Книга: Семейная жизнь весом в 158 фунтов
Назад: 7. Битва Карнавала и Поста
Дальше: 9. Синдром второго места

8. Герой-любовник спортивного зала

В сентябре те борцы, которые не играли в обычный или американский футбол, накручивали круги на беговой дорожке стадиона или топтали опавшую листву на тропинках университетской территории. Позже у них будет возможность набегаться по треку старой клетки; но до тех пор, пока стояла теплая погода, они бегали на свежем воздухе. Не у всех ведь были такие странные пристрастия, как у Джорджа Джеймса Бендера.
Они играли в баскетбол – смешные коренастые фигурки колотят по мячу, никогда не попадая в корзину и сотрясая щиты. Двое бросаются за мячом, пока один из них с разбегу не врезается в стену. Все, кроме борьбы, или наводило на них скуку, или вызывало досаду, но тем не менее к октябрю они уже пробовали себя в разных видах спорта, подтягивались, немного сгоняли вес – и тогда приходили в борцовский зал, включали термостат и начинали «кувыркаться».
Если летом они не тренировались, а никто, кроме Бендера и ему подобных, этого не делал, Северин не допускал их к поединкам. Он говорил, что надо подождать, пока они не восстановят форму. Они собирались в зале и проделывали все движения и захваты, но вполсилы. Только иногда, разыгравшись и увлекшись, переходили вдруг к настоящему поединку, но чаще всего это был просто тренинг. Они также могли сидеть на мягких матах, прислонившись к упругим стенам, и доводили температуру в зале до тридцати – тридцати пяти градусов, и тогда двигались как в замедленной съемке.
Случайно заглянув в зал и видя, как предупредительны друг с другом противники, можно было подумать, что это какая-то пантомима, пародия на борцовскую команду. Они валяли, бросали и таскали друг друга, тяжело и неуклюже, словно старики. Некоторые из них, устав от пробежек на свежем воздухе или утомившись от тяжелых гирь и штанг, просто спали. Они приходили в эту теплицу, надев специальные двухслойные костюмы, с полотенцами на голове, чтобы хорошенько попотеть, и даже во сне истекали потом. Примостившись у стен в углу, чтобы не сползать на пол, они лежали как огромные медвежьи туши.
Северин Уинтер, их тренер и профессор немецкого языка, заходил в борцовский зал, просто чтобы взглянуть на них, как папаша, созерцающий своих деток в инкубаторе. Он не считал, что этот метаболизм бездействия символизирует саму жизнь – такую, какой он ее знал. В ту пору еще нет. Он даже почти стеснялся своих борцов: видя в какой форме они находились, он не мог гарантировать им ничего, кроме надежды и нескольких новых немецких слов для пополнения их словаря. (В такие периоды он умудрялся преподать несколько уроков немецкого прямо в борцовском зале.)
Но в то предсезонье – до появления Бендера в его команде, и перед тем, как мы с ним познакомились, – Северин потерял всякую надежду.
– Я знала, что его покинула надежда, – сказала мне Эдит. – Он начал много говорить тогда о возвращении в Вену. Это был сигнал, что надежда утрачена.
– Нет-нет, – не соглашался Северин. – Сначала была бессонница. Все началось с бессонницы.
Я бы объяснил ему, что после восьми лет совместной жизни бессонница – меньшее из зол. Если бы мы были знакомы тогда, я бы посоветовал ему средства менее радикальные, чем выбрал он. Когда моя машинистка, секретарша с исторического факультета, перепечатывала мой третий исторический роман, я совершенно не спал и знал, что так будет продолжаться до тех пор, пока работа не закончится. Я обнаружил, что единственное место, где я мог спать, – это ее маленькая квартирка, где слышался стрекот пишущей машинки. Ее звали мисс Ронквист. Я сказал Утч, что сам печатаю на большой факультетской машинке и единственное время, когда она в моем полном распоряжении, – ночь. Звонить туда невозможно, так как после полуночи все телефоны на кафедре автоматически отключались. Для перепечатки текста потребовалось очень много времени – мисс Ронквист быстро уставала и за вечер могла напечатать только страниц пять. Маловато для машинистки, но зато она знала, как помочь мне уснуть. И когда книга была закончена, я вернулся ночевать домой, к Утч, и спал прекрасно. Все было хорошо, никто не жаловался.
Раньше Северин не страдал бессонницей, и его реакция оказалась неадекватной. О человеке многое можно сказать, узнав, как он справляется с бессонницей. Моя реакция на бессонницу, как и на жизнь в целом, – поддаться. Больше всего у меня натренирована пассивность; мое любимое слово – «уступи». Но Северин Уинтер никогда не мог уступить, и, столкнувшись с бессонницей, он стал бороться.
Это началось однажды ночью после того, как они с Эдит занимались любовью. Ее клонило в сон, а он был бодр, как свежезаряженная батарейка.
«Мне нечем заняться», – провозгласил он и встал с кровати.
«Ты куда?» – спросила Эдит.
«Не спится».
«Ну, почитай что-нибудь, – сказала Эдит. – Свет мне не мешает».
«Да ничего не хочется сейчас читать».
«Тогда напиши что-нибудь, а потом прочти, что ты написал».
«Писатель – ты. Одного достаточно».
«Почему бы тебе не дождаться, когда я усну, – сказала Эдит, – а потом попробовать, сможешь ли ты так нежно заняться со мной любовью, чтобы я не проснулась?»
«Я уже пробовал так прошлой ночью».
«Правда? И что?»
«Ты не проснулась», – сказал он.
Он надел спортивные шорты и кроссовки и немного постоял так, как бы не зная, что делать дальше.
«Пожалуй, сделаю круг на велосипеде, – решил он. – Это меня утомит».
«Время – за полночь, – сказала Эдит, – и на твоем велосипеде нет фар».
«Встречные машины я увижу. Или услышу, если они вздумают подкрадываться с погашенными фарами».
«Чего бы они стали это делать?» – спросила Эдит.
«Не знаю! – крикнул он. – А чего вот я делаю это?»
«Не знаю», – призналась Эдит.
Писатель – я, подумала она. Мне бы обладать его энергией. И быть такой же сумасшедшей.
Но я не думаю, что кто-то из них осознавал, в чем дело. Когда я сказал Северину, что сочувствую его бессоннице, он заявил, что я ничего не понял.
– Я ведь не ты, – сказал он. – Я вообще не мог спать. Я шел и брал велосипед. Вот так это и началось.
Была теплая ночь ранней осени. Он проехал через спящие окраины, его гоночный велосипед – вжик-вжик – прострекотал мимо людей, мирно отдыхающих в своих кроватях. Только несколько окон светилось, и там он притормаживал, но разглядеть ничего не мог. Он был рад, что едет без огней, это делало путешествие более тайным. В городе он ехал вплотную к тротуару, а за городом мог услышать шум редких машин и просто съехать с дороги. В ту первую ночь он проехал много миль – исколесив всю университетскую территорию, он направился за город, а потом обратно. Уже почти наступило утро, когда он отпер спортивный зал и завел велосипед в раздевалку. Он надел борцовский халат, вошел в зал, лег на большой теплый мат и проспал до тех пор, пока солнце не пробилось через стеклянную крышу и не разбудило его. Он посидел в сауне, искупался и приехал домой как раз вовремя, чтобы принести завтрак Эдит в постель.
