5. Предварительная диспозиция
Сначала мысль о том, что моя жена Утч и Северин занимаются любовью, очень возбуждала. Она распаляла былое желание, которое не исчезло совсем, но приходило, пожалуй, не слишком часто. Эдит говорила, что чувствует то же самое, мысль о муже и Утч освежала ее восприятие. Что ж, аппетит у одного разжигает аппетит у всех. Вполне возможно. Утч говорила, что иногда по отношению ко мне у нее возникали те же ощущения, но не всегда эффект был таким уж устойчивым. Происходящее же с ним представлялось тайной, покрытой мраком.
Северин был слишком маленького роста, чтобы стоя заниматься любовью с Эдит. Не то чтобы уж очень она это любила, быстро добавляла Эдит, но, признаться, мне было интересно узнать, что для него в этом вопросе есть какие-то физические препятствия. Нам с Эдит нравилось заниматься любовью, стоя под душем; обычно это происходило еще до того, как мы шли в постель, где все повторялось снова. Поначалу это вышло случайно, но потом стало ритуалом. («То, что нам известно от начала и до конца, – говорил Северин, – это ритуал».)
Эдит клала руки мне на плечи, и я тихонько намыливал ей грудки. Она взбивала пену у меня на затылке и пускала пенные струи по спине и вдоль всего тела. Я обмазывал всю ее плотной, как густой яичный белок, пеной, и потом мы смывали ее под душем или соединялись в пене. Для секса в ванне пропорции наши были просто идеальны. (Северин, я думаю, просто не мог бы достать.) Она подныривала мне под руки, крепко прижималась к моей груди, а я прижимал ее к прохладным мокрым плиткам, потом она протягивала руки и бралась за вешалку для полотенец за моей спиной, но за нее было держаться трудно, и чаще всего Эдит просто еще крепче прижималась ко мне.
Мы шли в постель чистые, пахнущие мылом, что-то нашептывая друг другу, поглаживая, поглядывая друг на друга в свете горящих свечей, потом курили, потягивали прохладное белое вино, пока желание не появлялось снова. Но в постели не всегда было так хорошо. Она мне говорила, что «распростертый» Северин для нее просто идеален по размеру («и сверху, и снизу, и боком»). Под душем же приятен и нов был я.
Я никогда не слышал, как он стучит в дверь, всегда меня будила Эдит. После первого же стука Эдит говорила: «Одну минуточку, любимый» – и будила меня. Я любил этот ее сонный запах – как будто секс размещался по отдельным клеточкам, и капли любовного сока умудрялись сохраниться в своем гнездышке и издавали аромат. В такие моменты мне очень хотелось снова заняться любовью, прежде чем одеться и уйти, но она никогда не позволяла. Она говорила, что Северин не любит долго ждать, пока я уйду; конечно, это не так уж приятно. Я часто вызывался уйти первым. Я говорил ему, что не против будить его с Утч. Говорил, что и подождать не прочь. Но нет, эта роль предназначалась ему. Только однажды он согласился, что приду я, а он останется с Утч до моего прихода. И я опоздал – как будто это так уж важно! Обещал в три – в четыре, но мы с Эдит проспали. Я вернулся домой около пяти и обнаружил его меряющим шагами тротуар перед нашим домом, замерзшего и злого, но не оставшегося с Утч. Он вскочил в свою машину и уехал прежде, чем я смог произнести хоть слово.
Всегда холодно, если встаешь с постели в три или четыре часа утра. Обычно, поцеловав на прощание Эдит, я тащился вниз. Ее дыхание всегда было немного кислым от сна, сигарет и вина, это был терпкий запах, как запах самой постели, и он всегда возбуждал меня. Внизу Северин вытряхивал пепельницы, споласкивал стаканы, загружал посуду в моечную машину. Разговаривать ему никогда не хотелось, даже просто сказать «спокойной ночи» не мог. Однажды, когда, судя по его судорожным движениям у раковины, я понял, что одевался слишком долго, он предложил мне взять с собой банку холодного пива. «Помогает прохаркаться», – сказал он.
И я шел домой к Утч, чье дыхание было сладким и до тошноты фруктовым. Наша кровать обычно была вся разворочена, матрасы чуть ли не на полу. И тогда уже я рысью бегал по дому – не вытряхивая пепельницы, а собирая огрызки яблок и хвостики от груш, сырные корки и шкурки салями, виноградные косточки и бутылки из-под пива. А ведь он прекрасно знал, как ненавижу я, когда едят в спальне! «Но и ты ведь знаешь, как он не любит, когда Эдит курит, – говорила Утч. – По его словам, ты оставляешь по всему дому пепельницы, дымящие, как печные трубы».
Некоторое преувеличение. Он был еще и маньяком-филофонистом, и его явно приводило в бешенство то, как я обращался с грампластинками. Он всегда сначала вкладывал их во внутренние конверты, так что получалось, что ты дважды должен вынимать каждую пластинку и дважды вкладывать обратно.
– Он думает, ты нарочно портишь его коллекцию, – сказала Утч.
– Также как с этими чертовыми формочками для льда, – сказал я ей. – Он ругает Эдит за то, что мы не заполняем их снова, господи боже. Мы пользуемся льдом, чтобы охладить вино, а он хочет, чтобы формочки заполнялись в ту же секунду, как только лед в них кончается.
– А вы так спешите, что даже не можете заполнить формочки? – сказала Утч.
– Господи Исусе! – воскликнул я.
Когда в эти предрассветные часы я видел Утч, распростертую на кровати, погруженную в себя, пылкую и истомленную, меня притягивала и она сама, и та страсть, которую, как я предполагал, Северин пробуждал в ней. Я подходил к Утч, всякий раз поражаясь желанию – в третий или четвертый раз за ночь.
Иногда она мне отвечала тем же, будто аппетит ее тоже не знал предела, будто запах Эдит исходивший от меня, возбуждал ее и делал наши знакомые тела по-новому волнующими. Но часто Утч стонала в ответ и говорила: «О боже, я не могу, ну пожалуйста, я больше не могу. Принеси мне стакан воды!» И она тихо лежала как раненая, боящаяся кровотечения, глаза ее выражали испуг, она прижимала мою руку к своей груди, пока не засыпала.
Эдит говорила, что, как и я, чувствовала желание, когда Северин ложился наконец в постель; она хранила для него тепло в том месте постели, где лежал я, и не могла заснуть, представляя его с Утч, хотя он подолгу ходил взад-вперед внизу уже после моего ухода. Когда он ложился, она мурлыкала и нашептывала ему что-то; ей нравилось его нюхать. А ведь мы находились в том возрасте, когда тело, становясь зрелым, пахнет уже не столь сладостно. «Секс-носы» – как-то назвал нас Северин.
Но Северин забирался в постель, как солдат, ищущий уюта в сыром окопе. Прежде всего ему требовалось очистить комнату от бокалов, формочек для льда, пепельниц, свечей. Эдит говорила, что все это он трогал брезгливо, как заразу. Потом целомудренно укладывался на свою половину постели; когда Эдит касалась его, он как будто съеживался. Она терлась об него, а он старался не вдыхать ее запах. Застенчиво, обиженно она отодвигалась и спрашивала:
– У тебя что, был неудачный вечер?
