ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
«ПОЛНЫЙ СЛОВАРЬ И ТЕЗАУРУС ДУДЕНА»
с участием:
шампанского и аккордеонов — трилогии — немногих сирен — похитителя неба — делового предложения — долгой прогулки в дахау — покоя — идиота и нескольких мужчин в плащах
ШАМПАНСКОЕ И АККОРДЕОНЫ
Летом 1942 года город Молькинг готовился к неизбежному. Были еще такие, кто не верил, что маленькое предместье Мюнхена может быть мишенью, но большинство населения отлично понимало, что это вопрос не «если», но «когда». По ночам начали затемнять окна, четко пометили все убежища, и каждый знал, где находится ближайший подвал или погреб.
Для Ганса Хубермана, однако, тревожные перемены обернулись кое-каким подспорьем. В несчастливые времена удача как-то улыбнулась его малярному ремеслу. Владельцы жалюзи отчаянно хотели прибегнуть к услугам Ганса. Трудность была в том, что черная краска обычно используется лишь как добавка, чтобы затемнить другие краски, так что она вскоре закончилась, и найти ее было нелегко. Но Ганс был хороший мастеровой, а у хорошего мастерового много приемов. Он брал угольную пыль и мешал ее в краску, а кроме того, не заламывал цену. Он конфисковал из глаз неприятеля свет окон многих домов в разных частях Молькинга.
Иногда он брал с собой на работу Лизель.
Они катили Гансовы краски через город, чуя голод на иных улицах и качая головами от богатства других. Много раз по дороге с работы их останавливали женщины, у которых не было ничего, кроме детей и нищеты, и умоляли Ганса покрасить им жалюзи.
— Извините, фрау Галлах, у меня не осталось черной краски, — отвечал он, но где-нибудь на следующей улице непременно сдавался. Высокий человек, длинная улица. — Завтра, — обещал он, — первым делом. — И едва занималось утро, он уже был там, красил жалюзи задаром или за чашку теплого чая с печенюшкой. Вечером накануне он изобретал новый способ превратить в черный синюю, зеленую или бежевую краску. И никогда не советовал хозяевам завешивать окна ненужными одеялами — знал, что они станут нужными, когда придет зима. Известно было, что Ганс красил людям жалюзи даже за половину сигареты — выкуренной на двоих с хозяином на крыльце. Дым и смех вились вокруг их беседы, а после Ганс вставал и шел дальше, к следующему заказчику.
Я четко помню, что сказала Лизель Мемингер о том лете, когда пришло ее время писать. За десятилетия многие слова выцвели. Бумага мучительно истерлась в моем кармане от движения, но многие фразы все равно невозможно забыть.
* * * МАЛЕНЬКИЙ ОБРАЗЕЦ НАПИСАННЫХ ДЕВОЧКОЙ СЛОВ * * *
То лето было новым началом и новым концом.
Оглядываясь в прошлое, я вижу свои скользкие от краски руки и слышу Папины шаги по Мюнхен-штрассе и знаю, что маленький кусочек лета 1942 года принадлежит только одному человеку. Кто еще мог взять за покраску цену в полсигареты? Только Папа, это было в его духе, и я любила его.
Всякий день, когда они работали вдвоем, Папа рассказывал девочке истории. О Великой войне, о том, как его убогий почерк помог ему выжить, о том дне, когда он познакомился с Мамой. Он сказал, что в свое время Мама была красавица, и кроме того, разговаривала очень спокойно.
— Трудно поверить, я понимаю, но это чистая правда. — Каждый день была своя история, и Лизель прощала Папу, если какую-то он рассказывал не один раз.
Иной раз, бывало, если Лизель замечтается, Папа легонько клевал ее кистью точно между глаз. Если, не рассчитав, он оставлял на кисти слишком много краски, она текла дорожкой сбоку по носу Лизель. Девочка смеялась и пыталась отплатить тем же, но подстеречь Ганса Хубермана за работой было нелегко. Именно здесь он больше всего оживал.
Если они делали перерыв, чтобы поесть или попить, Папа обязательно играл на аккордеоне, и именно это запомнилось Лизель лучше всего. Выходя утром на работу, Папа толкал или тянул свою тележку, а Лизель всегда несла аккордеон.
— Лучше нам оставить дома краску, — говорил ей Ганс, — чем забыть музыку. — Когда садились перекусить, Ганс резал хлеб и размазывал по нему остатки джема, полученного по карточке. А не то клал на кусок тонкий ломтик мяса. Они ели вместе, сидя на банках с краской, и, еще дожевывая последние куски, Папа уже вытирал пальцы и тянулся расстегнуть футляр аккордеона.
В складках его робы лежали дорожки хлебных крох. Испятнанные краской пальцы гуляли по кнопкам и перебирали клавиши или замирали, удерживая ноту. Руки качали мехи, давая инструменту воздух, нужный для дыхания.
Каждый день Лизель сидела, зажав ладони между колен, в лучах длинноногого солнца. Всякий раз ей не хотелось, чтобы день кончался, и всякий раз грустно было видеть, как большими шагами надвигается темнота.
Что до самой работы, то, пожалуй, увлекательнее всего для Лизель было смешивать колер. Как и большинство людей, она думала, что Папа просто идет с тележкой в магазин красок или скобяную лавку, просит нужные цвета — и все. Она не догадывалась, что краски по большей части — это комья или кирпичи. Их надо раскатывать пустой бутылкой из-под шампанского. (Бутылки от шампанского, объяснил Ганс, подходят идеально, потому что их стекло потолще, чем у обычных винных бутылок.) Потом добавляют воду, белила и клей — и это не говоря о трудностях вымешивания нужных цветов.
Наука Папиного ремесла внушала Лизель еще больше уважения к нему. Делить с ним хлеб и музыку было здорово, но Лизель приятно было узнать, что Папа более чем искусен в своем деле. Умение подкупает.
Однажды, через несколько дней после Папиной лекции о смешивании колера, они работали в одном из благополучных домов к востоку от Мюнхен-штрассе. Время шло к обеду, когда Папа кликнул Лизель в дом. Им пора было идти на следующий заказ, а голос Папы звучал необычайно густо.
Лизель вошла, и ее отвели на кухню — там две пожилые дамы и господин сидели на изящных и очень культурных стульях. Дамы были хорошо одеты. У мужчины были седые волосы и бакенбарды вроде щеток. На столе стояли высокие стаканы. Наполненные потрескивающей жидкостью.
— Ну, — сказал господин, — прошу.
Он взял стакан, и за ним потянулись остальные.
День стоял теплый. Лизель немного насторожил холод ее стакана. Она повернулась к Папе за одобрением. Он улыбнулся и сказал:
— Prost, Mädel. Твое здоровье, девочка. — Стаканы звякнули, и едва Лизель поднесла свой к губам, ее ужалил колючий и тошнотворно-сладкий вкус шампанского. Рефлекс заставил ее выплюнуть прямо Папе на робу, и вино, пенясь, растеклось по ткани. Все пальнули смехом, и Ганс посоветовал ей попробовать еще. На сей раз она смогла проглотить и насладиться вкусом восхитительно нарушенного запрета. Здорово. Пузырьки жевали язык. Щекотали желудок. И даже по пути к следующей работе Лизель слышала в себе тепло тех иголок и булавок.
Папа, волоча тележку, сообщил Лизель, что в том доме ему сказали, что денег у них нет.
— Тогда ты попросил шампанского?
— А почему нет? — Он посмотрел на девочку: глаза его в тот миг были серебряными, как никогда. — Не хотел, чтобы ты думала, будто шампанским можно только раскатывать краску. Только не говори Маме, — предупредил он. — Договорились?
— А Максу можно рассказать?
— Конечно, Максу можно.
В подвале, когда Лизель писала о своей жизни, она поклялась, что никогда больше не станет пить шампанское: оно никогда не будет таким вкусным, как в тот теплый июльский день.
И то же самое с аккордеонами.
Много раз ей хотелось спросить Папу, не мог бы он и ее научить играть, но почему-то всякий раз ее что-то останавливало. Наверное, тайная интуиция подсказывала, что она никогда не сможет играть, как Ганс Хуберман. Само собой, даже лучшие аккордеонисты мира не могли бы с ним сравниться. Им было далеко до той небрежной сосредоточенности Папиного лица. И никогда бы у них из губ не свисала полученная за покраску сигарета. И они не могли бы сделать мелкую ошибку и сопроводить ее смешком запоздалого оправдания на три ноты. Так, как он, — никогда.
По временам в подвале Лизель забывшись, вслушивалась в голос аккордеона, звучавший в ушах. И чувствовала на языке сладкий ожог шампанского.
Бывало, она сидела у стены и мечтала, чтобы теплый палец в краске еще хоть раз скользнул по ее носу, или хотела увидеть шершавую, как наждак, текстуру Папиных ладоней.