«Это было чудесно! – сказал он ей. – Как раз то, что мне нужно».
Однако это не помогло. Несколько ночей спустя он снова мерил шагами дом. Снаружи, притаившись около садовой беседки, стоял его белый гоночный велосипед и слегка светился в лунном сиянии, похожий на поджарого призрачного пса. «Он ждет меня», – сказал Северин Эдит. Вскоре три-четыре ночи в неделю он стал проводить на велопрогулках. Как часто бывало с Северином, он превратил привычку в испытание на выносливость. Он ставил рекорды дальности, выбирая отдаленные городки и стараясь вернуться до рассвета. Так он дошел до прогулок в сорок миль. Но до зари всегда успевал хоть часок поспать в борцовском зале.
Эдит не возражала. Он занимался с ней любовью перед уходом и возвращался домой еще до того, как она просыпалась; свежий после купания и сауны, он часто будил ее так же, как и прощался. Раз в неделю недостаток сна сокрушал его, так что после ужина он впадал в спячку и дрых до середины следующего дня. Просто физиология брала свое.
Послушать его, так все было в полном порядке до тех пор, пока он, проезжая мимо старой клетки, не увидел свет в окнах борцовского зала. Сначала он подумал, что сторож забыл погасить свет, но рядом стояла незнакомая машина. Северин Уинтер направлялся в соседнее графство и решил, что потом все равно завернет в борцовский зал, чтобы выспаться, тогда и проверит, кто там. Но все же свет в зале беспокоил, и, не успев отъехать далеко, он развернулся и отправился обратно. Что бы ни делал там этот полуночник, к спорту это явно не имело отношения. Он представил себе весь юмор ситуации, если застукает там совокупляющуюся парочку дзюдоистов, второпях сбросивших на мат свои идиотские пижамообразные костюмы.
Он хотел сразу направиться туда, но потом решил, что для выбранной им роли солиднее будет нацепить на себя борцовское обмундирование. Тихо пробираясь по туннелю, он напомнил себе, что надо дать взбучку сторожу. Даже с факультета никто не имел права находиться в зале после десяти вечера, а поскольку Северин был единственным человеком, кто пользовался залом в самые поздние часы, он расценил это как посягательство на свои привилегии.
Как грабитель, он крался по старому треку, а у закрытой двери в борцовский зал его подозрение подтвердилось: там играла музыка. Северин был хорошо образован и родом из Вены – он узнал «Бабочек» Шумана. «По крайней мере, у захватчиков имеется вкус», – подумал он. Он терялся в догадках, что за развратный акт карате ожидает его, какой странный обряд откроется его взору. Он тихо вставил ключ в замочную скважину. Ему не терпелось узнать, что можно делать там под аккомпанемент Шумана.
Маленькая темноволосая женщина в обтягивающем черном трико танцевала в полном одиночестве. Очень тонкая, жилистая, мускулистая. Движения – нервные и грациозные, как у антилопы. Проскользнув в дверь, он осторожно прикрыл ее за собой, и женщина не заметила его. Она усиленно работала под настойчивое стаккато. Ее эластичный наряд насквозь промок от пота; она запыхалась, но дышала глубоко. Шуман несся из портативного магнитофона, стоявшего на стопке полотенец в углу, а она металась по залу в спортивном танце, похожем на гимнастические упражнения. Северин прислонился к мягкой стене борцовского зала, как если бы позвоночник его оказался слишком чувствительным к Шуману.
Он знал, кто она такая, но что-то здесь было не так. Он ведь знал, что она калека. Звали ее Одри Кэннон; она преподавала на факультете танца и драматического искусства и служила метафорой всего самого странного и невероятного. Раньше она танцевала, но в результате какого-то таинственного несчастного случая, никогда не обсуждавшегося, не только лишилась всякой грации, но и попросту стала неуклюжей. Она ходила, прихрамывая, а точнее – она ковыляла по университетской территории. Конечно, было жестоко – делать из нее метафору. Кто-то, к примеру, мог сказать о неком несбыточном, невероятном проекте: «В этом столько же смысла, сколько в том, что Одри Кэннон учит меня танцам».
Она была одинокая, довольно хорошенькая и миниатюрная, но такая застенчивая, неуверенная в себе и травмированная, что никто толком ничего не знал о ней. Она отклоняла приглашения на вечеринки и каждый уик-энд уезжала в город; болтали, что у нее там любовник. Эдит уверяла, что лучшая версия истории Одри Кэннон принадлежит Северину. В ней не было язвительности – чистая догадка. Северин говорил, что прошлое этой женщины «сияет на ее лице, как недавний грех»; он считал, что ее несчастье, без сомнения, связано с каким-то романом, а свои тридцать с лишним лет она прожила намного веселее, чем все они, вместе взятые; роковой случай, возможно, произошел прямо на сцене, когда она танцевала со своим любовником; ревнивая женщина в зале (специально учившаяся стрелять) метко ранила ее в ногу, чтобы с грацией было покончено раз и навсегда. Северин заявил, что Одри Кэннон все еще красива, но из-за хромоты чувствует себя уродливой. «Балерины ведь помешаны на грации», – сказал Северин. Его мнение явилось для всех сюрпризом; остальные отказывали ей даже в простой привлекательности. (Эдит описывала ее как «неврастеничку»). Но Северин уверял, что ее красота – в утерянной грации. Он утверждал, что можно любить прошлое человека. Мы, пишущие исторические романы, никогда не бываем столь сентиментальны.
Увидев танцующую Одри Кэннон, Северин Уинтер подумал, что она, должно быть, находится в каком-то гипнотическом трансе. На его борцовских матах танцевала вовсе не хромоножка. Но когда музыка кончилась, Северин испытал еще одно потрясение: Одри рухнула без сил на середине мата, глубоко и тяжело дыша, а потом, немного отдохнув, встала и захромала в угол к магнитофону, вновь превратившись в ту же калеку, какую он знал.
Он застал ее, эту замкнутую женщину, в очень интимный момент. Увидев замершего у стены Северина, она вскрикнула, но Северин прыгнул на мат со словами: «Не бойтесь, не бойтесь, это я, Северин Уинтер! Мисс Кэннон! Мисс Кэннон!» А она лежала, съежившись на мате, и конечно думала, какое впечатление произвел ее танец.
