ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
«ПОСЛЕДНИЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ЧУЖАК»
с участием:
нового искушения — картежника — снегов Сталинграда — нестареющего брата — аварии — горького привкуса вопросов — набора инструментов, окровавленного и медведя — разбитого самолета — и возвращения домой
НОВОЕ ИСКУШЕНИЕ
В этот раз — печенье.
Только черствое.
Это были Kipferl, оставшиеся от Рождества, и они простояли на столе по меньшей мере две недели. Нижние — как прибитые к блюду подковки, обмазанные сахарной глазурью. На них вязким холмиком высились остальные. Лизель учуяла печенье, едва ухватившись за край подоконника. Комната со вкусом сахара и теста — и тысяч страниц.
Никакой записки не было, но Лизель быстро смекнула, что за этим опять стоит Ильза Герман, а печенье, конечно, вряд ли могло дожидаться там кого-то другого. Лизель вернулась к окну и сквозь щель просунула шепот. Имя шепота было Руди.
В тот день они пришли пешком — ехать на велосипедах было слишком скользко. Руди стоял под окном на карауле. На оклик Лизель над подоконником возникло его лицо, и девочка подала ему блюдо. Уговаривать Руди Штайнера не пришлось.
Взглядом своим он уже пировал, но все же задал несколько вопросов:
— А еще что-нибудь есть? Молоко?
— Что?
— Молоко, — повторил Руди, уже чуть громче. Если он и уловил в голосе Лизель оскорбленную ноту, то никак этого не выдал.
Над ним снова взошло лицо книжной воришки.
— Ты что, дурак? Дай мне спокойно стащить книгу!
— Да ясно… Я просто говорю, что…
Лизель двинулась к дальней полке, скользнула за письменный стол. В верхнем ящике нашла бумагу и ручку, написала «Спасибо» и оставила записку на столе.
Справа от нее с полки выступала книга — торчала костью. Темные буквы едва ли не как шрамы тянулись по бледному корешку. «Die Letzte Menschliche Fremde» — «Последний человеческий чужак». Книга тихо шепнула что-то, когда Лизель потянула ее с полки. Просыпалась пыль.
У окна, когда девочка уже собиралась выскользнуть прочь, дверь библиотеки скрипнула.
Лизель уже вскинула колено, а ее преступная рука легла на оконный переплет. Оглянувшись на звук, она увидела жену бургомистра в новеньком халате и шлепанцах. Нагрудный карман халата украшала вышитая свастика. Пропаганда добралась уже до ванных.
Они посмотрели друг на друга.
Лизель повела взглядом на грудь Ильзы Герман и вскинула руку.
— Heil Hitler.
Она уже собиралась улизнуть, когда ей в голову пришла вдруг одна мысль.
Печенье.
Стояло тут не одну неделю.
Это значит, что, если в библиотеке бывал сам бургомистр, он, конечно, видел и печенье. И наверное, спросил, для чего оно тут. Или — как только Лизель это подумала, ее затопила какая-то странная радость — может, это была вовсе не библиотека бургомистра, а ее библиотека. Ильзы Герман.
Девочка не понимала, отчего это важно, но ей понравилось, что комната, полная книг, принадлежит бургомистровой жене. Ведь эта женщина и привела сюда Лизель в первый раз, впервые открыла ей — причем буквально — окно. Вот так много лучше. Так все сходится.
И прежде чем двинуться с места, Лизель, ставя все на место, спросила:
— Это ваша комната, правда?
Жена бургомистра подобралась.
— Когда-то мы читали здесь с сыном. А потом…
Лизель потрогала рукой воздух у себя за спиной. Увидела мальчика и его мать, которые читают на полу, и малыш тычет пальцем в картинки и слова. Потом она увидела войну под окном.
— Я знаю.
Снаружи вошло восклицание.
— Что ты сказала?
Лизель резким шепотом ответила через плечо:
— Молчи, свинух, и следи за улицей. — А Ильзе Герман она плавно протянула другие слова. — Так, значит, все эти книги…
— В основном — мои. Некоторые — мужа, некоторые были сына, как ты знаешь.
Теперь смущение возникло со стороны Лизель. У нее вспыхнули щеки.
— Я всегда думала, что это комната бургомистра.
— Почему? — Женщина как будто удивилась.
Лизель заметила, что на носках тапочек у нее тоже свастики.
— Ну, он же бургомистр. Я думала, он много читает.
Женщина сунула руки в карманы халата.
— В последнее время эта комната полезнее всего была для тебя.
— Вы читали вот это? — Лизель протянула «Последнего человеческого чужака».
Женщина присмотрелась к заглавию.
— Читала, да.
— Интересно?
— Ничего.
Лизель не терпелось сбежать, но вместе с тем она понимала, что, как никогда, должна задержаться. Открыла рот, но доступных и слишком быстрых слов было слишком много. Раз за разом девочка пробовала ухватить какое-нибудь, но бургомистрова жена взяла инициативу на себя.
Она увидела за окном лицо Руди, а точнее — его пламенные волосы.
— Наверное, тебе пора, — сказала она. — Он тебя заждался.
По пути домой они ели.
— Там точно ничего больше не было? — спросил Руди. — Поди было.
— Нам и с этим уже повезло. — Лизель внимательно посмотрела на подарок в руках у Руди. — Скажи честно. Ел, пока я была там?
Руди возмутился:
— Эй, это же ты вор тут, а не я.
— Не бреши, свинух, у тебя сахар на губе.
В панике Руди перехватил блюдо одной рукой, а другой испуганно отер губы.
— Ни одного не съел, клянусь.
Половина печенья исчезла еще до того, как вышли на мост, а остатком они поделились на Химмель-штрассе с Томми Мюллером.