Стать бы снова такой беспечной, нести в себе такую любовь, не узнавая ее, принимая ее за смех и хлеб, намазанный лишь запахом джема.
То было лучшее время в ее жизни.
Но то было время ковровых бомбардировок.
Не забывайте.
Дерзкая и яркая трилогия счастья продолжится до конца лета и захватит начало осени. А после резко оборвется, потому что яркость проложит путь страданию.
Наступали тяжелые времена.
Надвигались парадом.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 1 * * *
Zufriedenheit — счастье: производное от счастливый — испытывающий радость и довольство.
Близкие по смыслу слова: удовольствие, приятность, удачливый, процветающий.
ТРИЛОГИЯ
Пока Лизель работала, Руди бегал.
Круг за кругом по «Овалу Губерта», вокруг квартала и наперегонки со всеми от начала Химмель-штрассе до лавки фрау Диллер, давая соперникам разную фору.
Бывало, когда Лизель помогала Маме на кухне, Роза, выглянув в окно, замечала:
— Что этот малолетний свинух придумал на этот раз? Вся эта беготня под окнами.
Лизель подходила к окну.
— Он хотя бы не красится больше в черный.
— И то хлеб, верно?
* * * ПРИЧИНЫ РУДИ * * *
В середине августа проводился фестиваль Гитлерюгенда, и Руди намеревался выиграть четыре соревнования: 1500, 400, 200 метров, и конечно, стометровку.
Ему нравились его новые вожатые, и он хотел порадовать их, а еще — показать своему старому другу Францу Дойчеру, кто есть кто.
— Четыре золотые медали, — сказал он Лизель однажды вечером, когда они вместе бегали вокруг Овала Губерта. — Как Джесси Оуэнз тогда, в тридцать шестом.
— Ты все еще на нем помешан, да?
Ноги Руди рифмовались со вдохами.
— Вообще-то нет, но это было бы классно, скажи? Показал бы всем этим дебилам, которые говорят, что я чокнутый. Увидят, что я поумнее их.
— Но ты правда сможешь выиграть все четыре забега?
Они замедлили шаг и остановились в конце беговой дорожки, и Руди упер руки в бока.
— Должен.
Руди готовился шесть недель, и когда настал день фестиваля в середине августа, небо было солнечно-горячим и безоблачным. Траву утоптали гитлерюгендовцы и их родители, всюду кишели вожатые в коричневых рубашках. Руди Штайнер был в исключительной форме.
— Смотри, — показал он. — Дойчер.
За купами толпы белокурое воплощение гитлерюгендовского стандарта давало указания двум мальчишкам из своего отряда. Те кивали, время от времени растягиваясь. Один прикрыл глаза от солнца, подняв руку, будто в салюте.
— Хочешь поздороваться? — спросила Лизель.
— Нет, спасибо. Я лучше потом.
Когда выиграю.
Эти слова не были сказаны, но они точно там висели, где-то между синими глазами Руди и наставническими ладонями Дойчера.
Сначала был обязательный марш вокруг стадиона.
Гимн.
Хайль Гитлер.
Только после этого можно начинать.
Когда возраст Руди вызвали на старт забега на полторы тысячи метров, Лизель пожелала ему удачи в типично немецкой манере.
— Hals und Beinbruch, Saukerl.
Пожелала свинуху сломать ногу и шею.
* * *
Мальчики собрались на дальнем конце округлого поля. Одни разминались, другие собирались с духом, остальные были там просто потому, что надо.
Рядом с Лизель сидела мать Руди Барбара с младшими детьми. Тонкое одеяло было усыпано детишками и вырванной травой.
— Вы видите Руди? — спросила Барбара детей. — Он крайний слева. — Барбара Штайнер была добрая женщина, а волосы у нее всегда выглядели только что причесанными.
— Где? — спросила одна из девочек. Наверное, Беттина, самая младшая. — Я вообще никого не вижу!
— Крайний. Да нет, не там. Вон там.
Они еще не закончили опознание, когда пистолет стартера выбросил дымок и хлопок. Маленькие Штайнеры бросились к ограде.
На первом круге вперед выдвинулась группа из семи мальчиков. На втором их было уже пять, а на третьем — четверо. Руди держался четвертым весь забег до последнего круга. Мужчина справа от Лизель стал говорить, что лучше всех выглядит второй бегун. Самый рослый.
— Вот погоди, — говорил он своей невпечатленной жене. — За двести метров до финиша он рванет. — Мужчина не угадал.
Жирный распорядитель в коричневой форме сообщил бегунам, что остался последний круг. Этот деятель явно не страдал от карточной системы. Он прокричал сообщение, когда группа лидеров пересекла черту, и тут вперед рванулся не второй, а четвертый бегун. Причем на двести метров раньше.
Руди мчался.
И ни разу не оглянулся назад.
Он уходил в отрыв, будто натягивал резиновый трос, пока чужие надежды на выигрыш не лопнули окончательно. Он нес себя по дорожке, а трое за его спиной вырывали друг у друга огрызки. На финишной прямой не было ничего, кроме белокурой головы и простора, и когда Руди пересек черту, он не остановился. Не вскинул руки? И даже не согнулся, переводя дух. Лишь прошел еще двадцать метров и наконец оглянулся через плечо и посмотрел, как линию пересекают остальные.
По дороге к своим он сначала поздоровался с вожатыми, потом с Францем Дойчером. Оба кивнули.
— Штайнер.
— Дойчер.
— Похоже, кроссы, что ты у меня бегал, пошли на пользу, а?
— Вроде того.
Руди не улыбнется, пока не выиграет все четыре забега.
* * * ФАКТ ДЛЯ СВЕДЕНИЙ * * *
Теперь за Руди числились не только школьные успехи. В нем признали и одаренного спортсмена.
Лизель сначала бежала на четыреста. Пришла седьмой, потом четвертой в забеге на двести. Перед собой она видела только подколенные сухожилия и качающиеся хвостики девочек впереди. В секторе для прыжков в длину ее больше порадовал взбитый ногами песок, чем длина прыжка, да и толкание ядра тоже не стало триумфом. Она понимала: сегодня — день Руди.
В финале на 400 метров Руди шел первым с самого старта и до конца, а 200 выиграл с минимальным отрывом.
— Устал? — спросила его Лизель. К тому времени уже миновал полдень.
— Нет, конечно. — Тяжело дыша, он растирал икры. — О чем ты говоришь, свинюха? Что ты, к черту, понимаешь?
Когда стали объявлять отборочные на 100 метров, Руди медленно поднялся на ноги и влился в цепочку подростков, двинувшихся к дорожке. Лизель пошла за ним.
— Эй, Руди. — Она потянула мальчика за рукав. — Удачи!
— Я не устал, — сказал он.
— Я знаю.
Он подмигнул ей.
Он устал.
В своем отборочном забеге Руди снизил темп и прибежал вторым, а через десять минут забеги завершились и объявили финал. Руди достались два грозных соперника, и Лизель нутром чувствовала, что в этот раз Руди не выиграть. Томми Мюллер, который свой забег закончил предпоследним, стоял у ограды рядом с Лизель.
— Он победит, — сообщил ей Томми.
— Я знаю.
Нет, не победит.
Когда финалисты вышли на старт, Руди упал на колени и принялся руками копать стартовую колодку. Сию же секунду к нему направился плешивый коричневорубашечник и велел прекратить. Лизель видела указующий перст взрослого и разглядела, как падает на землю грязь, которую Руди стряхивал с ладоней.
Вызвали на старт, и Лизель крепче вцепилась в ограду. Кто-то из бегунов сорвался раньше времени; стартовый пистолет выстрелил дважды. Это был Руди. Судья опять что-то сказал ему, и мальчик кивнул. Еще раз — и его снимут.
Второй выход на старт Лизель смотрела с напряжением, и первые несколько секунд не могла поверить в то, что видит. Еще один фальстарт — и допустил его все тот же участник. Лизель уже нарисовала в воображении идеальный забег: Руди отставал, но вырвался к победе на последних десяти метрах. На самом деле она увидела дисквалификацию Руди. Его проводили к краю дорожки, и поставили там одного смотреть, а остальные бегуны вышли на линию.
Выстроились и рванули.
Первым с отрывом по меньшей мере в пять метров добежал парень с ржаво-каштановыми волосами и длинным махом.
Руди остался.
Позже, когда день окончился и солнце ушло с Химмель-штрассе, Лизель сидела с другом на тротуаре.
Они говорили обо всем, кроме главного: от лица Франца Дойчера после забега на 1500 до истерики, которую закатила одиннадцатилетняя девочка, проиграв соревнования по метанию диска.
Но прежде чем они разошлись по домам, голос Руди потянулся и вручил Лизель правду. Эта правда ненадолго присела у девочки на плече, но спустя несколько мыслей проникла в ухо.
* * * ГОЛОС РУДИ * * *
— Я нарочно так сделал.
Когда признание дошло до нее, Лизель задала единственный доступный вопрос.
