6. Кто сверху? Кто снизу?
Однажды, когда мы все были вместе, я посмотрел на своих мальчиков и провозгласил:
– Посмотрите только на Джека (мой старший, худенький и гибкий, с личиком более хорошеньким, чем у Эдит). Посмотрите на его спину; видите этот грациозный изгиб? Он выглядит как лучник на гравюре эпохи Возрождения; он гнется так же, как его лук. Джек – тонкая натура. Он любит музыку. Надеюсь, он станет художником.
А Северин ответил:
– Если он разовьет мышцы плечевого пояса, он может стать борцом в весе 142 фунта.
Северину нравился Барт, мой младший. Он был коренастый, унаследовал от Утч широкие скулы и небольшой рост. Между прочим, если бы наше знакомство с Уинтерами состоялось раньше, я мог заподозрить Северина в отцовстве, потому что телосложение мальчика скорее напоминало его, чем мое.
Что же касается врожденной нечувствительности Барта к боли – он был словно защищен панцирем, непробиваемым, как у черепахи, – то я мог только догадываться об ее происхождении. «Это от Утч, конечно, – говорил Северин. – Она нечувствительна к боли, как ленточный червь».
Как он мог знать? Что он хотел сказать этим? Джек был старше, однако в воду входил всегда последним; он был крупнее, но при потасовке Барт вцеплялся в него зубами и не отпускал. Когда Барт ломился в дверь, то делал это так, будто дверь сама должна была распахнуться перед ним. Я содрогался, глядя, как двигается этот ребенок: возможность столкновения, казалось, бежит впереди него. Аккуратный, грациозный Джек был любопытен, внимателен и скромен. Он медленно просыпался. Как-то он сказал мне:
– С тобой бывает так, что грустно и хочется плакать, даже если ничего плохого и не случилось?
Да, конечно, это мой сын; я хорошо знал его. Он мог час чистить зубы, так как в ванной висело зеркало и он вглядывался в свое отражение, словно надеялся разгадать смысл существования.
А Барт выглядел этаким неотесанным крестьянским пареньком из садов Айхбюхля, с крепкими щиколотками и запястьями и с неискоренимой жизнерадостностью. Не успев проснуться, он уже требовал завтрака.
Когда мы брали детей в город, Джек смотрел вверх, разглядывая силуэты крыш, высматривая девушек в окошках и духов в небе. Барт глядел под ноги, в лужи, искал, не упало ли что-нибудь туда.
Девочки Северина наряжались для Джека, писали ему любовные записки и говорили: «Сядь, Джек, и давай сыграем во „Что угодно для души“». С Бартом они боролись, играли и возились как со щенком. Дорабелла сказала Эдит, что выйдет замуж за Джека. Фьордилиджи засмеялась и заявила, что тогда она станет его любовницей.
– Любовницей? – удивилась Эдит. – Ты даже не знаешь, что это такое.
– Знаю, – сказала Фьордилиджи. – Любовница получает подарки.
Северин сказал:
– Барт – наш человек Он станет отличным поваром и будет есть много-много.
– Он похож на книжный шкаф, – сказал я, – но на писателя не похож.
– У него будет весовая категория, по крайней мере, 177 фунтов, – сказал Северин. – Посмотрите на грудную клетку этого ребенка!
– У него чудесный характер, – сказала Утч. Такого мальчика, как Барт, могли любить только мать и борец.
– А вот Джек, – сказала Эдит, – станет погубителем женщин. Он будет для них настоящая чума.
Я надеялся, что он вырастет хорошим сыном и покажет мне некоторых из них. У него ресницы были длиннее, чем у Эдит и Утч, вместе взятых.
– Почему вы дали детям такие американские имена? – спросила Эдит Утч.
– Они проще, – сказала она, – и мальчикам нравятся. Какой американский ребенок захотел бы называться Гельмутом или Флорианом?
– А мне нравятся итальянские имена, – сказала Эдит. – После того как я назвала старшую девочку Фьордилиджи, мне пришлось вторую назвать Дорабеллой.
– Если бы родился мальчик, мы бы назвали его – Данте, – сказал Северин. – Но я рад, что у нас девочки.
Мальчишки – ужасные эгоисты.
Он все пытался научить девочек читать.
«Вы должны быть умными, – говорил он им, – и вы должны быть добрыми. Потому что, если вы добры и глупы, люди станут вас обижать».
– Мне нравится все итальянское, – сказала Эдит.
– Ты никогда не была в Италии, – напомнил ей Северин, а нам пояснил: – Больше всего на свете Эдит привлекают незнакомые вещи.
– Неправда! – сказала Эдит. – Разве знакомые вещи я выбрасываю на помойку?
– Поживем – увидим, – сказал Северин.
Конечно же, он глядел в мою сторону, но я не сводил глаз с Джека и Барта. Меня поражало, как два человека, одинаково мною любимые, могут быть такими разными.
– В этом нет ничего удивительного, – сказала Эдит.
– Есть, – не согласилась Утч. – Кого-то одного всегда любишь больше.
– Ну вот, опять, – сказал Северин, – снова застряли на чувствах.
Да, он мог быть забавным. Но за чей счет?
«Он вовсе не жесток, – как-то сказала Эдит, рассердившись. – Надо просто прекратить попытки понять его. Я так и сделала, и теперь он мне нравится гораздо больше. Терпеть не могу мужчин, считающих, что они должны все понимать».
По ее словам, она жалела, что мы с Северином никогда не сможем стать друзьями.