Когда всё доели, остался только один вопрос, и его задал Руди.
— Что будем делать с этим чертовым блюдом?
КАРТЕЖНИК
Примерно в то же время, когда Руди с Лизель ели печенье, в городке недалеко от Эссена играли в карты свободные от дежурства солдаты ЛСЕ. Они только что вернулись из длительной поездки в Штутгарт и теперь играли на сигареты. Райнхольду Цукеру не везло.
— Клянусь, он мухлюет, — бормотал он. Солдаты сидели в сарае, который служил им казармой, и Ганс Хуберман только что выиграл третий кон подряд. Цукер с досады швырнул карты на стол и запустил в сальные волосы трезубец грязных ногтей.
* * * КОЕ-ЧТО О РАЙНХОЛЬДЕ ЦУКЕРЕ * * *
Ему двадцать четыре. Когда выигрывает кон в карты, он злорадствует — подносит тонкие цилиндрики табака к носу и жадно тянет ноздрями.
— Запах победы, — говорит он.
Да, и вот еще что. Он умрет с открытым ртом.
В отличие от молодого человека по левую руку, Ганс Хуберман не злорадствовал, выигрывая. Он даже великодушно вернул всем товарищам по одной сигарете и поднес огня. Предложение приняли все, кроме Цукера. Тот схватил подношение и швырнул обратно в середину перевернутого ящика.
— Не надо мне твоих подачек, старик. — Встал и вышел.
— Что это с ним? — спросил сержант, но никто не потрудился ответить. Райнхольд Цукер был просто двадцатичетырехлетним мальчишкой, которому, хоть тресни, не везло в карты.
Не проиграй Цукер своих сигарет Гансу Хуберману, он не стал бы презирать Ганса. А не презирай он его, не занял бы место Хубермана в грузовике через несколько недель на вполне безобидной дороге.
Одно место, двое мужчин, короткий спор и я.
Убиться легче, как люди гибнут.
СНЕГА СТАЛИНГРАДА
В середине января 1943 года Химмель-штрассе была сама собой — темным и унылым коридором. Лизель закрыла калитку, дошла до дверей фрау Хольцапфель и постучала. Открывший ее удивил.
Сначала Лизель подумала, что это сын фрау, но мужчина не походил ни на одного из двух братьев на фотографиях в рамке у двери. К тому же он выглядел слишком старым, хотя сказать трудно. Щеки его пестрила щетина, а глаза словно кричали от боли. Из рукава шинели спадала забинтованная рука, и сквозь повязку проступали кровавые вишни.
— Знаешь, ты приходи, наверное, попозже.
Лизель попыталась заглянуть ему за спину. И уже хотела было позвать фрау Хольцапфель, но мужчина загородил ей путь.
— Детка, — сказал он, — приходи попозже. Я за тобой зайду. Где ты живешь?
Через три с лишним часа к номеру 33 по Химмель-штрассе прибыл стук в дверь — и перед Лизель стоял тот мужчина. Кровавые вишни превратились в сливы.
— Она тебя ждет.
Снаружи, в сером ворсистом свете Лизель, не удержавшись, спросила, что у него с рукой. Мужчина шумно выпустил воздух через ноздри — один слог, — потом ответил:
— Сталинград.
— Простите? — Говоря, мужчина щурился в ветер. — Я не расслышала.
Он повторил — уже громче, и теперь расширил ответ:
— С рукой у меня Сталинград. Мне прострелили бок и оторвало три пальца. Я ответил на твой вопрос? — Он сунул здоровую руку в карман и передернулся от презрения к немецкому ветру. — Наверное, думаешь, здесь у нас холодно?
Лизель потрогала стену рядом. И не смогла соврать.
— Холодно, конечно.
Мужчина рассмеялся:
— Это не холод. — Он вытянул сигарету и сунул в рот. Одной рукой попробовал зажечь спичку. В такое ненастье это было бы трудно и с двумя руками, а уж с одной просто невозможно. Он выронил коробок и ругнулся.
Лизель подняла.
Взяла у него сигарету и сунула в рот. Но тоже не смогла прикурить.
— Надо тянуть в себя, — объяснил мужчина. — В такую погоду горит, только если затягиваешься. Verstehst?
Лизель попробовала еще, пытаясь вспомнить, как это делал Папа. Теперь ее рот наполнился дымом. Дым вскарабкался ей в зубы, расцарапал горло, но она удержалась и не закашлялась.
— Отличная работа. — Забрав сигарету и затянувшись, мужчина протянул Лизель здоровую руку, левую. — Михаэль Хольцапфель.
— Лизель Мемингер.
— Ну, идешь читать моей матери?
В этот миг за спиной Лизель возникла Роза, и девочка затылком ощутила ее потрясение.
— Михаэль? — спросила Мама. — Это ты?
Михаэль Хольцапфель кивнул.
— Guten Tag, фрау Хуберман, давно мы не виделись.
— Ты стал такой…
— Старый?
Роза еще не оправилась от потрясения, но быстро взяла себя в руки.
— Не хочешь зайти? Смотрю, ты познакомился с моей приемной дочкой… — Ее голос увял, когда она увидела окровавленную руку.
— А брат погиб, — сказал Михаэль Хольцапфель, и даже своим действующим кулаком он не мог бы нанести удара сильнее. Потому что Роза пошатнулась. На войне, конечно, убивают, но земля всегда качается под ногами, если убивают того, кто когда-то жил и дышал рядом. Оба мальчика Хольцапфелей выросли у Розы на глазах.
Постарелый молодой человек как-то сумел перечислить случившееся, не теряя присутствия духа.