– А у тебя удачный?
– Я хочу знать, как было у тебя.
– Нет, ты не хочешь. Тебе это все равно.
Вот так. Конечно, он не всегда бывал так откровенно мрачен, но он мог извратить самые искренние эротические поползновения. («Ты чудно пахнешь», – сказала ему Эдит однажды. «А ты воняешь», – ответил он.)
Но надо признаться, что у него бывали моменты, когда чувственность наших отношений возбуждала его и прекращала его юношеские метания. Впрочем, эти моменты случались так редко, что я прекрасно помню их все наперечет. К примеру, мы однажды вместе проводили уик-энд на Кейп-Коде в доме матери Эдит. Были только вчетвером, без детей: их мы успешно сплавили. Стоял конец сентября, и огромный дом был наполнен солнцем и прохладой. Большинство жителей, подобно матери Эдит, уже переселились обратно в Нью-Йорк или Бостон.
Мы выехали на машине Северина так рано, что прибыли еще до ланча. Конечно, Эдит и Северин хорошо знали это место, но именно Утч первая оценила нашу изолированность и уединенность, она первая разделась догола на пустом, обдуваемом ветром пляже. Я заметил, как посмотрела на нее Эдит. Вернувшись в дом, обе обнаженные женщины еще рассматривали друг друга, а Северин принялся за приготовление паэльи. Я вскрывал свежих устриц на закуску. Все как бы невзначай прикасались друг к другу и очень шумели. Северин клешней омара попытался схватить Утч за попу. В белом поварском переднике, надетом на голое тело, он стоял, положив одну руку на стройное бедро Эдит, а другую – на полное округлое бедро Утч. Руки его двинулись вверх, и он сказал мне:
– Нью-йоркское филе гораздо более постное, чем среднеевропейское, но хороший повар может приготовить их одинаково вкусно.
– И все же вкус будет разный, – сказал я.
– Да здравствует разница! – сказала Эдит и положила руку Северину под передник, где, помимо всего прочего, наткнулась на руку Утч.
Я угостил Эдит устрицей. Я угостил устрицей Утч. На мне были шорты, и Эдит расстегнула на них молнию; Утч стянула их вниз и сказала Эдит:
– Почему эти мужчины прячутся от нас?
– Я – повар, – сказал Северин, – просто не хочу, чтобы что-нибудь подгорело.
– А я вскрываю устриц, одно неверное движение руки…
Внезапно Эдит обняла Утч за бедра.
– Ты такая монументальная, Утч, просто потрясающе! – воскликнула она, в ответ Утч обняла ее.
– Действительно, после меня это нечто, – добавила Эдит, оглянувшись на Северина.
Он пыхтел и шипел у плиты. Потом поднял передник и стал им обмахиваться. Своей широкой разлапистой рукой Утч провела по животу Эдит.
– Ты такая длинная, – сказала она с восхищением. Эдит засмеялась и притянула к себе Утч. Ее макушка доходила лишь до шеи Эдит. Утч с удивительной легкостью подхватила Эдит на руки.
– И ты совсем ничего не весишь! – воскликнула она.
– Утч может и меня поднять тоже, – сказал я.
С низким всхрапом Утч подхватила меня, и Эдит посмотрела на нее обеспокоенно.
– Боже, Утч, – сказала Эдит.
Северин снял свой передник и обмотался связкой сосисок. Он прислонился к Эдит, она взвизгнула и отпрыгнула, ощутив кожей прикосновение холодных, гладких сосисок.
– О господи, Северин…
– У меня целая связка членов для тебя, дорогая, на выбор, – сказал он, а итальянское кушанье за его спиной уже начало дымиться и попыхивать.
Когда Северин и Утч снова пошли купаться, мы с Эдит занялись любовью на длинном вельветовом диване в гостиной. Потом мы лежали там сонные, а Северин с Утч пришли просоленные океаном, с прохладной кожей; они дрожали. Их вид вызвал и у меня желание искупаться, но Эдит не хотела. Все же я спрыгнул с дивана и голый побежал через бледно-зеленую лужайку и дальше по песку, который был еще теплый от накопленного за день солнца. Вечерело. Вода обжигала; я орал как безумный, но мой голос слышали только чайки. Я помчался обратно домой, где меня ожидало столько плоти.
Когда через террасу я прошел в гостиную, все еще освещенную солнцем, то понял, что никто особенно по мне не соскучился. Я предусмотрительно ушел в кухню и согревался у кастрюль Северина, пока они не закончили. Все трое! Позже Утч мне рассказала, что, холодные и трясущиеся, они примостились на диване рядом с Эдит, которая гостеприимно раскрыла свои объятия, не испугавшись холода, и им было приятно исходившее от нее тепло. Она прильнула к Утч и целовала ее, а Северин гладил и трогал их обеих. Неожиданно Утч оказалась под ними, Северин целовал ее рот, Эдит тоже целовала ее глубоко-глубоко. Утч почувствовала, что кончает, и захотела ощутить Северина внутри себя. Эдит была не против и поддерживала голову Утч; потом она прильнула к ее губам, их языки нежно ласкали друг друга, а Северин в это время довел Утч до оргазма. Утч сказала, что тогда Эдит тоже чуть не кончила. Потом наступила очередь Эдит, и поскольку Северин все еще был возбужден, он лег на Эдит, а Утч, в свою очередь, поддерживала ее голову. Северин быстро кончил и откатился в сторону. Но Утч знала, что Эдит еще надо помочь, и она помогла. Эдит была такая легкая, что Утч спокойно могла манипулировать ее телом; она приподняла ее за бедра, подставила под них свои плечи и стала слегка дотрагиваться языком там, где Эдит была влажнее и солонее самого океана. Когда Эдит закричала, Северин накрыл ее рот своим. Я услышал лишь короткий вскрик, прежде чем скворчащая на плите еда вновь завладела моим вниманием. Потом в кухне рядом со мной появился Северин, и шедший от него запах переборол запах устриц. Он подтолкнул меня в сторону гостиной.
– Давай, – сказал он, – ты ничего не смыслишь в приготовлении пищи. Предоставь это мне. Иди и поддерживай дам в состоянии… счастья.
Он смущенно закатил глаза. Это было самое честное, прямодушное и интимное высказывание, которое мне довелось от него услышать за все время.
– Давай-давай, – снова сказал он и опять подтолкнул меня.
Он погрузил деревянную ложку глубоко в кастрюлю и извлек оттуда странную и изысканную смесь цыпленка, свинины, колбасы, омара, содержимого ракушек – и направил дымящуюся ложку себе в рот. Кусочек красного перца свисал у него с подбородка, а я пошел к дивану, где Утч и Эдит лежали, плотно прижавшись друг к другу; они трогали грудь и волосы друг друга, но когда я вошел, они подвинулись и дали мне уютно улечься между ними. Они такое творили со мной! И я не сопротивлялся.