— Но зачем, Руди? Зачем ты так сделал?
Он стоял, уперев руку в бок, и не отвечал. Только умудренная улыбка и неторопливые перекаты вальяжной походки, что понесли его домой. Больше они об этом случае не разговаривали.
Лизель же часто думала, каков мог быть ответ Руди, уговори она его сказать. Может, трех медалей ему хватило, чтобы доказать то, что хотелось, а может, он боялся проиграть тот финальный забег. В конце концов единственное объяснение, которое Лизель согласилась принять, был внутренний подростковый голос:
— Потому что он не Джесси Оуэнз.
И лишь когда Лизель поднялась уходить, она увидела, что рядом лежат три медали из фальшивого золота. Она постучала в дверь Штайнеров и протянула медали Руди.
— Ты забыл.
— Нет, не забыл. — Он закрыл дверь, и Лизель понесла медали домой. Спустилась с ними в подвал и рассказала Максу про своего друга Руди Штайнера.
— Он и правда болван, — заключила она.
— Ясно, — согласился Макс, но я сомневаюсь, что он дал себя одурачить.
После этого оба взялись за работу. Макс — за свою книгу рисунков, Лизель — за «Почтальона снов». Она уже приближалась к концу романа, где юный священник после встречи со странной и элегантной женщиной стал сомневаться в своей вере.
Когда Лизель опустила книгу на колени вверх корешком, Макс спросил, когда она думает закончить.
— Через несколько дней, самое большое.
— А потом начнешь новую?
Книжная воришка завела глаза к потолку.
— Может быть, Макс. — Она захлопнула книгу и откинулась на стену. — Если повезет.
* * * НОВАЯ КНИГА * * *
Это не «Словарь и тезаурус Дудена», как вы могли бы подумать.
Нет, словарь появится в конце этой маленькой трилогии, а сейчас только вторая часть. Часть, в которой Лизель заканчивает «Почтальона снов» и крадет повесть под названием «Песня во тьме». Как всегда, из бургомистерского дома. Только с той разницей, что теперь она пошла в верхнюю часть города одна. В этот день не было никакого Руди.
Выдалось утро, богатое и солнцем, и пенистыми облаками.
Лизель стояла посреди бургомистерской библиотеки с жадностью в пальцах и названиями книг на губах. В этот раз она освоилась настолько, что пробежалась ногтями по полкам — короткая сцена из самого первого визита в эту комнату — и, двигаясь вдоль полок, произносила шепотом названия многих книг.
«Под вишней».
«Десятый лейтенант».
Как всегда, ее соблазняли многие, но, походив по комнате добрых две-три минуты, Лизель остановилась на «Песне во тьме», скорее всего — из-за зеленого переплета: книги такого цвета у нее еще не было. Оттиснутая на обложке надпись была белой, и еще между названием и именем автора имелся маленький рисунок — флейта. Лизель выбралась с книгой из дома, по пути сказав спасибо.
Без Руди ей было довольно-таки пусто, но в то утро книжная воришка почему-то была счастлива в одиночестве. Лизель приступила к работе — начала читать книгу на берегу Ампера, на безопасном расстоянии от случайного штаба Виктора Хеммеля и бывшей шайки Артура Берга. Никто не пришел, никто не помешал, Лизель прочла четыре коротких главы из «Песни во тьме» и была счастлива.
Радость и удовлетворение.
От ловкой кражи.
Через неделю трилогия счастья завершилась.
В последние дни августа принесли подарок — вернее сказать, заметили.
Опускался вечер. Лизель смотрела, как Кристина Мюллер прыгает по Химмель-штрассе со скакалкой. Перед нею затормозил, отправив в занос братнин велик, Руди Штайнер.
— Есть время? — спросил он.
Лизель пожала плечами.
— Для чего?
— По-моему, тебе надо съездить со мной. — Руди бросил велик и пошел домой за вторым. Лизель смотрела, как перед ее носом крутится педаль.
Они доехали до Гранде-штрассе, где Руди остановился, чего-то дожидаясь.
— Ну, — спросила Лизель. — Что такое?
Руди махнул рукой:
— Смотри внимательно.
Понемногу они подобрались ближе и заняли позицию под голубой елью. Сквозь колючие ветки Лизель рассмотрела закрытое окно, а потом — прислоненный к стеклу предмет.
— Это?..
Руди кивнул.
Они потратили на спор немало минут, но наконец согласились, что это надо сделать. Книгу явно положили туда специально, и если это была ловушка, то стоило рискнуть.
Под напудренными синью ветвями Лизель сказала:
— Книжная воришка за это возьмется.
Она опустила велик, окинула взглядом улицу и двинулась через двор. В сумеречной траве были схоронены тени облаков. Ямы ли они, куда можно провалиться, или пятна сгущенной темноты, где можно спрятаться? В воображении Лизель соскальзывала в одну из этих ям прямо в жуткие лапы самого бургомистра. Эти мысли, по крайней мере, отвлекли ее, и под окном Лизель оказалась быстрее, чем могла надеяться.
Все опять было, как со «Свистуном».
Нервы лизали ей ладони.
Струйки пота рябили под мышками.
Подняв голову, она смогла прочесть название. «Полный словарь и тезаурус Дудена». На секунду обернувшись к Руди, она сказала одними губами:
— Словарь. — Он пожал плечами и вскинул руки.
Лизель действовала методично, подталкивая раму вверх и представляя, как все это может выглядеть изнутри, из дома. Она так и видела свою вороватую руку — как она тянется, толкает окно вверх, чтобы книга свалилась. Словарь подавался медленно, как срубленное дерево.
Есть.
Никаких резких движений, никакого шума.
Книга просто наклонилась к ней, и девочка схватила ее свободной рукой. И даже закрыла окно, аккуратно и плавно, а потом обернулась и пошла обратно по рытвинам облаков.
— Здорово, — сказал Руди, подавая ей велик.
— Спасибо.
Они покатили к повороту, и там важность этого дня настигла их. Лизель так и знала. У нее опять было то же чувство, что за ней наблюдают. Голос у нее внутри жал на педали. Два оборота.
Посмотри на окно. Посмотри на окно.
Она подчинилась.
Ей неимоверно хотелось остановиться — будто чесотка, жаждавшая ногтя.
Лизель поставила ногу на землю и обернулась на бургомистерский дом и окно библиотеки — и увидела. Конечно, следовало предполагать, что такое может произойти, и все равно Лизель не смогла скрыть потрясения, которое ввалилось в нее, когда она заметила за стеклом жену бургомистра. Прозрачную — но она там стояла. Как всегда, пушистые волосы; скорбные глаза, рот, гримаса выставлены напоказ.
Очень медленно Ильза Герман подняла руку — для книжной воришки за окном. Неподвижный взмах.
Ошеломленная Лизель не сказала ни слова — ни Руди, ни себе. Только встала поудобнее и подняла руку, отвечая женщине в окне.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 2 * * *
Verzeihung — прощение: оставление чувства гнева, враждебности или обиды.
Родственные слова: оправдание, извинение, милосердие.
На обратном пути они остановились на мосту и стали рассматривать тяжелую черную книгу. Листая страницы, Руди наткнулся на письмо. Он взял его и медленно перевел взгляд на книжную воришку.
— Тут написано твое имя.
Река текла.
Лизель забрала листок.
* * * ПИСЬМО * * *
Милая Лизель,
Я знаю, что кажусь тебе жалкой и претенциозной (найди это слово в словаре, если оно тебе не знакомо), но должна тебе сказать, что я не настолько глупа, чтобы не заметить твоих следов в библиотеке. Когда я обнаружила пропажу первой книги, думала, что просто куда-то ее засунула, но потом в пятнах света я разглядела отпечатки чьих-то босых ног.
Тут я не выдержала и улыбнулась.
Я была рада, что ты взяла книгу, которая принадлежала тебе по праву. Но тогда я подумала, что этим все и кончится, — и ошиблась.
Когда ты пришла опять, мне надо было рассердиться, но я не рассердилась. А в последний раз я тебя услышала, но решила не мешать. Ты всегда берешь только одну книгу, так что их хватит еще на тысячу визитов. Надеюсь только, что однажды ты постучишь в дверь и войдешь в библиотеку более цивилизованным путем.
И еще: мне правда жаль, что мы больше не можем давать работу твоей приемной матери.
Наконец, я надеюсь, что этот словарь будет тебе полезен при чтении украденных книг.
Искренне твоя,
Ильза Герман
— Поехали, что ли, домой, — предложил Руди, но Лизель не двинулась с места.
— Можешь меня тут подождать десять минут?
— Ясно.
Лизель пустилась обратно на Гранде-штрассе, 8. Оказавшись на знакомой территории парадного крыльца, она села. Книга осталась у Руди, но в руке у нее было письмо; Лизель терла сложенную бумагу кончиками пальцев, и ступени крыльца становились все круче. Четыре раза она пыталась постучаться в устрашающее тело двери, но так и не смогла себя заставить. Самое большее, на что ее хватило, — тихо приложить костяшки пальцев к теплому дереву.