— Я был в здании, где наши разместили госпиталь, и тут его принесли. За неделю до моего отъезда домой. Три дня я сидел около него, а потом он умер…
— Прости. — Будто не Розин язык это сказал. В тот вечер за спиной Лизель стояла какая-то другая женщина, но Лизель не смела оглянуться.
— Пожалуйста. — Михаэль остановил ее. — Не говорите больше ничего. Можно я заберу девочку читать? Сомневаюсь, что мать услышит хоть слово, но она просила ее привести.
— Да, бери.
Они дошли до середины дорожки, и тут Михаэль Хольцапфель опомнился и вернулся.
— Роза? — Секунда ожидания, пока Мама снова расширит дверную щель. — Я слышал, ваш сын там. В России. Я случайно встретил земляков из Молькинга, и они мне сказали. Но вы, конечно, и сами уже знаете.
Роза попыталась отменить его уход. Выскочила и схватила его за рукав.
— Нет. Он раз ушел отсюда и больше не объявлялся. Мы пытались его искать, но потом так много всего случилось, тут было…
Но Михаэль Хольцапфель намеревался бежать. Ему никак не хотелось бы выслушивать еще одну слезную историю. Подаваясь прочь, он сказал:
— Насколько я знаю, он жив. — Он догнал Лизель у калитки, но девочка не пошла с ним. Она следила за Розиным лицом. Которое вскинулось и рухнуло одновременно и вдруг.
— Мама?
Роза махнула рукой.
— Иди.
Лизель не двигалась.
— Иди, я сказала.
Когда Лизель нагнала вернувшегося солдата, тот попробовал завязать беседу. Наверное, пожалел, что проговорился Розе, и теперь хотел скрыть ошибку под ворохом новых слов. Приподняв забинтованную руку, он сказал:
— Все никак не перестает кровить. — Лизель была рада поскорее войти в кухню фрау Хольцапфель. Чем быстрее начнет читать, тем лучше.
Старуха сидела со струями влажной проволоки на лице.
Сын погиб.
Но это была только половина.
Она никогда не узнает, как это случилось, но могу сказать вам, не дожидаясь вопросов, что одному из нас это известно. Кажется, я всегда знаю, что произошло, когда вокруг снег, пушки и разные смешения человеческого языка.
Когда я представляю со слов книжной воришки кухню фрау Хольцапфель, я не вижу ни плиты, ни деревянных ложек, ни водозаборной колонки. Во всяком случае, сначала. А вижу я русскую зиму и снег, падающий с потолка, и еще судьбу второго сына фрау Хольцапфель.
Его звали Роберт, и случилось с ним вот что.
* * * МАЛЕНЬКАЯ ВОЕННАЯ ПОВЕСТЬ * * *
Взрывом ему оторвало обе ноги ниже колен, и он умер на глазах брата в холодном просмерделом госпитале.
Россия, 5 января 1943 года, очередной ледяной день. Среди улиц и снега повсюду лежали мертвые русские и немцы. Кто еще был жив, стрелял в чистые страницы перед собою. Сплетались три языка. Русский, пулевой, немецкий.
Пробираясь среди павших душ, я услышал, как один человек говорит:
— У меня в животе чешется. — Он повторил это много раз. Несмотря на шок, он полз вперед, к темной обесфигуренной фигуре, пролившейся наземь. Когда солдат с раненым животом подполз, он узнал Роберта Хольцапфеля. Руки у Роберта были залеплены кровью, и он нагребал снег себе на ноги ниже колен — туда, где ног, оторванных последним взрывом, уже не было. Горячие руки и красный вопль.
От земли шел пар. Вот как выглядит и пахнет гниющий снег.
— Это я, — сказал Роберту солдат. — Петер. — И он с трудом подполз на несколько сантиметров ближе.
— Петер? — переспросил Роберт пропадающим голосом. Должно быть, почувствовал рядом меня.
И еще раз.
— Петер?
Почему-то умирающие всегда задают вопросы, на которые знают ответ. Может, затем, чтобы умереть правыми.
Вдруг все голоса зазвучали одинаково.
Роберт Хольцапфель завалился направо, на холодную парящую землю.
Не сомневаюсь, он рассчитывал сию же минуту встретиться со мной.
Не случилось.
К несчастью для юного немца, я не забрал его в тот день. Я перешагнул через него с другими несчастными душами на руках и двинулся обратно к русским.
Туда-сюда — так я и бродил.
Разобранные люди.
Уверяю вас, далеко не лыжная прогулка.
Как сказал матери Михаэль, только через три очень долгих дня я пришел за солдатом, не доволокшим ноги из Сталинграда. Я пришел в полевой госпиталь, где меня заждались, и скривился от запаха.
Человек с забинтованной рукой обещал безмолвному солдату с ошеломленным лицом, что тот выживет.
— Тебя скоро отправят домой, — уверял первый.
Да уж, домой, подумал я. Навсегда.
— Я подожду, — продолжал тот, с рукой. — Я должен ехать в конце недели, но я подожду.
В середине братниной следующей фразы я забрал душу Роберта Хольцапфеля.
Обычно, когда я прихожу в дома, приходится стараться, видеть сквозь потолок, но в том здании мне повезло. Кусочек крыши уничтожили, и можно было смотреть прямо вверх. В метре от меня еще что-то говорил Михаэль Хольцапфель. Я старался не обращать на него внимания и глядел в дыру над собой. Небо там белое, но быстро пачкалось. Как всегда, оно превращалось в громадную холстину. Сквозь него сочилась кровь и заплатками возникали облака, грязные, как отпечатки ног в тающем снегу.
Ног? — спросите вы.
Да, интересно, чьих же.
