7
Ite, missa est. Восьмичасовая служба в соборе Святого Франциска окончена. Прихожан в это время немного: несколько мужчин сидят на скамьях или стоят в боковых притворах, да десятка два женщин в центральном нефе преклонили колени на подушечках или на расстеленных мантильях. Как только смолкают слова благословения, Лолита Пальма закрывает требник, крестится, идет к дверям, опускает пальцы в чашу со святой водой у стены, увешанной жестяными и восковыми «обетами», и, еще раз осенив себя крестным знамением, покидает церковь. Обычно она не ходит к заутрене, но сегодня — день рождения отца, а тот, человек набожный, хоть и не чрезмерно, всегда перед началом дневных трудов слушал мессу. Лолита знает: Томас Пальма был бы рад узнать, что дочь — здесь, что помнит о дне его рождения. В меру разума и сил она исполняет все, что привито ей католическим воспитанием: время от времени стоит обедню, причащается, получив отпущение грехов на исповеди у старого патера, друга их семьи, — он не задает нескромных вопросов и епитимьи накладывает легкие. Но не более того. Лолита Пальма, у которой с детства, как у и других барышень из хороших кадисских семей, круг чтения был весьма широк и разнообразен — вот они, новые веяния в воспитании девиц, — приобрела вполне либеральные воззрения на мир, дела и жизнь. И, прекрасно совмещая их с соблюдением — пусть формальным, но вполне искренним — церковных обрядов, умеет вместе с тем не впадать в крайности и сторониться исступленных святош, которых так много среди тех, кто принадлежит к ее полу и живет с нею в одно время.
Площадь полна народу. Солнце пока невысоко, и летний воздух еще прохладен. Несколько беженцев — постояльцев соседней гостиницы «Париж», недавно перекрещенной в «Патрик», — завтракают за вынесенными на улицу столиками, поглядывая на прохожих. Лавочники и приказчики отпирают двери, убирают с витрин деревянные щиты. Женщины, став на колени, трут мостовую перед домами, сбрызгивают ее водой, другие поливают цвета на балконах. Спустив мантилью на плечи — волосы у Лолиты сегодня собраны в тугой узел на затылке и сколоты черепаховым гребнем, — она прячет молитвенник в черную атласную сумочку, выпускает из руки веер, шнурком привязанный к ее правому запястью, и шагает к книжным лавкам на перекрестке улиц Сан-Франсиско и Консуладо-Вьехо, где вынесены на тротуар ларьки и лотки с гравюрами и литографиями. Перед возвращением домой ей нужно еще дойти до площади Сан-Агустин — забрать там несколько заказанных книг и иностранные газеты. Потом, как всегда, начнется ее рабочий день.
Пепе Лобо она замечает лишь в ту самую минуту, когда, выйдя из дверей лавки со свертком под мышкой, он оказывается прямо перед ней. На нем всегдашняя темно-синяя куртка с золотыми пуговицами, полотняные брюки навыпуск, башмаки с пряжками. Увидев ее, капитан застывает как вкопанный. Потом, сняв флотскую шляпу-двууголку, говорит:
— Сеньора…
— А-а, капитан… Доброе утро, — несколько растерявшись, отвечает Лолита.
Она не ожидала этой встречи. Да и он, судя по всему, тоже. И стоит с непокрытой головой, не зная — надеть шляпу или нет, идти своей дорогой или же приличий ради обменяться парой ничего не значащих фраз с хозяйкой. А та и сама — в легком замешательстве.
— Гуляли?
— На мессе была.
— А-а…
Он смотрит удивленно, словно бы ожидал другого ответа. Надеюсь, не запишет меня в пустосвятки, думает Лолита. И в следующий же миг досадует на себя за эту мимолетно мелькнувшую мысль. Да мне-то что до этого, кем хочет, тем пусть и считает…
— Часто захаживаете в книжные? — в ответ осведомляется она.
Капитан словно бы не замечает насмешливой подоплеки этих слов. Оборачивается на дверь лавки, откуда только что вышел. Потом показывает на сверток у себя под мышкой. На бронзово-загорелом лице вспыхивает полоска белоснежных зубов — улыбкой Пепе Лобо показывает, что это, мол, так, пустяки.
— Нет, не часто, — отвечает он с подкупающей искренностью. — Это, можно сказать, по службе… «Naval Gazetteer», в двух томах. Один английский капитан умер от ожогов, имущество его пошло с молотка. Я узнал, что кое-что из книг оказалось здесь.
Лолита кивает. Такие аукционы нередко проводятся неподалеку от Пуэрта-де-Мар, когда корабли возвращаются из долгих и трудных рейсов. На голой земле, на расстеленной парусине выкладываются скудные остатки чьих-то жизней, вроде тех, что выбрасывает на берег после кораблекрушения, — обломок кости из китового хвоста, кое-какая одежда, карманные часы, наваха с почерневшей роговой рукоятью, высокая оловянная кружка с крышкой, на которой выгравированы инициалы владельца, женский портрет-миниатюра, иногда — какие-то книги. В моряцкий сундучок много не влезет.
— Печально, — говорит Лолита.
— Для британца — весьма. — Лобо похлопывает по свертку. — А для меня — настоящая удача. Такую книгу полезно иметь на борту…
На последнем слове он осекается, как будто не может решить — оборвать разговор здесь или все же продолжить еще немного. Словно ищет золотую середину между вежливостью и уместностью. Сомневается и Лолита. Но ситуация начинает чем-то забавлять ее.
— Прошу вас, капитан, наденьте шляпу.
Тот, еще немного поколебавшись, покрывает голову. Сюртук на нем — прежний, потертый, однако сорочка — свежая, новая, тонкого батиста, и белый галстучек повязан по-американски, с торчащими в стороны концами. Лолита улыбается про себя. Чем-то ее умиляет его смущение. Эта чисто мужская неловкость, даже некоторая мешковатость, странно сочетающаяся со спокойным взглядом, живо занимает ее. Ни с того ни с сего, думает она. Да нет, как раз понятно, приходит следующая мысль. Человек его профессии и образа жизни, привыкший к женщинам несколько другого пошиба. Едва ли он имеет навык общения с нашей сестрой как с хозяйкой или старшим партнером. С тем, кто может нанять его, а может — и уволить.
— А вы знаете английский?
— Объясняюсь кое-как.
— На Гибралтаре выучили?
Это вырывается у Лолиты как-то само собой. Бездумно и неосознанно. А зачем, спрашивает она себя, я это сказала? Пепе Лобо смотрит на нее в задумчивости. Зеленые глаза, так похожие на кошачьи, теперь не опускаются под ее взглядом. Он настороже. Недоверчив, как истинный кот.
— Да нет, я и раньше знал. Более или менее. Но правда ваша — на Гибралтаре усовершенствовался…
— Понимаю.
Они все еще смотрят друг другу в глаза, молча и изучающе. Что касается Лолиты, она изучает скорей себя, нежели стоящего перед ней человека. Ее занимает своеобразная смесь собственных ощущений — несколько опасливое любопытство, одновременно и благосклонное, и досадливое. Когда в последний раз она разговаривала с корсаром, тон был совсем иным. Более чем деловой, но, впрочем, могло ли быть иначе в присутствии третьих лиц? Беседа происходила неделю назад у нее в рабочем кабинете. Присутствовали дон Эмилио Санчес с сыном, а речь шла о французской бригантине «Мадонна Диолет», которая после двухмесячных проволочек и благодаря деньгам, попавшим в загребущие руки судейских чиновников, была наконец со всем своим грузом кож, зерна и водки признана законной добычей, то бишь «призом». После уплаты королевской пятины Пепе Лобо получил причитающуюся команде «Кулебры» треть, а из нее, помимо 25 песо ежемесячного аванса в счет будущих трофеев, он по договору имеет право на семь долей. Он же должен распоряжаться средствами, предназначенными для семей тех кто погиб или получил тяжкое увечье во время захватов, — по две доли на каждую, не считая выплаты из общего фонда, созданного для искалеченных, вдов и сирот. Там, в кабинете Лолиты Пальмы, капитан выказал и быстроту соображения, и цепкость ума: тщательно проверил каждую цифру, не упустив ничего, что полагалось его экипажу. Прежде чем поставить свою подпись, изучил все бумаги с методической обстоятельностью, лист за листом. Лолита Пальма догадывалась, что не от недоверия к арматорам, не из опасений, что облапошат, так дотошно Пепе Лобо проверял итог — ту сумму, ради которой он и сто матросы месяцами качаются в замкнутом пространстве своей шхуны, где снаружи — ветер, волны и враги, а внутри — смрад, сырость и скученность. У капитана — крохотный отсек на корме, в каюте побольше, занавесками поделенной на три части, размещены старший помощник, боцман и писарь-баталер, а для всей прочей команды, то бишь подвахтенной смены, имеются парусиновые койки на голой, ходуном ходящей палубе, где нет никакой защиты от ветра и волн. И ежедневно надо пытать судьбу, ожидая смерти от стихии или врага, и ежеминутно быть настороже, ибо старинная морская поговорка гласит: «Одну руку себе оставь, другую королю отдай». И вот, наблюдая за корсаром, покуда тот просматривал и подписывал документы, Лолита убедилась, что хороший капитан хорош не только в море, но и на суше. Еще поняла наконец, почему отец и сын Гинеа так горячо ратовали за Пепе Лобо и почему при такой отчаянной нехватке матросов и, значит, огромном спросе на них экипаж «Кулебры» всегда укомплектован полностью. «Он из той породы людей, — уже давно сказал о нем старый дон Эмилио, — за которых все припортовое бабье готово передраться, а мужчины — отдать последнюю рубаху».
…Они продолжают стоять на улице у входа в книжную лавку. Стоят и смотрят друг на друга. Потом капитан притрагивается к шляпе, обозначая намерение отправиться своей дорогой. Лолита же с недоумением чувствует, что ей не хочется, чтобы он уходил. По крайней мере, прямо сейчас. А хочется, наоборот, чтобы это странное ощущение продлилось. Чтобы подольше не унимался этот непривычный озноб страха, или предчувствия, или слегка будоражащего любопытства.
— Вы не могли бы проводить меня? Мне нужно кое-что забрать. Книги, если говорить точно.
Эти слова звучат так уверенно и непринужденно, что она сама себе удивляется. Лолита безмятежно спокойна — по крайней мере, хочет казаться такой. Но жилки на запястьях бьются чаще и сильнее. Пум. Пум. Пум. Капитан секунду глядит на нее в легкой растерянности, потом снова улыбается. Внезапно и простодушно. Или это опять же ей так кажется? Не отводя глаз, Лолита смотрит на твердо очерченный, угловатый выгиб его нижней челюсти: рано утром капитан был, без сомнения, чисто выбрит, но сейчас щеки и подбородок уже вновь обметаны тенью проступающей щетины. Густые темно-каштановые бачки отпущены по моде низко, до углов рта. Да, Пепе Лобо никак не вписывается в разряд «утонченных мужчин». Вот уж нет. Ничего общего с капитаном Вируэсом или изысканными молодыми людьми, что фланируют по Аламеде и сидят в кофейнях. Ничего похожего. В нем есть что-то неизбывно простонародное, крестьянское, только подчеркнутое необычной прозрачностью его кошачьих глаз. Что-то первобытное и проникнутое при этом смутной подспудной угрозой. Широкая спина, крепкие руки, плотно сбитая фигура. Утонченности никакой, но мужчина, что уж тут говорить, настоящий, в полном смысле слова мужчина. И опасный к тому же. Вот оно, подходящее слово. Нетрудно представить, как на палубе шхуны, которой зарабатывает себе на жизнь, он со спутанными, взлохмаченными волосами, без бушлата, со взмокшим от пота, перепачканным селитрой лицом, в орудийном дыму выкрикивает, заглушая свист ветра в снастях, команды вперемежку с бранью. Или — как возится на смятых простынях с женщиной.