Потом нам захотелось подвигаться и искупаться, и втроем мы пробежали по лужайке, уже темно-зеленой, и далеко в море заметили мерцающие на бакенах огни. Мы вошли в воду и, обернувшись, увидели в светлом проеме двери фигуру Северина с удивленно вытянутой шеей. И тут он пронесся во весь дух через лужайку и, как прыгун в длину, перемахнул через ближайшую песчаную дюну. Сразу видно – чемпион по многоборью: готовит, ест, пьет, борется и трахается.
– Вот вы где, любовнички! – крикнул он.
Волна накрыла нас и опрокинула горизонт. Северин моментально исчез, потом выскочил и обнял нас троих; вода нам доходила до груди.
– Еда готова, ребята, – сказал он, – если только вы способны перестать трахаться хоть на какое-то время.
Вульгарный человек. В самом деле мы прекратили и достаточно долго были поглощены нормальным, цивилизованным процессом поглощения пищи, что вместе проделывали неоднократно, так что чувство неловкости прошло, оставив нас робко-счастливыми.
Северин обозрел свою тарелку, усомнился в мягкости свинины, оклеветал возраст цыпленка, посетовал на технологию приготовления итальянских колбасок, сказал, что ракушки и есть ракушки, а мидии все-таки лучше, и назвал омара непобедимым Джорджем Джеймсом Бендером океана.
– Не порти мне аппетит, – сказала Эдит. – Обуздай свое воображение.
– Это отпуск от обуздания, – сказал Северин. – У других я не вижу стремления к обузданию.
Он ущипнул меня клешней омара за ляжку; я сделал то же самое; он засмеялся.
– Это не отпуск, – сказал я. – Это начало. Получился тост. Эдит встала и залпом выпила свое вино так, как обычно пила Утч. Но Северин сказал:
– Нет, это просто каникулы. Что называется, тайм-аут.
Утч молчала; я видел, что она выпила лишку. Эдит заявила, что ей нужны сигареты.
– Что ж, это только тайм-аут? – добавила она. – Я собираюсь всегда наслаждаться жизнью.
Северин сказал, что пойдет и купит ей сигареты.
– Какие самые худшие? Какие самые сильные, вонючие, дерущие глотку, забивающие легкие? Я принесу тебе целую коробку, и мы насильно заставим тебя выкурить их все за этот уик-энд. Ты можешь курить их одну за другой, пока они не иссякнут. Может, это тебя вылечит.
– Пойди с ним, – сказала мне Эдит. – А то он купит мне сигар.
– Ты не должна курить, – сказала Утч. – Ты же знаешь, это ужасно расстраивает его.
На лице Утч застыла улыбка, и я знал: завтра она не вспомнит ничего из того, что говорила сегодня. Ее левая рука удобно устроилась в салате. Эдит улыбнулась ей и вынула ее руку из салата. Утч подмигнула в ответ и послала Эдит воздушный поцелуй.
В машине Северин сказал:
– Боже, надо бы поторопиться, а то наши дамы отправятся в постель без нас.
– Тебя это очень беспокоит? – спросил я. – Мне лично кажется естественным, что они испытывают друг к другу такие чувства. Не знаю почему, но я отношусь к этому спокойно.
– Не знаю, что естественно, а что нет, – сказал Северин, – но, пожалуй, и меня это не беспокоит. Просто не хочу, вернувшись, обнаружить, что нас в спальню не допускают. Я проделал весь этот путь сюда вовсе не для того, чтобы провести уик-энд с тобой.
Но он шутил и на самом деле не сердился.
Мы немножко поспорили по поводу того, что купить Эдит: «Лаки Страйк», «Кэмел» или «Пэл-Мэл». Северин хотел «Пэл-Мэл», потому что это самые длинные сигареты и, соответственно, больше дерут горло. На обратном пути я собирался поведать ему о том, как мне хорошо, и что наше будущее представляется мне просто прекрасным, и что я настроен очень оптимистически, но он внезапно заявил:
– Нам нужно следить, чтобы кто-нибудь из нас не слишком-то увлекся.
Это прозвучало сродни его высказыванию про каникулы, и я не знал, как к этому отнестись.
– Зачем Утч так много пьет? – спросил он меня. – Почему ты ей позволяешь доходить до такого состояния?
Я ответил:
– Ну, ты понимаешь, чрезмерное увлечение одним ведет к перебору и в другом.
– Да, я замечал это у четырехлетних детей, – согласился он.
– Перестань, – сказал я. – Понимаешь, меня на самом деле возбуждает мысль о том, что Утч была с тобой. А то, что я с Эдит, – ну, это тоже распаляет Утч по отношению ко мне.
– Полиморфная перверсия, – констатировал Северин. – Что-то в этом роде. Обычная фаза детской сексуальности.
– Да перестань же, – потребовал я. – Разве тебя это не возбуждает? Разве ты не чувствуешь себя сейчас на сексуальном подъеме?
– Помнится, и раньше бывали минуты, когда я готов был трахнуть даже козу.
Я разозлился на него.
– Надеюсь, ты не имеешь в виду Утч.
– Надеюсь, я и Эдит не имел в виду.
– Знаешь, Северин, я просто пытаюсь узнать тебя немножко лучше.
– Трудновато, – сказал он. – И поздновато. Я хочу сказать, что все это вовсе не вытекало естественным образом из нашей дружбы. Но все началось, и теперь друг Эдит – только ты, первый и последний.
– Так или иначе, у меня никогда не было много друзей среди мужчин, – сказал я. – У тебя, я знаю, есть. Мы разные.
– У меня есть несколько старых друзей, – сказал он, – но их нет сейчас рядом. Сейчас только ты. Раньше были.
– А друзья среди женщин? – спросил я. – Я имею в виду – после Эдит и до Утч?
– Не так много, как у тебя.
Но это он сказал наугад. Он ничего не знал.
– Сколько это «не так много»?
– Считая коз? – спросил он, и в голосе прозвучал его разящий юмор. – Если тебе действительно интересно, спроси у Эдит.
– Ты хочешь сказать, ей все известно? – спросил я.
– Все. У нас нет секретов.
– Некоторые, возможно, предпочли бы не знать всего, – сказал я. – В том числе мы с Утч, нельзя, впрочем, сказать, что мы часто изменяем друг другу, или как ты там это называешь, но если у одного и случается небольшая интрижка, другой ничего не желает об этом знать. Ведь когда не знаешь, не волнуешься. А если это в самом деле всего лишь пустячок, то и говорить не стоит. Зачем расстраиваться понапрасну.
– У меня не может быть «всего лишь пустячка», – сказал Северин. – Какой смысл заниматься пустяками? Если у меня возникает связь с другой и никто ничего не замечает, даже Эдит ничего не чувствует, значит, отношения эти – полная ерунда. Я хочу сказать, если у тебя серьезные отношения с женщиной, зачем тебе еще какие-то пустячки? Когда у тебя уже так сложилось с одной, то именно по этой причине тебе хочется иметь такие же прочные отношения еще с одной. Вот в чем проблема, – добавил он.
Однажды я спросил Эдит:
«Ты рассказываешь ему все про нас?»
«Если он спрашивает, – ответила она. – На его усмотрение. – Она улыбнулась. – Почти все. Он ведь всегда знает, о чем спросить – вот я и рассказываю».