На кухне фрау Хольцапфель Лизель читала. Страницы брели, никем не услышанные, и в моих глазах, когда русские пейзажи растворяются, снег не перестает падать с потолка.
Ложится на чайник, а также на стол. И на людях тоже снежные лоскуты — на головах, на плечах.
Брат ежится.
Женщина плачет.
А девочка продолжает читать, ведь именно затем она здесь, и хорошо быть хоть в чем-то полезным там, где случились снега Сталинграда.
НЕСТАРЕЮЩИЙ БРАТ
Лизель Мемингер оставалось несколько недель до четырнадцати.
Папа все не возвращался.
Лизель провела еще три сеанса чтения опустошенной женщине. И много раз видела по ночам, как Роза сидит с аккордеоном и молится, упершись подбородком в мехи.
Вот теперь, решила девочка, пора. Раньше ее обычно утешали кражи, но сегодня будет возвращение.
Лизель полезла под кровать и вынула блюдо. Торопливо помыла его на кухне и выбралась из дому. Приятно было идти по городу. Воздух острый и плоский, как «варчен» кровожадной учительницы или монахини. Ее ботинки — единственный звук на Мюнхен-штрассе.
Когда она шла по мосту, за тучами уже закопошились слухи солнечного света.
У дома № 8 по Гранде-штрассе Лизель поднялась на крыльцо, положила блюдо и постучала, а когда дверь открылась, девочка была уже за углом. Она не оглядывалась, но знала, что, если оглянется, снова увидит у подножья крыльца брата — с полностью зажившим коленом. И даже расслышит голос.
— Вот так-то лучше, Лизель.
С великой грустью Лизель поняла, что брату всегда будет шесть, — но, подумав так, она изо всех сил постаралась улыбнуться.
Она задержалась у Ампера, на мосту, где, бывало, стоял, свесившись, Папа.
Все улыбалась и улыбалась, а когда изнутри все вышло, Лизель двинулась домой, и брат больше не забирался в ее сны. Она еще будет скучать по нему по-разному, но никогда не сможет заскучать по мертвым глазам, глядящим в пол вагона или кашлю, который убивает.
В ту ночь книжная воришка лежала в постели, и мальчик появился перед тем, как она закроет глаза. Он был одним из множества действующих лиц, ведь в этой комнате ее всегда посещали. Входил Папа и называл ее наполовину женщиной. Макс писал в углу «Отрясательницу слов». У дверей стоял голый Руди. Бывало, и мать появлялась на прикроватном перроне. И где-то далеко в комнате, что растянулась как мост к безымянному городку, играл в кладбищенском снегу ее брат Вернер.
Дальше по коридору метрономом видений храпела Роза, и Лизель Мемингер лежала без сна — в компании, но с цитатой из своей последней книги.
* * * «ПОСЛЕДНИЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ЧУЖАК», СТРАНИЦА 38 * * *
Городская улица была полна людей, но одиночество чужака не стало бы сильнее, даже если бы улица совсем опустела.
Когда настало утро, видения исчезли, а из гостиной до Лизель донесся тихий перечень слов. Роза сидела с аккордеоном и молилась.
— Пусть они вернутся живыми, — повторяла она. — Господи, прошу тебя. Все они. — Даже морщинки вокруг ее глаз складывали ладони.
Аккордеон делал ей больно, должно быть, но Роза оставалась.
Роза никогда не расскажет Гансу об этих минутах, но Лизель верила, что это Розины молитвы помогли Папе спастись, когда грузовик ЛСЕ попал в аварию в Эссене. А если и не помогли, вреда от них уж точно не было.
АВАРИЯ
Стоял удивительно ясный день, отряд ЛСЕ грузился в машину. Ганс Хуберман только что опустился на свое постоянное место. Над ним остановился Райнхольд Цукер.
— Подвинься, — сказал он.
— Bitte? Извини?
Цукер горбился под пологом грузовика.
— Я сказал, подвинься, засранец. — Перепутанные сальные волосы падали ему на лоб слипшимися комьями. — Я меняюсь с тобой местами.
Ганс растерялся. Крайнее сзади место было, пожалуй, неудобнее всех. Самое продуваемое, самое холодное.
— Зачем?
— Какая разница? — Цукер начал терять терпение. — Может, я хочу первым выскочить в сортир.
Ганс мигом понял, что остальные уже забавляются этой жалкой сварой двух, казалось бы, взрослых людей. Ему не хотелось проигрывать, но и мелочиться не хотелось. К тому же они только что закончили изнурительное дежурство, и у Ганса не осталось сил на такие пустяки.
Согнув спину, он прошел на свободное место в середине борта.
— Зачем ты уступил этому «шайскопфу»? — спросил его сосед.
Ганс чиркнул спичкой и предложил собеседнику затянуться.
— Там такой сквозняк, что уши насквозь продувает.
Оливково-зеленый грузовик катил в часть, что располагалась километрах в восьми. Брунневег рассказывал анекдот про французскую официантку, когда пробило левую переднюю шину и водитель потерял управление. Машина несколько раз перевернулась, солдаты ругались, кувыркаясь в воздухе, свете, мусоре и табачной взвеси. Синее небо снаружи становилось то полом, то потолком, пока люди барахтались, пытаясь за что-нибудь уцепиться.
Когда кручение закончилось, все свалились в кучу у правого борта, расплющивая лица о грязные робы друг друга. По кругу пошли вопросы о здоровье, и вдруг один солдат по имени Эдди Альма завопил:
— Снимите с меня этого козла! — Он произнес это три раза, не переводя дух. Он смотрел не отрываясь в немигающие глаза Райнхольда Цукера.
* * * УЩЕРБ, ЭССЕН * * *
Шестеро обожглись сигаретами.
Две сломанные руки.