Лолита, смущенная этим нежданным оборотом своих мыслей, подыскивает какие-то слова, чтобы скрыть свою растерянность. Они идут вниз по улице Сан-Франсиско. На расстоянии в две пяди. Идут молча и не глядят друг на друга.
— Когда же опять в море?
— Через одиннадцать дней. Если Армада предоставит все, что нам нужно.
Лолита держит сумку в обеих опущенных руках. Медленно миновали поворот на улицу Балуарте. Перекресток остался позади.
— Вашим матросам грех жаловаться. Французская бригантина принесла нам недурной доход. А сейчас ждем судебного решения еще по одному трофею.
— Да… Дело только в том, что кое-кто из моих людей уже загодя продал свою долю городским торговцам. Предпочли получить денег, пусть поменьше да пораньше, чем дожидаться, пока раскачается Трибунал. Ну и разумеется, все уже спустили.
Лолита безо всякого усилия представляет себе, как именно это происходило в притонах и кабаках на узких улочках квартала Бокете. Нетрудно вообразить и как тратил свой куш капитан Лобо.
— Полагаю, для дела это даже не так уж плохо, — говорит она. — Захотят поскорее выйти в море, чтобы заработать еще.
— Кто захочет, а кто и нет… Там не очень-то сладко.
За железной вязью кованых балконных перил над головами — цветы в горшках. Кажется, там раскинулись висячие сады. У магазина игрушек несколько грязных, оборванных детишек с жадностью смотрят на вылепленные из теста фигурки людей и лошадей, на барабаны, волчки, колясочки, висящие в витрине.
— Мне совестно, капитан, что я отрываю вас от дел…
— Не беспокойтесь, мне по дороге, я иду в порт. На судно.
— У вас нет жилья в городе?
Корсар качает головой. Пока сидел на берегу, была нужна крыша над головой, рассказывает он. А сейчас — нет. Тем более что снять дом или квартиру стоит сейчас в Кадисе несусветных денег; так что при его достатках кормовой отсек на «Кулебре» ему в самый раз.
— Но теперь-то вы вполне платежеспособны.
Снова ярко-белая полоска улыбки пересекает бронзовое лицо.
— Ну да… В сущности… Однако наперед ведь никогда не узнаешь, чего ждать. От моря, да и от жизни вообще. Обе — такие твари… — Он машинально подносит палец к шляпе. — Извините за грубое слово.
— Дон Эмилио сказал, будто вы положили все свои деньги на счет.
— Положил. И он, и сын его — люди порядочные. Дают хороший процент.
— У меня к вам личный вопрос… Вы позволите?
— Ну разумеется.
— Зачем вы ходите в море?
Пепе Лобо отвечает не сразу. Можно подумать, берет время на обдумывание.
— По необходимости, сеньора. Как и почти все, кого я знаю. Ради собственного удовольствия по морям будет болтаться только дурак.
— А я, случись мне родиться мужчиной, была бы, вероятно, в их числе.
Лолита произносит эти слова, не замедляя шагов и глядя прямо перед собой. Но чувствует, что Пепе Лобо смотрит на нее пристально. Когда же она поворачивает к нему голову, замечает у него в глазах еще не погасшие искры удивления.
— Странная вы женщина, сеньора, если позволено мне будет заметить…
— Отчего ж не будет?
На углу улицы Карне, возле церкви Росарио, кучка местных жителей и прохожих горячо спорит перед наклеенной на стену афишкой. Это бюллетень Регенства о ходе боевых действий — о поражении генерала Блейка в графстве Ньебла, о сдаче французам Таррагоны. Рядом с официальным бюллетенем висит другой — анонимный, где очень хлестко и язвительно объясняется: каталанский город капитулировал потому, что английский генерал Грэм вовремя не пришел на выручку гарнизону. Если не считать Кадиса, по-прежнему неприступного в кольце своих крепостных стен и пушек, новости со всего Полуострова самые скверные: генералы не знают своего дела, дисциплина — из рук вон, британцы действуют, как им заблагорассудится, и не вдруг поймешь, где отряды повстанцев-геррильеров, где — разбойничьи банды. От поражения к поражению, как острит злоязычный кузен Тоньо, и — к окончательной победе! Все как-то шиворот-навыворот…
— Капитан, а известно ли вам, что репутация у вас — так себе? Я имею в виду не то, насколько вы сведущи в морском деле и профессии судоводителя.
Наступает продолжительное молчание. Шагов двадцать, до самой площади Сан-Агустин проходят они, не произнося ни слова. Лолита спрашивает себя, ради чего и какого черта решилась вдруг ляпнуть такое. И по какому праву. Не узнаю, думает она, эту дуру, что вздумала говорить моими устами. С чего бы дерзить так бессовестно человеку, который не сделал мне ничего дурного… я и видела-то его несколько раз в жизни. Несколько минут спустя, у самой книжкой лавки Сальседо, она резко останавливается. Смотрит Пепе Лобо прямо в глаза, в упор. Решительно и уверенно.
— Кое-кто утверждает, что вы — не кабальеро.
Забавно, но ни замешательства, ни обиды ее слова не вызывают. Капитан неподвижен, сверток с «Naval Gazetteer» прижат к груди. Лицо его спокойно по-прежнему, но теперь улыбки на нем нет.
— Что ж, правильно говорят, кто бы это ни был. Я в самом деле — не кабальеро. И не тщусь им стать.
Ни бахвальства, ни вызова, ни сожаления. Сказано очень естественно. И глаза не отводит. Лолита слегка склоняет голову набок. Оценивающе.
— Такое редко услышишь. Всякий желает не стать, так прослыть истинным кабальеро.
— Ну вот видите — значит, не все.
— Какая бравада… Или тут что-то другое?
Быстрый взмах ресниц. Слово «бравада» удивило его. Может быть, он вообще не знает, что оно значит, спрашивает себя Лолита. Может быть, это никакая не бравада и не цинизм, а он и не думает притворяться? Ведет себя как привык как вел всегда, всю жизнь, столь не похожую на жизнь Лолиты Пальмы. Но вот на губах у него вновь заиграла улыбка. Мягкая и задумчивая.
— В моем положении есть свои преимущества, — говорит Пепе Лобо. — Времена теперь не те, чтоб провозглашать: «Ваш выстрел — первый». Этим сыт не будешь. Уж лучше червивые сухари, прогорклая солонина и разведенное вино, как на корабле.
Он замолкает, озирается, охватывая взглядом двери в церковь под изваянием святого, голубей, копошащихся на мостовой, открытые книжные лавки Сальседо, а чуть поодаль — Орталя, Мургии и Наварро с выставленными на улицу лотками. Капитан созерцает все это с безразличным видом — так, словно мимо шел и смотрит со стороны.
— Было приятно поговорить с вами, сеньора.
В его словах не чувствуется злой насмешки. И это удивляет Лолиту.
— Что ж тут приятного? Уж наверно, не то, что я вам сказала. Боюсь, что…
— Дело не в том, что вы сказали.
Лолита с трудом подавляет желание развернуть веер и обмахнуться. Да не слегка, а как следует.
— Может быть…
Это произносит корсар. Но тотчас замолкает. Снова пауза, но на этот раз — недолгая.
— Я полагаю, капитан, вам пора следовать своим путем.
Пепе Лобо кивает. Рассеянно или, скорее, машинально, будто думая о чем-то постороннем.
— Да, конечно.
Потом, прикоснувшись к шляпе и пробормотав «с вашего позволения», изъявляет намерение удалиться. Лолита все же раскрывает веер. Пепе Лобо, уже собираясь сделать шаг, вдруг устремляет пристальный взгляд на верхнюю его часть, расписанную от руки. Лолита, проследив направление его взгляда, поясняет:
— Это «драконово дерево». Есть такое экзотическое растение… Не приходилось видеть?
Капитан, как будто не расслышав, стоит неподвижно, склонив голову к плечу.
— В Кадисе, — добавляет Лолита, — есть два уникальных экземпляра. Dracaena draco называется.
«Вы издеваетесь?» — говорят глаза капитана. Наблюдая, как меняет выражение его лицо, где растерянность борется с любопытством, Лолита получает тайное удовольствие от того, что затаскивает Пепе Лобо в мир, ему доселе неведомый.
— Один — в патио церкви Сан-Франсиско, неподалеку от моего дома… Я иногда захожу полюбоваться на него и как будто навещаю старого друга.
— И что же вы там делаете?
— Сажусь на скамейку перед ним и смотрю. И думаю.
Пепе Лобо, не сводя с нее глаз, перекладывает сверток в другую руку. Причем делает это так долго, словно одновременно вглядывается в некое таинственное явление, силясь отгадать его смысл. И Лолита с удовольствием сознает, что этот пытливый взгляд ей приятен. Она уже вновь вполне овладела собой, мысли больше не разбредаются, и язык послушен. Успокоилась. Ей хочется улыбнуться, но она сдерживается. Без улыбки все пройдет лучше.
— Вы и в растениях разбираетесь? — спрашивает он наконец.
— Да, немного. Увлекаюсь ботаникой.
— Ботаникой… — еле слышно повторяет капитан.
— Да. Ботаникой.
Кошачьи глаза с явным интересом ловят ее взгляд.
— Я как-то раз… — осторожно, словно бы с опаской, говорит он, — участвовал в ботанической экспедиции.
— Да что вы?
Капитан кивает, явно довольный тем, что на лице хозяйки проступило удивление. Мягко улыбается:
— В восемьдесят восьмом году был вторым штурманом на судне, которое везло экспедицию назад, в Испанию… Со всеми их горшками, кадками, семенами, отростками и прочим. И так забавно получается… Знаете, как назывался корабль?
Лолита с непритворной радостью хлопает в ладоши:
— Вы говорите, дело было в восемьдесят восьмом? Знаю, конечно! «Дракон»! Почти как это дерево!
— Ну вот видите… — Корсар улыбается шире. — Мир удивительно тесен.
Лолита все никак не отойдет от удивления. В самом деле… дракон и драконово дерево… бывают же такие совпадения… да, вот как в жизни-то бывает…
— Не могу поверить… Просто невероятно! Двадцать три года назад вы везли из Кальяо дона Иполито Руиса!
— Ну да. Я, по правде сказать, не помню, как звали тех сеньоров. Но вам, без сомнения, видней.
— Ну еще бы! Экспедиция в Чили и Перу была важнейшим делом: эти растения сейчас в Мадридском ботаническом саду. А у меня есть несколько книг дона Иполито и его коллеги Павона… И там упоминается название корабля!
Теперь они с новым интересом всматриваются друг в друга. Первой спохватывается Лолита.
— Необыкновенно интересно, — говорит она со своим всегдашним благожелательным спокойствием. — Вы должны рассказать мне все подробно, капитан! Доставите огромное удовольствие.
Легчайшая, еле заметная заминка. В глазах Пепе Лобо вспыхивает и тотчас гаснет огонек.
— Сейчас?
— Нет, не сейчас… — Она смягчает отказ ласковым тоном. — Как-нибудь в другой раз… Когда вернетесь из рейса.
Трое на соломенных плетеных стульях под навесом по-мужичьи основательны, кряжисты, степенны. Передавая из рук в руки кисет, сворачивают самокрутки, высекают огнивом искру. Вот задымился трут, а следом за ним — и табак. Большой стеклянный кувшин с вином четырежды пропутешествовал вокруг стола и опустел уже наполовину.