Теперь изменился и стиль ее письма. Неудачно, показалось мне, но она возражала с невозмутимым спокойствием. Поначалу она откликалась на мою критику, теперь же проявляла полнейшую независимость. Я чувствовал, что здесь поработал Северин – сказывались его тяжеловесное теоретизирование, его уничижительные комментарии по поводу так называемых исторических романов!
Я часто слышал, как Северин говорил своим борцам: «Если вы не можете подняться с пятой точки, вы не сможете победить». Но речь не об этом.
Помню, как-то мы вчетвером ночевали у Уинтеров вместе с детьми. Мы притащили матрасы в телевизионную комнату и оставили там детей. Они зачарованно созерцали разные ночные ужасы и всю ночь жевали чипсы. Утром мы никак не могли найти Северина. Я был один в детской, куда приполз из чьей-то кровати, чтобы поспать в одиночестве.
Мы искали и искали. В конце концов Эдит обнаружила Северина в телевизионной комнате, спящего на матрасах в обнимку с детьми. Они грудой, вповалку лежали на нем. Он перебрался туда под утро, когда услышал крики моего младшего сына, напуганного каким-то телевизионным кошмаром. Крики эти испугали и остальных детей. Северин оторвался от теплого тела одной из женщин, напялил первую попавшуюся под руку одежду и лег с детьми, пообещав не уходить до утра. Одеждой, попавшейся под руку, оказался халат Эдит, прозрачный, розовый в цветочек. Эдит позвала нас посмотреть. Дрожащие дети медленно просыпались и жались к нему как к большой подушке или как к большой дружелюбной собаке, а Северин Уинтер лежал между ними в халате Эдит и выглядел как штангист-трансвестит, провалившийся сквозь крышу начальной школы наподобие бомбы.
Утч надела длинную запахивающую юбку Эдит, так как не могла найти свою, и мы отвезли наших мальчиков домой.
– Уверен, она найдется, – сказал я.
– Я помню, где сняла юбку, – сказала Утч, – но ее там нет.
Я вел машину, положив руку на колено Утч, а может, на юбку Эдит. Все эти сравнения ужасно нравились мне! Но это было позже.
С Кейп-Кода мы мчались в потоке других машин, возвращавшихся с уик-энда. Встречные фары освещали наши лица. Мы с Эдит расположились на заднем сиденье; у себя на животе, под рубашкой, я чувствовал ее прохладные пальцы. Звук двигателя и шорох колес по асфальту создавали удобный фон, так что мы могли говорить друг с другом, не понижая голоса, и Северин с Утч нас не слышали. Ничего особо секретного, впрочем, мы не обсуждали, но просто было что-то очень интимное в этой поездке домой. Огни встречных машин, вспыхивающие на мгновение, а потом оставляющие нас в темноте, вносили какую-то особую таинственность, избранность, изолированность от всего мира. Утч и Северин целомудренно сидели поодаль друг от друга на переднем сиденье – конструкция машины просто не оставляла им иного выбора. К тому же Северин настоял, чтобы все пристегнули ремни. Он, впрочем, наверное, догадывался, что мы с Эдит выскользнули из них и сидели, тесно прижавшись друг к другу. До меня порой долетали певучие интонации его голоса, иногда перекрывавшего звук мотора, шум колес и мой собственный голос, но когда я попытался прислушаться, то понял, что он говорит по-немецки. Рассказывает какую-то историю? Еще одну старую венскую сказку? О чем они говорили?
– Ни о чем, – сказала мне потом Утч. Мне показалось, что она обиделась. – Это только тебе кажется, что у меня с Северином много общего. Если бы ты жил, скажем, в Вене и встретил американца из Кембриджа, штат Массачусетс, разве ты решил бы, что у вас есть еще что-то общее, кроме языка и некоторых воспоминаний?
Вот так. Спросишь простую вещь, а в ответ получишь речь.
Но я видел нашу спальню после его ухода и видел мою жену после его ухода. Следами их общения были яблочные огрызки, пустые бутылки, корки хлеба и сыра, виноградные косточки, перекрученные простыни и матрасы, вздыбленные и перекошенные так, будто на кровати давала представление целая балетная труппа! Я находил подушки в дальних углах комнаты, а однажды обнаружил плетеный стул, на который обычно кидаю свои брюки, на корзине с грязным бельем, перевернутый вверх ногами. На каждой ножке стула висело по ботинку (моему), а стул напоминал четырехногое существо с человеческими ногами, возможно, зверски убитое и истекающее кровью среди грязного белья.
– Похоже, вы поладили, – сказал я Утч. Она засмеялась.
– Конечно, – сказала она, тихонько щелкая меня по носу, – ты можешь думать все, что угодно, – потом слегка хлопнула меня по руке и добавила: – Потому что тебя не переделать. – Она никогда не злоупотребляла этими жестами, вынесенными из спортивных раздевалок, – этими щипками, ударами под ребра и дерганьями за ухо, – до тех пор, пока не повстречалась с ним.
После Бостона движение ослабло, и мы ехали почти в темноте. Я молчал. Немецкий Северина звучал как музыка. Я уверен, слушали мы оба, хотя Эдит понимала ничуть не больше меня. Утч ничего не отвечала, а он говорил и говорил. Я не помню, в какой момент он выключил радио (пытался услышать, о чем говорили мы с Эдит? хотел, чтобы слушали его?), но Эдит попросила снова включить. Чтобы он ее услышал, она подалась вперед и заодно поцеловала его сзади в шею.
– Пристегните ремни, – сказал он.
– Не можешь ли опять включить музыку? – спросила Эдит, игнорируя его просьбу.
– Нет. Сначала пристегните ремни. Утч сидела не поворачиваясь.