Несколько сломанных пальцев.
Сломанная нога Ганса Хубермана.
Сломанная шея Райнхольда Цукера, хрустнувшая почти на стыке с черепом под ушами.
Они выволакивали друг друга, пока в кузове не остался только мертвец.
Водитель, Хельмут Брохман, сидел на земле и чесал в голове.
— Шина, — объяснял он, — взяла и лопнула.
Некоторые сидели рядом и в один голос повторяли, что он не виноват. Другие ходили вокруг, курили и спрашивали друг друга, достаточно ли тяжелы травмы, чтобы их освободили от службы. Еще одна небольшая группа собралась у заднего борта грузовика и разглядывала труп.
Неподалеку под деревом в ноге Ганса Хубермана раскрывалась тонкая полоска острой боли.
— Это должен был быть я, — сказал он.
— Что? — крикнул сержант от грузовика.
— Он сидел на моем месте.
Хельмут Брохман пришел в себя и заполз обратно в кабину. Лежа, попробовал завести мотор, но двигатель так и не ожил. Послали за другим грузовиком и санитарной машиной. Санитарная машина не пришла.
— Понятно, что это значит, да? — спросил Борис Шиппер. Им было понятно.
Когда они продолжили путь в лагерь, каждый старался не смотреть на открытый, будто в ухмылке, рот Райнхольда Цукера.
— Говорил вам перевернуть его вниз лицом, — напомнил кто-то.
Время от времени кто-нибудь забывался и ставил на тело ногу. Когда приехали, все старались увильнуть от выгрузки трупа. А после выгрузки Ганс Хуберман сделал несколько коротких шагов, и тут его нога взорвалась болью и он рухнул на землю.
Через час Ганса осмотрел врач и сказал ему, что нога несомненно сломана. Случившийся поблизости сержант полуусмехнулся.
— Ну, Хуберман, похоже, ты навоевался, а? — Он потряс круглым лицом, полыхал сигареткой и развернул список того, что будет дальше. — Ты отлежишься. Меня спросят, что с тобой делать. Я скажу, что ты отлично работал. — Сержант выпустил еще немного дыма. — И пожалуй, скажу, что ты больше не годишься для службы в ЛСЕ и тебя надо оправить в Мюнхен писарем в контору или уборщиком, где это понадобится. Ну, как тебе?
Не в силах удержаться от смеха между гримасами боли, Ганс ответил:
— Отлично, сержант.
Борис Шиппер докурил.
— Еще бы не отлично, черт подери. Тебе повезло, что ты мне нравишься, Хуберман. Тебе повезло, что ты хороший мужик и не жмешь курево.
В соседней комнате разводили гипс.
ГОРЬКИЙ ПРИВКУС ВОПРОСОВ
Через неделю после дня рождения Лизель в середине февраля они с Розой наконец получили подробное письмо от Ганса Хубермана. От почтового ящика Лизель мчалась домой бегом и сразу бросилась с письмом к Маме. Роза велела ей прочесть письмо вслух, и обе не смогли скрыть радость, когда Лизель читала про сломанную ногу. Следующая фраза ошарашила ее настолько, что девочка прочитала ее только про себя.
— Что там? — нажала на нее Роза. — Свинюха?
Лизель подняла глаза от письма и едва не закричала.
Сержант Шиппер был верен своему слову.
— Он едет домой, Мама. Папа едет домой!
Они обнялись посреди кухни, и письмо расплющилось между их телами. Сломанная нога — определенно повод для праздника.
Когда Лизель принесла новость в соседний дом, Барбара Штайнер пришла в восторг. Она потискала девочку за плечи и крикнула детей. Собравшееся на кухне семейство Штайнеров, казалось, воспряло духом от известия, что Ганс Хуберман возвращается домой. Руди улыбался и смеялся, и Лизель видела, что он честно старается радоваться. И все же чувствовала горький привкус вопросов у него на языке.
Почему он?
Почему Ганс Хуберман, а не Алекс Штайнер?
Вот именно.
НАБОР ИНСТРУМЕНТОВ, ОКРОВАВЛЕННЫЙ И МЕДВЕДЬ
С самого призыва отца в армию в прошлом октябре гнев Руди Штайнера копился очень славно. И новости о возвращении Ганса Хубермана хватило, чтобы Руди сделал еще несколько шагов в том же направлении. Лизель он ничего не сказал. Не жаловался на несправедливость. Он решил действовать.
В самое воровское время предзакатных сумерек он шел по Химмель-штрассе с металлическим чемоданчиком в руке.
* * * НАБОР ИНСТРУМЕНТОВ РУДИ ШТАЙНЕРА * * *
Чемоданчик был обшарпанно-красный и длиной с крупную коробку из-под ботинок.
Лежали в нем следующие предметы:
ржавый складной нож — 1 шт.
маленький фонарик — 1 шт.
молоток — 2 шт. (один средний, один маленький)
полотенце дня рук — 1 шт.
отвертка — 3 шт. (разных размеров)
лыжная маска — 1 шт.
чистые носки — 1 пара
плюшевый мишка — 1 шт.
Лизель увидела его в кухонное окно — целеустремленный шаг и решительное лицо, точно как в тот день, когда он отправился искать отца. Ручку чемоданчика он сжимал со всей возможной силой, а все его движения были деревянными от ярости.
Книжная воришка уронила полотенце и вместо него схватилась за единственную мысль.
Руди идет воровать.
Она помчалась за ним.
Даже ничего похожего на «привет» не прозвучало.