— Две тысячи дуро, — напоминает Курро Панисо. — На всех.
Фелипе Мохарра задумчиво глядит на своего соседа — такого же солевара, как и он сам. Соблазнительно, что и говорить. Они уже довольно давно обсуждают подробности дела.
— Ночи сейчас короткие, но мы успеем, — настаивает Панисо. — Подберемся без шума, вплавь, по каналу, как в тот раз мы с сыном…
— И докуда тогда доплыли?
— До Матильи. Чуть ли не к самому причалу. И видели там еще два баркаса — но подальше. Их потруднее было бы взять.
Мохарра, запрокинув голову, делает большой глоток красного вина из кувшина. Потом передает его свояку, тощему, с узловатыми, как корневища, руками Бартоло Карденасу, а тот, выпив в свой черед, — Панисо. Солнце отблескивает на неподвижной воде ближних градирен и растушевывает очертания сосен и пологие склоны Чикланы в отдалении. Хибарка Мохарры — убогое жилище о двух комнатках и патио, где растут герани, вьется виноградная лоза и разбит крохотный огородик, — стоит в предместье Исла-де-Леона, как раз между ним и соседним каналом Сапорито, в самом конце длинной улицы, берущей начало от площади Трес-Крусес.
— А ну расскажи-ка еще раз, — просит Мохарра. — Поподробней.
Канонерская лодка, безропотно начинает Панисо. Футов сорок в длину. Пришвартована в канале Алькорнокаль, подле мельницы Санта-Крус. Охраняющие ее капрал и человек пять солдат по большей части дрыхнут, потому что в тех местах лягушатники ни о чем не тревожатся. Они с сыном заметили канонерку, когда ходили в разведку — проверить, продолжают ли еще брать из карьера песок под укрепления. Целый день пролежали в зарослях, изучали местность, соображали, как лучше ударить. Дело нетрудное. Потом по каналу Камарон, потом плавнями до большого канала, стараясь, чтоб не заметили с английской батареи на Сан-Педро. Потом до самого Алькорнокаля — уже потише и только вплавь. Отлив и весла помогут на обратном пути. А уж если будет ветер попутный — и говорить нечего.
— Нашим воякам это не понравится, — возражает Мохарра.
— Они-то не осмеливаются сунуться так далеко. А сунулись бы — все себе забрали бы, а нам ни гроша бы не досталось… Это большие деньги, Фелипе.
Мохарра знает — он прав. Нечем крыть. Испанские власти платят двадцать тысяч реалов серебром в награду тем, кто сумеет захватить вражескую канонерку, командирский катер или баркас с орудием. По десять тысяч — за любую вооруженную посудину помельче, по двести — за каждого неприятельского солдата или матроса, взятого в плен. И вот что еще важно: чтобы поощрить такого рода захваты, платят, можно сказать, на месте и притом наличными. Так, по крайней мере, говорят. В нынешние скудные времена, когда почти что всем морякам и едва ли не каждому, кто воюет на сухопутье, задолжали жалованье месяцев за двадцать, а на все жалобы и требования отвечают: «Нет средств», — получить две тысячи дуро вот так, звонкой монетой, да без проволочек — просто подарок судьбы. Особенно для людей малоимущих, каковы они с кумом Панисо — браконьеры и солевары с Исла-де-Леона — или свояк Бартоло Карденас, рабочий с канатной фабрики в Карраке.
— Вот заловят нас мусью, хороши тогда будем…
Панисо улыбается. Крепкий, с лысым загорелым черепом, с седыми нитями в бороде. Наваха за кушаком — некогда черным, а теперь выцветшим до степени неопределенной серизны, рубаха во многих местах штопаная и заплатанная. Парусиновые штаны до подколенок, босые ноги обросли сплошной коркой мозолей, как у Мохарры.
— За такие деньжищи я склонен рискнуть.
— И я, — подхватывает Карденас.
— Такая овчинка уж точно стоит выделки…
Все трое улыбаются. Жмурятся от удовольствия. Никто из них в жизни не видал столько денег сразу. Да и по частям тоже.
Вдалеке слышится грохот, и они смотрят за канал Сапорито, на восток, где плавни тянутся до самой Чикланы. В это время французы обычно не стреляют, но кто ж их знает?.. Как правило, по Исла-де-Леону бьют, когда где-нибудь на линии идут тяжелые бои, да и то чаще всего ночью. И потому многие предпочитают ночевать в погребах и подвалах своих домов. Но в хибарке Мохарры ни того ни другого нет, так что при обстреле спасаться бегут в церкви Кармен, Святого Франциска или в приходскую, благо у нее тоже стены толстые и сложены из камня. Но это все — если есть время. А если, как сейчас, бомбы полетели неожиданно, только и остается — обхватить детей, залечь да молиться.
Жена Мохарры — черные волосы распатланы, кожа на лице прежде времени поблекла, под грубым полотном блузы мотаются обвисшие груди — тоже услышала грохот. И появляется на пороге, вытирая руки о передник, глядит в сторону Чикланы. На лице у нее не страх, а усталое покорное смирение. Муж одним взглядом отсылает ее назад.
— Дней через пять смогли бы двинуться, — говорит Курро Панисо, понизив голос. — Выберем ночь потемнее, безлунную…
— Как бы они к тому времени не перегнали ее в другое место…
— Не перегонят. Так и будет стоять у малого причала. Она ведь нужна, чтобы запереть канал и палить по английской батарее в Сан-Педро. Дезертир, которого мы взяли на обратном пути, рассказал. Прятался в лагуне Пелона, ждал ночи — переплыть на наш берег.
— Так, говоришь, там одно орудие?
— Своими глазами видели. Здоровенная пушка. Француз сказал — не то шесть, не то восемь фунтов.
Дымят самокрутки, кувшин с вином совершает еще один круг. Трое переглядываются со значительным видом. Все понимают, о чем речь.
— Нас всего трое.
— Еще малого моего возьмем.
Малому — четырнадцать лет. Зовут так же, как отца, — Франсиско. Живой, верткий и проворный, как все равно белка из сосновых лесов. Записаться в егеря ему еще года не вышли, а потому время от времени сопровождает отца на разведку по плавням. Сейчас сидит шагах в тридцати отсюда на берегу Сапорито с удочкой в руках — думает чего-нибудь поймать. Панисо велел сидеть и не встревать, пока не позовут да не спросят. Вот так жизнью рисковать — гож, а для разговоров взрослых — мал еще. И уж тем паче для вина с табаком.
— Много шуму наделаем… — с сомнением говорит Карденас. — Как бы на обратном пути британцы не лупанули с Сан-Педро или наши — с Маседы… Еще примут за лягушатников.
— Четверо — в самый раз, — заключает Мохарра. — Нас трое да парнишка.
Панисо что-то считает, загибая пальцы.
— И выходит ровно. По пяти сотен на брата.
Карденас пытливо смотрит на Мохарру, но тот остается бесстрастен. Парнишка будет рисковать наравне со всеми, значит, и получить должен столько же, сколько и остальные. С Курро они близки не только потому, что в свойстве состоят.
Кувшин еще раз вкруговую обошел стол — и опустел. Мохарра поднимается, идет в дом, чтобы наполнить заново. Вино скверное, едкое, но уж какое есть. Все-таки греет нутро, веселит душу. У погасшего очага возится жена, Мануэла Карденас, при содействии одиннадцатилетней дочки готовит обед — незамысловатый гаспачо с зубчиком чеснока, ломтиками сухого перца, растолченного с маслом, уксусом, капелькой воды и с хлебом. Две другие девочки — восьми и пяти лет от роду — играют на полу какими-то деревянными чурбачками и мотком бечевки, а теща Мохарры — старая и совсем уже почти немощная — дремлет в плетеном кресле перед большим глиняным кувшином с водой. Старшая дочь — Мари-Пас — служит в горничных в доме Пальма, одном из первых в Кадисе. Только тем, что она посылает, да тем, что получает отец семейства в ополченской егерской роте, и сыто семейство.
— Пять тысяч реалов, — шепчет Мохарра жене.
Та все слышала. Смотрит на него молча и устало. Поблекшая кожа, морщины, прежде времени залегшие вокруг глаз и в складках губ, ясней ясного говорят о тяготах жизни, об изнурительных заботах по хозяйству, о неизбывной бедности, о семи произведенных ею на свет детях, из которых трое умерли во младенчестве. И солевар, наполняя кувшин из огромной оплетенной бутыли, угадывает в глазах жены то, что она не высказывает словами. Уйдешь далеко, чуть не на край света, где французы сидят, а кто нас кормить будет, если тебя там убьют? Останешься лежать в канале, а кто нам тогда пропитание доставит? Неужто не наигрался еще со смертью, чтобы еще раз пытать судьбу?
— Пять тысяч реалов, — настойчиво повторяет он.
Женщина безучастно отводит взгляд. Что остается ей, рожденной в это время, в этой среде, в этой беспросветности, как не принимать покорно все, что ни пошлет судьба. Свояк Карденас, который знает грамоте и счету, подсчитал недавно: три тысячи двухфунтовых буханок белого хлеба, двести пятьдесят пар башмаков, триста фунтов мяса, восемьдесят — молотого кофе, две с половиной тысячи квартильо вина… Это все и много еще всякого другого сможет купить Фелипе Мохарра, если на буксире, на веслах или как угодно еще сумеет привести французскую канонерку от причала в Санта-Крус через пол-лиги каналов, через болотистые плавни и ничейную землю. Масла для лампы, еды, хворосту, чтобы эту еду готовить и чтобы дом согреть зимой, одежду для девочек, оборвавшихся хуже нищенок, крышу перекрыть, новые одеяла, чтоб было чем укрыться, когда в комнате с закопченными стенами и родители, и дети укладываются на ночь на один матрас. Чтобы хоть немножко выбиться из этой нужды, которую редко-редко удается скрасить выловленной в канале рыбой или подстреленной на берегу птицей — а и то и другое добывать стало все труднее, потому что какая теперь, к дьяволу, охота, если идет война и весь Исла-де-Леон изрезан траншеями.
Фелипе вновь выходит во двор, щурит глаза на солнце, ослепительно отблескивающее в узких, как клинки, полосках тихой воды в каналах и плавнях. Передает кувшин свояку и куму, и те поочередно запрокидывают голову, отправляя в рот струю вина. Удовлетворенно прищелкивают языком. Крошат ножом табак на мозолистых ладонях. Сворачивают новые самокрутки. По дороге, вьющейся берегом канала Сапорито, в сторону арсенала Каррака медленно движутся темные против света фигуры: это каторжане возвращаются под конвоем морских пехотинцев на работы — строить укрепления в Гальинерасе.
— Двинем отсюда через пять дней, — говорит Мохарра. — Когда ночью потемнее станет.