Немного погодя Северин включил приемник. Эдит, будто знала, что в конце концов он это сделает, не откидывалась назад до тех пор, пока не заиграла музыка. Ремень она так и не пристегнула. В конце концов Северин замолчал. Я нежно дотронулся до груди Эдит, потрогал соски, ущипнул слегка. Мне хотелось, чтобы она засмеялась, но она сидела рядом напряженная, как будто все еще в ожидании музыки. Из приемника раздавались жуткие звуки, волна плохо принималась. Потом Утч настроила приемник. Для этого ей пришлось отстегнуть ремень, и когда она стала снова его пристегивать, Северин сказал ей что-то по-немецки. Она ответила, он что-то возразил. Она не стала застегивать ремень, а он отстегнул свой. Эдит сжала мою руку; она была напряжена. Северин опять заговорил с Утч.
– Nein, – сказала она.
Мы поехали быстрее. Я посмотрел на красный язычок спидометра. Когда он погасил освещение на приборной панели, я почувствовал, как Эдит еще больше сжалась, и услышал как Утч что-то мягко сказала по-немецки. Я поймал себя на том, что думаю о тренерском методе Северина, об этих его проходах по туннелю в кромешной тьме. Мне казалось, что мы едем с огромной скоростью и можем в любой момент ворваться в городские огни и снующую толпу. Утч повторила то, что сказала до этого. Я чувствовал, что Эдит вот-вот подастся вперед, и что? Похлопает его по плечу, поцелует в шею, пристегнет ремень Утч?
Когда Северин заговорил снова, Утч на этот раз не сказала «Nein». Она склонила голову к его коленям и устроилась где-то у самого руля. Скорость не уменьшилась. Эдит отстранилась от меня, схватила свой ремень и затянула вокруг талии; звякнули металлические детали. Неужели Утч в этот момент взяла в рот? Не может быть! Ведь и я и Эдит были рядом. Может, просто Северин хотел, чтобы мы так думали?
Нельзя, чтобы так продолжалось. Это могло плохо кончиться. Я сказал:
– Интересно, как там дети?
Эдит улыбнулась. Я знал, что только так его достану.
– Вас не беспокоит, что мы оставили их одних на ночь, а сами уехали так далеко? Они, конечно, уже большие, но все равно страшно, да?
Вопрос в основном был адресован Северину; Эдит, конечно же, не ответила. Утч выпрямилась на своем сиденье.
(Позже она сказала:
– Мне нужно было бы опустить окошко и сплюнуть сразу же после того, как села. Это бы тебя убедило. Ты ведь именно об этом думал, правда? Надо было поддержать твои подозрения.
Я возмутился:
– Тогда зачем он попросил тебя сделать это?
– Он просто попросил положить голову ему на колени.
– Что он хотел, чтобы мы подумали?
– Думайте все, что вам угодно, – сказала она.)
Боже! И поделом ему, ведь так часто он укорял Эдит в недостатке любви к детям, будто они священные идолы, которых она недостаточно боготворит. Его идея любви соединилась с идеей вины.
Тогда, в машине, он сказал металлическим голосом:
– Думаю, с детьми все в порядке. Конечно, я беспокоюсь о них, я всегда о них беспокоюсь.
Приборная панель снова засветилась; красный язычок спидометра поник.
– Ведь ты сначала не хотел ехать сюда, не хотел оставлять детей, поэтому я и спросил, – сказал я. – Мне просто интересно знать, если с ними все в порядке, а я уверен, что все в порядке, не захочешь ли ты совершать такие прогулки почаще. Я думаю, что иной раз хорошо так вот выбраться. Чудесный уик-энд, не правда ли?
Эдит и Утч не произнесли ни слова, а Северин, должно быть, уже обдумывал новые условия, вернее, новые поправки к старым условиям, которые он выложит Эдит, как только они останутся одни. Он, должно быть, уже репетировал. Говорил, что не хочет, чтобы Эдит проводила со мной больше времени, чем он с Утч. И что мы должны обо всем договариваться заранее, чтобы он мог «подготовиться». (Он не любил сюрпризы.) И что быть так долго и так далеко от детей – это вовсе не то, что он хотел бы повторить. Без детей мы лишены некой перспективы – так он любил заявлять. Но чего он все же боялся? Да, конечно, я знаю, он боялся за детей. Но чего еще?
Из Вены он повез Эдит в Грецию на «зорн-уитвере» 1954 года и пересек границу Югославии в Езерче только потому, объяснил он ей, что ему понравилось название и захотелось посмотреть, что это такое. Только по этой причине. Я глянул на карту и обнаружил, что Езерче вовсе не лучшее место для пересечения границы, если едешь в Грецию. Видимо, не всегда ему требовалось планировать все заранее. Ведь тогда они просто взяли и отправились в Грецию.
Я пытаюсь представить их молодыми любовниками. Эдит, конечно, много рассказывала мне об их романе. Но больше всего меня удивила их машина «зорн-уитвер» 1954 года. Эдит рассказывала, что переключатель скоростей хлюпал, как вантуз в руках слесаря-сантехника. О таком я не слыхивал. Местами днище проржавело и виднелась проносившаяся под колесами дорога. Модель была из первых с откидным верхом, складывающаяся сзади холщовая крыша протекала. Именно в 1954 году выпуск этой модели прекратился. Северин сказал, что «Зорн» был военным предприятием, а после войны стал выпускать машины для сельского хозяйства и дорожного строительства. Он утверждал, что «Уитвер» – разорившаяся компания по производству мотоциклов, которая, без сомнения, производила и просто колеса. Кто мог поверить этому? Эдит в машинах не разбиралась. Северин Уинтер зашел слишком далеко: они отправились в Грецию на каком-то допотопном рыдване.