И снова ее нашел брат.
Стоя внизу у крыльца с ровно зажившим коленом он сказал:
— Давай, Лизель, постучи.
Сбежав второй раз, Лизель скоро завидела вдалеке на мосту Руди. Ветер полоскал ей волосы. Ноги плавно плыли с педалями.
Лизель Мемингер — преступница.
И не потому, что стащила несколько книжек через открытое окно.
— Ты должна была постучать, — говорила она себе, но, хотя ее грызла совесть, не обошлось и без ребяческого смеха.
Крутя педали, Лизель пыталась что-то себе сказать.
— Ты недостойна такого счастья, Лизель. Никак не достойна.
Можно ли украсть счастье? Или это просто еще один адский людской фокус?
Лизель стряхнула с себя все раздумья. Она проехала мост и подстегнула Руди, велев не забыть книгу.
Они возвращались домой на ржавых великах.
Это был путь в два с небольшим километра, из лета в осень, из спокойного вечера в шумное сопение бомбежек.
ГОЛОСА СИРЕН
Вместе с небольшой суммой, заработанной летом, Ганс принес домой подержанный приемник.
— Теперь, — сказал он, — мы будем узнавать про налеты до сирен. После сигнала кукушки по радио сообщают, какие сейчас районы под угрозой.
Ганс поставил приемник на кухонный стол и включил. Они попробовали включить его и в подвале, для Макса, но в динамиках раздавался только треск помех и разрубленные голоса.
Первый раз, в сентябре, они спали и не услышали кукушки.
Либо радио все же было не вполне исправно, либо сигнал сразу потонул в плаче сирен.
Чья-то рука тихонько потрясла спящую Лизель за плечо.
Следом возник Папин голос, испуганный.
— Просыпайся, Лизель. Надо идти.
Запутавшись в прерванном сне, девочка едва разбирала очертания Папиного лица. Единственное, что было хорошо видно, — голос.
В коридоре они остановились.
— Погодите, — сказала Роза.
В темноте они бросились в подвал.
Лампа горела.
Макс высунулся краешком из-за холстин и банок. У него было изнуренное лицо, он нервно цеплялся большими пальцами за пояс штанов.
— Надо уходить, а?
Ганс подошел к нему.
— Да, надо уходить. — Он пожал Максу руку и хлопнул его по плечу. — До встречи после налета, так?
— Конечно.
Роза обняла его, и Лизель тоже.
— До свидания, Макс.
Несколько недель назад они уже обсуждали, нужно ли всем оставаться в их собственном подвале или троим лучше ходить в подвал Фидлеров, в нескольких домах от Хуберманов. Их убедил Макс.
— Ведь вам сказали, что тут недостаточно глубоко. Вам из-за меня и без того опасно.
Ганс кивнул.
— Стыдно, что мы не можем брать тебя с собой. Просто позор.
— Уж как есть.
На улице сирены выли на дома, люди выскакивали и бежали, спотыкаясь и отшатываясь от воя. На них смотрела ночь. Некоторые отвечали ей взглядами, пытаясь разглядеть жестяные самолетики, ползущие по небу.
Химмель-штрассе превратилась в процессию стреноженных людей: каждый сражался с тем, что было у него самого ценного. У некоторых — ребенок. У других — стопка фотоальбомов или деревянный ящик. Лизель несла свои книги — между локтем и ребрами. Фрау Хольцапфель едва тянула по тротуару чемодан — выпученные глаза, семенящие ноги.
Папа, который забыл все — даже аккордеон, — подбежал к ней и вызволил чемодан из ее хватки.
— Езус, Мария и Йозеф, что у вас там? — спросил он. — Наковальня?
Фрау Хольцапфель рванулась вперед с ним рядом.
— Необходимое.
Фидлеры жили через шесть домов. В семье их было четверо, все с волосами пшеничного цвета и славными немецкими глазами. Но главное — у них был отличный глубокий подвал. В него набилось двадцать два человека, включая Штайнеров, фрау Хольцапфель, Пфиффикуса, одного юношу и семью по фамилии Йенсон. В интересах общественного спокойствия Розу Хуберман и фрау Хольцапфель держали на расстоянии, хотя есть вещи выше мелких ссор.
Под потолком болталась одна лампочка в плафоне, было холодно и волгло. Зубастые стены скалились и тыкали в спину людей, которые стояли и разговаривали. Откуда-то просачивался приглушенный вой сирен. Их искаженный голос, как-то пробравшийся в подвал, слышали все. И хотя это заронило немалые сомнения в надежности убежища, по крайней мере, здесь люди услышат и три сирены, означающие отбой воздушной тревоги и спасение. Им не понадобится Luftschutzwart — уполномоченный по гражданской обороне.
Руди, не теряя времени, разыскал Лизель и встал рядом. Волосы у него указывали куда-то в потолок.
— Здорово, скажи?
Лизель не удержалась от ехидства:
— Да, прелесть.
— Ай, да ладно тебе, Лизель, кончай. Что плохого может случиться, кроме того, что всех расплющит или зажарит, или что там еще делают бомбы?
Лизель огляделась, оценивая лица. И взялась составлять список — кто больше всех боится.
* * * СПИСОК ЛУЧШИХ ЖЕРТВ * * *
1. Фрау Хольцапфель.
2. Герр Фидлер.
3. Юноша.
4. Роза Хуберман.
Глаза фрау Хольцапфель были широко распахнуты. Ее жилистая фигура гнулась вперед, а рот стал кругом. Герр Фидлер занимался тем, что спрашивал людей, некоторых — по несколько раз, как они себя чувствуют. Юноша по имени Рольф Шульц держался в углу обособленно и беззвучно разговаривал с воздухом около себя, за что-то его распекая. Руки у него намертво зацементировались в карманах. Роза едва заметно покачивалась вперед-назад.
— Лизель, — прошептала она, — поди сюда.
Она схватилась за девочку сзади, крепко сжала ее плечи. Роза пела песню, но так тихо, что Лизель не могла разобрать. Ноты рождались на выдохе и умирали в губах. Папа рядом с ними оставался спокоен и недвижен. Только раз он положил свою теплую ладонь на холодную макушку Лизель. Ты не умрешь, говорила эта ладонь, и она не врала.
Слева от Хуберманов стояли Алекс и Барбара Штайнеры с самыми младшими — Беттиной и Эммой. Обе девочки вцепились в правую ногу матери. Старший, Курт, смотрел перед собой, как образцовый гитлерюгендовец, и держал за руку Карин, которая была крохотной даже для своих семи лет. Десятилетняя Анна-Мария играла с рыхлой поверхностью цементной стены.
По другую сторону от Штайнеров стояли Пфиффикус и семья Йенсонов.
Пфиффикус не насвистывал.
Бородатый герр Йенсон крепко обнимал жену, а двое их детей то и дело погружались в молчание. Время от времени они подначивали друг друга, но затихали, едва доходило до настоящей перебранки.
Примерно через десять минут самым заметным в подвале стала какая-то бездвижность. Тела спаялись вместе, и только ступни меняли положение или нажим. К лицам прикована застылость. Люди смотрели друг на друга и ждали.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 3 * * *
Angst — страх: неприятное, часто сильное чувство, вызванное предчувствием или осознанием опасности.
Родственные слова: ужас, боязнь, тревога, испуг, паника.
Про иные убежища рассказывали, что там пели «Deutschland über Alles» или люди скандалили в затхлости собственного дыхания. В убежище Фидлеров ничего такого не было. Только страх и мрачные размышления да мертвая песня на картонных губах Розы Хуберман.
Незадолго до того, как сирены просигналили отбой, Алекс Штайнер, человек с неподвижным деревянным лицом, выманил младшеньких из маминых ног. Потом нащупал свободную руку сына. Курт — все тот же стоик, исполненный взгляда, — чуть крепче сжал руку сестры. Вскоре все убежище взялось за руки — два десятка немцев стояли в комковатом кругу. Холодные руки оттаивали в теплых ладонях, а кому-то даже передавался пульс соседа. Толкался сквозь слои бледной отвердевшей кожи. Некоторые закрыли глаза — не то в ожидании гибельного конца, не то в надежде на знак того, что налет завершился.
Заслуживали они лучшего, все эти люди?
Сколько их, опьяненных запахом фюрерова взгляда, активно преследовали других, повторяя высказывания Гитлера, его страницы, его опус? Виновата ли Роза Хуберман? Укрывательница еврея? Или Ганс? Разве все они заслуживали смерти? Дети?
Меня сильно интересуют ответы на все эти вопросы, но я не могу позволить, чтобы они меня соблазнили. Я знаю только, что все эти люди в ту ночь, за исключением самых маленьких, почуяли бы меня. Я был намеком. Я был советом, и мои воображаемые ноги шаркали в кухне и по коридору.