Симон Дефоссё с причала в Пуэрто-Реале вглядывается в недальний вражеский берег. Наметанный взгляд профессионала, привыкшего определять дистанции на местности и на карте, действует с точностью дальномера: ровно три мили до Кантеры, одна и шесть десятых — до Клики, полторы — до Карраки, где для защиты северо-западного угла арсенала в Санта-Лусии расставлены вокруг здания бывшей тюрьмы орудия усиленной батареи. Огневая мощь и вправду впечатляет: испанцы собрали там двадцать стволов, включая полевые 24-фунтовые орудия и 9-дюймовые гаубицы. Ее сектор обстрела перекрывается секторами других батарей, и перекрестный огонь делает линию неприятельской обороны на этом участке неприступной: можно с фланга обстреливать каналы, буде французы рискнут двинуть по ним свои силы, а кроме того, поддерживать огнем рейды собственных канонерок, время от времени тревожащих пальбой императорские войска. Именно так и произошло три дня назад, когда корабли на рейде Пуэрто-Реаля, совсем неподалеку от причала, подверглись атаке испанской флотилии, под покровом ночи подобравшейся с другого берега так тихо, что только на рассвете обнаружилось — десять лодок канонерских, да еще четыре гаубичных, да еще три бомбометных уже выстроились в боевой порядок и до начала отлива успели выпустить больше двадцати гранат и двести картечных зарядов, чем причинили большой ущерб и французским кораблям, и экипажам, и портовым сооружениям. В одно только здание Лос-Роса, которое стоит у самого причала и служит разом и арсеналом, и цейхгаузом, и кордегардией, всадили одиннадцать бомб. Не то чтобы катастрофа, но очень серьезная неприятность. С убитыми и ранеными. И по этой причине маршал Виктор, у которого от дикой ярости каждый волосок в бакенбардах стал дыбом, в свойственной ему солдафонской манере смешал с грязью генерала Менье, начальника дивизии, в зоне ответственности коей находится Пуэрто-Реаль, и отдал приказ Симону Дефоссё немедленно, во весь дух прибыть из Трокадеро, получить чрезвычайные полномочия, на месте оценить положение и принять все меры к тому, чтобы впредь ничего подобного этому раздолбайскому паскудству — таковы были собственные слова маршала, переданные, впрочем, устно, через адъютанта, — не повторилось.
Подходит сержант Лабиш, которого капитан привез в помощь себе. Унтер-офицера никак нельзя почесть образцом исполнительности или высокого боевого духа, однако больше Дефоссё рассчитывать не на кого. Лабиш, по крайней мере, хоть вид делает. От благотворной ли перемены места прибавилось ему энергии, оттого ли, что на чужих подчиненных можно излить прикопленный в Трокадеро запас раздражения и злости, но со вчерашнего дня овернец колготится, как десятник на стройке, громогласным ором отдавая распоряжения и кроя на чем свет стоит местный гарнизон и его, гарнизона, мать.
— Орудия доставлены, господин капитан.
— Начинайте выгрузку, сержант. И пусть готовят лафеты.
Море во время отлива пахнет совсем по-особенному. Корабли — от нескольких остался только обугленный остов — стоят на мелководье, сплошь усеянном белыми пятнышками: это стаи чаек присели среди обнажившегося зеленого ила и водорослей как раз напротив причала, по которому проходит Дефоссё в сутолоке и суете солдат, занятых обустройством огневой позиции. Вчера утром, сразу по прибытии, капитан, как было приказано, оценил ситуацию, а днем, вечером, ночью и нынче утром не покладая, можно сказать, рук распределял людей по работам и руководил ими. Сейчас уже пятый час пополудни, и взвод саперов при вялом, через пень-колоду — поскольку жара адова — содействии морских пехотинцев и артиллеристов только что уложил наконец последние туры с морской травой и песком для защиты нового, выстроенного полумесяцем огневого рубежа, призванного своими шестью 8-фунтовыми орудиями полностью прикрыть город со стороны моря. Ну а если не полностью, то хоть более или менее.
Дефоссё отправляется на площадь, где на подводах, запряженных мулами, лежат чугунные трубы. Вывезенные из Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, эти старые орудийные стволы — каждый шести футов в длину и больше полутонны весом сейчас будут устанавливать на лафеты системы Грибоваль, уже размещенные и укрепленные на позициях. Оттого что герцог Беллюнский так торопит и понукает, позиции эти будут открытые и оборудованные лишь барбетом, без всякой иной защиты для прислуги, кроме набитых илом и водорослями фашин и туров, которые обошьют досками, подопрут пиллерсами и вкопают в землю так, чтобы возвышались на три-пять футов, — не бруствер, можно сказать, а слезы. Но все же, размышляет Дефоссё, и этого довольно, чтобы держать на почтительном расстоянии испанские канонерки — по крайней мере, в светлое время суток. Его больше беспокоит — и об этом он уже докладывал по начальству — другое противник изменил расположение своих батарей. Один английский офицер, из-за последствий дуэли вынужденный перебежать к французам, дал сведения о том, что на батарее в Ласарето появились дальнобойные орудия, что в британских фортах на Санкти-Петри и Гальинерас-Альтас, так же как и в португальских в Торрегорде, поставили 24-фунтовые пушки и 36-фунтовые карронады. Впрочем, все это происходит за пределами того сектора, за который отвечает Дефоссё, и потому его больше тревожит новая прямая угроза, нависшая над Трокадеро: бомбардирский корабль «Террибль», используемый как плавучая батарея, будет обстреливать форт Луис и Кабесуэлу, подавляя огонь «Фанфана» по Кадису. Или пытаясь подавить. Осада Кадиса — это какая-то диковинная смесь игры в «четыре угла», строительства карточного домика и партии в домино, и в этом сочетании каждое новшество, любое, даже самое незначительное движение может повлечь за собой сложнейшие последствия. А императорская артиллерия с Симоном Дефоссё в середине этого клубка исполняет жалкую роль того, кто тщится залить пожар единственным ведром воды и мечется туда-сюда, никуда в итоге не поспевая.
Сняв и отбросив мундир, а с ним вместе — и всякое понятие о чинопочитании, капитан берет под свое начало солдат, которые во главе с сержантом Лабишем в свисте блоков и скрипе канатов снимают орудийные стволы с телег и начинают прилаживать их к наклонным станинам деревянных, выкрашенных в зеленовато-оливковый цвет лафетов на колесах. Стволы так тяжеловесны, что укладывать их на рельсики-направляющие в верхней части станины — занятие трудное и долгое, тем более что люди, в чем быстро убеждается Дефоссё, неопытны, а стало быть, и неуклюжи. Впрочем, винить их не приходится: в шести полках, держащих фронт от Трокадеро до Санкти-Петри и сильно пострадавших и от суровых условий, и от естественных боевых потерь, — пугающая нехватка артиллеристов. Немудрено, что при подобной скудости даже разгильдяй Лабиш — истинный подарок судьбы, хоть, по крайней мере, дело свое знает. Прислугу на батареях, ведущих огонь по территории самого Кадиса, Дефоссё был вынужден пополнить солдатами линейной пехоты. Вот и здесь, на причале в Пуэрто-Реале, к этому роду войск принадлежат все, кроме прибывших вместе с орудиями из Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария двух фейерверкеров, пяти канониров и трех моряков-комендоров, чьи синие мундиры с красными воротниками и обшлагами выделяются среди белых пехотных нагрудников.
Крик-крок, скрипит лафет. Дефоссё еле успевает отпрыгнуть назад, и тяжелое колесо прокатывается в считаных дюймах от его ноги, чуть не размозжив ее. Будь оно все проклято! И он сам, и испанские канонерки, и маршал Виктор с его внезапными озарениями. Так некстати! С обстрелом Пуэрто-Реаля справился бы любой офицер, однако за последние несколько месяцев каждую бомбу, в каком бы направлении она ни летела, герцог Беллюнский и его штаб ставят в исключительную заслугу капитану Дефоссё. Дам тебе все, что попросишь, сказал Виктор в прошлый раз. Или — что смогу. Делай, что хочешь, но без добрых вестей ко мне на глаза не показывайся. И вот в итоге все артиллерийские офицеры, от последнего субалтерна до высших чинов Первого корпуса, включая и начальника артиллерии Д'Абовилля, сменившего генерала Лезюера, — все, все решительно пышут к Дефоссё лютой злобой, лишь слегка прикрытой приличиями и воинской дисциплиной. Только и слышишь за спиной: ишь, прихлебатель… маршальский любимчик… гений баллистики… диво из Меца. И прочая, и прочая. Капитан знает: любой из его сослуживцев и начальников отдал бы свое месячное жалованье, чтобы увидеть, как Дефоссё разорвет вместе с гаубицей Вильянтруа-Рюти либо осенит шальной благодатью испанской гранаты. Чтобы закрылся его послужной список, чтобы караул взял ружье дулом вниз да под левую руку, как положено на погребении с воинскими почестями.
Дефоссё достает из жилетного кармана часы, смотрит. Без пяти пять. Ему до смерти, нестерпимо хочется поскорее разделаться со всем этим да вернуться на редут в Кабесуэлу к «Фанфану» и братьям его, переданным с рук на руки лейтенанту Бертольди. Руки надежные, что говорить, но капитана смущает, что с его батареи сегодня еще не донеслось ни единого выстрела. А ведь было предусмотрено и условлено заранее, что по Кадису будет выпущено восемь зарядов: четыре бомбы со свинцом и песком и четыре разрывные гранаты.
В последнее время капитан мог быть доволен собой. Дуга на карте Кадиса, обозначающая радиус действия французских гаубиц, мало-помалу, но неуклонно сдвигалась к западной части города и переползла уже за треть его площади. Согласно полученным сведениям, из последних бомб, начиненных свинцом, три упали совсем рядом с башней Тавира, которая благодаря своей высоте служит артиллеристам ориентиром. А это значит, что остается всего 190 туазов до главной городской площади Сан-Антонио и 140 — до церкви Сан-Фелипе-Нери, где заседают кортесы инсургентов. В свете подобных отрадных новостей капитан мог уверенно смотреть в будущее и с полным на то основанием надеяться, что при благоприятной погоде его бомбы наконец преодолеют дистанцию в 2700 туазов. И к тому времени, как его отозвали, он так пристрелялся по ближайшему к городским стенам участку бухты, что мог бы избрать своей целью любой из стоящих на рейде боевых кораблей — что английских, что британских. Другое дело, что точность огня была бы невелика, а ущерб от попаданий — еще того меньше, но все же это заставило бы корабли поднять якоря и убраться подальше — под бочок к бастионам Канделарии и Санта-Каталины.
Почти все 8-фунтовые стволы уже установлены на лафеты. Взмокшие от пота, перепачканные солдаты, впрягшись в канаты, тянут на катках последние. Дюжие саперы работают, по обыкновению, молча и добросовестно. Артиллеристы предоставляют им самое трудное, а сами предпочитают не надрываться. Пехотинцы отлынивают по мере сил. Один из них уже получил от Лабиша прицельно-крепкую затрещину, а сейчас под истошный крик:
— Печенку тебе вырву, бесстыжая твоя рожа! — еще и ногой в зад.
Дефоссё, отозвав унтер-офицера в сторону, чтобы не ронять его авторитет перед рядовыми, приказывает прекратить рукосуйство. Лабиш пожимает плечами, сплевывает, возвращается к солдатам, но через пять минут уже снова доносятся звон оплеух и крики:
— Пришибу всех! Лодыри! Шевелись, сволочи!
От безветрия зной делается совсем нестерпимым. Дефоссё утирает пот со лба. Потом, подобрав мундир, уходит с причала туда, где в тени, на углу улицы Крус-Верде, неподалеку от караульной будки стоит большой глиняный кувшин с водой. Почти все дома в Пуэрто-Реаль покинуты жителями — сами ушли или выселены принудительно. Городок превратился в огромный военный лагерь. В открытые окна за железными решетками видны разоренные, разгромленные комнаты — битое стекло, в щепки разнесенные двери и шкафы, вывороченные на пол пожитки. Повсюду вокруг горы пепла от бивачных костров. Патио, превращенные в конюшни, смердят навозом, и над кучами его вьются назойливые рои мух.