Они ехали на юг, и становилось все теплее. У Северина был нюх на воду; он знал, где свернуть с основной дороги, чтобы найти озерцо. Стоило им проголодаться, тут же перед глазами возникала какая-нибудь деревенька. Как только они заговаривали о народных промыслах, им тут же попадался домик с резными шкафами и огромными кроватями с пуховыми перинами – и даже с домашними животными, вышитыми на чехле и наволочках. В маленькой гостинице во Фракии он показал Эдит туалет, украшенный в народных традициях: ручка для слива воды была искусно выполнена в форме пениса.
Они открывали для себя секс в колыбели демократии. Они испытывали различные кровати. Одно время Эдит отдавала предпочтение кровати в Любляне, но Северину больше понравилась кровать в Пирее – там было тепло и доносились звуки моря. Всю ночь они слышали, как снуют пароходы и вода плещется о борт, как «трущиеся друг о друга ляжки», – рассказывал Северин Утч. Утром прямо под окном открывался рыбный рынок. Эдит лежала в кровати и слушала, как ножи отсекают рыбьи головы, как галдят продавцы. Чпокающий звук отделяемых рыбьих внутренностей казался оглушительно-громким; гомон толпы то затихал, то нарастал снова. Она знала, что продавцы любят отсекать головы рыбам в тот самый момент, когда назначают окончательную цену. Чпок! Кто после этого будет торговаться?
По утрам они тоже занимались любовью, иногда дважды за утро, прежде чем встать. Сразу после раннего ужина опять отправлялись в постель, и если ласки отгоняли сон, то поднимались и шли куда-нибудь поужинать еще раз. Потом занимались любовью снова. Иногда они и в середине дня за городом находили «какую-нибудь» воду. Этот эвфемизм они очень любили.
Первый рассказ Эдит был лишь слегка завуалированным описанием их поездки из Пирея в деревню. (Это было прежде, чем они отправились путешествовать по островам.)
Рассказ начинался с рыбного рынка в Пирее.
Тогда я в первый раз услышала этот звук: торговцы отсекали рыбьи головы, но я знала, что они все распродадут и уйдут прежде, чем я встану и увижу булыжник мостовой. По утрам мы занимались любовью и вставали поздно. Продавцы рыбы собирались и уходили, но пока служитель гостиницы не промывал из шланга тротуар, булыжник был покрыт рыбьей кровью и слизью, он фосфоресцировал чешуей, пестрел синими кишками. Конечно, нельзя, сказал нам метрдотель гостиницы, чтобы грязь оставалась до вечера, ведь потенциальные гости могут испугаться запаха и подумать, что вся эта жижа – результат печального самоубийства, прыжка с четвертого этажа гостиницы или ритуального закланья неудачливого любовника, пойманного и растерзанного на части на месте преступления.
Я – сама осмотрительность, поэтому заставляла Северина увозить меня за город: хоть в нашем каменном мешке достаточно прохладно днем, однако горничные могли бы подслушивать под дверью. Ночью и утром нам было прекрасно в гостинице, но к полудню мы были уже в пути. Наша машина была на редкость маломощна. Часто мы тащились за каким-нибудь еле движущимся драндулетом, а то и за лошадиной повозкой, потому что никак не могли сделать рывок и обогнать их. Дорога извивалась, руки и шея Северина почернели от солнца. Мы ехали к парому в Патрасе, ибо где паром, там и вода, а искали мы именно воду. Я, правда, читала где-то, что одну девушку увезли в больницу со страшными судорогами из-за того, что она занималась любовью в море: в одну из фаллопиевых труб попал пузырек воздуха. Возможно ли вообще такое? Я лично не верю.
В Греции куда ни поедешь – везде тебя преследует солнце. Он снял рубашку, я расстегнула блузку и завязала под грудью. Грудь у меня маленькая, но твердая; живот был черный от солнца. Переднее стекло в машине, старомодное, без наклона, слегка увеличивало все в размерах. За моим сиденьем, где таилось немного тени, мы держали дыню в ведре с водой. Сначала вода была холодной как лед, потом слегка нагревалась. Когда я отрезала по кусочку, держа ее на коленях, она приятно холодила живот. Я окропляла плечи Северина водой, как во время крещения. Это была страна дынь. В деревнях и на столах, расставленных на обочинах, дыни могли соперничать только с баклажанами. Он говорил, что дыни побеждали по размерам, а баклажаны – по цвету.
Глядя на скучный, сухой ландшафт с небольшими пригорками, утыканными оливковыми деревьями, мы обсуждали, далеко ли море и почувствуем ли мы его запах прежде, чем увидим. Потом мы уперлись в большой, раскачивающийся грузовик, полный дынь. Пришлось резко снизить скорость. В кузове на горе дынь сидел грек подросток. Застывшая на его лице улыбка свидетельствовала о том, что его умственное развитие остановилось в четырехлетнем возрасте. Должно быть, с его наблюдательного пункта мои груди и живот выглядели замечательно, и, когда мы хотели дать газу и обогнать грузовик, парень решил не лишаться этого зрелища. Вскочив, он замахнулся огромной дыней, грозившей угодить нам прямо в голову; его идиотская ухмылка подтверждала, что нам придется сильно пожалеть, если все-таки попытаемся обогнать.
Тридцать четыре километра, до самого парома, восседая на груде дынь, он демонстрировал мне себя. Мы ничего не могли сделать. Кроме его дефективного лица, там было на что посмотреть. Я отрезала еще кусок дыни. Мы подумывали остановиться и дать грузовику отъехать подальше, но, признаюсь, мне хотелось узнать, что еще сделает парень.