Они долго разговаривали. Он увидел ее в минуты полной беззащитности, и ей ничего не оставалось, как поведать ему всю свою жизнь. Но он никогда не рассказывал ни мне, ни Эдит, какой была эта «вся жизнь». Он не обманул ее доверия. «Я думаю, что когда скрытный человек рассказывает о себе все, ты с ним становишься связан совершенно неожиданным и особым образом», – говорил он. Но Эдит с горечью напоминала ему, что он всегда считал Одри Кэннон красивой; и утверждала, что он испытывал к ней какие-то чувства еще до той драматической встречи. Я никогда не слышал, чтобы он отрицал это.
Одри Кэннон могла танцевать на борцовских матах, потому что они были мягкие; они пружинили под ее небольшой тяжестью, и она не теряла равновесия, как на обычной ровной поверхности. Конечно, это была иллюзия. Я думаю, она могла танцевать на матах потому, что впадала в какой-то транс; мне кажется, что борцовский зал Северина вообще вызывает трансы. Она сказала, что заново научилась танцевать там. Харви, сторож, делал для нее исключение.
– Но мы просто разговаривали! – упирался Северин. – В ту первую ночь она мне просто рассказывала все. Мы проговорили всю ночь.
– Ни сауны, ни купанья?
– Нет, просто говорили!
– Что и является самой худшей формой неверности, – сказала Эдит.
Так оно и есть; больше всего то же самое беспокоило Северина в наших с Эдит отношениях.
В ту первую ночь, однако, ничего более интимного, чем разговоры, действительно не произошло. Если не считать того, что она продемонстрировала Северину свою хромую ногу: мускулистую, с высоким подъемом, но с отсутствующей плюсной и без трех пальцев. Боже, ну и история! Танцовщица с изуродованной ногой!
А он рассказал ей историю, которую сочинил про нее. Интересно, сказал ли он, что всегда считал ее красивой?
– Нет! – закричал он. – Все было вовсе не так. Я в основном был нужен… чтобы слушать.
Оказалось, ревнивица вовсе не отстреливала ей пальцев. Одри Кэннон повредила ногу много лет назад, скашивая траву на своей лужайке. Она была в сандалях, и косилка с вращающимися ножами наехала на ногу. Ей начисто срезало три первых пальца, изуродовало два оставшихся и вырвало плюсну почти целиком. Из-за огромной потери крови она даже не поняла, что произошло. Когда в больнице ей все объяснили, она не могла поверить и решила, что слишком старательный хирург поспешил с ампутацией.
Пожалуй, я знаю, какая часть ее истории произвела на Северина наибольшее впечатление: когда она вернулась домой из больницы, газонокосилка стояла в саду, там, где она ее оставила, там же валялась изуродованная сандалия. Заглянув под газонокосилку, она обнаружила там пальцы и плюсну, похожую на половинку персика.
– Ее бывшие пальцы! – сказал он. – И знаете что? Все было облеплено муравьями!
Бог мой, ну и любовная история!
– Но если вы только говорили в ту первую ночь, почему ты не рассказал об этом Эдит, когда пришел домой? – спросил я, – ты же не сказал ни слова.
Северина огорчило, что его подозревают, будто им все заранее подстроено. Но он, должно быть, понимал, что за беседой последует со временем многое другое. Я думаю, он знал об этом, когда еще ничего не знал о ней, кроме того, что она красива.
Такое всегда знаешь.
Однако он любил подчеркивать, что после той первой встречи он вернулся к своим велопробегам. Зная, что она в борцовском зале, проезжая мимо и видя свет в окнах, он тем не менее ехал дальше, добираясь до все более отдаленных городков, крутил педали и не позволял себе приближаться к залу до рассвета, до тех пор, пока не был уверен, что Одри Кэннон уже прихромала к себе домой. Ведь не было же ничего предосудительного в этой привычке отслеживать ее, правда? Маленькие вмятинки на мате. Ее темные волоски в сауне. Рябь, еще не исчезнувшая с поверхности бассейна.
Утром, возвращаясь домой, к Эдит, он проезжал мимо квартиры Одри Кэннон. Просто чтоб посмотреть, правильно ли припаркована ее машина. Проверить, хорошо ли закрыты жалюзи на ее окнах.
Какой дурак. Я знаю, как мы умеем сами себя убеждать. Один из способов – делать вид, что, наоборот, пытаешься разубедить себя. Северин мог хоть целый день твердить мне, что у него все не так, как у меня.
– Я влюблялся в нее! – кричал он. – Я не собирался откусить кусок пирога и вульгарно отчалить, как бы это сделал ты!
Но какая-то часть его понимала, во что он вляпывается. Никакие эвфемизмы тут не помогут.
Факт тот, что однажды ночью, когда он проезжал мимо спортивного комплекса, ноги просто перестали слушаться его, отказывались жать на педали. У него сжалось сердце при мысли, что он направляется в другой, дальний городишко. Он объехал вокруг старой клетки, он постоял в тени деревьев, он миновал ряды теннисных сеток, помесил шинами грязь бейсбольной площадки, но опять оказался на том же месте, откуда выехал. Внезапно он устал от велосипеда. Возможно, это было совпадением: в эту ночь, прежде чем выехать, он не занимался любовью с Эдит.
Интересно, принял ли он душ, прежде чем переодеться в чистый халат? Уверен, что да. И только ли по чистой рассеянности он надел халат прямо на голое тело? Проскользнув в прикрытую дверь, он увидел, что Одри Кэннон не танцует. Шуман звучал, но она отдыхала. Или медитировала? Или ждала, когда наконец Северин Уинтер решится? Интересно, сказал ли он: «Гм, я пришел узнать, нельзя ли мне посмотреть, как вы танцуете?» Интересно, вскочила при этом Одри Кэннон на свои полторы ноги?
Конечно, есть позы, при которых изуродованных пальцев вообще не замечаешь.
Так было покончено с велосипедными тренировками и с хваленой выносливостью и выдержкой Северина. Вернувшись домой, он опять проигнорировал Эдит. Еще бы, он ездил бог знает как далеко, устанавливал новые рекорды. На следующий день он проспал дома до полудня. Как долго, гадал он, Эдит будет терпеть это?
Я не думаю, что он все видел ясно. Вне борцовского зала, вне реального мира, зрение подводило его. Он ясно видел, думал и четко действовал лишь под залитым лунным светом куполом, внутри очерченного круга на борцовском мате, но свою сметливость он оставлял вместе с одеждой в раздевалке.
Переживания и заботы Северина всегда видны как на ладони, он ничего не способен скрыть. «Я плохой лжец, – говорил он мне. – У меня нет твоего таланта».
Он должен был понимать, что рано или поздно Эдит все узнает. Думал ли он, как долго она будет верить, что он ночи напролет ездит под дождем на велосипеде? А после Дня благодарения начались снегопады. Некоторое время она думала, что Северин просто потакает своему мазохизму – последние судороги борца, давно прошедшего пик своей спортивной карьеры, еще одно испытание на эту его идиотскую выносливость.