В машине я спросил его:
– А тебе не кажется, что это – вторжение в частную жизнь? Не думаешь ли ты, что это – посягательство на чью-то независимость?
– Какую независимость? – спросил он. – Я сознательно в определенной степени жертвую независимостью, если добровольно живу с кем-то. И от этого человека ожидаю того же. (Позже я вспомнил, как он кричал: «Кое-кто, черт возьми, хочет урвать здесь все самое лучшее!»)
В доме было меньше огней, чем раньше.
– Ей-богу, они там лижутся, честное слово, – сказал Северин.
Но я знал, сколько Утч выпила до нашего ухода, мы оставили ее слишком пьяной, и нисколько не удивился, застав ее распростертой на диване, размякшей явно от вина, а не от любовных утех с Эдит. А та сидела рядом с похрапывающей Утч и заплетала ей косичку. Косичка вовсе ей не шла.
– Брунгильду свалили крепкий мед, или злые силы, или и то и другое, – сказала Эдит.
Она закрутила волосы, влажные после мытья, в светло-зеленое полотенце, которое взяла из ванной, соседствующей с Зеленой комнатой. Как в какой-нибудь старинной английской усадьбе, комнаты в доме имели названия: Зеленая комната, Комната под сводами, Большая красная гостиная его сиятельства, Желтый будуар ее сиятельства. Я не был знаком с матерью Эдит, но Северин прекрасно ее пародировал, даже Эдит так считала. Когда по приезде он показывал нам комнаты, то тут же их переименовывал. Там была Комната грязных сновидений с односпальной кроватью, Комната жарких приливов (она принадлежала матери Эдит, жаловавшейся на подобные симптомы) и комната под названием «Кончи, если можешь», по соседству с вышеназванной, потому так и именованная (испытание первых брачных ночей, по заявлению Северина. Эдит при этом засмеялась). Еще там была Комната Великого Мучительного Оргазма, самая отдаленная и желанная из верхних комнат, когда в доме были гости.
– В ней поставлены рекорды по оргазмам, – заявил Северин. – Дочери с трудом кончают рядом с комнатами своих матерей.
Там стояла железная кровать, печально известная способностью разваливаться. С поблескивающей подножки свисал на веревочке гаечный ключ для аварийных починок.
Обвязавшись зеленым полотенцем, Эдит тем самым дала понять, что Великий Оргазм принадлежит нам.
– Любимый, – сказала она, нежно дотрагиваясь до Северина, – возьмите «Кончи, если можешь», ладно? Ведь когда мамы нет здесь, комната вовсе не заслуживает своего названия, правда?
Позже Эдит сказала мне, что, когда я вышел в туалет, он небрежно кивнул в сторону Утч: «В смысле, кончи, если она сможет, так? Сколько платят сиделке? Почему он должен получить эту услугу бесплатно?»
Вернувшись и сообразив, что они дуются друг на друга, я предложил уложить Утч в постель, и Северин согласился.
– Она должна немножко поспать, и все, – сказал я.
– Будут ли особые инструкции? – спросил он.
Мне показалось, он шутит, но в его словах чувствовался яд. А Эдит нас покинула и ушла спать. В чью кровать, интересно?
– Она в Зеленой комнате, – сказал мне Северин. – Я позабочусь об Утч; ни о чем не беспокойся.
Я отправился в Комнату Великого Мучительного Оргазма, где обнаружил Эдит, сидящую в кровати с сигаретой и пылающую гневом.
– Ему не удастся испортить уик-энд мне, – сказала она, – или кому-либо из нас, хотя он очень старается.
И я напомнил ей, что произошло между нами днем: мы все наслаждались друг другом, как ни удивительно. Она улыбнулась; наверное, она здорово сердилась на Северина, когда он ее огорчал, но сейчас на меня ее гнев не распространялся.
– Ну, давай, – сказала она устало, – просто поговори со мной.
Но потом она решила тихонечко спуститься вниз и пожелать Северину спокойной ночи. Я не понял зачем, но не стал возражать. Я обозревал зеленые стены, зеленые занавески, коварную железную кровать, гаечный ключ, свисающий с нее. Потом услышал, как внизу в холле Эдит постучала в дверь комнаты «Кончи, если можешь».
– Крепкого вам сна! – радостно крикнула она Северину. – Кончи, если можешь!
Когда она вернулась, я не смог сдержать раздражения и сказал ей, что провоцировать Северина – быстрейший способ закончить все наши отношения. Тогда она надулась на меня. В тот момент я очень хотел заняться с ней любовью, зная, что Северин с Утч не могут, но видел, что она сердита теперь на всех и вряд ли мне что выгорит.
Я уже решил, что она спит, как вдруг услышал шепот:
– Ты абсолютно ни при чем. Это касается лишь нас с Северином. Не беспокойся. Понимаешь, он сам не знает, чего хочет, и чаще всего он недоволен собой.
Еще через несколько минут она пробормотала:
– Он думает только о себе.
Мы оба уже спали, когда Северин разбудил нас стуком в дверь.
– Спокойной ночи, – крикнул он. – Пользуйтесь гаечным ключом только по назначению. Только для починки кровати! Спокойной ночи!
Но Эдит начала стонать, кричать, завывать, подскакивать на старой железной кровати – так она никогда не делала. Она старалась для него.
– Боже! – закричала она и своими длинными тонкими руками ухватилась за железные прутья кровати.
Северин, наверное, был на полпути к Утч, когда кровать рухнула под нами, но он услышал. Эдит сидела на полу и хохотала; во всяком случае, я думал, что она хохочет, хотя это был странный смех. Кровать, абсолютно отделившись от спинки и перекосившись, сбросила нас вместе с матрасом на сбитый ковер и, раскрутив ночной столик, саданула его о кресло.
– С вами все в порядке? – спросил Северин за дверью.
Эдит все еще смеялась.
– Да, спасибо, – сказал я и стал думать, как починить кровать. Я понятия не имел, на что мог сгодиться этот чертов ключ.
Эдит свернулась на кресле и, испуганно глядя на меня, сказала:
– Если ты сможешь починить ее, я тебя трахну. Никогда раньше я не слышал, чтоб она так грубо выражалась. Но кровать была безнадежна. Я никогда не разбирался, что куда входит, если говорить о механике, и уже хотел предложить ей перейти в другую комнату, как услышал, что внизу, в холле, рвет Утч.
– Все в порядке, – утешал ее Северин. – Пусть желудок опорожнится, и тебе станет легче.
Мы слушали, как выворачивает Утч. Мне, конечно, следовало быть там; Эдит торопливо чмокнула меня, и я спустился в холл.
В ванной, рядом с комнатой «Кончи, если можешь», Северин держал Утч над унитазом.
– Мне очень стыдно, – слабым голосом сказала Утч и опять принялась за свое.
– Я здесь, Утч, – сказал я.
– А мне плевать, – сказала она.
Ее охватил новый приступ, а потом Северин оставил нас одних. Мы унаследовали «Кончи, если можешь», и я услышал, как он с Эдит перешел в Жаркие приливы. Чинить железную кровать Северину явно не хотелось, тем более в такой поздний час, хотя я знал, что раньше он чинил ее неоднократно.