Как раз перед тем, как петлявшая дорога разделилась на четыре полосы, чтобы вместить все машины, идущие к парому, парень упал со стоном на спину, примяв дыни, и лежал, корчась среди зеленоватых шаров, пока не извергся прямо в воздух. Его добро наподобие птичьего помета плюхнулось на ветровое стекло со стороны пассажира – шлеп! Я дернулась, будто мне дали пощечину.
Потом дорога стала шире, встречных машин не было, и мы поравнялись с грузовиком, собираясь обогнать его. Парень больше не пытался пугать нас; он неподвижно распластался на куче дынь и даже взглядом не проводил нас, когда мы проезжали. Мог бы хотя бы сплюнуть. Я оглянулась и увидела водителя грузовика – пожилого мужчину с таким же ужасным лицом, как у мальчишки. Он грязно ухмылялся, глядя на меня, силясь приподняться со своего сиденья и, выгнувшись у опущенного окошка, показать мне свое хозяйство!
– Яблоко от яблони… – сказала я, но у моего водителя руки были напряжены, а пальцы, сжимавшие руль, побелели. Лицо Северина ничего не выражало, словно, увидев голодающих, он боялся и сам ощутить голод.
Купаться ему не хотелось. Чтобы чем-то заняться, мы переплывали на пароме Коринфский залив туда и обратно; стоя на палубе, перегнувшись через перила, мы рассуждали об истории и цивилизации. Я призналась, что происшествие на дороге возбудило меня, но он сказал, что в те минуты чувствовал себя таким одиноким, будто сам занимался онанизмом. Я никогда не понимала, почему у мужчин столько проблем с этим.
Впервые в жизни мои собственные ощущения потрясли меня. Я поняла, что могу заниматься любовью – где угодно. Мы продолжали курсировать по заливу. Желание мое было мучительно; я тискала его столько, сколько он позволял, и шептала, что по возвращении в гостиницу я заставлю его кончить прежде, чем он успеет в меня войти.
Он, однако, умудрился не сделать этого. Вывернулся.
В этом все дело! Северин вечно выворачивался. Когда мы собирались вчетвером, он постоянно дулся на нас, стараясь заставить меня и Эдит почувствовать себя виноватыми, пытаясь спровоцировать Утч к завершению всей этой истории. Утч умоляла его сказать, чего он хочет. Хорошо, говорила она ему иногда, мы прекратим все, если хочешь, но ты должен сказать хоть что-нибудь. Он хранил полное молчание, и она знала, как поступить, чтобы вывести его из такого состояния. Конечно, именно этого он и ждал от нее. Почему она не видела? Я поражаюсь, как ловко он обращал чувство жалости к себе в нечто притягательное.
«Когда он в таком настроении, – говорила Утч, – единственное, что я могу сделать, чтобы прекратить это, так только затрахать его».
Я пожаловался Эдит, но она сказала: «Ну и что такого? Прежде чем думать о том, что правильно, а что нет, лучше подумать о лекарстве».
Но секс – не панацея.
Мы были в часе езды от дома, обе женщины спали, когда Северин остановил машину, чтобы пописать. Когда он вышел, Утч тоже выскочила из машины, ринувшись в рощицу невысоких темных деревьев, сгрудившихся у обочины, как солдаты. Мы стояли на дороге совершенно одни, будто никто больше не возвращался домой после уик-энда, как будто никто вообще никуда не ездит на уик-энд. Я даже точно не знал, где мы находились.
Когда Утч проснулась, я попросил ее пересесть назад, к Эдит. Я хотел поговорить с Северином. Я тихо сидел рядом с ним, пока не убедился, что Эдит и Утч заснули. В каждом городке, который мы проезжали, была церковь, каждая – с подсвеченным шпилем. В конце концов, я сказал:
– Мне кажется, что ты давишь на нас. Ты все решаешь за всех. А ведь нас четверо.
– А, это ты здесь? – сказал он. – Я сначала подумал, что это у Утч так изменился голос.
Ха-ха.
– Наши свидания происходят в одно и то же время, в одном и том же месте. Это твоя идея. Тебе так хочется, тебе так приятно, но мы тоже имеем какие-то права, тебе не кажется?
– Мне все время снится один и тот же сон, – сказал он. – Хочешь расскажу?
«О, сейчас начнутся все эти сопли страдальца!» – подумал я, но сказал:
– Конечно, Северин, давай.
Я знал, что на сексуальные темы трудно говорить напрямую.
– Это сон о моих детях, – сказал он.
Сто раз я слышал его рассказы о детях, почти всегда в спортивных терминах; он называл их своим слабым местом, своей уверткой, своим дисбалансом, привычным вывихом, который вечно будет его подводить. Но он не мог представить себе – как это не иметь детей? Он говорил, что они – замена авантюрной, бродячей жизни. С детьми его жизнь всегда полна тревог – он был благодарен за это, извращенец! Он полагал, что его любовь к Эдит почти рациональна (это как понимать), но в том, как он любит детей, нет ничего рационального. Он говорил, что люди, не имеющие детей, пребывают в наивном заблуждении, считая, что контролируют свою жизнь или, по крайней мере, это могут.
Я возражал, говоря, что он придает «контролю» слишком уж большое значение; я уверял, что люди, не имеющие детей, просто находят иные способы лишиться «контроля».
– На самом деле, – сказал я, – люди считают такой контроль скорее обременительным. Если ты имеешь возможность хоть иногда переложить его на другого, то чувствуешь себя намного лучше.
Мне приходилось видеть, каким холодным, аналитически-оценивающим, изучающим, мертвым взглядом рассматривают его борцы своего противника. Когда я сказал об этом Северину, он посмотрел на меня таким же взглядом. Хотя он не мог не чувствовать всей нелепости этого контроля, он был предан избранной им идее.