Капитан, выпив кружку воды, присаживается в тени и достает из кармана письмо от жены — первое за полгода, — полученное вчера утром, перед тем как покинуть батарею в Кабесуэле. Он перечитывает его в пятый раз, однако в душе так и не возникло живого отклика, искреннего волнения. Мой дорогой, начинается оно, я неустанно молю Господа, чтобы сохранил тебя живым и здоровым… Отосланное четыре месяца назад, письмо содержит подробнейшую и монотонную хронику семейной жизни: рождений, крестин, свадеб и погребений, мелких домашних происшествий, сведений о происходящем в городе и о чьих-то далеких жизнях, глубоко безразличных Симону Дефоссё. Не вызывают у него интереса и две строчки о том, что, по слухам, на границу с Польшей стянута двадцатитысячная русская армия и что император готовится воевать с царем. Польша, Россия, Франция, Мец — все это одинаково далеко. В другое время его бы сильно встревожили такие сведения. Вызвали бы даже угрызения совести. Так случалось раньше, когда он с армией шел на юг, с каждым днем углубляясь все больше в этот неведомый и неверный край, а оставленный позади мир, хотя бы внешне кажущийся прочным и устойчивым, с каждым шагом исчезал вдали. Теперь не так. Капитану, давно уже и прочно укорененному в непреложной повседневности своего замкнутого, геометрически четко очерченного пространства, безразлично все, что находится за пределами круга радиусом в 3000 туазов, и безразличие это, оказывается, необыкновенно удобно. И даже полезно. Избавляет от меланхолии и ностальгии.
Дефоссё складывает письмо и снова прячет его в карман. Потом, мельком поглядев, как идут работы на серповидном укреплении, переводит взгляд на Трокадеро. Отчего же все-таки не слышно «Фанфана» с товарищами? Он ненадолго погружается в расчеты траекторий и парабол, и они, подобно парам опиума, оказывают свое обычное действие. Он с удовольствием вспоминает, что башня Тавира наконец-то оказалась в пределах досягаемости его орудий. Это великолепно. До центра Кадиса — рукой подать. Последнее донесение, доставленное голубиной почтой, содержит план этой части города, на котором отмечены места попаданий — две на улице Реканьо, одна — на Вестуарио. Лейтенант Бертольди чуть не плясал от радости. Сейчас мысли Дефоссё, как уже бывало не раз, обращаются к лазутчику, пересылающему эти сведения, к неведомому субъекту, который, рискуя жизнью, позволяет нанести на карту эти триумфальные пометки. Кто он? Испанец по рождению или давно осевший здесь и натурализовавшийся француз? Капитан не знает, как его зовут, как он выглядит и чем занимается. Не знает, военный он или гражданский, одухотворен ли высокой идеей или движим корыстолюбием, изменник ли своему отечеству или борец за правое дело. И платит ему не он — это дело главного штаба. Со шпионом его связывают только почтовые голуби и тайные рейсы, которые некий испанский контрабандист по прозвищу Мулат совершает с того берега бухты на этот. Однако Мулат не скажет ни словечка сверх того, что совершенно необходимо. Во всяком случае дело, конечно, идет об агенте с могучими возможностями. О храбреце неустрашимом, если вспомнить только, чем он занят. И — что живет под дамокловым мечом, а верней сказать, в постоянно нависающей над ним тенью виселицы, а это растреплет нервы кому угодно. Дефоссё знает наверное, что сам он недолго бы протянул вот так — в полном одиночестве, на вражеской территории, где нельзя довериться ни одной живой душе, где каждую секунду надо прислушиваться, не гремят ли на лестнице шаги солдат или полицейских, где постоянно ожидаешь, что попадешь под подозрение, в донос, а потом — и в тюрьму, а там ждут пытка и позорная казнь, уготованная шпионам.
Орудия уже установлены на лафеты, наведены поверх парапета на бухту. Капитан встает, покидает спасительную тень и возвращается на причал, чтобы самолично руководить последней наводкой. По дороге слышит наконец донесшийся с востока грохот. Это мощное пу-ум-ба хорошо ему знакомо. Привычное ухо мгновенно определяет дистанцию — две с половиной мили. Дефоссё останавливается, всматривается туда — чуть подальше берега Трокадеро, — откуда раздался грохот, и полминуты спустя слышит второй такой же, а потом и третий. Стоя на эспланаде причала, козырьком приложив руку к глазам, Дефоссё удовлетворенно улыбается. Десятидюймовки Вильянтруа-Рюти ни с чем не спутаешь: у них такой плотный, тугой и чистый звук, дающий раскатистое гулкое эхо. Пу-ум-ба. Вот и еще один, четвертый. Умница, Маурицио Бертольди, справился с порученным делом, долг свой исполнил.
Пу-ум-ба. Пятый выстрел переполняет сердце капитана гордостью. Какое блаженство, какое наслаждение! Он впервые слышит свои гаубицы издали, со стороны, а не в непосредственной близости от огневой позиции на Кабесуэле, когда самолично проверяешь, все ли в порядке. Но все звучит, как должно. Чудесно звучит. Это наконец «Фанфан» подал голос, который чем-то отличается от других — в самом начале тон грохота чуть глуше и ниже. Радость узнавания заставляет Дефоссё вздрогнуть от странной нежности. От горделивой радости отца, увидевшего, как его сын сделал первые шаги.
— Что вы сказали? Скрылся? Вы издеваетесь?
— Нет, сеньор. Боже избави…
Долгое, напряженное молчание. Рохелио Тисон невозмутимо, не моргая и не отводя глаз, выдерживает яростный взгляд главноуправляющего полицией Эусебио Гарсии Пико.
— Вы взяли этого человека под стражу, Тисон. И отвечали за него.
— Сбежал, как я докладывал. Это бывает.
Беседа протекает в кабинете Гарсии Пико: сам он сидит за своим сверкающим полировкой и абсолютно пустым — ни единой бумажки — столом у окна, выходящего во двор Королевской тюрьмы. Тисон стоит перед ним с картонной папкой в руках. Хоть предпочел бы находиться где угодно, только не здесь.
— Сбежал — и при странных обстоятельствах… — цедит наконец Пико, обращаясь словно бы к самому себе.
— Все так, дон Эусебио. Мы проводим тщательное разбирательство.
— Да неужели?
— Самое доскональное.
Что ж, такой способ подвести итог ничем не хуже любого другого. На самом деле человек, о котором идет речь, — тот самый, что выслеживал молоденьких швеек на улице Хуана-де-Андас, — уже неделю как, обвернутый парусиной, с пушечным ядром в ногах в качестве груза, лежит на дне морском. Во что бы то ни стало надо было получить признательные показания, и Тисон допустил ошибку, поручив вести допрос своему помощнику Кадальсо и еще двоим сбирам, вот они, скоты, и перестарались. Задержанный оказался слаб здоровьем, помер и тем самым оставил дознавателей с носом.
— Да это не страшно… Никто ничего не знает… Ну или почти ничего.
Гарсия Пико все так же мрачно предлагает присесть.
— Ну, вы своего добились, — говорит он, пока Тисон устраивается в кресле и кладет на колени папку. — Последнее убийство незамеченным не осталось.
— Слухи… Неподтвержденные слухи.
— Слухи-то слухи, однако же от нас потребовали объяснений. Этой историей заинтересовалась даже парочка депутатов.
Интерес их угас через несколько дней, возражает Тисон. Ну погибла девушка, царствие ей небесное… Одной больше, одной меньше… По счастью, с предыдущими убийствами эту смерть не связали. И тотчас все забылось. В городе и без того много всякого происходит, не говоря уж о постоянных бомбардировках. При таком количестве военных и эмигрантов происшествия случаются ежечасно. Не далее как вчера зарезали английского матроса, а на Бокете солдат задушил проститутку.
— И мы смогли, — завершает свой краткий доклад комиссар, — заткнуть рот кое-кому.
— Черт. Вы же сказали — «имеется подозреваемый»… Этими самыми словами сказали и в самый подходящий момент…
— Так оно и было. Был подозреваемый. Но сбежал, как я докладывал. Мы его, чтобы не нарушать этот свежепринятый закон, собирались выпустить, взять под плотное наблюдение, а потом снова посадить…
Гарсия Пико взмахом руки прерывает его. Взгляд его, скользнув по комиссару, устремляется в бесконечность — куда-то между закрытой дверью и неизбежным портретом, с которого его величество Фердинанд Седьмой — томящийся во французской неволе мученик за отчизну — взирает на них из-под набрякших век весьма недоверчиво.
— Как же это случилось?
Тисон пожимает плечами:
— Двое моих людей проводили с ним следственный эксперимент, восстанавливали ход событий. Ну а он сумел уйти. Как это ни прискорбно.
— Прозевали? Ушами хлопали? — Взгляд начальника полиции по-прежнему обращен в никуда, в немыслимую даль. — Проворонили, так и скажите — вот он и ушел. Был и нет.
— Именно так. С агентов, упустивших его, строго взыскано.
— Да-да, воображаю. Ужасно строго, просто бесчеловечно…
Тисон делает вид, что не замечает сарказма, и говорит невозмутимо:
— Ведем активный розыск. Для нас это первоочередная задача…
— Да что вы говорите? Так-таки и перво…
— Ну или где-то рядом…
— В этом я тоже сильно сомневаюсь, комиссар.
Гарсия Пико, наконец оторвавшись от невидимой точки в пространстве, вяло устремляет взгляд на комиссара. На лице его усталая досада. Кажется, что все осточертело ему безмерно, до последней крайности: и Тисон, и обстоятельства этого дела, и жара, от которой не спасешься и за стенами кабинета, и Кадис, и вся Испания. В этот миг где-то возле Пуэрта-де-Тьерра грохочет разрыв, и оба поворачивают головы к открытому окну.
— Я вам сейчас кое-что прочту.
Главноуправляющий выдвигает ящик стола, достает оттуда страничку печатного текста и вслух читает первые строчки: «Сим объявляется, что отныне ни один судья не смеет вменить в обязанность или разрешить дознавателям пытку, применение каковой, равно как и обращение, унижающее достоинство заключенного либо оказывающее на него физическое или моральное принуждение, признаются навсегда упраздненными во всех землях, пребывающих под властью испанской короны».
Дойдя до этого места, он снова вскидывает глаза на Тисона:
— Что вы на это скажете?
Тот и бровью не ведет. А про себя думает: «Что ты мне тут чтения устраиваешь?» И кому? Рохелио Тисону, комиссару полиции в том городе, где бедняк освобождается от наказания, уплатив восемьдесят реалов, ремесленник — двести, а человек состоятельный — тысячу?
— Мне известно это постановление, сеньор. Вышло пять месяцев назад.
Гарсия Пико положил бумагу на стол и сейчас изучает ее, отыскивая, нельзя ли чего-нибудь прибавить к прочитанному. Потом, решив обдумать это на досуге, вновь прячет в ящик. Потом наставляет на Тисона указательный палец:
— Послушайте. Еще раз случится такое — нас сожрут заживо. Накинутся газеты со своим хабеас-корпусом и прочей ерундой… Сейчас к этому все очень чувствительны. Даже самые респектабельные и консервативные депутаты прониклись новыми идеями. Или вид делают. У кого сейчас хватит духу разбираться в этом?..
Очевидно, что Гарсия Пико тоскует по былым временам. Когда все было ясно и однозначно. Тисон изображает на лице осторожное согласие. Он тоже тоскует. По-своему.
— Я не думаю, сеньор, чтобы нам это могло сильно повредить… Вот «Хакобино Илюстрадо» горой стоит за комиссариат полиции. На прошлой неделе так и было сказано в передовой: «Безупречный и неколебимый гуманизм… Наша полиция, отвечая настоятельным требованиям времени, являет собой образец неукоснительного следования букве и духу…» — и прочая…
— Вы шутите, что ли?
— Нисколько.