Мы с Утч обнялись в «Кончи, если можешь», а Эдит с Северином устроились в соседней Комнате жарких приливов. Я слышал за стенкой голос Эдит и знал, что именно так он звучит, когда она кончает. Сильная рука Утч пригвоздила мою поясницу. Каждый знал мысли другого: все мы планировали этот уик-энд как отдушину в наших ночных приходах и уходах. Мы думали, будет приятно почувствовать себя настоящими любовниками, и в кои-то веки просыпаться вдвоем.
Но я проснулся с Утч, ее дыхание пахло рвотой. Эдит шутила по этому поводу за завтраком, но Северин сказал:
– Ну, не знаю, для нас это все равно было ново, Эдит. Я всегда мечтал поиметь тебя в мамочкиной комнате.
– Бедная мамочка, – сказала Эдит.
Днем все слегка развеселились; Утч сняла джемпер. Северин, делая бутерброды, мазнул самодельным майонезом по ее легкодоступному соску, но слизать никто не захотел, и Утч пришлось воспользоваться салфеткой. Эдит снимать блузку не стала. Северин объявил, что идет купаться, и Утч пошла с ним. Мы с Эдит обсуждали Джуну Варне и оба были согласны с тем, что в «Найтвуде» чувствуется некая худосочная аморальность; это искусство, но не болезненно ли оно? Вдруг Эдит сказала:
– Я представляю, что они творят там на пляже. Интересно, разговаривают ли они хоть о чем-нибудь?
– А почему тебя волнует это?
– Меня не волнует, – сказала Эдит. – Просто идея Северина в том, чтобы мы были в равных условиях, и эта идея как-то прижилась, а ведь он знает, что ночью у нас с тобой ничего не было.
– Пожалуй, Утч думает, что было, – сказал я. – Она, наверное, считает, что пропустила ход.
– Ты не сказал ей, что произошло?
– Нет.
Она подумала секунду и пожала плечами.
Когда они вернулись, Эдит спросила как бы невзначай:
– Ну и что же вы там поделывали?
При этом она сунула руку Северину в плавки и изо всех сил сжала.
Северин поморщился, в его глазах показались слезы, тогда она отпустила его.
– Ну, мы радовались нашему отпуску.
Опять это слово!
– Отпуску от чего? – спросила Эдит.
– От детей и от действительности, – сказал он. – Но в основном от детей.
Тогда я толком не знал, как много значат для него дети.
За спиной Северина над полочкой с кухонными ножами висела жалкая картина, изображавшая обезглавленную рыбу. Рыбья чешуя напоминала цветные квадратики картин Густава Климта. Это, конечно же, был оригинал Курта Уинтера – Музей современного искусства не захотел приобрести картину. За годы у матери Эдит скопилось немало работ второстепенных живописцев. Ее не волновало наследие Ван Гога, но она переживала, когда музей отказывался от Харинга, Бадлера или Курта Уинтера. В итоге она скупила многое из того, что было отвергнуто.
– Она очень милый человек, – сказала Эдит. – Особенно ее огорчали плохие картины, и ей было неловко за художника, даже если он уже умер.
Это точно. Ни одной приличной картины Курта Уинтера у нее не обнаружилось, она купила все самые плохие.
Эдит преуспела не больше. Тогда, в Вене, как и планировал Северин, они встретились в Бельведере, на этаже современного искусства. И хотя он держался церемонно, подтверждая ее худшие опасения, они все же совершили экскурс в историю живописи. Задержавшись у огромного квадратного полотна Густава Климта «Дорога, ведущая к замку Каммер на Аттерзее», 1912 год, Северин сказал:
«Видите этот зеленый цвет? У моего отца его просто не было. У моего отца деревья были деревьями, а зеленое – зеленым».
«Должна вам сказать, что я вовсе не официально…» – начала было Эдит.
«Это Климт, 1901 год, „Юдифь с головой Олоферна“, – сказал Северин. – Георг, его брат, сделал раму с надписью».
«Музей современного искусства ничего не говорил по поводу цен, – упорно гнула свое Эдит. – Им вообще нужна только одна картина. Сколько денег вы запросите? Вы что, отправитесь прямо в Америку? Может, стоит сначала попутешествовать?»
«Шиле, „Подсолнухи“, 1911 год, – сказал Северин. – Неожиданно для Шиле».
«Мы с мамой, может быть, осилим одну-две картины. А на что именно пойдут деньги? Ну, например, вы попробуете найти работу? У вас диплом по какой специальности?»
«Вам нравится „Поцелуй“?» – спросил Северин.
«Что?»
«Поцелуй», 1908 год. Это одна из моих любимых картин Климта».
«О, моя тоже», – сказала Эдит.
Некоторое время они оба любовались картиной, но именно «Юдифь с головой Олоферна» спровоцировала Эдит спросить:
«Как вы думаете, Климт любил женщин?»
«Нет, – сказал Северин. – Но, думаю, он их жаждал, они мучили его, интриговали, прельщали».
На такие мысли наводила сильная челюсть Юдифи, ее открытый рот, влажные зубы, пугающе черные волосы. Тело ее казалось зыбким, длинные пальцы вцепились в волосы Олоферна; она непринужденно прижимала к животу его отсеченную голову, затененный пупок Юдифи находился на уровне его закрытых глаз. Ее нежные девичьи груди круглились высоко, упруго. Одна грудь была обнажена, другая прикрыта тонкой тканью; позолота располагалась так, чтобы не закрывать соска. За спиной Юдифи виднелись какие-то растения, обрамлявшие ее холодное лицо. Однако, отрезанная голова Олоферна на полотне казалась препарированной вторично: только глаз и часть щеки – это все, что мы видели.
«Расскажите, что вы об этом думаете», – попросила Эдит.
«Это женщина, от которой можно и смерть принять. При том, что и она не прочь это сделать».
«Это сделать»? То есть обезглавить?»
«И это тоже».
Они засмеялись. Эдит пребывала в необыкновенно шаловливом настроении.
«Прежде чем отрубить голову, она отдалась ему – видно по улыбке», – сказала Эдит.
Но от картины исходило какое-то бесстыдство, заставлявшее подозревать нечто большее или худшее, и ей захотелось шокировать Северина.
«А может, она попыталась заняться с ним любовью уже после того, как обезглавила», – сказала она.
Северин уставился на картину, и она спросила:
«И что, по-вашему, она предпочла, до или после?»
Но ответ Северина просто обескуражил ее:
«Во время».
Потом он повел ее в Музей двадцатого века. Однако и там они не стали обсуждать картины Курта Уинтера.
«Фрау Райнер тоже поедет в Америку?» – спросила Эдит.
«Зачем нужны старые друзья? – сказал Северин. – Старые друзья не путешествуют с тобой. Старые друзья остаются, когда ты уезжаешь».
«Вы собираетесь ехать в одиночестве?»
«Ну, может, я возьму с собой шестьдесят или семьдесят картин отца».
«Моя мама занимает не вполне официальную должность», – сказала Эдит. (Она и не подозревала, какой пружинистой делают походку мужчины спортивные туфли.)