Как это часто бывает с людьми, когда я читал о них словами книжной воришки, мне было их жаль — хотя не так жаль, как тех, кого я в то время сгребал по лагерям. Конечно, немцев в подвалах можно пожалеть, но у них по крайней мере был шанс. Подвал — не душевая. Их никто не загонял под душ. Для тех людей жизнь была еще доступна.
В неровном кругу отмокали минуты.
Лизель держала за руки Маму и Руди.
Ее огорчала только одна мысль.
Макс.
Что будет с Максом, если бомбы упадут на Химмель-штрассе?
Озираясь, она изучала подвал Фидлеров. Он был гораздо крепче и значительно глубже, чем у них на Химмель-штрассе, 33.
Безмолвно она спрашивала Папу.
— Ты тоже думаешь про него?
Воспринял ли он ее бессловесный вопрос или нет, но Ганс коротко кивнул девочке. Через несколько минут после этого кивка раздались три сирены временного покоя.
Люди в доме № 45 по Химмель-штрассе облегченно обмякли.
Некоторые зажмурили глаза и снова открыли.
По кругу пустили сигарету.
Когда она дошла до губ Руди Штайнера, ее перехватила рука Штайнера-старшего.
— Не для тебя, Джесси Оуэнз.
Дети обнимали родителей, и еще несколько минут люди не понимали до конца, что они живы и будут живы. Только после этого затопали их шаги вверх по лестнице на кухню Герберта Фидлера.
Снаружи по улице тянулась молчаливая процессия. Многие поднимали глаза к небу и благодарили Бога за то, что выжили.
Оказавшись дома, Хуберманы сразу устремились в подвал, но им показалось, что Макса тем нет. Огонек лампы был тускл и оранжев, а Макса не было видно, и он не отвечал на их призывы.
— Макс?
— Он исчез.
— Макс, ты здесь?
— Я тут.
Сначала им показалось, что слова раздались из-за холстин и банок, но Лизель первой заметила Макса — прямо перед ними. Его изнуренное лицо было трудно различить в маскировке ткани и малярного инвентаря. Он сидел с ошеломленными глазами и губами.
Когда они подошли, он снова заговорил.
— Я не мог удержаться, — сказал он.
Ему ответила Роза. Присела и заглянула Максу в лицо.
— О чем ты говоришь, Макс?
— Я… — Ответ давался ему с трудом. — Когда все было тихо, я поднялся в коридор, а в гостиной между шторами осталась щелочка… Можно было выглянуть на улицу. Я посмотрел только несколько секунд. — Он не видел внешнего мира двадцать два месяца.
Ни гнева, ни упрека.
Заговорил Папа.
— И что ты увидел?
Макс с великой скорбью и великим изумлением поднял голову.
— Там были звезды, — сказал он. — Они обожгли мне глаза.
* * *
Вчетвером.
Двое стоят на ногах. Двое сидят.
Все четверо кое-чего повидали этой ночью. Вот их настоящий подвал. Настоящий страх. Макс собрался с духом и встал, чтобы скрыться за холстинами. Пожелал всем спокойной ночи, но под лестницу не ушел. С разрешения Мамы Лизель осталась с ним до утра, читала ему «Песню во тьме», а он рисовал в своей книге.
«Через окно на Химмель-штрассе, — писал Макс, — звезды подожгли мне глаза».
ПОХИТИТЕЛЬ НЕБА
Первый налет, как оказалось, и налетом-то не был. Если б люди захотели увидеть самолеты, им пришлось бы простоять, задрав головы, всю ночь. Потому-то и не было кукушки по радио. В «Молькингском Экспрессе» написали, что какой-то зенитчик немного перенервничал. Он клялся, что слышал рокот самолетов и даже видел их на горизонте. И поднял тревогу.
— Он мог и нарочно, — заметил Ганс Хуберман. — Кому захочется сидеть на башне и стрелять по бомбовозам?
И конечно, когда Макс в подвале дочитал статью, в конце сообщалось, что зенитчика с причудливым воображением разжаловали. Скорее всего, его ждала теперь какая-то другая служба.
— Удачи ему, — сказал Макс. Похоже, переходя к кроссворду, он посочувствовал тому парню.
Следующий налет был настоящим.
Ночью 19 сентября по радио пропела кукушка, а следом раздался низкий знающий голос. В списке возможных мишеней упоминался Молькинг.
И снова Химмель-штрассе стала цепочкой людей, и снова Папа не взял аккордеон. Роза напомнила, но Ганс отказался.
— В прошлый раз не брал, — объяснил он, — и мы уцелели. — Война явно размыла границу между логикой и суеверием.
Зловещая воздушность сопровождала их до подвала Фидлеров.
— Сегодня, кажется, по-настоящему, — сказал герр Фидлер, и дети быстро поняли, что в этот раз родители подле них боятся еще сильнее. Они отреагировали единственным известным способом — принялись выть и плакать, а подвал тем временем будто бы качнулся.
Даже из погреба люди смутно слышали пение бомб. Воздух давил, как потолок, словно плюща землю. От опустелых улиц Молькинга отгрызли кусок.
Роза отчаянно цеплялась за руку Лизель.
Голоса плачущих детей брыкались и пинались.
Даже Руди стоял прямой как палка, прикидываясь безразличным, напрягаясь, чтобы не напрягаться. За место дрались плечи и локти. Кто-то из взрослых пытался успокоить детей. Другие и себя не могли как следует успокоить.
— Заткните этого ребенка, — потребовала фрау Хольцапфель, но фраза ее стала очередным бессчастным воплем в теплом хаосе убежища. Из детских глаз высвободились чумазые слезинки, в этом кипящем котле, переполненном людьми, мешались и тушились запахи ночного дыхания, пота из подмышек и заношенной одежды.
Хотя они с Розой стояли бок о бок, Лизель пришлось кричать.
— Мама? — Еще раз. — Мама, ты мне руку раздавишь!
— Что?
— Руку больно!
Роза выпустила ее руку, и Лизель, чтобы успокоиться и отключиться от рева подвала, открыла одну свою книгу и стала читать. Верхним в стопке оказался «Свистун», и чтобы лучше сосредоточиться, Лизель прочла название вслух. Первый абзац остался в ушах пустым звуком.
— Что ты говоришь? — проорала Мама, но Лизель не ответила. Она продолжала вчитываться в первую страницу.
Когда она перешла ко второй, на нее обратил внимание Руди. Он прислушался, и, подергав брата и сестер, предложил им сделать то же самое. Ганс Хуберман подошел ближе и призвал к тишине, и скоро в набитом людьми подвале кровавым пятном расплылось спокойствие. К третьей странице умолкли все, кроме Лизель.
Она не осмеливалась поднять глаза, но чувствовала, как испуганные взгляды цепляются за нее, пока она втаскивает в себя слова и выдыхает их.
Голос у нее внутри играл ноты. Вот, говорил он, твой аккордеон.
Звук переворачиваемой страницы резал слушателей надвое.
Лизель читала.
Не меньше двадцати минут она раздавала им историю. Малышей успокаивал звук ее голоса, остальные видели перед собой Свистуна, сбегающего с места преступления. Кроме Лизель. Книжная воришка видела только механику слов — их тела, выброшенные на бумагу, избитые и утоптанные, чтобы ей удобнее было по ним шагать. А иногда, где-то в просветах между точкой и следующей прописной буквой, ей встречался Макс. Лизель вспоминала, как читала ему, когда он болел. В подвале он или нет, гадала она. Или опять вышел украсть кусочек неба?
* * * КРАСИВАЯ МЫСЛЬ * * *
Один из них был книжным вором.
Другой воровал небо.
Все ждали, когда под ними содрогнется земля.
Неизбежность оставалась, но теперь их от нее, по крайней мере, отвлекала девочка с книгой. Какой-то малыш замыслил было снова расплакаться, но Лизель на секунду оторвалась и изобразила своего Папу или даже, скорее, Руди. Подмигнула ребенку и вернулась к чтению.
Лишь когда в подвал снова протек звук сирен, кто-то подал голос.
— Можно выходить, — сказал герр Йенсон.
— Чш! — сказала фрау Хольцапфель.
Лизель подняла голову.
— До конца главы осталось два абзаца, — сказала она и продолжила читать — без помпы и с той же скоростью. Просто слова.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 4 * * *
Wort — слово: осмысленная единица языка \ обещание \ короткое замечание, заявление или разговор.
Родственные слова: имя, выражение, название.
Взрослые из вежливости установили тишину, и Лизель дочитала первую главу «Свистуна».
На лестнице детишки обгоняли ее, но многие взрослые — даже фрау Хольцапфель, даже Пфиффикус (как уместно, если учесть название книги) — благодарили девочку за то, что помогла отвлечься. Говоря это, они спешили наверх и вон из дома — увидеть, цела ли Химмель-штрассе.