Чему еще удивляться, если он купил спасательный костюм для летчиков, этакий блестящий оранжевый комбинезон на молнии, рассчитанный на то, чтобы продержаться на плаву в океане или работать на морозе? Симпатичный беленький велосипед погнулся, заржавел и скрипел на ходу. Днем Северин чинил и смазывал его. В кухне он повесил карту – отмечая те дороги, по которым он уже якобы путешествовал. То, что, возвращаясь, он был уже ни на что не способен, – это понятно, но то, что его способности отказывали ему и перед прогулкой, – для Эдит было невыносимо. И что за музыку он насвистывал теперь все время?
Хотя его борцам предписывалось коротко стричь ногти, но некоторые были неряшливы, так что царапинам на спине и плечах Северина Эдит не очень удивлялась. Но не на заднице же! Без сомнения, это были ее царапины. Никто, кроме нее, оставить их не мог. Но постепенно Эдит уверилась в том, что не только она одна могла их оставить.
Дважды она бросала пробный шар, скрывая страх за шутливой интонацией:
«Иногда у меня такое ощущение, что у тебя есть любовница».
Не знаю, каков был ответ, но не могу себе представить, что он способен был ответить что-нибудь как ни в чем не бывало.
Окончательно она убедилась в своих подозрениях, видя, как он вел себя с детьми. Он слишком долго укладывал их в постель, рассказывал им на ночь больше сказок, чем обычно, и часто она заставала его в их комнате уже после того, как они засыпали. Он просто смотрел на них. Однажды даже плакал.
«Ну разве они не восхитительны?» – сказал он.
Она поняла этот взгляд: он прощался с ними и в то же время внутренне противился этому.
Декабрьской ночью, когда за окном мело, Эдит проснулась от стука жалюзи. Ветер завывал под крышей, как коты во время драки. Деревья сгибались чуть не до земли. Вряд ли велосипед мог устоять против такого ветра. В три часа ночи она решила вывести машину и поехала по грязным, скользким улицам. Рассказам про спортзал, про борцовские маты, про сауну и купанье она всегда верила. Обнюхивая его в поисках посторонних запахов, она чуяла только хлорку. В борцовском зале она увидела свет и узнала припаркованную машину. На щитке висела пара балетных туфелек. Туфли были разного размера, как и ноги Одри Кэннон.
Эдит посидела в машине за замерзающими стеклами, глядя на темный, мрачный силуэт здания. Странно, но она подумала о том, как рассердится Северин, узнав, что в такую ночь оставила детей одних. Она вернулась. Покурила в гостиной и послушала музыку. Потом покурила в спальне и вот тут-то и обнаружила запасные ключи Северина. В связке были ключи и от машины, и вторые ключи от дома, и от клетки, и от борцовского зала…
Она не хотела туда ехать. В то же время она представляла, как встретится с ними лицом к лицу. Ей не хотелось застукать их прямо там, тихонько прошмыгнув в дверь; но, с другой стороны, она представляла, как здорово можно их напугать. Допустим, они идут по старому треку… Интересно, она всегда хромает? Интересно, на них будет что-нибудь надето? Эдит пойдет по треку к ним навстречу…
Нет. Она снова закурила.
Она представила, как поймает их в туннеле. Он, конечно же, поведет свою хромоногую балерину по туннелю – он всегда любил покрасоваться. Собравшись с силами, Эдит встанет посреди темного туннеля и будет ждать, пока он не наткнется на нее. Его изумленные руки ощупают ее лицо; он, конечно, узнает ее скулы. Может, он закричит; потом закричит Одри Кэннон, и Эдит закричит тоже. Они все трое, кричащие в этом гулком туннеле! Потом Эдит повернет выключатель и предстанет перед ними, внезапно ослепив их светом.
Наверное, каким-то образом ее отчаяние разбудило Фьордилиджи.
«Ты куда?» – спросила девочка.
Эдит не сообразила, что выглядит так, будто собирается уходить. На ней все еще было надето пальто, и, когда девочка ее спросила, Эдит поняла, что она действительно идет. Она сказала Фьордилиджи, что вернется до завтрака.
По пути Эдит думала о пахнущих хлоркой волосах Северина. Увидев, что свет еще горит, она вошла внутрь, освещая себе путь зажигалкой. Но скоро газ в ней кончился, и Эдит поплакала несколько минут, пока не поняла, что оказалась в мужской душевой. Оттуда она вышла к бассейну, нашла, где включается подводное освещение, включила его, потом выключила, взобралась по ступенькам на трибуну и села в углу на первом ряду. Интересно, думала она, они включат свет или будут купаться в темноте?
Ей казалось, что она сидела там довольно долго, прежде чем услышала их голоса. Они шли из душа со стороны сауны. Она увидела их силуэты: один – короткий, широкий, и другой – хромающий. Один за другим они нырнули в бассейн, а, вынырнув, встретились на середине бассейна. Эдит удивило, что они включили свет; она думала, что Северин предпочтет темноту, но этот Северин был ей незнаком. Они были грациозны и игривы, как тюлени. С особой горечью она подумала, что Северину, должно быть, нравится маленький рост Одри Кэннон; каким сильным, наверное, он чувствует себя с ней; он и так был сильным, но с этой женщиной он был еще и большим. В какую-то секунду ей захотелось спрятаться; ей стало так стыдно, что захотелось исчезнуть.
Потом Одри Кэннон увидела Эдит, сидящую в первом ряду нижней трибуны, и вскрикнула. В гулком бассейне ее пронзительный голос приобрел стереоэффект. Она сказала: «Это Эдит, это, должно быть, Эдит», – и Эдит с удивлением поняла, что вскочила и устремилась к ним по ступенькам; через секунду она уже стояла у самой воды. Ярко освещенные, болтающиеся в сверкающей ярко-зеленой воде Одри Кэннон и Северин казались беззащитными – как рыбки в аквариуме. Эдит пожалела, что не собрала потихоньку аудиторию – хорошо бы заполнить трибуну, ну, например, борцами из его команды, студентами и преподавателями немецкой кафедры и конечно привести детей. «Позже я и правда жалела, что у меня не хватило смелости привести с собой хотя бы Фьордилиджи и Дорабеллу, – говорила она. – Только мы втроем… Возможно, в пижамах».
«Он правда думал о вас», – сказала ей Одри Кэннон, но Эдит бродила по краю бассейна, словно ожидала только повода, чтобы накинуться, искала руки, которые можно растоптать; как будто она была кошка, собравшаяся сожрать всю рыбу.
Когда Северин попытался вылезти, она спихнула его обратно. Она плакала и кричала на него, хотя позже не могла вспомнить, что именно кричала. Он молчал, топчась в воде. Он удерживал на себе внимание Эдит, а Одри Кэннон в это время выползла из воды в дальнем углу бассейна и захромала по направлению к душу. Тогда Эдит видела ее в последний раз: ее узкую, костлявую спину, сухощавые ноги старой девы, маленькие торчащие груди, волосы – темные, густые, как горячий шоколад. Мучительная, гротескная хромота корежила ее тело, выворачивала острые бедра и маленькие, как у двенадцатилетнего подростка, ягодицы.