Руди продолжал шагать и говорил сквозь холодный воздух перед собой. Проходя мимо многоквартирного дома Томми Мюллера, он сказал:
— Знаешь, Лизель, что я тут подумал. Ты никакой не вор. — И возразить он ей не дал. — Та тетка сама тебя пускает. Господи, она даже выставила тебе печенье. По-моему, это не воровство. Воровство — это что делают военные. Берут твоего отца, моего. — Он пнул камень, и тот звякнул о чью-то калитку. Руди прибавил шагу. — Все эти богатые фашисты на Гранде-штрассе, Гельб-штрассе, Хайде-штрассе.
Лизель думала только о том, как бы не отстать. Они уже миновали лавку фрау Диллер и вовсю шагали по Мюнхен-штрассе.
— Руди…
— Ну и как оно все равно?
— Как что?
— Когда берешь там свои книги?
Тут Лизель решила дальше не идти. Если хочет услышать ответ, ему придется вернуться, и Руди вернулся.
— Ну? — Но опять, не успела Лизель и рта открыть, Руди сам ответил на свой вопрос. — Приятно, правда? Украсть то, что украли у тебя.
Стараясь задержать Руди, Лизель заставила себя сосредоточиться на его ящике.
— Что у тебя там?
Он нагнулся и открыл.
Все было объяснимо, кроме медведя.
* * *
Они зашагали дальше, и Руди на ходу пространно объяснял назначение набора инструментов и что он будет делать с каждым. Молотки, например, предназначались для разбивания стекол, а в полотенце нужно их заворачивать, чтобы приглушить звук.
— А мишка?
Мишка принадлежал Анне-Марии Штайнер и ростом был не больше книжки Лизель. Мех на нем был клочковатый и вытертый. Уши и глаза ему пришивали много раз, но тем не менее выглядел он вполне дружелюбно.
— Это, — ответил Руди, — мой гениальный ход. Это если войдут дети, пока я буду внутри. Я дам им мишку, и они успокоятся.
— А что ты планируешь красть?
Руди пожал плечами:
— Деньги, еду, украшения. Все, что попадется в руки. — Выходило довольно просто.
Но еще через пятнадцать минут, разглядев внезапное молчание на лице Руди, Лизель поняла, что ничего он красть не будет. Решимость испарилась, и хотя он еще созерцал воображаемую славу своей воровской жизни, девочка видела, что он уже не верит в нее. Он старался поверить, а это никогда не сулит ничего хорошего. Перед глазами Руди разворачивались картины его преступного величия, но шаги замедлились, и, разглядывая дома, Лизель внутри испытала чистое и грустное облегчение.
Они вышли на Гельб-штрассе.
Дома в целом были темные и огромные.
Руди снял ботинки и взял в левую руку. В правой у него был чемоданчик.
Между облаками бродила луна. Пара километров света.
— Чего я жду? — спросил Руди, но Лизель не ответила ему. Руди снова открыл рот, но без слов. Он поставил чемоданчик и сел на него.
Носки у него намокли и застыли.
— Хорошо, что в чемодане запасная пара, — подсказала Лизель и заметила, что Руди против воли разбирает смех.
Руди подвинулся и стал смотреть в другую сторону, и теперь Лизель тоже нашлось место присесть.
Книжная воришка и ее лучший друг сидели посреди улицы спина к спине на обшарпанно-красном чемоданчике с инструментами. Долго молчали, глядя в разные стороны. Когда они поднялись и двинулись домой, Руди переодел носки, а старую пару бросил на дороге. Подарок для Гельб-штрассе, так он решил.
* * * ВЫСКАЗАННАЯ ИСТИНА О РУДИ ШТАЙНЕРЕ * * *
— Кажется, у меня лучше получается разбрасываться вещами, чем воровать.
Через пару недель чемоданчик наконец для чего-то пригодится. Руди выбросил оттуда отвертки и молотки и вместо них положил разные ценные вещи Штайнеров на случай следующего авианалета. Из прошлого содержимого остался только плюшевый мишка.
9 марта, когда сирены снова напомнили Молькингу о себе, Руди вышел из дому с чемоданчиком.
Пока Штайнеры спешили по Химмель-штрассе, Михаэль Хольцапфель яростно стучал в дверь Розы Хуберман. Когда Роза с Лизель вышли на крыльцо, он вручил им свою беду.
— Моя мать, — сказал он, а кровавые сливы по-прежнему цвели у него на повязке. — Не выходит. Сидит на кухне за столом.
Недели снашивались, а фрау Хольцапфель даже не начала оправляться. Когда Лизель приходила читать, старуха в основном смотрела в окно. Слова у нее были тихие, почти неподвижные. Всю грубость и враждебность из ее лица выкорчевало. «До свидания» Лизель обычно говорил Михаэль, а также угощал ее кофе и благодарил. Теперь еще это.
Роза действовала без промедления.
Проворной уткой она протопала за калитку и встала в открытых дверях соседского дома.
— Хольцапфель! — Ничего, кроме Розы и сирен. — Хольцапфель, выходи оттуда, жалкая старая свинья! — Роза Хуберман никогда не отличалась тактичностью. — Если ты не выйдешь, нас всех убьет здесь на улице! — Роза обернулась и окинула взглядом беспомощные фигуры на дорожке. Только что смолк вой сирены. — Ну и что делать?
Михаэль пожал плечами — растерянный, озадаченный. Лизель поставила сумку с книгами и посмотрела на него. Закричала наперекор раздавшейся второй сирене.
— Можно, я попробую? — Дожидаться ответа Лизель не стала. Пробежав по короткой дорожке, она проскользнула мимо Розы в дом.
Фрау Хольцапфель неколебимо сидела за столом.
Что же я ей скажу, подумала Лизель.
Как заставить ее выйти?
