в лапы другому.
Поначалу они ничего не заподозрили.
Компания, шагавшая через мост и дымившая сигаретами, могла состоять из кого угодно, но уже было слишком поздно сворачивать, когда обе группы узнали друг друга.
— Ай, они нас увидели.
* * *
Виктор Хеммель улыбался.
Заговорил он крайне дружелюбно. Это могло значить только то, что он в самом опасном настроении.
— Ба, да это никак Руди Штайнер со своей маленькой шлюшкой. — Он плавно встретился с ними и выхватил из рук девочки «Свистуна». — Что читаем?
— Слушай, отдай, — попытался образумить его Руди. — Одно дело мы с тобой. А она тут ни при чем.
— «Свистун». — Теперь Хеммель обращался к Лизель. — Интересно?
Лизель откашлялась.
— Ничего. — Увы, она себя выдала. Взглядом. В нем было волнение. Лизель точно заметила момент, когда Хеммель понял, что книга — ценный трофей.
— Вот что я тебе скажу, — продолжил он, — за пятьдесят марок можешь получить ее назад.
— Пятьдесят марок! — Это был Анди Шмайкль. — Брось, Виктор, за такие деньги можно купить тысячу книжек.
— Я что, просил тебя говорить?
Анди смолк. Будто с маху захлопнул рот.
Лизель попробовала сделать бесстрастное лицо.
— Можешь оставить себе. Я уже прочитала.
— И что там в конце?
Проклятье!
До конца Лизель еще не добралась.
Она замялась, и Виктор Хеммель моментально все разгадал.
Руди кинулся на выручку:
— Хорош, Виктор, не цепляйся к ней. Тебе же я нужен. Я все сделаю, что захочешь.
Парень лишь отмахнулся от него, подняв книгу в руке повыше. И поправил Руди.
— Не так, — сказал он. — Это я сделаю все, что захочу. — И зашагал к реке. Все — за ним по пятам, стараясь не отстать. Полушагом, полубегом. Кто-то протестовал. Кто-то подзадоривал.
Все произошло быстро и спокойно. Вопрос, притворно-дружелюбный голос.
— Скажи-ка, — спросил Виктор. — Кто был последним олимпийским чемпионом по метанию диска в Берлине? — Он обернулся к Руди и Лизель. Он стал разминать руку. — Кто же это был? Черт, на языке вертится. Тот американец, да? Карпентер или как-то…
Руди:
— Пожалуйста!
Течение обвалилось.
Виктор Хеммель начал вращение. Книга великолепно выпорхнула из его руки. Раскрылась и затрепетала, страницы шелестели, пока она обмахивала землю по воздуху. Резче ожидаемого книга замерла в полете и, будто засосанная рекой, рухнула вниз. Шлепнулась, ударившись о воду, и поплыла по течению.
Виктор покачал головой:
— Высота маловата. Неважный бросок. — Он снова улыбнулся. — Но все равно тянет на медаль, а?
Смеха Руди с Лизель не стали слушать.
В особенности Руди — он рванул вдоль берега, пытаясь не упустить книгу из виду.
— Ты ее видишь? — крикнула Лизель.
Руди мчался.
Он бежал у края воды, указывая, где книга.
— Вон! — Он остановился, махнул рукой и снова побежал, чтобы обогнать. Вскоре скинул пальто, прыгнул в воду и добрел до середины реки.
Лизель, перейдя на шаг, видела, как мучителен каждый его шаг. Обжигающий холод.
Подойдя ближе, Лизель увидела, как книга проплыла мимо Руди, но он быстро догнал ее. Протянул руку и схватил размокший кирпич картона и бумаги.
— «Свистун»! — крикнул Руди. В тот день вниз по Амперу плыла только одна книга, но он все равно счел нужным объявить название.
Интересно еще заметить, что Руди не поспешил выбраться из опустошительно холодной воды, едва книга оказалась у него в руке. Он стоял еще целую минуту или около того. Он так и не объяснил этого Лизель, но, по-моему, она отлично понимала, что причина у него была двойная.
* * * МЕРЗЛЫЕ МОТИВЫ РУДИ ШТАЙНЕРА * * *
1. После стольких месяцев неудач этот миг был его единственной возможностью насладиться хоть какой-то победой.
2. Положение, требующее такой самоотверженности — удобный случай обратиться к Лизель с обычной просьбой.
Разве сможет она отказать ему?
— Как насчет поцелуя, свинюха?
По пояс в ледяной воде он постоял еще несколько лишних мгновений, затем выбрался на берег и подал книгу Лизель. Штаны облепляли ему ноги, и Руди не останавливался. По правде, я думаю, он боялся. Руди Штайнер боялся поцелуя книжной воришки. Наверное, слишком его хотел. Наверное, он так невероятно сильно любил ее. Так сильно, что уже больше никогда не попросит ее губ и сойдет в могилу, так и не отведав их.