Главноуправляющий обводит кабинет глазами с таким видом, словно ищет источник внезапно возникшего зловония. Потом смотрит на Тисона:
— Я не знаю, как вы уломали этого выползня Сафру… Но «Хакобино» — мусорная газетенка и погоды не делает. Меня больше беспокоят серьезные издания — «Диарио меркантиль» и прочие. Да и губернатор смотрит на нас с вами в лупу.
— Виноват.
— В самом деле?.. Ну что же, так тому и быть. Учтите, если щелкоперы начнут искать ответственных, я вас брошу им на растерзание.
Журналистам и без меня есть чем заняться, флегматично успокаивает его комиссар. Последние случаи гнилой горячки сильно взволновали население, которое опасается, как бы не повторилась прошлогодняя эпидемия желтой лихорадки. Даже в кортесах обсуждается вопрос о переезде законодательного органа еще куда-нибудь, ибо летняя жара и перенаселенность делают Кадис опасным для здоровья. Общественное мнение озабочено также и новостями с театра военных действий. Разгром генерала Блейка под Ньеблой, сдача Таррагоны, угроза, нависшая над всей восточной частью страны, взметнувшиеся цены на гаванский табак — все это дает завсегдатаям кофеен на Калье-Анча богатую пищу для разговоров. Да еще и новая экспедиция против французов, готовящаяся под командованием генерала Бальестероса.
— Да вам-то откуда это известно? — Гарсия Пико едва ли не подпрыгивает на своем кресле. — Это совершенно секретные сведения!
Комиссар непритворно удивлен:
— Вы знаете. Я знаю. Это в порядке вещей. Но помимо нас с вами еще весь город. Это же Кадис.
Молча смотрят друг на друга. Он, в сущности, недурной человек, сохраняя полнейшее душевное равновесие, размышляет комиссар. Не хуже других, да и меня самого. Просто хочет усидеть в своем кресле и приспособиться к новым временам. Пережить этих философов и фантазеров из Сан-Фелипе-Нери, которые без всякого понятия о том, что возможно, а что нет, тщатся перевернуть мир вверх дном. Война пагубна не сама по себе. Главная беда — в том, какой кавардак она устраивает вокруг себя.
— Ну ладно, этих несчастных девиц — побоку… — говорит Гарсия Пико. — Тут вот еще какое дело… Больно много народу шастает с нашего берега на неприятельский и обратно. Слишком много контрабанды и еще кой-чего.
— А именно?
— Сами знаете. Шпионов.
Комиссар пожимает плечами, как бы покорствуя судьбе, но при том не теряя самообладания:
— И это тоже — в порядке вещей. Война. А уж у нас — тем более.
Главноуправляющий снова выдвигает ящик, но ничего не достает оттуда. Медленно, с задумчивым видом, задвигает.
— У меня тут докладная генерала Вальдеса, командующего флотилией маломерок… За три последние недели его моряки поймали двух шпионов.
— Не они одни ловят. Мы тоже без дела не сидим.
Гарсия Пико нетерпеливо отмахивается:
— Да я знаю! Но тут есть одна любопытная подробность… Дважды упоминается некий негр или мулат, который чересчур часто плавает вперед-назад.
Тисону нет нужды напрягать память: он отлично помнит Мулата. Это, помимо убийств, еще одно дело, которое он пытается распутать с того дня, как содержатель погребка на улице Вероника навел его на след. Но до сих пор ничего выяснить не удалось: агенты лишь подтвердили, что Мулат перевозит людей из Кадиса на занятый французами берег. Слово «шпион» всплывает в этой истории впервые, но не обнаруживать же это перед начальством?
— Может статься, это владелец баркаса, за которым мы послеживаем уже некоторое время, — осторожно отвечает он. — Наши… гм… доверенные лица несколько раз указывали на него как на человека подозрительного… Что контрабандист — это точно. А насчет шпионажа попробуем узнать.
— Глаз с него не спускайте. И постоянно докладывайте мне. Это же касается, разумеется, и дела этих убитых девушек.
— Разумеется, сеньор… Будем стараться, приложим все силы.
Гарсия Пико внимательно смотрит на него, будто отыскивая на лице тень издевки, послышавшейся в последнем слове, однако Тисон выдерживает это с самым невинным видом. Но вот начальник, как бы переведя дух, обмякает. Он хорошо знает, кто сидит напротив. Ну или полагает так. Он ведь сам, когда два года назад занял свой нынешний пост, утвердил комиссара в должности — и ни разу не пожалел об этом. По крайней мере, до сих пор. Тисон — это нечто вроде запруды, ограждающей начальство от неудобств и неприятностей. Человек необыкновенно полезный: исполнителен, деятелен, скромен, в политики не лезет. Просто клад по нынешним трудным временам. Впрочем, разве бывали когда-нибудь в Испании времена легкие?
— Что касается этих девушек, должен признать, комиссар, что вы свое слово держите. В самом деле, никто не заподозрил связи между четырьмя убийствами…
Тисон позволяет себе улыбнуться мягко и почтительно. С оттенком сообщничества:
— А кто заподозрил, тот помалкивает. По нашей просьбе…
Главноуправляющий, снова готовый вспылить, выпрямляется в кресле.
— О методах ваших попрошу не распространяться!
Чуть поколебавшись, он взглядывает на часы, висящие в простенке у окна. Сообразительный Тисон, подобрав папку, встает. Начальство рассматривает ноги.
— Помните, что сказал губернатор. Если по поводу убийств вспыхнет скандал, нам потребуется виновный.
Тисон чуть-чуть, самую малость кланяется: легчайшее движение головой — ни на дюйм больше, чем нужно.
— Работаем… Ищем. Ведем повальную проверку документов, сличаем со списками жителей… А все, кого я смог собрать, патрулируют улицы.
— Я имею в виду истинного виновника. Не знаю, ясно ли я выразился.
Тисон и бровью не ведет. Он похож сейчас на благодушного кота, что сидит перед пустой птичьей клеткой. И счищает перышки с усов.
— Ну конечно. Истинного виновника. Куда уж ясней.
— И такого, который бы не сбежал. Понимаете? Помните то, что я вам прочел… эту бумагу, будь она проклята! Чтобы ему не надо было сбегать.
В пляшущем свете факелов, вкопанных в песок под стеной, виднеется Калета и можно различить очертания больших и малых кораблей, покачивающихся на приливной волне невдалеке от безмолвного берега, который лижет черная спокойная вода. Ночь ясна. Месяц еще не выплыл, но скоро появится под куполом небес, усеянным звездами. Ни единого дуновения в воздухе, ни единой волны в море. Прямые столбики пламени заливают красноватым светом закусочные и харчевенки, притулившиеся к стене из ракушечника: в это время года днем здесь кормят рыбой и прочей морской снедью, а по вечерам играет музыка и устраиваются танцы. Ибо здесь, в западной части города — между перешейком Сан-Себастьян и замком Санта-Каталина, — на твердом и гладком песке этого полумесяца, вогнутой стороной обращенного к Атлантике, комендантский час понимают своеобразно. По выходе с Кадеты, за пределами крепостных стен, приказ в вечернее время сидеть по домам не действует: через городские ворота, выводящие на перешеек, к морю бесконечной вереницей идут люди: кто с пропуском — сунуть под нос часовым, кто при деньгах — им же в карман. Под навесами гремят фанданго и болеро, звенят стаканы, стучат кастаньеты, заливаются певцы и куплетисты, гудит многоголосый говор моряков, солдат, эмигрантов, намеренных растрясти мошну или высматривающих, кто бы угостил и поднес, молодых людей сомнительной нравственности, англичан, лодочников. Все это толчется, клубится, движется взад-вперед. Толпу оживляют офицеры и матросы с боевых кораблей, стоящих неподалеку на якорях для защиты бухты. Громкие голоса, смех гулящих девиц, перезвон гитар, песни, пьяная брань, вспыхивающий время от времени шум потасовки. Здесь, на Кадете, ночь напролет радуется жизни бессонный, разгульный, сволочеватый Кадис, второй год сидящий во французской осаде.
— Добрый вечер… Не уделите ли минутку для разговора?
За грубо сколоченным столом Пепе Лобо быстро переглядывается с Рикардо Мараньей, а потом обращает взор на незнакомца, только что остановившегося рядом с ними: от проблесковых вспышек маяка на Сан-Себастьяне то возникают, то вновь исчезают во тьме шляпа из белого индейского тростника, трость в руке, лицо с крючковатым носом. Расстегнутый серый редингот поверх жилета, мятые панталоны, неряшливые и без малейших претензий на элегантность. Длинные и густые бакенбарды, соединенные с усами. Глаза сейчас кажутся очень темными. И вероятно, таят опасность. Не меньшую, чем заключена в набалдашнике трости — этот массивный бронзовый шар в форме грецкого ореха отменно хорош, если надо раскроить череп.
— Чего надо? — не вставая, осведомляется моряк.
Подошедший скупо улыбается. Одними губами, коротко, но учтиво. Такая несколько утомленная учтивость. При этом в свете факелов блеснул и тотчас погас золотой зуб в углу рта.
— Тисон. Комиссар полиции.
Корсары снова переглядываются: Пепе Лобо явно заинтересован, Маранья, по своему обыкновению, исполнен глубочайшего безразличия. Бледный, тонкий, изящный, весь в черном — от галстука до сапог — молодой человек сидит, вытянув поврежденную ногу и откинувшись на спинку стула. Со стаканчиком водки в руке — а по тому, как Маранья держится, никак не скажешь, что полбутылки уже гуляют в нем, — с дымящей в зубах сигарой, он медленно, нехотя поворачивает голову к подошедшему. Пепе Лобо знает, что помощник, как и он сам, полицейских не любит. Полицейских, военных моряков и таможенников. Да и вообще всех, кто прерывает чужие разговоры в одиннадцать вечера, на Кадете, когда от хмеля путаются мысли и заплетается язык.
— Вас спрашивают, не кто вы, а что вам угодно? — уточняет он крайне неприязненно.
Пепе Лобо, которому при слове «полиция» выпитое ударяет в голову, рассматривает комиссара, а тот принял нелюбезную реплику как должное и не потерял спокойствия. Да нет, соображает капитан, его, по всему судя, не прошибить таким вопросом, толстокож. Снова вспыхивает золотая коронка: комиссар осклабился. Это просто механическое движение, полагающееся и производимое по должности, но и в нем — та же подспудная скрытая угроза, что и в набалдашнике трости или в этих темных, неподвижных глазах, столь далеких от губ, растянутых в любезной улыбке, словно их разделяет шагов двадцать.
— Я по службе. Подумал, что, вероятно, вы сможете мне содействовать.
— Вы нас знаете? — спрашивает Лобо.
— И вас, капитан, и вашего помощника. Мне положено.
— Ну и зачем мы вам понадобились?
Тисон отвечает не сразу, а после секундного размышления — вероятней всего, о том, как поудобней изложить дело. И вот наконец приступает:
— Вообще-то мне необходимо переговорить с сеньором Мараньей. Сейчас, быть может, не самое подходящее время, но я знаю — вы скоро снимаетесь с якоря. Увидев вас здесь, я решил подойти и тем самым избавить от беспокойства завтра.
Остается надеяться, думает Пепе Лобо, что помощник мой не влип в какую-нибудь неприятность. За двое суток до выхода в море. Ладно, как бы то ни было, это не его дело. И с этой мыслью он, уняв неизбежное любопытство, собирается встать из-за стола:
— В таком случае не стану мешать.
Но Маранья, опустив ладонь на его руку, останавливает это едва начавшееся движение.
— У меня от капитана секретов нет. Говорите при нем.