Когда сирена перевела дыхание еще раз, Лизель услышала Розу:
— Брось ее, Лизель, надо бежать! Если хочет подохнуть, это ее дело. — Но тут вновь завыли сирены. Рукой с небес отбросили человеческий голос прочь.
Только рев, девочка и жилистая старуха.
— Фрау Хольцапфель, прошу вас!
Совсем как в разговоре с Ильзой Герман в день печенья, у Лизель под рукой было множество слов и фраз. Только сегодня были еще бомбы. Сегодня необходимость была острее.
* * * ВАРИАНТЫ * * * *
* — Фрау Хольцапфель, надо идти.
* — Фрау Хольцапфель, мы погибнем, если останемся тут.
* — У вас есть еще один сын.
* — Вас все ждут.
* — Вам же голову оторвет бомбами.
* — Если вы не пойдете, я перестану ходить к вам читать, а это значит, что вы потеряете единственного друга.
Лизель выбрала последнее, выкрикивая слова прямо сквозь сирены. Ладонями прочно уперевшись в стол.
Старуха подняла глаза и приняла решение. Не сдвинулась с места.
Лизель ушла. Оторвалась от стола и выбежала из дома.
Роза придержала калитку, и они побежали к сорок пятому дому. Михаэль Хольцапфель остался торчать посреди улицы.
— Идем! — увещевала его Роза, но вернувшийся солдат колебался. Он уже собирался зайти обратно в дом, как вдруг что-то развернуло его. Только искалеченная рука еще не отрывалась от калитки, но вот он, стыдясь, высвободил ее и двинулся следом.
Каждый несколько раз оглянулся на бегу — но никакой фрау Хольцапфель.
Дорога казалась такой широкой, и когда последняя сирена растаяла в воздухе, три последних на Химмель-штрассе человека спустились в подвал Фидлеров.
— Где тебя носит? — спросил Руди. Он держал в руках чемоданчик.
Лизель опустила на пол сумку с книгами и села на нее.
— Мы пытались привести фрау Хольцапфель.
Руди огляделся.
— А где она?
— Дома. На кухне.
* * *
В дальнем углу убежища дрожал, сгорбившись, Михаэль Хольцапфель.
— Мне надо было остаться, — повторял он. — Мне надо было остаться. Мне надо было остаться… — Голос у него был почти беззвучный, но глаза кричали громче обычного. Они отчаянно бились в глазницах, и Михаэль стискивал раненую руку здоровой, и кровь затапливала повязку.
Его остановила Роза.
— Пожалуйста, Михаэль, ты же ни в чем не виноват.
Но молодой человек без нескольких пальцев на правой руке остался безутешен. Он съежился в глазах Розы.
— Объясните мне, — сказал он, — я не понимаю… — Откинулся назад и обмяк на стену. — Объясните мне, Роза, как она может сидеть там и ждать смерти, когда я еще хочу жить? — Кровь густела. — Зачем я хочу жить? Я не должен, а хочу.
Минуты шли, а молодой человек безутешно плакал, и у него на плече лежала рука Розы. Остальные смотрели. Михаэль не смог успокоиться, даже когда подвальная дверь распахнулась и захлопнулась и в убежище вошла фрау Хольцапфель.
Ее сын поднял голову.
Роза шагнула в сторону.
Когда старуха подошла, Михаэль повинился.
— Прости, мама, мне надо было остаться с тобой.
Фрау Хольцапфель не услышала. Только села рядом с сыном и подняла его перевязанную руку.
— У тебя опять кровь течет, — сказала она, и вместе со всеми эти двое сидели и ждали.
Лизель сунула руку в сумку и покопалась в книгах.
* * * БОМБЕЖКА МЮНХЕНА С 9 НА 10 МАРТА* * *
Это была долгая ночь бомб и чтения. Во рту у Лизель пересохло, но книжная воришка преодолела пятьдесят четыре страницы.
Большинство детей заснули и не слышали сирен восстановленного спокойствия. Родители будили их или спящими выносили по лестнице в мир, наполненный тьмой.
Где-то вдалеке горели пожары, а я в ту ночь собрал двести с лишним убиенных душ.
И двигался в Молькинг еще за одной.
На Химмель-штрассе было чисто.
Отбой в тот раз не давали несколько часов — на случай, если угроза не вполне миновала, да и просто чтобы дым поднялся в атмосферу.
Небольшой пожар и щепку дыма вдали, где-то у Ампера, заметила Беттина Штайнер. Дым тек в небеса, и девочка показала на него пальцем.
— Смотрите.
Беттина заметила дым первой, но отреагировал быстрее всех Руди. В спешке он так и не выпустил из рук чемоданчик, бросившись бегом вниз по Химмель-штрассе и дальше, переулками в лес. Лизель побежала следом (поручив свои книги бурно сопротивлявшейся Розе), а за ней — еще какие-то люди из ближних убежищ.
— Руди, подожди!
Руди не ждал.
Лизель видела только чемоданчик, мелькавший в просветах между ветвями, пока Руди пробирался сквозь деревья к умирающим отсветам и туманному самолету. Тот лежал и дымился на поляне у реки. Летчик пытался там приземлиться.
Метрах в двадцати Руди остановился.
Когда там появился я, он уже стоял на поляне, переводя дыхание.
Во тьме были разбросаны сучья.
Иголки и ветви усеивали траву вокруг самолета, как топливо для пожара. Слева землю прожгли три глубокие борозды. Торопливое тиканье остывающего металла ускоряло секунды и минуты, пока Руди и Лизель не простояли там, казалось, много часов. У них за спинами собиралась и росла толпа, чье дыхание и фразы липли к спине Лизель.
— Ну что, — сказал Руди, — посмотрим?