«Фрау Райнер живет с вами?» – спросила она.
Теперь они стояли около «Семьи Шёнберг» Герстля, 1908 год.
«Малоизвестному художнику, – сказал Северин, – написавшему это, конечно же стоило умереть. Ни одна из его картин не выставлялась при жизни. А у моего отца после 1938 года, разумеется, не было возможности совершенствоваться…»
«А вы не хотите оставить за собой квартиру матери? Ну, для отпуска хотя бы?» – спросила Эдит.
«Для отпуска? – отозвался эхом Северин. – Если живешь, как тебе нравится, то само понятие отпуск теряет смысл. Однажды мы с мамой решили поехать в Грецию. Когда мы паковали вещи, Зиван и Васо спросили ее, не собирается ли она там немного попозировать. „Конечно, – сказала мама. – Конечно, если кто-то захочет рисовать“. Понимаете, мы ехали отдыхать, а моей маме нравилось то, чем она занималась, и ей не от чего было отдыхать на самом деле». «А что вы любите?»
«Иностранные языки, – сказал он. – Мне хочется, чтобы каждый говорил на двух-трех языках, используя их одновременно. Даже один язык может выразить многое; но мы сделаем нашу речь еще ярче, если станем изъясняться на нескольких. Я люблю все сложное. К примеру, еду. Я бы хотел стать великим поваром. Хотел бы научиться готовить все самое лучшее – изысканные кушанья, потрясающие кушанья, деликатесы, все самое питательное, все, что возможно! Я люблю поесть».
«Вы бы хотели иметь свой ресторан?»
«Что? – спросил он. – Избави бог, нет. Я хочу готовить для себя и, конечно, для близких друзей».
«Но как же зарабатывать на жизнь?» – спросила Эдит.
«Для меня самый простой способ – преподавать немецкий. Я бы охотнее учил поварскому делу, но на этом не сделаешь много денег. Еще я хотел бы тренировать борцов, но у меня нет соответствующего образования. Во всяком случае, – сказал он, – гораздо важнее, как я живу, чем то, что я делаю. Для меня важнее всего качество жизни; я не стремлюсь много зарабатывать. В идеале я бы хотел жениться на богатой женщине и готовить для нее! Я бы ежедневно занимался спортом, что было бы полезно для нас обоих, и я находил бы время, читать для того, чтобы быть источником информации, идей и для обогащения языка. О боже! Я бы предпочел быть свободным, чтобы посвятить себя самым основополагающим вещам. Если бы мне не нужно было думать о доходе, я мог бы обеспечить качественное общение, качественную еду и качественный секс! Ох, простите».
«Продолжайте», – сказала Эдит.
Эдит собиралась стать писательницей, и для нее было важнее то, что она делала, чем то, как она жила, – так ей, во всяком случае, казалось. Ей никогда не хотелось готовить, но поесть она любила. Этот человек заявлял, что фактически его мечта – стать женой!
«Пожалуйста, продолжайте», – сказала она ему.
«Я думаю, вы просмотрели здесь все работы отца, – сказал Северин. – Остальное – частная коллекция. Мы могли бы сначала пообедать».
«Я люблю поесть», – сказала Эдит.
«Можно пообедать у меня дома, – сказал Северин. – Я как раз приготовил суп-гуляш и пробую новую приправу для спаржи».
«И у вас дома есть еще картины Курта Уинтера», – ободряюще сказала Эдит.
«Но некоторые из них не продаются».
«Я думала, продается все».
«Только то, что имеет художественную ценность, – сказал Северин. – Все, имеющее художественную ценность, продается».
Порнографические изображения Катрины Марек, конечно, этой ценности не представляли; они имели отношение лишь к биографии его матери; Катрина Марек занимала спальню, искусство – гостиную.
«Осмотритесь пока», – сказал Северин, подогревая суп-гуляш.
Самое интересное она обнаружила, конечно, в спальне: разнообразная эротика окружала аккуратно прибранную кровать. Если бы она не знала, что моделью являлась его мать, то, наверное, все это ее бы сильно взволновало. Она даже подумала, лучше б там была изображена посторонняя женщина. Наверное, Катрину Марек Эдит воспринимала как соперницу. Она села на кровать. Рядом с кроватью стояло несколько гирь, которые никогда не изгладятся из ее памяти так же, как и язык фрау Райнер у Северина в ухе.
Когда Северин вошел в комнату объявить, что обед готов, он уже не держался так холодно-формально, и Эдит со страхом осознала, что стоит ему дотронуться до нее, и она позволит ему все. Он открыл окно. «Очень мило, – подумала Эдит. – А теперь он…»
«Отлично, – сказал Северин, извлекая миску с салатом из ящика за окном. – Там прохладно, – объяснил он, – мне никогда не хватает места в холодильнике».
Он помахал перед ней стебельком спаржи, блестящим от масла и уксуса.
«Попробуете?» – спросил он.
Она открыла рот и закрыла глаза; он взял ее за подбородок, отклонил немного назад ее голову и положил стебелек ей в рот. Оказалось очень вкусно. Когда она открыла глаза, он уже хлопотал в кухне, вопрошая:
«Вино или пиво?»
Эдит не хотелось вставать. На некоторых рисунках Катрина Марек, казалось, мастурбировала; Эдит подумала, что она никогда не делала так, как мама Северина.
«Вино или пиво?» – опять крикнул Северин.
Она снова легла на кровать и, услышав, что он идет, закрыла глаза.
«С вами все в порядке?» – спросил он.
«Я сказала вам неправду».
Она ждала, что ощутит его тяжесть рядом с собой на кровати, но он продолжал стоять. Глаз она не открывала.
«У меня нет официальных полномочий покупать какие-либо картины вашего отца, и моя мама – совершенно неофициальное лицо из Музея современного искусства. Я вообще ничего не знаю про этот музей, кроме того, что там никому особо не нравятся картины Курта Уинтера. А вот эти, – сказала она все еще с закрытыми глазами, указывая рукой куда-то в сторону стены, – ей-богу, они просто невероятны».
Она почувствовала, как он сел на кровать рядом с ней, но глаз не открыла.
«Эти не продаются», – сказал он тихо.
«Они никогда не должны покидать вашей спальни», – сказала она.
«Они и не покинут», – сказал Северин.
Эдит открыла глаза.
«Вы не сердитесь на меня? Я чувствую себя виноватой за эту историю с мужем».
«Я никогда не верил в эту затею, – сказал он, и это слегка рассердило ее.
Он сидел к ней в профиль, стараясь не глядеть на лежащую женщину».
«Ну а вы, и ваша мама, – сказал он. – Вы говорили, что могли бы сами купить что-то».
Эдит села. Она подумала, что он, наверное, вообще никогда до нее не дотронется, даже если она разденется.
«А все-таки что бы вы сделали, если бы у вас вдруг появилась куча денег?»
«Мне много не нужно, – сказал он. – Было бы достаточно и того, чтобы хватило перевезти те картины, которые не могу продать».
Он огляделся по сторонам и улыбнулся. Ей нравилась эта улыбка.