Химмель-штрассе осталась невредима.
Единственным знаком войны было облако пыли, перемещавшееся с востока на запад. Оно заглядывало в окна, пытаясь найти лазейку в дома, и, растягиваясь и уплотняясь одновременно, превращало колонну горожан в мираж.
На улице больше не было людей.
Они превратились в слухи, отягощенные пожитками.
* * *
Дома Папа рассказал все Максу.
— Такой туман и пепел — кажется, нас выпустили раньше времени. — Он глянул на Розу. — Разве сходить? Посмотреть, не нужна ли какая помощь, где упали бомбы?
Роза не прониклась.
— Не будь таким болваном, — сказала она. — Ты задохнешься в пыли. Нет-нет, свинух, остаешься дома. — Тут ее посетила мысль. Очень серьезно она посмотрела на Ганса. Вообще-то ее лицо раскрасил карандаш гордости. — Останься и расскажи ему о девочке. — Мамин голос стал громче, самую малость. — Про книгу.
Макс заинтересовался еще сильнее.
— Про «Свистуна», — пояснила Роза. — О первой главе. — И она сама рассказала обо всем, что происходило в убежище.
Лизель стояла в углу подвала, а Макс смотрел на нее, потирая ладонью челюсть. Лично мне кажется, что в ту минуту он задумал новую серию рисунков для своей книги.
«Отрясательницы слов».
Он воображал, как Лизель читает в убежище. Должно быть, он представлял, как она буквально раздает слова. Впрочем, как всегда, он тут же видел и тень Гитлера. И наверное, уже слышал, как его шаги приближаются к Химмель-штрассе и подвалу — на будущее.
После длительной паузы Макс уже собрался было заговорить, но Лизель его опередила.
— Ты сегодня видел небо?
— Нет. — Макс посмотрел на стену и показал рукой. На ней все увидели слова и картинку, которые он нарисовал больше года назад: веревку и капающее солнце. — Сегодня только это. — И с того момента слов больше не было. Только раздумья.
Про Макса, Ганса и Розу не могу сказать ничего, но знаю, что думала Лизель Мемингер: если бомбы упадут на Химмель-штрассе, у Макса не только самые слабые шансы на спасение — он умрет в полном одиночестве.
ПРЕДЛОЖЕНИЕ ФРАУ ХОЛЬЦАПФЕЛЬ
Утром оценили ущерб. Никто не погиб, но два многоквартирных дома превратились в кучи битого камня, а посреди гитлерюгендовского плаца, любимого Руди Штайнером, ложками кто-то вычерпал огромную миску. Вокруг нее выстроилось полгорода. Люди прикидывали глубину и сравнивали с глубиной своих убежищ. Некоторые мальчики и девочки плевали на дно.
Руди стоял рядом с Лизель.
— Кажется, придется удобрять по новой.
Следующие несколько недель бомбежек не было, и жизнь почти вернулась к норме. Предстояли, однако, два значительных события.
* * * ДВОЙНОЕ СОБЫТИЕ ОКТЯБРЯ * * *
Руки фрау Хольцапфель.
Парад евреев.
У нее были клеветнические морщины. А голос — вроде палочного битья.
Надо сказать, им еще повезло, что они увидели ее в окно гостиной — ее костяшки по дереву были тверды и решительны. Они означали серьезное дело.
Лизель услышала именно то, чего страшилась.
— Иди открой, — сказала Мама, и девочка, прекрасно понимая, что спорить бесполезно, сделала, как велено.
— Мать дома? — спросила фрау Хольцапфель. Она стояла на крыльце, сделанная из пятидесятипятилетней проволоки, и ежесекундно оглядывалась на улицу. — Твоя свинская мамаша дома сегодня?
Лизель обернулась и позвала.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 5 * * *
Gelegenheit — возможность: благоприятный случай для продвижения или развития.
Родственные слова: перспектива, шанс, просвет.
Скоро у нее за спиной стояла Роза.
— Чего тебе тут надо? Хочешь плюнуть еще и на пол в моей кухне?
Фрау Хольцапфель это ни капли не обескуражило.
— Ты так здороваешься со всеми, кто к тебе постучится? G'sindel!
Лизель смотрела. Ей сильно не повезло оказаться зажатой меж двумя женщинами.
Роза отодвинула ее с дороги.
— Ну, скажешь, зачем пришла, или как?
Фрау Хольцапфель еще раз оглянулась на улицу.
— У меня есть предложение.
Мама переступила с ноги на ногу:
— Да ну?
— Да не к тебе. — Фрау Хольцапфель пожала голосом, отметая Розу, и уставилась на Лизель. — К тебе.
— Ну а чего меня тогда звала?
— Ну мне все же нужно твое разрешение.
Ох дева Мария, подумала Лизель, только этого не хватало. Какого еще рожна понадобилось от меня этой Хольцапфель?
— Мне понравилась та книга, которую ты читала в подвале.
Ну нет. Книгу ты не получишь. Лизель не уступит.
— Да?
— Мне хотелось услышать продолжение в убежище, но, похоже, бомбить пока не будут. — Она покачала плечами и распрямила проволоку в спине. — И я хочу, чтобы ты приходила ко мне ее читать.
— Ну ты и наглая, Хольцапфель. — Роза решала, рассвирепеть или нет. — Если ты думаешь…
— Я перестану плевать на вашу дверь, — перебила ее фрау Хольцапфель. — И отдам вам свой паек кофе.
Роза решила не свирепеть.
— И добавишь муки?
— Ты что, еврейка? Кофе и все. Можешь поменяться с кем-нибудь на муку.
На том и сошлись.
Все, кроме Лизель.
— Ладно, тогда решено.
— Мама?
— Помолчи, свинюха. Иди возьми книгу. — Мама повернулась к фрау Хольцапфель. — В какие дни ты хочешь?
— Понедельник и пятница, в четыре часа. И сегодня, прямо сейчас.
Вслед фельдфебельским шагам Лизель прошла в соседний дом — жилище Хольцапфель, которое оказалось зеркальным отражением Хубермановского. Разве что было чуть просторнее.
Лизель села за кухонный стол, а Хольцапфель — прямо перед ней, но лицом к окну.
— Читай, — сказала она.
— Вторую главу?
— Нет, восьмую. Конечно вторую! Читай давай, пока я тебя не вышвырнула.
— Да, фрау Хольцапфель.
— Оставь эти «да, фрау Хольцапфель». Открывай книгу. До ночи собралась тут сидеть?
Боже милосердный, подумала Лизель. Это мне наказание за все мои кражи. Вот когда оно меня настигло.
Лизель читала сорок пять минут, и когда глава закончилась, на столе появился пакет с кофе.
— Спасибо тебе, — сказала женщина. — Интересная история. — Она повернулась к плите и занялась картошкой. Не оборачиваясь, сказала: — Ты, что ли, еще здесь?
Лизель поняла это как сигнал к бегству.
— Danke schön, фрау Хольцапфель. — У дверей, заметив на стене фотографии двух молодых мужчин в военной форме, Лизель добавила еще «Хайль Гитлер», вскинув руку посреди кухни.
— Да. — Фрау Хольцапфель гордилась и боялась. Два сына в России. — Хайль Гитлер. — Она поставила воду на огонь и даже сподобилась проводить Лизель несколько шагов до дверей. — Bis morgen?
Следующий день был пятница.
— Да, фрау Хольцапфель. До завтра.
Лизель подсчитала потом, что до того, как через Молькинг строем прогнали евреев, было еще четыре сеанса у фрау Хольцапфель.
Они шли в Дахау — концентрироваться.
Получается две недели, напишет она потом в подвале. Две недели — и мир перевернется, четырнадцать дней — и он обрушится.
ДОЛГАЯ ПРОГУЛКА В ДАХАУ
Кто-то говорил, что сломался грузовик, но я могу лично засвидетельствовать, что дело не в этом. Я там был.
А случилось океанское небо с белыми гребнями облаков.
И кстати, грузовик был не один. Три грузовика не могли сломаться все разом.
Когда солдаты попрыгали на обочину, чтобы закусить и перекурить и сунуть нос в еврейскую поклажу, один узник рухнул от истощения и болезни. Понятия не имею, откуда двигался тот конвой, но все произошло километрах в пяти от Молькинга, и за много-много шагов до концентрационного лагеря Дахау.
Я забрался в грузовик через ветровое стекло, подобрал занемогшего и выпрыгнул сзади. Душа была тощая. Даже борода была ему кандалами. Ноги мои шумно ударились о гравий, хотя ни узники, ни конвоиры не услыхали ни звука. Но каждый почуял меня.
Я припоминаю, что в кузове того грузовика было много мольб. Внутренние голоса взывали ко мне.
Почему он, а не я?
Слава богу, это не я.
У солдат меж тем зашла своя беседа. Командир раздавил окурок и задал своим людям дымный вопрос:
— Когда мы в последний раз выводили этих крыс на свежий воздух?