– Спаси нас Бог от идеалистов, от всех искренне верящих, – однажды сказала Эдит.
«Спаси нас Бог от Северина Уинтера!» – подумал я.
Его сон, как он говорил, отчасти основывался на реальных событиях. Опять он тащился за грузовиком с дынями и не мог его обогнать. Жизнью его распоряжался упрямый мастурбирующий грек, сидевший на груде дынь, страшный, способный продержать его в хвосте у грузовика вечность, поганивший самый воздух своим мерзким семенем, пачкающий ветровое стекло и все вокруг, пока безумная непристойность этой сцены не придала Северину силы обогнать грузовик. Внезапно дыни, на которых сидел грек, превратились в детей Северина и начали падать через борт грузовика на шоссе. Северин Уинтер видел, как «детей» бросило на его машину и расплющило на ветровом стекле.
– Неплохо для сна? – спросил он.
«Неплохо для увертки? – подумал я. – Для неустойчивой опоры? Для привычного вывиха?»
– Господи, спаси нас, – пробормотал я.
Он опять выключил свет на приборной панели, но я понимал, что он смеется. Я хотел сказать: не надо мне аллегорий, давай просто факты. Кто контролирует это? Все мы или только ты?
Машина остановилась. Мы приехали.
– Я бы предоставил тебе выбор – кого с заднего сиденья ты хочешь забрать сегодня, – сказал Северин, – но неудобно перед няней, и я дико соскучился по детям.
– В самом деле, мы как-нибудь должны сесть и поговорить, – сказал я.
– Конечно, в любое время, – сказал он.
Я полез на заднее сиденье, чтобы растолкать Утч, но она уже проснулась. Я сразу понял, что она слышала весь разговор. Вид у нее был испуганный. Я легонько потормошил Эдит и поцеловал ее в волосы над ухом, но она крепко спала.
Когда Утч подошла к Северину, он пожал ей руку. Вот такова его идея равенства. Утч хотела, чтоб ее поцеловали. Он сказал:
– Спокойной ночи. Мы все обсудим позже.
Я знал, что наши вещи кочевали из дома в дом – то одежда Эдит обнаруживалась в моем чемодане, то Утч оставляла свои перчатки у них в доме, – и это просто бесило его. Эдит рассказывала, что однажды утром он полез в свой ящик и достал оттуда мои трусы.
– Это не мои, – с негодованием сказал он.
– Я просто кладу на место все, что нахожу в доме, – спокойно сказала Эдит.
– Это его! – бушевал он. – Он что, не может держать при себе свои блядские трусы? Какого черта он разбрасывает здесь свое грязное белье?
Он растянул мои трусы так, что туда могли бы влезть двое, резинка чуть не лопнула, затем смял их в комок и бросил в угол.
– Им нравится оставлять после себя свои вещи, чтобы у них был повод прийти обратно. Она тоже так поступает, – ворчал он.
Эдит показалось все полной ерундой. В то же утро она отнесла трусы Утч. Обе нашли это очень смешным.
Вскоре я вынул из ящика те же самые трусы. Что-то с ними было неладно. Они оказались пополам разрезанными бритвой, так что стали похожи на абсурдно короткую юбочку. Так сказать, причинное место в свободном полете.
– Утч, – сказал я, – что случилось с моими трусами? Она сказала, что это те, которые принесла Эдит.
Позже я спросил Эдит, не она ли разрезала их, просто в шутку? Конечно нет. И это была не шутка. В этом весь он. Символы его не отличались утонченностью.
– Черт бы его побрал! – завопил я. – Чего он хочет? Если он хочет прекратить все, почему бы просто не сказать об этом? Если он так чертовски страдает, почему же он тянет всю эту канитель? Ему нравится быть мучеником?
– Пожалуйста, – мягко сказала Утч. – Мы все прекрасно знаем, что если кто-то и прекратит все, то именно он.
– Он просто издевается над нами, – сказал я. – Проверяет меня и Эдит, вот и все. Он так ревнует, что уверен, будто мы не сможем прекратить это, вот и смотрит, сколько еще мы выдержим. Может, если мы с Эдит предложим прекратить все, тогда он поймет, что никто не собирался никого обижать, тогда он почувствует облегчение и вновь ощутит желание. Но Утч покачала головой.
– Нет, пожалуйста, ничего не надо делать, – сказала она. – Оставьте его в покое, пусть все остается как есть, как он хочет.
– Как он хочет! – возмутился я. – Тебе ведь тоже не все нравится, что хочет он, я ведь знаю!
– Верно, – сказала она. – Но это лучше, чем вообще ничего.
– Вот что, я думаю, мы с Эдит должны сказать, что прекращаем наши отношения прямо сейчас, и, может быть, это убедительно.
– Пожалуйста, – сказала Утч. Она чуть не плакала. – Тогда он и правда может все прекратить. – Еле выговорила она это и разрыдалась.
Я испугался. Обнял ее и стал гладить по волосам, но она продолжала всхлипывать.
– Утч? – спросил я, с трудом узнавая собственный голос. – Утч, разве ты не могла бы остановиться, если было бы нужно? А?
Она обняла меня, прижалась лицом к моему животу и повисла на моем колене.
– Нет, – прошептала она, – я вряд ли смогла бы. Я не перенесу, если это все кончится.
– Да, но если бы мы были вынуждены? – спросил я. – Конечно, ты смогла бы, Утч.