Комиссар продолжает стоять и, похоже, колеблется. То ли вправду не может решиться, то ли изображает нерешительность.
— Не знаю, право, должен ли я…
И переводит глаза с одного на другого, как бы соображая. А вернее — ожидая слова или жеста. Однако оба моряка по-прежнему безмолвны и неподвижны. Пепе Лобо, оставшись сидеть, косит краем глаза на помощника. А тот взирает на комиссара с той же невозмутимостью, с какой ждет, налево или направо ляжет карта из-под руки банкомета. Капитан знает: в жадной и торопливой игре, которую ведет его помощник, он с самоубийственным размахом ежедневно ставит на кон свою жизнь.
— Дело довольно деликатное, господа… — говорит комиссар. — Не хотелось бы, чтобы…
— Опустите преамбулу, а? И пониже.
Тисон берется за спинку свободного стула:
— Позволите присесть?
Утвердительного ответа не следует. Но и отказ тоже не прозвучал. Тогда, отодвинув стул, комиссар садится в некотором отдалении от стола, поставив между колен трость, а на нее повесив шляпу.
— Ну что ж, приступим к существу дела. Есть сведения, что вы, сеньор Маранья, когда пребываете в Кадисе, время от времени совершаете рейсы на тот берег.
Помощник глядит на него. Немигающие глаза, окруженные густой синевой и от лихорадки иногда блестящие особенно сильно, спокойны. Не знаю, о каких рейсах речь, отвечает он непринужденно. Полицейский, замолчав, понимающе склоняет голову и тотчас полуоборачивается к морю, показывая этим движением, куда именно плавает Маранья. В Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, произносит он вслед за тем. По ночам, на баркасе контрабандистов.
— Вчера ночью вы были там. Были и вернулись назад.
Легкий, тотчас подавленный кашель. Маранья с великолепной дерзостью смеется ему в лицо.
— Не понимаю, о чем вы. Но в любом случае — вас это никак не касается.
Пепе Лобо в очередной раз видит тусклый блеск золотой коронки в красноватом свете факелов.
— Да, не касается. Или верней сказать — не очень касается… Вопрос тут в другом. У меня есть основания полагать, что вояжи свои вы совершали на баркасе, хозяином которого я интересуюсь. Контрабандист по прозвищу Мулат.
Маранья — нога на ногу — с показной, рассчитанной медлительностью выпускает густой клуб сигарного дыма. Потом холодно пожимает плечами:
— Ну, довольно. Доброй ночи.
Рука с зажатой в пальцах сигарой поднимается, указывая в сторону берега и городских ворот. Однако Тисон не трогается с места, сидит как сидел. Адское терпение у человека, отмечает про себя Пепе Лобо. Можно не сомневаться, что без этого полезнейшего качества людям его вонючего ремесла не обойтись. Однако нетрудно представить себе — а черные жесткие глаза человека, сидящего за столиком напротив, недвусмысленно подтверждают, — что, когда приходит час предъявить счет к оплате, полицейский отбрасывает эту свою церемонную мягкость. В нынешние времена никто не может поручиться, что не переступит закон, ну и, значит, порог тюрьмы. Капитан, впрочем, убежден, что его помощник при всей своей молодости, и дерзости, и природной надменности, сейчас еще усиленной спиртным, чувствует это не хуже его самого, Пепе Лобо, привыкшего о людях судить по тому как они смотрят и как молчат, а о птичке — по полету. Или помёту.
— Вы неправильно меня поняли, сеньор… Я не собираюсь вытягивать из вас сведения о контрабанде.
Услышав взрыв смеха, Пепе Лобо поворачивает голову к ближайшей таверне, где под звон гитар, мотая вздернутым подолом над высоко оголенными ногами, плясунья выбивает босыми пятками на дощатом помосте неистовую дробь. К общему веселью только что присоединились несколько испанских и британских офицеров. Глядя, как они рассаживаются, капитан кривится. Мелькнувшее среди испанцев знакомое лицо — инженер-капитан Лоренсо Вируэс — вызывает тягостные воспоминания. И вполне свежую неприязнь. Нежданно пронесшийся перед глазами образ Лолиты Пальмы оживляет, будто встряхнув, застарелую злобу. Подбавляет горечи в и без того мрачное расположение духа, в котором пребывает Пепе Лобо нынче вечером.
— Дело тут более серьезное, — говорит между тем комиссар, обращаясь к Маранье. — Есть основания полагать, что кое-кто из лодочников-контрабандистов сносится с неприятелем. Передает ему сведения.
Услышав такое, капитан моментально забывает и Лолиту, и Вируэса. Не дай бог, говорит он про себя, будьте вы все прокляты: и Рикардо Маранья, и баба, к которой он таскается по ночам в Эль-Пуэрто, и эта ищейка, взявшая след. Пепе, впрочем, полагает, что ночные приключения его помощника не слишком сильно осложнят ему жизнь. Через двое суток, если ветер позволит покинуть кадисскую гавань, «Кулебра», пополнив припасы, поставив все паруса и изготовив пушки, выйдет в море и начнет охоту.
— Ничего об этом не знаю, — сухо произносит Маранья.
Пепе Лобо отмечает, что юноша не изменился в лице и бесстрастен, как змея, свернувшаяся под камнем отдохнуть после обеда. Вот он сделал большой глоток и поставил опустевший стакан точно туда, откуда взял, — в центр влажного кружка, оставшегося на столе. С этим же спокойствием он, разыгрывая трофеи, тянет жребий, вызывает человека на поединок или в треске рвущейся обшивки и пороховом дыму перепрыгивает на палубу чужого корабля. Все с той же невозмутимо презрительной миной, обращенной к жизни. И к себе самому.
— Бывает иногда так, что знаешь, да сам не знаешь, что знаешь, — замечает комиссар.
— Ничем не могу помочь.
Неловкое молчание. Наконец полицейский поднимается из-за стола. Довольно неохотно.
— Мы с вами в Кадисе… — роняет он. — Здесь контрабанда — в порядке вещей, дело вполне житейское. А вот шпионаж — нет. Тот, кто помогает бороться с ним, оказывает важную услугу отечеству.
В ответ следует издевательский, сквозь зубы, смешок В свете факелов, в пульсирующем огне маяка темные круги под глазами на бледном лице Мараньи особенно заметны. Смех обрывается влажным, рвущим нутро кашлем, который помощник душит, выронив сигару и прижав к губам поспешно выхваченный из-за обшлага платок Потом с полнейшим равнодушием, даже не взглянув, есть ли на нем кровь, снова прячет на прежнее место.
— Буду иметь в виду. Особенно — насчет отечества.
Комиссар глядит на него с новым интересом — так, что Пепе Лобо не отделаться от неприятной мысли, что этот взгляд будто призван навсегда запечатлеть Маранью в памяти. Дай срок, дерзкий мальчишка, можно прочесть в складке поджатых губ, дай срок — придется и тебе расквитаться за свою наглость. Впрочем, этот Тисон производит впечатление человека, отменно владеющего собой и хладнокровного, как рыба. Короче говоря, завершает свою мысль капитан, в карты с ними обоими лучше не садись: по лицу нипочем не поймешь, что у них на руках.
— Если вам вдруг найдется что рассказать мне, я к вашим услугам, — примирительным тоном говорит комиссар. — И вас тоже рад буду видеть, сеньор капитан. Мой кабинет — на улице Мирадор, как раз напротив новой тюрьмы.
Надевает шляпу и уже взмахивает тростью, готовясь сделать первый шаг, но вдруг задерживается.
— Да, вот еще что… — обращается он к Маранье. — Я бы на вашем месте впредь воздерживался от ночных прогулок. Это чревато неожиданными встречами. Может вам выйти неприятность…
Юноша с нарочитой медлительностью поднимает на него глаза. Потом, слегка покивав, отъезжает вместе со стулом от стола и откидывает левую полу сюртука. Обнаруживается короткий пистолет флотского образца. Красноватый отблеск ложится на бронзовые щечки лакированной деревянной рукояти.
— Может, может… Может выйти, но может и войти. С тех пор как изобретена эта штука, наладилось сообщение в оба конца.
Комиссар, чуть наклонив голову и ковыряя песок кончиком трости, как будто погружается в размышления о пистолетах, выходах и каламбурах. Потом, коротко вздохнув, проводит рукой в воздухе, словно пером по бумаге.
— Учту, — говорит он с обманчивой и никого не обманывающей мягкостью. — И еще мимоходом хочу напомнить, что в Кадисе ношение огнестрельного оружия гражданским лицам запрещено.
Маранья выдерживает его взгляд с улыбкой едва ли не задумчивой. Тени пляшут на его лице гитарным аккордам в такт.
— Я, сеньор, лицо не гражданское. Я помощник капитана на корабле «Рисуэнья», имеющем королевское каперное свидетельство… Кроме того, сейчас мы находимся за городской чертой, а здесь ваши полномочия не действуют.
Комиссар отдает преувеличенно церемонный полупоклон:
— Учту и это.
— И может быть, когда все наконец учтете, отправитесь отсюда… куда подальше?
Золото в углу рта вспыхивает в последний раз. Да уж, думает Пепе Лобо, комиссар — живое воплощение больших неудобств, на которые может нарваться помощник, и не дай бог тому сойтись с ним на узкой дорожке закона и порядка. Моряки, воздерживаясь от комментариев, наблюдают, как Тисон поворачивается спиной и по песчаному берегу уходит в сторону перешейка и городских ворот. Маранья меланхолично созерцает пустой стакан.
— Я спрошу еще бутылку?
— Не надо. Я сам. — Пепе Лобо все еще провожает полицейского взглядом. — А ты и вправду плавал в Эль-Пуэрто на этом Мулате?
— Может быть.
— А ты знаешь, что он — тип темный и скользкий?
— Да чепуха все это. — Помощник пренебрежительно кривит губы. — И в любом случае меня это не касается.
— Но этот хмырь кажется человеком осведомленным. Впрочем, ему положено быть таким. Ремесло его такое.
Некоторое время оба молчат. Из харчевни поблизости по-прежнему долетают голоса и смех — там вовсю идет веселье. Комиссар уже скрылся во тьме, под аркой Пуэрта-де-ла-Калета.
— Если тут замешан шпионаж, и в самом деле хлопот не оберешься.
— Ох, капитан, хоть ты не начинай, а? Довольно уж на сегодня.
— Сегодня опять собираешься туда?
Маранья не отвечает. Взял со стола стакан и вертит его в руках.
— Пойми, это меняет дело, — говорит Пепе Лобо. — Хорош я буду, если тебя сцапают перед самым выходом в море. Рисковать нельзя.
— Не беспокойся. Я не намерен сегодня покидать Кадис.
— Дай слово.
— Даже не подумаю. Моя личная жизнь — мое дело.
— Ошибаешься. Не только твое. У тебя контракт. Я не могу лишиться помощника за двое суток до съема с якоря.
Маранья угрюмо смотрит на дальние вспышки маяка. Пепе знает: честное слово входит в краткий перечень тех очень немногих понятий, к которым помощник еще питает уважение. Ибо что для других — да, безусловно, и для капитана «Кулебры» тоже — есть звук пустой и ни к чему не обязывающий или тактическая уловка, то для него — священно. Сдержать данное слово, чего бы это ни стоило, — это еще одна черта его сумрачной и дерзкой натуры. Еще один — и не хуже любого другого — способ попытать судьбу.
— Даю слово.
Пепе Лобо допивает остатки и поднимается.
— Пойду закажу еще. Заодно и облегчусь.