«А это немало, – сказал он. – И еще мне нужны деньги, чтобы найти хорошую работу в Америке, а не какую попало. И, – он усмехнулся, – еще мне хочется съездить в Грецию, прежде чем я займусь всем остальным. Я бы поехал хоть сейчас, – сказал он и лег на кровать, закрыв глаза. – Я хотел бы останавливаться в небольших чистеньких гостиницах, я хотел бы добраться до моря. Там сейчас тепло, но еще не начался туристический сезон. Никакой расточительности, но и без самоограничений! Вкусно есть и пить, покупать хорошие книги и читать, лежа на солнышке, купаться. А когда наедут туристы, я бы вернулся, собрал вещи и уехал в Америку…»
«И простился бы с фрау Райнер?»
«И с Васо, и с Зиваном. Скажу им, что я скоро вернусь, это будет означать, – сказал он, открывая глаза, – что вернусь прежде, чем они умрут. Но, возможно, и не вернусь».
Он опять закрыл глаза, потом добавил:
«Прежде всего Греция. Именно туда я хочу поехать».
«А сколько картин вам надо продать, чтобы поехать в Грецию?» – спросила Эдит.
Он открыл глаза. Эдит нравились его глаза, когда они были открыты, но ей нравилось смотреть и на его рот, когда он закрывал глаза.
«Закрой глаза и ответь мне, – сказала Эдит. – Сколько картин?»
Казалось, он думает. Она тихонько соскользнула с кровати, пошла в кухню, погасила огонь под гуляшом и принесла вино и два бокала. Он все еще лежал с закрытыми глазами. Она сбросила с себя туфли, налила обоим вина и снова устроилась на кровати рядом с ним. Ей хотелось курить, но он, такой белозубый и широкогрудый, мог это не одобрить. В бедрах он был неправдоподобно узок
«Возможно, пять больших полотен, – сказал он, – но из тех, о которых я думаю, двух вы не видели».
«Я верю на слово, – сказала она, – но я хотела бы еще кое-что выбрать себе и маме».
Он открыл глаза, и она протянула бокал. Он отпил. Она забрала бокал и жестом приказала ему снова лечь и закрыть глаза. Он подчинился.
«Два условия», – сказала она, когда он лег.
Он открыл было один глаз, но она закрыла его рукой. Ей хотелось оставить руку на его лице, но, поразмыслив, устроила ее на кровати совсем близко к его лицу. Она знала, что он должен почувствовать аромат духов у нее на запястье. Ее пальцы ощущали его мерное дыхание.
«Первое условие, – сказала она и сделала паузу, – чтобы одна из пяти картин была вот эта, одна из этих – не смотри, ты знаешь, что я имею в виду. Обещаю, она никогда не станет достоянием общественности; я никогда не продам ее, никогда не дам выставить ни в одном музее. Откровенно говоря, я хочу повесить ее в своей спальне».
«Какую именно?» – спросил он. Эдит посмотрела на ту, которую ей хотелось иметь. «Ту, где она на спине с вытянутой ногой, а другая согнута в колене. Она ощупывает себя легонько, как я думаю, но лицо ее повернуто к нам, и она прижимает пальцы ко рту, будто посылает нам воздушный поцелуй, а может, зажимает рот, чтобы не закричать». «Она пробует себя», – сказал Северин. Тут же Эдит поняла, что это именно так. «Она в одном оранжевом чулке? – спросил он. – С правой ноги чулок сполз наполовину? Глаза закрыты? Эта картина?»
«Да, – сказала Эдит почти шепотом. – Эта мне нравится больше всех».
«Нет, эту я не могу вам отдать, – сказал он ей. – Мне она тоже нравится больше всех».
Он не открыл глаз даже для переговоров. Эдит удивилась, но как ни в чем не бывало продолжала торг, хотя про себя подумала, что проиграла по всем статьям. Она усомнилась, знает ли себя.
«Второе условие, – сказала она, – состоит в том, что ты должен ответить на вопрос – да или нет. Никаких обязательств, просто сказать да или нет».
«Да», – сказал Северин.
Когда она взглянула на него, его глаза были открыты. Она попыталась прикрыть их рукой, но он поймал ее и крепко прижал к груди.
«Да», – снова сказал он.
«Но я еще ничего не спросила», – сказала она, отворачиваясь. Он не закрывал глаз и не отпускал руку.
«Все равно да», – сказал он.
Он уже догадался, подумала она и почувствовала себя униженной. Она отняла руку и решила больше ничего не спрашивать. Он ужасный человек, все время дразнит ее, не знает меры насмешкам.
Но он сказал:
«Теперь одно мое условие. Мы отправимся в Грецию вместе».
Она посмотрела на него. Это и был ее вопрос: хочет ли он, чтобы она поехала с ним?
Она пожала плечами.
«Почему я должна согласиться? И времени у меня нет».
Она встала с кровати, нашла свою сумочку и закурила.
«Суп-гуляш готов?» – спросила она.
«Если только вы его не выключили», – сказал он и лег ничком.
Эдит пошла в кухню, включила огонь и немного погремела тарелками, но Северин не появился. Она посмотрела на фотографию его матери с фрау Райнер и двумя югославскими борцами. Они строили рожи фотографу, каковым, невзначай подумала Эдит, возможно, был Северин. Те трое, что остались в живых, на фотографии выглядели намного моложе. Во всяком случае, можно было догадаться, что некогда у фрау Райнер была, что называется, фигура, – на фотографии все были голышом. Они стояли у красиво накрытого, сервированного для нескольких перемен стола с ножами и вилками в руках. Васо и Зиван надели на голову салфетки, а между пухлыми грудями фрау Райнер угрожающе накренился стакан. Мать Северина выглядела старше и скромнее прочих, она стояла, робко улыбаясь в объектив, застенчиво прикрывая руками низ живота. Ничего похожего на изображение Катрины Марек в спальне; обнаженная, она казалась одетой. «Это ты фотографировал?» – крикнула Эдит в спальню.
Она ожидала, что он спросит: «Что именно?» А она ответит: «Вот это». Тогда он встанет с этой опасной кровати и придет. Но он не ответил.
«Еда готова!» – крикнула она.
Ничего не услышав в ответ, она вернулась в спальню; он лежал точно в той же позе.
«Если вы не хотите, можете не покупать никаких картин, – сказал он в подушку, – а если вам нравится эта, – он неопределенно махнул рукой в сторону картины на стене, – берите так».
«Я хочу поехать с тобой в Грецию», – призналась Эдит.
Он лежал не шевелясь.
«А я хочу тебя», – сказал он.
Ладно, решила Эдит, он сказал достаточно. Она спустила на пол юбку и переступила через нее, потом сняла через голову блузку, так что волосы затрещали. Тогда она еще носила лифчик. Она расстегнула его и, сняв, повесила на спинку стула. Потом кинула свои трусики прямо на Северина, который все еще лежал на кровати как поверженный вепрь. («Трусики колыхались, повиснув у него на ухе, как спущенный парашют», – написала она в одном из своих самых претенциозных рассказов.) Она собиралась хорошенько рассмотреть его, но он, внезапно сев, сам уставился на нее; и тут он подскочил, неловко сунул трусики обратно ей в руки и бросился вон из комнаты. Она думала, что умрет от стыда. Но он крикнул ей из кухни:
«Господи Исусе, гуляш! Неужели ты не слышишь?»