Но она ничего не ответила и продолжала плакать. Я держал ее в объятиях, пока она не уснула. Все это время я думал о том, что наши с Эдит отношения пугают Северина, а Утч, казалось, сохраняет хладнокровие. Все это время я думал, что Северин бесится из-за того, что у нас с Эдит слишком много общего. Подразумевалось, что у него с Утч слишком мало. Так что же происходит?
Несколькими неделями раньше на большом банкете я почувствовал, что Северина злило повышенное внимание к нему Утч и то внимание, которое мы с Эдит оказывали друг к другу, хотя всегда держались скромнее, чем они. Утч, немного пьяненькая, повисла на Северине, прося потанцевать с ней, и ему стало неловко. Позже, этой ночью, когда он вернулся домой и разбудил нас с Эдит, он сказал мне вслед: «Позаботься о своей жене». Меня взбесил его начальственный тон, и я вышел, не произнеся ни слова. Может быть, он имел в виду, что я не должен позволять ей пить так много, а может, она пожаловалась ему на невнимание к ней. Но когда я выложил это Утч, она покачала головой и сказала: «Понятия не имею, о чем он говорил».
Теперь я подумал, не предупреждал ли он меня о глубине чувств Утч к нему? Поистине, его тщеславие не имеет пределов!
Поздно ночью я перенес Утч на кровать и уложил ее прямо в одежде. Я знал, что разбужу ее, если начну раздевать. Я позвонил Эдит. Это случалось редко, и у нас был условный сигнал: я набирал номер, после первого гудка вешал трубку, немного выжидал и потом снова набирал. Если она не спала и слышала первый звонок, то тут же брала трубку. Если гудок в трубке раздавался дважды, – значит, она либо спит, либо не может разговаривать, и я вешал трубку. Северин от этого никогда не просыпался.
На сей раз она ответила:
– В чем дело?
В голосе слышалось раздражение.
– Я просто думал о тебе.
– Знаешь, я устала, – сказала она. – Они что, ссорились там?
– Я очень беспокоюсь, – признался я.
– Потом поговорим, – сказала Эдит.
– Он не спит?
– Спит. А в чем дело?
– Если он хочет все прекратить, – сказал я, – почему же он этого не делает?
Ответа не последовало.
– Эдит? – сказал я.
– Да? – сказала она, но было ясно, что на мой вопрос не собирается отвечать.
– Он хочет прекратить? – спросил я. – Если да, а ведет он себя, ей-богу именно так, то в чем же дело?
– Я ему уже предлагала, – сказала она.
Я знал, что она говорит правду, но каждый раз мне было больно слышать это.
– Но он не принял твоего предложения, – сказал я.
– Нет.
– Почему?
– Должно быть, ему все нравится, – сказала она, но, даже не видя ее лица, я понял, что она лжет.
– Странные вещи ему нравятся, – сказал я.
– Он считает, что я использую силовые приемы, – сказала она.
– Что?
– Он считает, что обязан мне.
– Ты никогда не говорила об этом, – сказал я.
Мне очень не понравились все эти разговоры о силовых приемах и что кто-то кому-то обязан. Это было серьезное упущение – не знать. Я полагал, Эдит рассказывает мне все, что важно знать любовникам.
– Да, не говорила, – призналась она. Судя по ее тону, и не собиралась.
– А тебе не кажется, что хорошо бы мне знать?
– Есть множество вещей, о которых не стоит говорить, – сказала она, – и, думаю, это правильно. Северин уверен, что женам и любовницам надо рассказывать все, но ведь ты так не считаешь, почему же я должна говорить?
– Все важные вещи я рассказываю.
– Правда?
– Эдит…
– Спроси Утч, – сказала Эдит.
– Утч? – переспросил я. – Откуда ей знать?
– Северин все рассказывает, – сказала Эдит.
– Я люблю тебя.
– Не волнуйся, – сказала она. – Что бы ни случилось, все утрясется.
Я хотел услышать вовсе не это. Она, похоже, примирилась с чем-то, а с чем – я не понимал.
– Спокойной ночи, – сказал я. Она повесила трубку.
Я попытался разбудить Утч, но она лежала в постели, как тяжелая, округлая, плотная дыня. Мне даже захотелось укусить ее. Я покрывал ее поцелуями, но она лишь улыбалась в ответ. Силовые приемы? Еще один борцовский термин. Мне не нравилось, когда так говорят о любовных отношениях.
Утром я спросил у Утч, что такого знает Эдит о Северине или он думает, что она знает.
– Если Эдит захочет, – сказала Утч, – она сама тебе расскажет.
– Но ведь тебе что-то известно. Я тоже хочу знать.
– Ну и что? – сказала Утч. – Северин так захотел; если бы ему хотелось, чтобы знал ты, он бы рассказал тебе. А если бы Эдит хотела, она сама бы рассказала.
– Но если бы она не хотела, то и не сказала бы, что я могу обо всем спросить у тебя.
– Нет, это невозможно, – сказала Утч. – Я пообещала Северину, не говорить. Постарайся узнать в интерпретации Эдит.
Она отодвинулась от меня. Я знал эту ее позу – коленки подтянуты, локти спрятаны, волосы скрывают лицо.
– Смотри, – сказала она; я знал, что сейчас произойдет, – мы с тобой живем по твоим правилам. Ведь именно ты сказал: «Если ты с кем-то встречаешься, я ничего не хочу об этом знать. Если я с кем-то встречаюсь, тебе не нужно знать». Так?
– Так, – сказал я, прильнув лицом к ее волосам. – И, кажется, я знаю, что все годы у тебя никого не было, верно? – сказал я.
– Не спрашивай, – сказала она. Она блефовала. Я был в этом уверен. – А я, кажется, знаю: у тебя их было несколько, – добавила она.