«Вот поймать бы тебя, ты, хромоножка! – закричала Эдит ей вслед. – Поймать и размозжить твои гнилые кости!»
Но Северин вылез наконец из бассейна, став для Эдит большой, неподвижной мишенью. Она начала бить его кулаками, пинать и царапать; она укусила его в плечо и в конце концов вонзила бы зубы ему в глотку, но он вложил ей в рот большой палец и удерживал на расстоянии вытянутой руки. Она буквально вгрызлась в этот палец, а Северин еще и уворачивался от ее коленей. Из ран струйками текла кровь. На ней были подаренные им тирольские сапожки, и она истоптала ему каблуками пальцы. Она пинала, кусала и била его изо всех сил, пока не устала так, что не могла поднять руки. Она чувствовала во рту вкус его крови. Она видела слезы, струящиеся по его лицу, или это просто была вода из бассейна? Она поняла, что делает именно то, что он, возможно, больше всего, и ждет от нее, и что, если она снова столкнет его в бассейн, он, пожалуй, рад будет утонуть. Боль которую, он причинил ей, была невыносима, но очевидность его вины бесила ее еще больше.
По дороге домой она, нарушив молчание, сказала, что больше не позволит ему видеть детей, что он будет умолять ее показать хотя бы их фотографии. Он всхлипывал. Она понимала его бессилие, и та невероятная власть, которую она имела над ним, заставляла ее ощутить себя чудовищем; эта власть сделала ее жестокой, но в то же время чутье подсказывало, что ей необходимо любить его.
«Ты страшно меня подкосил», – сказала она ему.
«Я сам себя подкосил», – сказал он, и волна раздражения снова нахлынула на нее. Она вонзила ему в щеку ногти и медленно провела вниз – выступила кровь; он даже не пытался отвернуться. Она ужаснулась тому, что могла сделать такое, и еще больше ужаснулась тому, что он позволил ей это сделать.
«Вся эта история возложила на меня огромную ответственность», – говорила она мне.
Несколько недель она подумывала оставить его, прикидывала так и эдак и пыталась то сделать ему больно, то простить – он все принимал как должное. «Он был просто на себя не похож», – говорила Эдит. Он полностью полагался на ее милость. Возразил он, лишь когда она начала нападать на Одри Кэннон. Он сказал почти неслышно:
«Я любил ее. И в то же время любил тебя».
Как трогательно!
Однажды ночью Эдит сказала, что хочет позвонить Одри Кэннон. Когда она попыталась набрать номер, Северин нажал на рычаг; Эдит стала бить его трубкой по пальцам, разбила ему нос до крови и обмотала шею телефонным проводом. Но задушить Северина Уинтера невозможно, не с такой шеей быть задушенным. Он не пытался защищаться, но позвонить не дал.
– Что бы ты делал? – спросил я его. – Чем бы все кончилось, если б Эдит не поймала вас?
Эдит спасла его, и он это знал. Все это время он хотел быть пойманным. Должно быть, ему странно было оказаться в ситуации, где он полностью пассивен.
Одри Кэннон переехала в город и стала давать частные уроки. Она объявила, что сохраняет свою должность в университете только до тех пор, пока не найдет другой работы. Мне говорили, что иногда она появлялась в городке, но показать мне ее никто не смог. И Эдит, и Северин утверждали, что больше никогда ее не видели.
Намного позже того памятного заплыва обнаженной Одри Кэннон в университетском бассейне и незадолго до нашего знакомства с Уинтерами, Эдит и Северин снова стали заниматься любовью. В первый раз она колотила его по спине, вырывала волосы, пинала своими твердыми пятками, но она любила его снова.
Потом она плакала и говорила, что никогда не простит ему тех часов, когда она лежала в их спальне одна, без сна, и, мучаясь, представляла себе силу страсти к хромой танцовщице, заставившую честного человека лгать.
После того как они переспали во второй раз, Эдит сказала, что отомстит ему.
«Я заведу любовника, – сказала она, – и сделаю так, чтобы ты об этом знал. Я хочу, чтобы ты со мной в постели только и думал, хорошо мне или, может, скучно а, может, он это делает лучше. Я хочу, чтобы ты представлял, что я все рассказываю ему, а тебе – нет, и ты не знаешь, что он говорит мне».
«Но ведь это ты только сейчас придумала?»
«Нет, – сказала она. – Я ждала, пока ты на самом деле снова захочешь меня, когда снова начнешь получать от меня удовольствие».
«Так оно и есть сейчас».
«Конечно, я вижу, – сказала она. – Но теперь я хозяйка положения. Я это чувствую, и ты тоже. Мне это нравится не больше, чем тебе, но я собираюсь воспользоваться этим, потом все пройдет, и у меня больше не будет преимущества».
«Все равно преимущество всегда есть у кого-то».
«Вы послушайте, кто бы говорил!» – ответила она.
Позже ночью она проснулась – кровать была пуста. Северин Уинтер плакал в кухне.
«Успокойся, я не сделаю этого, – мягко сказала она ему. – Иди в постель. Все кончено. – И обняла его. – Не беспокойся, я люблю тебя».
Но потом она прошептала:
«Я должна сделать это, но я не сделаю».
А еще чуть погодя добавила:
«Может быть, и не сделаю. Ты всегда говорил, что хочешь знать, о чем я думаю».
Ей казалось, они оба закрыли свои раны свежими пластырями и созерцали эти пластыри друг на друге.
«Мы стали застенчивее», – рассказывала мне Эдит.
А Северин сказал мне:
– Так что видишь, ты и Утч были неизбежны. Мы и раньше говорили с Эдит о таком общении вчетвером, и я всегда думал, что это нас интересует лишь как сама идея, но в то же время у нас обоих были сомнения. Вероятно, мы оба считали, что лучше уж это, чем тайный роман, но если партнеры попадутся не совсем подходящие, это будет ужасно. Ну, я никогда не считал, что вы с Утч очень нам подходите, мне, во всяком случае. Но поскольку у Эдит имелись и другие мотивы… понимаешь?
– Что ты хочешь сказать? – спросил я. Утч уже ушла спать. При ней, я думаю, он не стал бы говорить всего этого. – Если ты хочешь сказать, что Эдит завела роман со мной только для того, чтобы отомстить тебе, то я этому не верю.
Он пожал плечами.
– Ну, не только отомстить. Всегда есть и побочные причины… для всего.
– Мы с Эдит искренне нравимся друг другу, – сказал я.
– Если бы между нами не произошло всей этой истории, – сказал он спокойно, – то у тебя с Эдит вообще никогда бы не было никаких отношений. Но я не имел права просить ее не делать этого.
– А как насчет Утч? – спросил я.
– Утч мне очень симпатична, – сказал Северин, – и я никогда ее не обижу.
Симпатична! Ну и осел! Не доводилось мне раньше видеть такой симпатии.