Его помощник подавил кашель:
— А оно им не повредит, правда?
— Ну так как? Время у нас есть, правда?
— Времени пропасть, командир.
— И ведь отменный денек для парада, нет?
— Так точно, командир.
— Ну так чего ждете?
Лизель играла в футбол на Химмель-штрассе, когда явился шум. Двое мальчишек боролись за мяч в центре поля, и вдруг все замерло. Услышал даже Томми Мюллер.
— Что там такое? — спросил он из ворот.
Все обернулись на шарканье ног и командные окрики, когда шум приблизился.
— Что там, стадо коров? — спросил Руди. — Вряд ли. Коровы так не шумят, а?
Поначалу медленно полная улица детей потянулась на магнит звука, к лавке фрау Диллер. Время от времени раздавался особенно резкий крик.
В высокой квартире на Мюнхен-штрассе, сразу за углом, пожилая дама с пророческим голосом разъяснила всем истинный источник волнения. Высоко над улицей в окне ее лицо виднелось, как белый флаг с влажными глазами и открытым ртом. Ее голос, как самоубийца, с лязгом упал под ноги Лизель.
Волосы у дамы были седые.
А глаза темные — темно-синие.
— Die Juden, — сказала женщина. — Евреи.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 6 * * *
Elend — горе: сильное страдание, несчастье и боль.
Родственные слова: мука, терзание, отчаяние, бедствие, скорбь.
Больше людей вышло на улицу, по которой тычками гнали сборище евреев и других преступников. Может, лагеря смерти и держали в секрете, но достижения трудовых лагерей, вроде Дахау, обывателям время от времени демонстрировали.
Дальше, на другой стороне улицы Лизель приметила человека с малярной тележкой. Он неуютно ворошил себе волосы.
— А вон там, — сказала она Руди и показала рукой, — мой Папа.
Вдвоем они перебежали дорогу и подошли, и Ганс Хуберман сначала попробовал их увести.
— Лизель, — начал он. — Может, вам…
Однако он понял, что девочка твердо намерена остаться; к тому же, пожалуй, ей нужно это увидеть. На свежем осеннем ветерке они стояли вместе. Ганс больше не говорил.
На Мюнхен-штрассе они стояли и смотрели.
Вокруг и перед ними копошились люди.
Они смотрели, как евреи текут по дороге, словно каталог красок. Это не книжная воришка так их описала, а я могу сказать вам, что именно так они и выглядели, потому что многие вскоре умерли. Каждый приветствовал меня как последнего верного друга, кости их были как дым, а души тянулись позади.
Когда они явились полностью, дорога задрожала от их шагов. Глаза их были огромны на голодных черепах. И грязь. Грязь припаялась к ним. Конвоиры подталкивали, и ноги узников подгибались — несколько шатких шагов принужденной пробежки и медленный возврат к истощенной ходьбе.
Ганс смотрел на них через головы толпящихся зевак. Не сомневаюсь, что глаза у него были серебряные и напряженные. Лизель выглядывала в проемы или по-над плечами.
Страдающие лица изможденных мужчин и женщин тянулись к ним, моля даже не о помощи — ее они ждать не могли, — а прося объяснения. Которое хоть как-то скрасит это смятение.
Их ноги едва отрывались от земли.
Звезды Давида, нашитые на одежду, горе, неотделимое, будто предписанное им. «Тогда забудешь горе…» На некоторых горе росло, как лоза.
По бокам колонны шагали солдаты, приказывая торопиться и не стонать. Многие были зелеными юнцами. С фюрером в глазах.
Глядя на все это, Лизель понимала, что несчастнее душ не бывает. Так она и напишет о них. Костлявые лица растянулись от мучений. Людей точил голод, а они брели вперед, многие — опустив глаза в землю, чтобы не встречаться взглядом с теми, кто на тротуаре. Другие с мольбой смотрели на тех, кто пришел увидеть их унижение, начало их смерти. Или призывали кого-нибудь, хоть кого, сойти на дорогу и взять их на руки.
Никто не сошел.
С гордостью, с безрассудством или же со стыдом смотрели люди на этот парад, но никто не вышел, чтобы прервать его. Пока не вышел.
Время от времени мужчина или женщина — да нет, то не были мужчины и женщины, то были евреи — находили в толпе лицо Лизель. Они обращали на нее свое ничтожество, а книжная воришка только и могла, что смотреть в ответ долгий неизлечимый миг, пока несчастные не пропадали из виду. Ей оставалось лишь надеяться, что они видят всю глубину скорби в ее взгляде и понимают, что эта скорбь неподдельна и не мимолетна.
«Один из вас у меня в подвале! — хотелось ей сказать. — Мы с ним лепили снеговика! Когда он болел, я принесла ему тринадцать подарков!»
Лизель ничего не сказала.
Что хорошего могло это дать?
Она понимала, что совершенно бесполезна для этих людей. Их не спасти, а через несколько минут Лизель увидит, что бывает с тем, кому вздумается им помочь.
В процессии возник небольшой разрыв, там шел человек старше остальных.
С бородой и в рваной одежде.
Глаза у него были цвета агонии, и как бы невесом он ни был, его ноги не могли снести и такой ноши.
Он падал не раз и не два.
Половина лица у него расплющилась о дорогу.
Всякий раз над ним зависал солдат.
— Steh' auf, — кричал он сверху. — Вставай.
Старик поднимался на колени и с трудом вставал. И брел дальше.
Всякий раз нагоняя переднюю шеренгу, он скоро сбивался с шага и снова оступался и летел на землю. А ведь за ним шли другие — добрый грузовик людей, — которые могли наступить и затоптать.
Смотреть, как больно дрожат у него руки, когда он пытается оторвать тело от земли, было невыносимо. Задние расступились еще раз, давая ему подняться и сделать еще группу шагов.
Он был мертв.
Этот старик был уже мертв.
Только дайте ему еще пять минут, и он непременно свалится в немецкую сточную канаву и умрет. И никто не помешал бы, и все бы стояли и смотрели.
И вдруг — какой-то человек.
Ганс Хуберман.
Все произошло вот так быстро.
Когда старик оказался радом, рука, что крепко сжимала руку Лизель, выпустила ее. Ладонь девочки шлепнула по ноге.
Папа наклонился к своей тележке и что-то вынул. Протолкнувшись сквозь людей, вышел на дорогу.
Старый еврей стоял перед ним, ожидая очередной горсти насмешек, но увидел — как и все увидели, — что Ганс Хуберман протянул руку и, как волшебство, подал кусок хлеба.
Когда хлеб перешел из рук в руки, старик осел на дорогу. Упав на колени, он обнял Папины голени, зарылся в них лицом и благодарил.
Лизель смотрела.
Со слезами на глазах она видела, как старик скользнул еще ниже, оттесняя Папу назад, и плакал ему в лодыжки.
Остальные евреи шли мимо, и все смотрели на это маленькое напрасное чудо. Они текли, как человеческая вода. Некоторые в этот же день достигнут океана. Им дадут пенные гребни.
Перейдя строй вброд, скоро на месте преступления оказался конвойный. Посмотрел на коленопреклоненного еврея и на Папу, окинул взглядом толпу. Еще одна секундная мысль — и он извлек из-за пояса хлыст и приступил.
Еврей получил шесть ударов. По спине, по голове и по ногам.
— Мразь! Свинья! — Из уха у старика потекла кровь.
Потом пришла очередь Папы.
Лизель теперь держала новая рука, и когда она, скованная ужасом, повернула голову, рядом стоял Руди Штайнер — он сглатывал, видя, как Папу секут на дороге. От шлепков Лизель тошнило, ей казалось, что Папино тело сейчас треснет. Ганс получил четыре удара, прежде чем тоже рухнул на землю.
Когда старик еврей в последний раз поднялся на ноги и двинулся вперед, он коротко оглянулся. Последний печальный взгляд на человека, который теперь и сам стоял на коленях, а его спина горела четырьмя полосами огня, и колени саднило от жесткой мостовой. По крайней мере, этот старик умрет как человек. Или хотя бы с мыслью, что он был человеком.
Я?
Я не очень уверен, что это так уж здорово.
Когда Лизель с Руди протолкались вперед и помогли Гансу подняться, вокруг звучало так много разных голосов. Слова и солнечный свет. Так это запомнила Лизель. Свет искрился на дороге, а слова волнами разбивались о ее спину. Лишь когда они двинулись прочь, Лизель заметила, что хлеб так и лежит отвергнутый на дороге.
Руди хотел было подобрать, но из-под его руки кусок схватил следующий еврей, и еще двое кинулись отбирать у него, не переставая шагать в Дахау.
Серебряные глаза попали под обстрел.
Тележку перевернули, и краска полилась на мостовую.
Его обзывали «жидолюбом».
Другие молчали, помогая ему скрыться.