– Верно, – сказал я.
– Я не спрашиваю.
– Да, ну а я спрашиваю, Утч.
– Ты меняешь правила, – сказала она. – Я думаю, о таких изменениях ты должен оповещать хоть немного заранее.
Она придвинулась ко мне и положила мою руку себе между ног. (Самое важное правило – бери, когда тебе предлагают.)
Там у нее было уже влажно; она начала тереться об мою руку.
– О ком из нас ты сейчас думаешь? – спросил я ее. Не было ли это жестоко?
Но она сказала:
– Обо всех вас, – и засмеялась. – О двоих, троих, четверых одновременно.
Она быстро взяла в рот, сдавив коленями мои уши. На вкус Утч напоминала мускатный орех, ваниль, авокадо; зубами она действовала очень осторожно. Интересно, только со мной Эдит теряла контроль в такой позе? Неужели Северин и вправду говорил ей: «Вы оба хорошо устроились. У вас идеальный роман, и вы ни в чем не виноваты, а мне и Утч предоставляете возможность лишь развлекать друг друга. Нам не очень-то приятно чувствовать себя лишними, согласна?»
Как он мог говорить так об Утч? Утч, которая вкуснее жареной телятины, вкуснее подливки для жаркого; рот ее достаточно велик, чтобы вместить любые иллюзии.
Я спросил ее:
– Тебе кажется, что тобой манипулируют? Как раз это, наверное, чувствует и Северин? Но ведь я знаю, что до Северина у тебя не было других любовников, правда?
Она сильнее прижалась ко мне.
– Я никогда не спрашивала тебя про Салли Фротш, – сказала она, – хотя раньше ты никогда так внезапно не менял своего отношения к приходящим няням.
Она говорила отрывисто, поскольку рот ее был занят. Я был поражен ее информированностью.
– А эта Гретхен или как там ее звали? Вольнослушательница по какому-то там предмету?
Я не верил своим ушам.
– А эта бедненькая разведенная миссис Стюарт? Я никогда не думала, что ты так здорово чинишь обогреватели.
Она аккуратно взяла всего меня в рот и не отпускала.
Знала ли она о других? Не то чтобы их было очень много, и уж конечно, все это было несерьезно. Я не мог вспомнить, когда бы подозревал ее в любовной интрижке; никогда ни к кому я не ревновал ее. Но кто может дать гарантии? По крайней мере, я знал, что у Эдит до меня ничего не было. Я хотел освободить рот Утч, чтобы поговорить, но она сжала мои уши еще сильнее. Наверное, этот жест означал: «Лучше спроси Эдит еще раз». Я пытался сопротивляться, но ритм ее движений был слишком интенсивен. А Северин? Конечно, этот моральный абсолютист без промедления потащит Утч на маты.
«Спроси Утч», – сказала Эдит. Я пытался. Когда я кончил, ее рот стал мягким, как чашечка цветка. И хоть я дважды чувствовал, что она на грани, я все же знал, что она еще не кончила.
– Ничего, – прошептала она. – Я свое получу потом.
Интересно, от меня или от него? Я пошел в ванную и выпил три стакана воды.
Когда я вернулся в спальню, она как раз пыталась получить свое. Перевозбудившись, она могла кончить только сама. Эта грань у нее была очень зыбкой, и иногда я мог помочь ей немного, а иногда сохранял нейтралитет. Нельзя слишком вовлекаться в это. Я лег рядом, но не касался ее. Смотрел, как она трогает себя: глаза закрыты, поразительная сосредоточенность. Иногда, если я дотрагивался до нее в такой момент, это было как раз то, что ей требовалось, но подчас могло все испортить. Я понял по ритму, что она уже близка к завершению. Дыхание ее замирало, потом опять становилось чаще; губы привычно округлялись. Иногда какое-нибудь слово могло подтолкнуть ее к финалу, любое слово, тут главное – звук моего голоса. Но когда я посмотрел на ее зажмуренные глаза и напряженное лицо, то понял, что и в самом деле понятия не имею, кого из нас двоих она сейчас видит, да и только ли из нас? Я хотел крикнуть ей в лицо: «Это он или я?» Но знал, что отвлеку ее. И вот она уже кончала, она издавала горловые звуки, становившиеся все ниже, ее диафрагма двигалась, как у рычащего льва. Она замедлила ритм, как будто выпевая по нотам свой стон. Она кончала, и ничто не могло помешать ей; я мог делать все что угодно – кричать, кусаться, даже снова войти в нее. Ничто бы ее не отвлекло. Но я не стал делать ничего такого. Я искал в ее лице разгадку, прислушивался, не назовет ли она имя – или мое, или его, или чье-то еще.
Но то, что она сказала, было даже не по-английски.
– Noch eins! – крикнула она, извиваясь, ударяя по кровати.
Мне было понятно это; я посетил в Австрии достаточно много баров, чтобы знать это выражение. Его произносишь, когда у тебя кончилось пиво, а ты хочешь еще. «Noch eins!» – кричишь ты, и официант приносит тебе «еще раз».
Утч лежала, расслабившись, одной рукой все еще трогая себя, а другую поднеся к губам. Я знал, что она пробует себя; она говорила, что ей нравится собственный вкус. В этой позе она была похожа на Катрину Марек на рисунке Курта Уинтера.
Нас, авторов исторических романов, часто поражают бессмысленные совпадения, и я подумал: а знаю ли я вообще Утч? Были ли мы, все четверо, достаточно мудры, чтобы постараться узнать друг о друге больше, чем уже знали?
Я лежал рядом со своей женой, которая хотела еще раз. Мне же казалось, что она выглядела вполне удовлетворенной.