– Ты имеешь в виду, что у тебя нет собственных причин продолжать наши отношения? – спросил я. – Ты хочешь, чтобы я поверил, будто ты просто делаешь одолжение Эдит?
– Мне все равно, чему ты там веришь, – сказал он. – Я просто объясняю, почему все это началось. Дело в том, что у меня и Эдит положение было неравное, понимаешь?
– Я понимаю только то, что ты ревнуешь, – сказал я. – Какая разница, как это началось. Я вижу, каково тебе теперь.
Но Северин лишь покачал головой и сказал «спокойной ночи». Интересно, подумал я, пустит ли его Эдит.
Он упорствовал в этой своей теории насчет неравного с Эдит положения, словно мы здесь были вообще ни при чем. Он унижал нас. Подразумевалось, что вся ответственность лежит на нем.
– Это было не только твоим решением, – кричала ему Эдит.
– Это было только моей нерешительностью. И я никогда уже не допущу такого неравенства. Теперь все в порядке, – сказал он нам лучезарно. – Я чувствую, что теперь все выравнивается.
– Ты чувствуешь, – презрительно сказала Эдит. – Везде всегда ты. Наверное, ты теперь и спать больше ни с кем не будешь?
– Нет, никогда, – сказал он.
В нем было достаточно фанатизма, так что можно было поверить ему или хотя бы поверить, что он верит себе.
– Я больше не хочу говорить с тобой на эту тему, – холодно сказала Эдит. – И отказываюсь тебя слушать.
– Не надо обращаться с ним как с ребенком, – сказала ей Утч.
– Он и есть ребенок, – сказала Эдит.
– Посмотрите, – сказал я, – нас тут четверо, и существуют четыре версии всего происходящего, так всегда бывает. Глупо надеяться, чтобы все друг с другом согласились. Мы не можем одинаково смотреть на вещи.
– Возможно, версий даже пять или шесть, – сказала Эдит, – или девять, а то и десять.
Но Северин не мог успокоиться.
– Нет, – сказал он, – я лучше вижу, чем вы, потому что я никогда не был так уж увлечен.
Я чуть не убил его за то, что он произнес это при Утч. Он и в самом деле был ребенком.
– Ну и пусть я ребенок, – сказал он. – Я согласен.
– Опять ты, – сказала Эдит сурово. – Все делается для тебя!
Но это было позже. А в тот вечер она его впустила. На следующее утро, после того как все дети ушли в школу, они приехали к нам. На меня Эдит не посмотрела; она взяла Утч за руку и улыбнулась ей. Увидев на лице Эдит синяк, я схватил Северина за руку и сказал:
– Если вчера вечером тебе что-то не понравилось, ты мог бы ударить меня, прежде чем уйти. Конечно, и я тебе не противник, но все же я мог оказать большее сопротивление, чем Эдит.
Он посмотрел на меня с сомнением. Отметина цвета сливы красовалась у Эдит на скуле, глаз слегка заплыл; синяк был внушительный, как хороший роман.
– Это случайность, – сказала Эдит. – Мы спорили, и я просто хотела отодвинуться от него. Я дернулась и налетела на что-то.
– На стену, – пробормотал Северин.
– Кофе? – предложила Утч.
– Я не собираюсь рассиживаться, – сказала Эдит Северину, но села за кухонный стол. – Мы хотим все прекратить, – обратилась она к сахарнице.
– Это я хочу прекратить, – сказал Северин. – Это плохо влияет на меня и на Эдит.
Мы с Утч молчали.
– Мне очень жаль, – сказал Северин, – но ничего не получается. Я уже говорил, что всегда ощущал, ну, давление, что ли, заставляющее меня продолжать это. Не то чтобы Эдит или кто-то другой давил на меня, нет; я просто вынужден был участвовать в том, что в принципе мне никогда не нравилось. Я чувствовал, что должен делать это для Эдит. Но она никогда не подталкивала меня к этому, это не так.
– Это так, – сказала Утч.
Я удивился. Эдит сидела, поджав губы.
– Не так, правда, не так, – спокойно сказал Северин. – Это все я сам. Я думал, так все будет выглядеть естественнее, но не получилось. Я думал, у нас с Эдит отношения наладятся, но этого тоже не вышло.
– Отношения? – спросил я. – А что же в ваших отношениях было не в порядке перед тем, как все это началось?
– Вся эта история испортила наши отношения с Эдит, – сказал Северин. – Я чувствую себя страшно неловко.
– Ты ни в чем не виноват, – сказала ему Утч. – Никто ни в чем не виноват.
– Это я ударил Эдит, – сказал Северин, – раньше я никогда этого не делал. Это ужасно. До того как все началось, я никогда не терял контроля над собой до такой степени.
– Я тоже виновата, – сказала Эдит. – Ему пришлось меня ударить.
– Нет, я не должен был.
– Может, и должен, – сказала Утч.
Что, черт возьми, она несла!
– Так или иначе, – сказал Северин, – все кончено. Это лучшее, что мы можем сделать.
– Вот так просто, да? – сказал я.
– Да, вот так просто, – сказала Эдит, глядя на меня. – Это лучшее, что мы можем сделать.
– Можно поговорить с Эдит наедине? – спросил я Северина.
– Спроси у Эдит.
– Потом, – сказала мне Эдит.
И опять у меня возникло старое чувство, что чем больше мы друг друга узнаем, тем меньше знаем.
– А я сейчас бы хотела поговорить с Утч, – сказала Эдит.
– Ja, выйдите, – сказала нам Утч. – Идите на улицу, пройдитесь.
– Сходите в кино, – посоветовала Эдит. – На две серии, – добавила она.
Северин сидел, уставившись на свои руки.
Потом Утч крикнула что-то Северину на немецком; он пробормотал:
– Es tut mir leid.
Но Утч кричала и кричала. Я взял Северина за руку и заставил его встать, в то время как Эдит потянула Утч в нашу спальню. Через несколько секунд мы услышали их плач, ведь язык, на котором они говорили, был не похож ни на английский, ни на немецкий.
Северин подошел к дверям спальни и встал там.
– Утч? – окликнул он. – Лучше некоторое время не видеться. Тогда будет намного легче.
Дверь открыла Эдит.
– Забудь ты свои глупости, – выпалила она ему. – Это ведь не как с Ульманами. Это не то же самое.
Она хлопнула дверью.
– Кто это – Ульманы? – спросил я Северина, но он отпихнул меня и вышел на улицу.
– Я должен пойти в борцовский зал, – сказал он мне. – Не думаю, что ты хочешь со мной.
Как приглашение это явно не звучало. По крайней мере, Эдит и Утч способны были разговаривать друг с другом. Удивительно.
– Какие еще, к черту, Ульманы? – крикнул я.
– К черту – кто? – спросил он.
– Северин, – сказал я, – представь, что отношения между тобой и Эдит не наладятся; представь, что это вовсе не мы портим их, а вы сами или что-то еще. Что тогда?