Он двинулся сквозь обломки деревьев туда, где впечаталось в землю тело самолета. Нос машины окунался в текущую воду, а изломанные крылья лежали позади.
Руди медленно пошел по кругу от хвоста, обходя самолет справа.
— Тут стекло, — сказал он. — Все застеклено.
И увидел тело.
Руди Штайнер никогда не видел такого бледного лица.
— Лизель, не подходи. — Но Лизель подошла.
И увидела: едва осмысленное лицо вражеского пилота, деревья смотрят сверху, течет река. Самолет еще несколько раз кашлянул, а голова внутри качнулась слева направо. Он сказал что-то, чего дети, естественно, понять не могли.
— Езус, Мария и Йозеф, — прошептал Руди. — Он жив.
Чемоданчик стукнулся о бок самолета, и явились новые человеческие голоса и шаги.
Пламя погасло, и утро стало глухим и черным. Ему мешал только дым, но и он скоро выдохнется.
Стена деревьев не пускала сюда краски горящего Мюнхена. Глаза Руди уже привыкли не только к темноте, но и к лицу пилота. Глаза на нем были кофейными пятнами, а по щекам и подбородку тянулись глубокие порезы. Мятый комбинезон непослушно встопорщился на груди.
Невзирая на совет Руди, Лизель подошла еще ближе, и в ту же секунду, уверяю вас, мы с ней узнали друг друга.
А ведь мы знакомы, подумал я.
Поезд и кашляющий мальчик. Снег и обезумевшая от горя девочка.
Ты выросла, подумал я, но я тебя узнал.
Она не отпрянула, не кинулась в драку со мной, но я знаю — что-то ей подсказало: я рядом. Учуяла ли она запах моего дыхания? Услышала проклятое круговое сердцебиение, что преступлением обращалось в моей гибельной груди? Не знаю, но она узнала меня, и посмотрела мне в лицо, и не отвела глаз.
Как только небо начало угольно сереть навстречу свету, мы оба зашевелились. Оба увидели, как мальчик открыл свой чемоданчик, порылся в каких-то обрамленных фотографиях и вынул маленькую желтую мягкую игрушку.
Осторожно вскарабкался к умирающему.
И тихонько положил улыбающегося мишку ему на плечо. Кончиком уха тот коснулся горла пилота.
Умирающий вдохнул игрушку. И заговорил. Он сказал по-английски:
— Thank you. — Когда он говорил, длинные порезы раскрылись, и капелька крови сбежала, виляя, по горлу.
— Что? — спросил Руди. — Was hast du gesagt? Что вы сказали?
Увы, я не дал ему услышать ответ. Время пришло, и я протянул руки в кабину. Медленно вытянул душу пилота из мятого комбинезона, высвободил из разбитого самолета. Люди подыгрывали молчанию, пока я шел сквозь толпу. Я протиснулся на свободу.
А небо надо мной затмилось — всего лишь последний миг ночи, — и могу поклясться, я увидел черный росчерк в форме свастики. Он неряшливо расплывался там, наверху.
— Хайль Гитлер, — сказал я, но к тому времени я уже прилично углубился в лес. А позади плюшевый мишка сидел на плече трупа. Лимонная свечка теплилась под ветвями. Я нес на руках душу пилота.
Пожалуй, верно будет сказать, что за все годы правления Гитлера никто не смог послужить ему так верно, как я. У людей не то сердце, что у меня. Человеческое сердце — линия, тогда как мое — круг, и я бесконечно умею успевать в нужное место в нужный миг. Из этого следует, что я всегда застаю в людях лучшее и худшее. Вижу их безобразие и красоту и удивляюсь, как то и другое может совпадать. И все же у людей есть качество, которому я завидую. Людям, если уж на то пошло, хватает здравого смысла умереть.
ДОМОЙ
То было время окровавленных людей, разбитых самолетов и плюшевых мишек, но первая четверть 1943 года закончилась для книжной воришки на радостной ноте.
В начале апреля гипс на ноге Ганса Хубермана подрезали до колена, и Папа сел в мюнхенский поезд. Ему дадут неделю отпуска на восстановление, прежде чем он вольется в ряды военных канцелярских крыс в Мюнхене. Там его ждет бумажная работа на расчистке мюнхенских фабрик, домов, церквей и больниц. В дальнейшем будет ясно, поставят ли его на ремонтные работы. Все будет зависеть от его ноги и состояния города.
Когда Ганс вернулся домой, на улице было темно. Он задержался на сутки, потому что его поезд остановили из-за угрозы бомбежки. Ганс остановился на крыльце дома № 33 по Химмель-штрассе и сжал кулак.
Четыре года назад в эту дверь увещевали войти Лизель Мемингер. Макс Ванденбург стоял на этом пороге с ключом, кусавшим ему ладонь.
Теперь пришла очередь Ганса Хубермана. Он постучал четыре раза, и ему открыла книжная воришка.
— Папа, Папа.
Она повторила это, наверное, сто раз, обнимая его на кухне и не отпуская от себя.
* * *
После ужина они до поздней ночи сидели за столом, и Ганс рассказывал обо всем жене и Лизель Мемингер. Об ЛСЕ и затопленных дымом улицах, о несчастных потерянных, неприкаянных душах. О Райнхольде Цукере. Бедном глупом Райнхольде Цукере. Потребовалось много часов.
В час ночи Лизель отправилась спать, и Папа пришел посидеть с ней. Она несколько раз просыпалась, чтобы проверить, здесь ли Папа, и Ганс ни разу ее не подвел.
Ночь была спокойная.
Постель — теплая и мягкая от счастья.
Да, это была чудная ночь для Лизель Мемингер, и покой, тепло и мягкость продлятся еще приблизительно три месяца.
Но история Лизель займет еще шесть.