«Выкипел и сгорел», – прошептала она сама себе.
Потом залезла под одеяло и ощутила знакомый запах духов – без сомнений, это были духи фрау Райнер – прямо на подушках. Он даже не посмотрел на меня, подумала она.
Но он оставил ее ненадолго – он вернулся, раздеваясь прямо на ходу и роняя одежду.
Не так много мужчин она знала, чтобы понять, что спортсменам, как и женщинам, то и дело приходится переодеваться, и поэтому движения их ловки и привычны. Раздетый, он встал перед кроватью, чтобы дать ей посмотреть на него. Она думала, что такое свойственно только женщинам. Она откинула одеяло, чтобы он тоже мог посмотреть на нее. Пожалуй, он оглядел ее слишком быстро, но дотронулся до нее просто чудесно и проворно залез в кровать. Что ж, это у них семейная традиция – расхаживать в чем мать родила, а на нее, может, в следующий раз он посмотрит подольше. Прежде чем он набросился на нее с поцелуями, не останавливаясь ни на секунду, она успела произнести: «Пожалуй, ты мне понравишься». И, конечно, она оказалась права.
Через пять дней они отправились в Грецию. Они могли бы уехать и раньше, но Эдит хотела сделать слайды с картин Курта Уинтера и отправить их матери. «Мама, – писала она, – я надеюсь, музей купит одну-две картины. Мы с тобой уже купили с первого по четвертый номер, а номер пятый я пока тебе не посылаю. Я еду в Грецию; мне нужно вернуться к своей работе». В день их отъезда фрау Райнер и югославские борцы устроили им ритуальное прощание. Эдит и Северин еще лежали утром в постели, где, собственно говоря, они и провели почти целиком все пять дней, как вдруг Эдит услышала шепот и шаги.
«У фрау Райнер все еще есть ключ от квартиры, – пробормотал Северин, и Эдит нахмурилась, – мама дала ей, а кроме того, Васо и Зиван за это время, наверное, тоже скопили небольшую коллекцию ключей».
Эдит спросила, что они там делают. Северин прислушался. Доносившиеся из-за двери звуки явно были ему знакомы. Он закрыл глаза.
«Это что-то вроде семейной шутки», – сказал он ей.
«Что именно?»
«Сейчас увидишь, – сказал он озабоченно. – Это превратилось чуть ли не в традицию. Ты должна это воспринимать как знак большого уважения».
За дверью слышались смешки и топот.
«Во всяком случае, придумано это давно», – нервно заметил он.
Он обнял ее за плечи и, глядя на дверь, улыбнулся. Дверь распахнулась, и в комнату вплыла фрау Райнер, голая, мясистая и пышущая румянцем, как с картин Рубенса. Ее внесли Васо и Зиван, тоже голые. Около кровати они выстроили группу, в которой Эдит узнала ту же мизансцену, что и на фотографии. Не хватало только матери Северина; место для нее оставалось между Васо и Зиваном. В руках все они держали вилки и ложки, а у Васо и Зивана на голове были салфетки. А вот стакан между грудей фрау Райнер отсутствовал, грудям уже было не удержать его достаточно крепко.
«Gute Reise», – прокаркала фрау Райнер, и старые борцы прослезились.
«Они желают нам счастливого пути», – сказал Северин Эдит.
Позже она узнала, что фотография была сделана на прощальном ужине в честь Северина, когда он уезжал в Айову за спортивными достижениями.
И так они стояли вокруг кровати, плача, обнимая и целуя друг друга без разбора. Эдит обнаружила, что одеяло сползло на пол и она лежит перед ними голая, как и они. Старые борцы, казалось, вовсе не замечали этого – профессиональная сдержанность, возможно, – но она видела, что фрау Райнер внимательно обозрела ее молодое тело, с искренним восхищением и бешеной завистью одновременно. Вдруг Райнер с пугающей страстью обняла Эдит.
Приплюснутая грудью фрау Райнер, грудью, видавшей виды, не раз служившей ареной истории, Эдит внезапно вспомнила про письмо своей мамы, где та писала, что «родных у него никого не осталось». Фрау Райнер буквально положила Эдит на обе лопатки, лицо Эдит было мокро то ли от слез, то ли от пота фрау Райнер. Дама была как минимум на две весовые категории тяжелее Северина. Эдит схватилась за ляжку Северина, которая, впрочем, с легкостью могла оказаться ляжкой Васо или Зивана, в этой суете ничего невозможно было разобрать. Она надеялась, что фрау Райнер все же не придушит ее. Мама ошибалась. Нет родных? Эдит знала, что Северин обладает поистине неукротимым чувством семьи. Нам всем следовало быть начеку.
Я должен признаться, что мое собственное чувство семьи очень пострадало от нашего общения вчетвером. Меньше всего в этот период я вспоминал о детях, и это тревожило меня. У нас, конечно, были и другие приятели, и своя собственная семейная жизнь. Но про детей я не вспоминал вообще. Однажды, когда я был с Эдит, в дверь спальни тихонько постучала Дорабелла. Я вздрогнул при мысли, что Северин вернулся домой раньше, хотя трудно было представить, чтобы он так деликатно стучал. Произошло поспешное распутывание коленей и разнимание других частей тела; Эдит волновалась, чтобы Северин ничего не услышал.
– Мамочка? – сказала Дорабелла.
Я спрятался под одеялом, а Эдит впустила ее.
Ей приснился сон; ребенок описывал его ровным, спокойным тоном, но ручка нервно постукивала по холмику перед мамой, каковым был я.
– Т-с-с, – мягко сказала Эдит, – не разбуди папу. Девочка тронула меня.
– А почему папа так спит?
Она начала стягивать одеяло, но Эдит остановила ее.
– Потому что ему холодно, – сказала она.
Ребенку приснились воющие собаки и свинья, визжащая под машиной. Свинью раздавило, но не насмерть, а собаки выли потому, что их донимал свинячий визг. Дорабелла бегала и бегала вокруг машины, но ничем не могла помочь свинье.
– А потом оказалось, что это я под машиной, – сказала девочка, и голос ее дрожал от несправедливости происшедшего. – И это я, оказывается, так визжала и заставляла собак так выть.
Рассказывая, она била меня маленькими кулачками.
– Бедная Фьордилиджи, – сказала Эдит.
– Я Дорабелла, мамочка! – закричала девочка. Эдит включила свет.
– А, Дорабелла, – сказала она. – Какой ужасный сон.
– Это ведь не папочкина рубашка, нет? – спросила Дорабелла.
– Папа поменялся, – без заминки ответила Эдит.
– А на что? – спросила Дорабелла, после чего, помню, наступила тишина.
Фьордилиджи и Дорабелла – дети Уинтеров, конечно. Своих собственных детей в тот период я вообще вспоминаю с трудом.
– На что он поменялся? – снова спросила Дорабелла.
Я забыл детей, но я помню ту тишину.