– У нас с Эдит все в порядке, – сказал он, уходя. Машину он оставил ей.
– Я не могу сидеть дома, – сказал я. – Им нужно побыть одним. Я пойду с тобой.
– Как хочешь.
Для низкорослого, коротконогого человека он шел довольно быстро. На полпути к клетке я уже выдохся; я думал о его легких, которые потребляют больше кислорода, чем ему положено, кислорода, который мог бы достаться другим людям.
– Чем ты ее ударил? – спросил я.
Сливовая отметина на лице Эдит была почти прямоугольной формы, но слишком большая для кулака. Я не мог представить, что Северин Уинтер способен ударить кого бы то ни было открытой ладонью.
– Да просто валялось что-то в спальне.
– Что?
– Книга, – сказал он.
Конечно, он знает, как обидеть писателя.
– Какая книга? – спросил я.
– Какая-то старая книга. Я просто ею воспользовался. Я не прочел названия.
Мы уже подошли к спортивному залу; идти внутрь я не собирался. Нам навстречу шли два уинтеровских борца. Я узнал их по кривым ногам, по отсутствию бедер и зада, по плечам, неловко приподнятым к ушам, – как волы в ярме.
– Ульманы были до или после Одри Кэннон? – спросил я.
– Ты не имеешь права знать того, что мы сами тебе не рассказываем, – ответил он.
– Господи, Северин. Ведь все это ужасно расстроит Эдит и Утч!
– Если мы будем продолжать, это расстроит их еще больше, – сказал он.
Борцы поравнялись с нами. Один из них, этот болван Бендер, приветственно съездил Северина Уинтера по спине своей быстрой кошачьей лапой. Второй, ухмыляющийся, с обезьяньими руками, звался Яковелли. Он слушал мой курс введения в историю Европы, и однажды мне пришлось объяснять ему, что Дордонь – это река во Франции; Яковелли думал, что это имя короля. Дордонь Первый, наверное.
– Привет, шеф, – сказал Яковелли. – Здравствуйте, профессор.
Он был одним из тех, кто к профессорскому званию относился как к фельдмаршальскому. Но он, казалось, даже не подозревал, что и Северин Уинтер имеет это же звание.
– Я позвоню тебе, – сказал я Северину.
– Ja, – ответил он.
Наблюдая, как он идет к залу со своими борцами по бокам, я не мог сдержаться, чтобы не крикнуть:
– Я знаю, что это была за книга. Это была моя книга!
Я как раз только что дал Эдит мой первый исторический роман о французской деревне, уничтоженной чумой; в магазинах его давно не было, и она его не читала. Мы говорили о том, как начинали писать, и я хотел, чтобы она посмотрела мои первые опыты. Хорошая книга для удара по лицу! Более четырехсот страниц, тяжелое оружие. (Позже он скажет Эдит: «Этот самонадеянный ублюдок думал, что это была его книга. Как будто книга наилегчайшего веса может оставить на человеке хоть какие-то следы, не говоря уж о синяке». Но это была моя книга. Должна была быть моя!
Ясно, что они спорили обо мне, когда это все случилось. Лучшего символа просто не придумать.)
Но Северин проигнорировал меня. Он даже не повернулся, так и продолжал идти своей медвежьей походкой. Обернулся только Бендер, как будто я его звал. Его неподвижный взгляд был так же безжизнен, как и здание, в которое они входили: серое, бетонное, стальное, стеклянное, с хлорированной водой, продезинфецированными матами, с противогрибковыми мазями и присыпками. Это был мир Северина Уинтера, и я точно знал, что не принадлежу этому миру.
Вот и все. Северин скрылся в своем борцовском зале. Я пошел в библиотеку и ждал там, пока, по моим подсчетам, Эдит и Утч не переговорят обо всем. Хотя трудно было вообще вообразить их беседующими.
Когда я пришел домой, дети играли в кухне, а Утч готовила. Она делала что-то сложное, хотя вряд ли настроение у нее было праздничным.
– Найдите чем заняться в другом месте, – сказал я детям. – Не крутитесь у мамы под ногами.
Но Утч сказала, что хочет видеть их рядом; тогда она не чувствует себя в одиночестве. Я резал редиску, а Джек читал нам старое издание «По Европе за пять долларов в день». Он читал о том, как лучше провести время с детьми в разных городах, потом сообщил, где бы хотел побывать. Барт ел редиску с той же скоростью, с какой я ее резал; время от времени он плевался в Джека.
Во время обеда Утч болтала с Джеком, а Барт подпихивал в мою сторону не доеденную им пищу. Я подумал, что мы очень давно не обедали вместе с детьми. После обеда, когда Джек пообещал приготовить ванну для Барта так, чтобы не намочить себе голову, Утч сказала:
– Когда дети уйдут спать, я просто умру. Пускай они побудут с нами. Может, сходим все вместе в кино?
Я принял ванну вместе с Джеком и Бартом; два мокрых, скользких щеночка. Потом я взял трусы, и они оказались именно теми, что Северин разрезал бритвой. Я выбросил их и удивился, что этого еще тогда не сделала Утч. Теперь она плескалась в ванне с Бартом и Джеком; казалось, она никогда не прекратит болтать с ними. Другие трусы, которые я достал из ящика, тоже оказались разрезанными, а также третьи и четвертые. Все мои трусы превратились в юбочки.
Я влез в свои старые брюки, вообще не надев белья, и мы отправились в кино. Это был фильм без всякого секса, с умеренной дозой жестокости – как раз такой, на который можно пойти с детьми. Некто Роберт попадает в условия дикой природы, встречается с разными дикими существами, белыми, индейцами и животными, – все они учат его выживать. Фильм о выживании, я думаю. Роберт учится делать руковицы из шкурок белок, шкурками кроликов обматывает ноги, на голове для тепла носит индейский скальп. Он сталкивается с разными людьми – людьми более слабыми, чем он, людьми странными или робкими, или теми, кто становятся такими не усвоившими суровых уроков матери-природы, как усвоил их он. На лоно девственной природы Роберт попадает чисто выбритым блондином, моложавым в ладно сидящем на нем костюме. Потом он обрастает бородой, лицо покрывается морщинами и, облачаясь в шкуры животных, сам становится похожим на животное, отрастившее толстую шкуру – защиту от внешнего мира. Он учится ничего не бояться и ничего не чувствовать. Видимо, в умение выживать входит и умение многое замечать. К концу фильма Роберт не адаптируется к дикой жизни и настолько хорошо ко всему приспособился, что с безразличием переносит насилие и надругательство над своей женой и детьми и их убийство.
Фильм трактовал все события очень серьезно, и именно так его воспринимала аудитория. Кроме Утч. Она знала кое-что о том, как выжить, и с первых же сцен убийства начала смеяться.
Джек прошептал:
– Почему это так смешно?