Подойдя по песку к дощатому настилу у харчевни, велит подать бутылку вон на тот столик. Минует нескольких офицеров, среди которых сидит и капитан Вируэс, и понимает: тот увидел его и узнал. Корсар идет дальше — туда, где под выступом бастиона Сан-Педро есть темный, пропахший мочой и сыростью закуток Пепе справляет нужду, опершись одной рукой о стену, застегивается и тем же путем возвращается. Когда вновь вступает на помост, замечает, что спутники Вируэса с любопытством разглядывают его. Вероятно, капитан что-то рассказал им, а поскольку в числе собутыльников — и двое в красных мундирах, можно предположить, что речь о Гибралтаре. Что ж, это уже не в первый раз: он и Лолиту Пальму посвятил в подробности их сидения в плену. От этой мысли Пепе Лобо охватывает бешенство. Трудно пропустить мимо ушей слова «…считают, что вы — не кабальеро», прозвучавшие при их последнем разговоре. Он никогда ни на что не претендовал, но ему не нравятся такие аттестации за спиной, на званых вечерах и раутах. И видеть, проходя мимо офицеров, потаенные усмешки на их лицах — тоже не нравится.
Корсар идет дальше своей дорогой, но в памяти будто сами собой воскресают ночь на Гибралтаре, темный порт, напряженное ожидание, заколотый часовой, холодная вода, в которой плыли, пока не вскарабкались на борт тартаны и оглушили вахтенного, и всплеск, раздавшийся, когда его тело упало в море, и как выбрали якорь, поставили парус и заскользили по черной глади бухты, взяв курс на восток и — к свободе. А тем временем Вируэс и ему подобные безмятежно дрыхли да поджидали, когда их обменяют и отправят в Испанию — с целенькой, непорушенной честью, в отглаженных мундирах да в спесивом сознании своего превосходства. Все они одного поля ягоды: все — и тот желторотый офицерик-барчук, который уже потом, после обмена, повстречав Пепе Лобо в Альхесирасе, попробовал было вызвать его на дуэль. Тогда капитан просто расхохотался ему в лицо да послал подальше. А вот сейчас все обстоит иначе — или ему так кажется. Может, водка дает себя знать. Или гитары. Может, и тогда бы он повел себя не так, будь на месте того безмозглого сосунка Вируэс.
…Не успев осознать, что делает и к чему его действия могут привести, корсар вдруг развернулся и пошел к столику, за которым сидят офицеры. Мысль «А что же я делаю?» догнала его уже на полдороге. Но сворачивать поздно. Вируэс сидит в обществе троих испанцев и двоих англичан — капитана и лейтенанта британской морской пехоты. Испанцы все — в капитанском чине: один — артиллерист, а двое носят светло-синие с желтым мундиры Ирландского полка. При появлении Пепе вся компания удивленно уставилась на него.
— Мы, кажется, с вами знакомы, сеньор?
Он спросил это у Вируэса, глядящего на него не без растерянности. Компания молчит. Выжидательно молчит. Слышна только музыка из дверей харчевни. Совершенно очевидно, инженер-капитан не ожидал такого. Да и сам Пепе Лобо — тоже. Что, черт возьми, я делаю? — вновь проносится в голове. Во что встреваю? Да уж не спьяну ли?
— Кажется, знакомы, — следует ответ.
Пепе Лобо безразлично и невозмутимо рассматривает атласно выбритый — и это в столь поздний час! — подбородок, каштановые усы и отпущенные по моде бачки. Недурен. Инженер-капитан, не абы что. И образование имеется, и будущность хороша, что на войне, что без войны. Таким везде и всегда дорожка укатана. Настоящий кабальеро, сказала бы Лолита Пальма. А может, и в самом деле сказала. Как нельзя лучше годится, чтоб подать даме чистый надушенный платок или зачерпнуть святой воды на выходе с мессы.
— Вот и мне так кажется. Это ведь вы сидели на Гибралтаре сложа руки и ждали, когда вас обменяют с удобствами…
Он обрывает речь. Вируэс, заморгав, слегка выпрямляется на стуле. Как и следовало ожидать, улыбки на лицах его спутников гаснут. Испанцы разевают рты. Англичане пока вообще не понимают, что происходит. What?
— Я, сеньор, сидел там потому лишь, что дал честное слово, что не сбегу. Как и вы.
Вируэс выделяет надменным тоном три последних слова. Лобо нагло улыбается:
— Ну да. Отчего ж не посидеть под честное слово и в приятном обществе господ англичан… Вы, как я вижу, привязанности к ним не утратили.
Офицер сдвигает брови. Первоначальная оторопь начинает сменяться досадой. Пепе Лобо перехватывает быстрый взгляд, брошенный на прислоненную к стулу саблю. Но сам он с пустыми руками. На берегу и уж тем более — когда собирается пить, никогда не носит оружия. Никакого — даже матросского ножа. Этот урок он затвердил в ранней юности, насмотревшись то в одном, то в другом порту, как вешают людей.
— Вы, сеньор, ссоры со мной ищете?
Корсар на мгновение добросовестно задумывается. Занятный вопрос. И вполне уместный, если учесть все обстоятельства. И вот наконец, серьезно все рассмотрев, пожимает плечами и говорит с подкупающей искренностью:
— Не знаю. Знаю только, что мне не нравится, как вы на меня смотрите. И что говорите — прямо или намеком — у меня за спиной.
— Все сказанное я мог бы повторить вам прямо в глаза.
— Что же, например?
— Например? Например, что на Гибралтаре вы вели себя неподобающим образом… Что пренебрегли приличиями и правилами и сбежали, и по вашей милости мы все оказались в позорном положении.
— Все? Вы, должно быть, про остолопов вроде вас и вам подобных?
Над столом проносится возмущенный ропот. К лицу Вируэса приливает кровь. В следующее мгновение он уже на ногах, но поднялся, как подобает воспитанному человеку — медленно и внешне сохраняя полное спокойствие. Только пальцы судорожно вцепились в край стола. И это доставляет Пепе Лобо жестокую радость. Прочие, переглянувшись, остаются сидеть. Англичане по-прежнему не понимают ни слова, но теперь им это и не нужно. Происходит нечто международное и в переводе не нуждается.
Вируэс, словно поправляя, дотрагивается до черного форменного галстука, которым повязана его белоснежная сорочка. Видно, что сдерживаться стоит ему больших усилий. Одернув полы мундира, упирает руку в бедро и сверху вниз, благо дюймов на шесть выше ростом, смотрит на корсара.
— Это низость, сеньор!
Пепе Лобо молчит. Слишком долго плавает он по морям, слишком многие виды видывал, чтоб не знать — слова обижают не сами по себе, а сообразно обстоятельствам. Молчит и лишь смотрит — так внимательно, как будто нож, которого у него нет, у него при себе: смотрит снизу вверх, прикидывая, куда нанести удар, если Вируэс шевельнется — если, конечно, шевельнется. Будто прочитав его мысли, тот стоит неподвижно, смотрит испытующе. И с угрозой. Не сильнее той, что принята в его кругу. То есть вполне относительной.
— Я требую, милостивый государь, решить этот вопрос достойно, как пристало людям чести.
При слове «достойно» лицо Пепе Лобо кривится. Едва ли не от сдерживаемого смеха. Давно не слыхали…
— Бросьте, капитан, в самом-то деле, словеса свои… Мы ж с вами не при дворе и не в знаменном зале.
Офицеры за столом ловят каждое слово. Куртка на корсаре расстегнута, руки чуть согнуты и отведены в стороны, как у борца. Он и похож на борца перед схваткой — широкие плечи, крепкие руки. Чутьем прирожденного моряка, помноженным на богатый опыт приключений в портовых притонах и всего, что с ними связано неразрывно, он предугадывает вероятное развитие событий. Невероятное, впрочем, тоже. Оценивает риск Это же чутье позволяет, не оглядываясь, почувствовать за спиной безмолвное присутствие Рикардо Мараньи. Маркизик нюхом учуял близкий скандал, приблизился к месту действия и стоит наготове, и весь облик его дышит угрозой. Хорошо бы, думает Пепе Лобо, чтоб не пришлось доставать то, что у помощника на левом боку, под сюртуком. Потому что с водкой не шути, а то она с тобой пошутит — тяжеловесно и не смешно. Вот, к примеру, как сейчас со мной. Поддался дурацкому побуждению, вот и стой теперь перед этим капитанишкой: вперед нельзя, пока он ничего не предпринял, назад — тоже, потому что без драки не обойтись. А все потому, что нарушил главное правило: не в том месте и не в должное время — не пей.
— Я требую удовлетворения, — настойчиво говорит Вируэс.
Корсар поверх его плеча глядит на перешеек, тянущийся до самого замка Санта-Каталина. Это единственное место, где можно вдали от нескромных глаз выяснить отношения, но и его, по счастью, отлив откроет лишь через два часа. Ему до смерти хочется сцепиться с этим фертом, но только, боже избави, не устраивать здесь поединок по всей его нелепой форме — с секундантами и протоколом. Бред какой-то. Дуэли запрещены законом. В самом лучшем случае он может лишиться каперского свидетельства и должности капитана «Кулебры». Не считая тех неприятностей, которые эта история доставит дону Эмилио и его сыну. И само собой, Лолите Пальме.
— Я через двое суток снимаюсь с якоря, — нейтральным тоном отвечает он.
Сказано так, как надо, с поднятой головой. Звучит как если бы он размышлял вслух. Никто не посмеет сказать, что он сдрейфил. Вируэс оглядывается на своих. Один — седоусый, благообразный артиллерийский капитан — чуть заметно качает головой. Теперь колеблется Вируэс — Пепе Лобо чувствует это. В самом деле, лучше бы перенести на другой день.
— Дону Лоренсо рано утром заступать в караул, — говорит седоусый. — На рассвете возвращаемся на Исла-де-Леон. Он, я и эти господа.
Пепе Лобо с непроницаемым видом по-прежнему пристально смотрит на Вируэса.
— Сложности, как я понимаю.
— Похоже на то.
Обе стороны пребывают в нерешительности, под которой Пепе Лобо лишь скрывает облегчение. Погодим, думает он, а там видно будет. Любопытно, а несостоявшийся противник тоже перевел дух? Он чувствует, что так оно и есть.
— Что ж, в таком случае перенесем наш разговор.
— Надеюсь, милостивый государь, ненадолго.
— Бросьте вы своих «милостивых государей», язык об них сломаешь… Я, дружище, тоже на это надеюсь. Хотя бы для того, чтоб оттереть вам с лица эту улыбочку.
Артиллерист снова вспыхивает. Пепе Лобо кажется даже — в следующую секунду тот все же бросится на него. Если попробует дать пощечину, соображает он, отобью горлышко у бутылки и морду изрежу. А там — будь что будет.
— Я вам никакой не «дружище», — с негодованием отвечает Вируэс. — И если бы сегодня ночью…
— Если бы да кабы…
Грубо расхохотавшись, корсар выуживает из кармана две серебряные монеты. Швыряет их хозяину заведения. Поворачивается к капитану спиной и идет прочь. Позади — сперва до дощатому настилу, а потом по песку — он слышит неровные шаги Рикардо Мараньи.
— Не верю своим ушам… Мне проповеди читаешь о пользе благоразумия, а сам через пять минут нарываешься на поединок.
Пепе Лобо снова смеется. Теперь, главным образом, над собой.
— Это все водка…
Они идут по красноватому песку к лодкам, привязанным у мостков. Маранья поравнялся с капитаном и теперь прихрамывает рядом, иногда поглядывая на него в неверном свете факелов, воткнутых в песок. Поглядывает с любопытством, словно сегодня ночью увидел его впервые.
— Она, она, — настойчиво повторяет Лобо спустя сколько-то минут. — Все она.