Ганс Хуберман застыл, склонившись, упираясь вытянутыми руками в стену дома. Его внезапно придавило тем, что сейчас произошло.
Мелькнула картина, быстро и горячо.
Химмель-штрассе, 33, — подвал.
Панические мысли застряли между мучительными вдохами и выдохами.
За ним сейчас придут. Придут.
Иисусе, Иисусе распятый.
Он посмотрел на девочку и закрыл глаза.
— Папа, тебе плохо?
Вместо ответа Лизель получила вопрос.
— О чем я только думал? — Ганс крепче зажмурил глаза и снова открыл. Его роба помялась. На руках краска и кровь. И хлебные крошки. Как непохоже на летний хлеб. — О господи. Лизель, что я наделал?
Да.
Придется согласиться.
Что Папа наделал?
ПОКОЙ
В ту же ночь в начале двенадцатого Макс Ванденбург шагал по Химмель-штрассе с чемоданом, полным еды и теплых вещей. Его легкие наполнял немецкий воздух. Полыхали желтые звезды. Дойдя до лавки фрау Диллер, он в последний раз оглянулся на дом № 33. Он не мог видеть фигуру в кухонном окне, но она его видела. Она помахала, а он в ответ не помахал.
Лизель еще чувствовала на своем лбу его губы. И запах его прощального выдоха.
— Я кое-что тебе оставил, — сказал он, — но ты получишь его, лишь когда придет пора.
Он ушел.
— Макс?
Но он не вернулся.
Вышел из ее комнаты и беззвучно прикрыл дверь.
Коридор пошептался.
Ушел.
Когда удалось дойти до кухни, там стояли Мама и Папа: скрюченные тела, сбереженные лица. Они стояли так целых тридцать секунд вечности.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 7 * * *
Schweigen — тишина: отсутствие звука или шума.
Родственные слова: покой, безмятежность, мир.
Как славно.
Покой.
Где-то под Мюнхеном немецкий еврей шагал сквозь темноту. Они условились встретиться с Гансом Хуберманом через четыре дня (конечно, если того не заберут). Далеко от города, ниже по течению Ампера, там, где сломанный мост косо лежит в реке и деревьях.
Он придет туда, но лишь на несколько минут.
Единственное, что нашел Папа там через четыре дня, — прижатую камнем записку у подножья дерева. В ней не было никакого обращения и только одна фраза.
* * * ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА МАКСА ВАНДЕНБУРГА * * *
Вы сделали достаточно.
Тишина в доме № 33 по Химмель-штрассе стояла плотная, как никогда, и тут стало ясно, что «Словарь Дудена» полностью и окончательно не прав, особенно в том, что касается родственных слов. Тишина не была ни мирной, ни безмятежной, и покоя тоже не было.
ИДИОТ И ЛЮДИ В ПЛАЩАХ
Вечером после парада идиот сидел на кухне, заглатывал горький кофе фрау Хольцапфель и мучительно хотел курить. Он ждал гестапо, солдат, полицию — кого угодно, — чтобы его забрали: он чувствовал, что заслужил это. Роза велела ему ложиться. Лизель торчала в дверях. Он отослал обеих и несколько часов до утра просидел, подперев голову ладонями, в ожидании.
Ничто не пришло.
Каждая единица времени несла в себе ожидание — стука в дверь и пугающих слов.
Но их не было.
Звуки издавал только он сам.
— Что я наделал? — снова прошептал он. И ответил себе: — Боже, как хочется курить. — Табак у него давно кончился.
Лизель слышала, как эти фразы повторились несколько раз, и ей стоило труда не переступить порог. Ей так хотелось утешить Папу, но Лизель никогда не видела, чтобы человек был так опустошен. Этой ночью не могло быть никакого утешения. Макс ушел, и виновен в том был Ганс Хуберман.
Кухонные шкафы очерчивали силуэт вины, а ладони Ганса были скользкими от воспоминаний о том, что он натворил. Лизель знала, что у него должны быть потные ладони, потому что у нее самой руки были мокры до самых запястий.
* * *
В своей комнате она молилась.
Ладони, колени, лбом в матрас.
— Господи, пожалуйста, пожалуйста, пусть Макс уцелеет. Пожалуйста, Господи, пожалуйста…
Горькие колени.
Горящие ступни.
Едва забрезжил первый свет, Лизель проснулась и вернулась на кухню. Папа спал, головой параллельно столешнице, в углу рта скопилось немного слюны. Все затапливал запах кофе, и картина глупой доброты Ганса Хубермана еще висела в воздухе. Как номер или адрес. Повтори, сколько нужно, и пристанет.
Первая попытка Лизель разбудить Ганса осталась непочувствованной, но следующий толчок в плечо заставил вскинуть голову рывком потрясения.
— Пришли?
— Нет, Папа, это я.
Он прикончил черствую лужицу кофе в своей кружке. Его кадык подпрыгнул и опустился.
— Уже должны были прийти. Почему они не идут, Лизель?
Это было оскорбительно.
К нему уже должны были нагрянуть и перевернуть весь дом в поисках доказательств жидолюбия и подрывной деятельности, но получилось, что Макс ушел совсем напрасно. Сейчас вполне мог бы спать в подвале или рисовать в своей книге.
— Папа, ты не мог знать, что они не придут.
— Я должен был понимать, что нельзя с этим хлебом… Я не подумал.
— Папа, ты все сделал правильно.
— Ерунда.
Он встал и вышел из кухни, оставив дверь приоткрытой. Наступало, к вящему унижению и огорчению Ганса, славное утро.
Миновали четыре дня, и Папа отправился в долгий путь вдоль Ампера. Он вернулся с маленькой запиской и положил ее на кухонный стол.
Прошла еще неделя, а Ганс Хуберман все ждал наказания. Рубцы на спине превращались в шрамы, и по большей части Ганс бродил по Молькингу. Фрау Диллер плевала ему под ноги. Фрау Хольцапфель, верная слову, перестала плевать Хуберманам на дверь, но у нее появилась удачная сменщица.
— Я всегда знала, — проклинала его лавочница. — Ты грязный жидолюб.
Ганс, не замечая ее, шел дальше, и Лизель нередко заставала его у Ампера, на мосту. Положив локти на перила, он стоял, свесившись над водой. Дети проезжали мимо на велосипедах или пробегали, громко крича и шлепая ногами по деревянному настилу. Все это его даже не трогало.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 8 * * *
Nachtrauern — сожаление: огорчение, наполненное страстным желанием чего-л., разочарованием или утратой.
Родственные слова: каяться, горевать, убиваться.
— Видишь его? — спросил однажды Папа, когда Лизель стояла, перегнувшись через перила. — Там, в воде?
Река текла не очень быстро. В ее медленной ряби Лизель сумела разглядеть очертания Максова лица. Перистые волосы и все остальное.
— Он все время дрался с фюрером в нашем подвале.
— Езус, Мария и Йозеф. — Папины руки стиснули занозистое дерево. — Я идиот.
Нет, Папа.
Просто ты человек.
Эти слова пришли к Лизель больше года спустя, в подвале, где она писала свою историю. Девочка пожалела, что не додумалась до них там, на мосту.
— Я глупый, — сказал Ганс Хуберман своей приемной дочери. — И добрый. Отчего получается самый большой идиот на свете. Понимаешь, ведь я хочу, чтобы за мной пришли. Всё лучше этого ожидания.
Гансу Хуберману нужно было оправдание. Ему нужно было знать, что Макс Ванденбург покинул его дом по веской причине.
Наконец, после трех почти недель ожидания, он решил, что его час настал.
Было поздно.
Возвращаясь от фрау Хольцапфель, Лизель заметила на улице двоих мужчин в длинных черных плащах и скорее бросилась домой.
— Папа, Папа! — Она чуть не снесла кухонный стол. — Папа, они здесь!
Первой вышла Мама:
— Что за крик, свинюха? Кто это здесь?
— Гестапо!
— Ганси!
Тот был уже там — вышел из дому встречать. Лизель хотела догнать Папу, но Роза удержала, и они вдвоем смотрели из окна.
Папа вышел к калитке. Беспокойно мялся.
Мама сжала Лизель за плечи.
Плащи прошли мимо.
Папа обернулся на окно и, встревоженный, вышел за ограду. И крикнул вслед тем двоим:
— Эй! Я здесь. Это я вам нужен. Я в этом доме живу.
Люди в плащах задержались лишь на миг и сверились с блокнотами.
— Нет-нет, — сказали они ему. Голоса у них были низкие и дородные. — Увы, ты для нас староват.
Они двинулись дальше, но не ушли далеко — остановились у дома № 35 и свернули в открытую калитку.
— Фрау Штайнер? — спросили они, когда им открыли дверь.
— Да, я.
— Нам нужно с вами поговорить.
Двое в плащах стояли на крыльце утлой коробки Штайнеров, как зачехленные колонны.
Зачем-то им нужен был мальчик.
Мужчины в плащах пришли за Руди.