– Потому что это неправда, – объяснила ему Утч. Вскоре Джек стал смеяться всякий раз, как смеялась его мама, а Барт, привыкший к комиксам, смеялся вместе с ними. Я чувствовал себя отвратительно, но смеялся еще громче. Мы единственные вели себя так и почувствовали враждебность зала, особенно во время самой смешной сцены. Я должен был отвести Барта в туалет и пропустил ее начало, но когда мы вернулись, я увидел, что Роберт готовился открыть дверь в старый сарай. Он медлит, так чтобы публика могла почувствовать нарастающее напряжение. Мы знали, что за дверью сарая – сумасшедшая мать со своими убитыми детьми, аккуратно уложенными, как кульки с провизией. Индейцы устроили резню, и эта женщина пряталась в сарае и убивала всех, кто туда заглядывал, а потом втаскивала тела внутрь в ожидании новых индейцев. Было неясно, кто убил ее детей: она сама или индейцы. Роберт собирался открыть жуткую дверь, и нам, наверное, оставалось надеяться, что он к тому времени уже достаточно хорошо усвоил уроки матери-природы и как-нибудь словчит. Конечно, чтобы не попасть впросак, было бы разумнее вообще не открывать эту дверь, но он явно собирался это сделать.
Какие-то девочки впереди нас пытались предупредить Роберта. Вот он уже кладет свою руку в беличьей шкурке на задвижку.
– Нет-нет! – простонали девочки.
Но с другой стороны зрительного зала какой-то голос проревел:
– Давай, давай! Открывай ее, ты, кретин чертов! Утч и дети захохотали и я вслед за ними, хотя этот безумный голос я узнал сразу. Конечно же, он принадлежал Северину Уинтеру.
Когда фильм кончился, я поторопил Утч и детей сесть в машину. Не то чтобы я хотел избежать встречи с Уинтерами, просто шел дождь.
– Перестань тянуть меня, – сказала Утч. – Мне нравится дождь.
Мы уже отъехали, а они только еще вышли на улицу.
– Вон Фьордилиджи! – сказал Джек.
– И Дорабелла! – взвизгнул Барт.
– Открывай! – крикнула Утч и засмеялась, но ее смех заставил меня вздрогнуть.
Когда дети ушли спать, Утч сказала:
– Я не собираюсь распускаться.
– В любом случае, черт с ними, – сказал я.
– А, теперь уже «с ними», да? – сказала Утч. Потом она взяла меня за руку и сказала:
– Нет, мы все-таки будем друзьями, правда?
– Через какое-то время, – сказал я. – Наверняка.
– Я знаю, сначала будет трудно, – сказала она, – но потом мы сможем спокойно видеться без всякого секса, правда?
– Надеюсь, – сказал я. – Мы снова возвратимся к тому, чтобы быть друзьями.
– Вот кретин чертов, – сказала она.
Потом она покачала головой и заплакала. Я обнял ее.
– Мы никогда не были друзьями, – сказала она. – Мы всегда были просто любовниками, так что возвращаться нам не к чему.
Я подумал о косматых робертах, открывающих двери тут и там, переступающих через трупы, об их лицах, постепенно принимающих выражение тупого терпения. Это и называется – выжить, это считается подвигом.
– Я даже не уверена, были ли мы любовниками, – выкрикнула Утч.
– Конечно были, – сказал я ей.
– По-моему, мы просто трахались! – буквально завопила она.
– Нет-нет. Подожди. Время все изменит.
– Ты и вправду думаешь, что история что-то значит, – горько сказала мне Утч.
Интересно, кто доказал ей обратное…
– Не прикасайся ко мне, – сказала она, но потом смягчилась, – некоторое время.
Я разделся.
– Мне нужно купить новые трусы, – сказал я, но она молчала.
– Как ты мог допустить, чтобы такое произошло со мной? – крикнула Утч, лицо у нее было испуганным, обиженным, в голосе звучал укор. – Ты вообще обо мне не думал! Ты совершенно обо мне не заботился!
Она плакала. Интересно, подумал я, кричат ли в эту ночь друг на друга Эдит и Северин.
– Даже сейчас ты думаешь о ней, – сказала Утч.
(Та несчастная женщина-убийца в деревянном сарае с мертвыми детьми вокруг нее ухмыльнулась Роберту и сказала: «Хорошо, что я такая умная. Я знаю, где спрятать детей, чтобы никто их не обидел».)
Утч как-то странно взглянула на меня, ухмыльнулась и выхватила из моей руки разрезанные трусы.
– Я сделала это, – сказала она и положила их себе на голову. Получилась шляпа.
– Я знаю, что это ты, – сказал я.
Я пытался утешить ее, но она качала головой, глядя на меня так, будто я чего-то не понимаю. Потом я догадался, что те, первые трусы разрезала тоже она, а не Северин. Она заметила, как исказилось мое лицо, и быстро закивала.
– Да-да, – радостно сказала она. – Правильно, это я! Казалось, она рада, что наконец рассказала об этом, но потом опять ударилась в слезы.
– Я люблю его, – всхлипывала она. – Разве ты не видишь, в какую ужасную беду мы попали?
– Все будет хорошо, – сказал я.
Она засмеялась, но тут же начала плакать и плакала, пока не уснула.
Потом Джеку приснился кошмар, и он проснулся в слезах. Ему приснился жуткий эпизод из фильма. Дикари рассказывают друг другу страшные случаи, которым они были свидетелями, и один из них вспомнил, как видел, что у человека со вспоротым животом вытащили кишки и помахали ими перед носом собаки, которая попыталась их заглотнуть, а потом побежала, и кишки тянулись за ней, и это было омерзительно. Но я объяснил своему чувствительному мальчику, что на самом деле мир вовсе не таков. Я сказал, что больше ему не привидится этот сон.
– Все будет хорошо, – сказал я. Ох уж эта ложь, с которой мы засыпаем.
Барт спал, как черепаха в своем панцире, его не беспокоили ночные кошмары. И Утч тоже спала. Я дождался, пока угомонится Джек. Я подождал, когда, по моим подсчетам, Северин тоже уснул. Спать я не мог и был уверен, что и Эдит не может. Я прогулялся с сигаретой по своему притихшему дому. Я видел, как Эдит ходит с сигаретой по своему. Я должен был поговорить с ней, я должен был услышать ее голос. Выждав, на мой взгляд, достаточно долго, я попробовал наш условный сигнал по телефону. Набрал номер, повесил трубку. Подождал. Я видел ее, стоящую у телефона, прикуривающую новую сигарету; она убрала за ухо выбившуюся прядь волос. Я чувствовал, как она положила руку на телефонную трубку, дожидаясь моего второго звонка. Запястье ее – такое тонкое, такое хрупкое. Я снова набрал номер. Все было как обычно, но звонок не успел прозвенеть даже один раз, трубку сразу схватили.
– Эдит спит, – сказал Северин Уинтер.
Назад: 7. Битва Карнавала и Поста
Дальше: 9. Синдром второго места