Книга: Осада, или Шахматы со смертью
Назад: 5
Дальше: 7

6

Комиссар Рохелио Тисон, как всегда, после своего обхода кофеен решил почистить сапоги. День тих и почти безветрен, и утреннее солнце пробивается сквозь навесы и старые паруса, протянутые от балкона к балкону и затеняющие улицу Карне. Уже наступил зной, и можно пройти через весь город, так и не почувствовав ни единого дуновения свежего воздуха. Всякий раз, как на глянцево блестящий носок сапога скатывается с кончика носа капля пота, чистильщик проворно смахивает ее и продолжает свое занятие, время от времени звонко, с чисто карибской щегольски-показной виртуозностью похлопывая рукоятью щетки по ладони. Клак, клак, клак. Как всегда, чистильщик старается угодить Тисону, хоть и знает — тот не заплатит за работу. Он никогда не платит.
— Другую ножку пожалуйте, сеньор комиссар.
Тисон послушно подбирает ногу в надраенном сапоге и ставит другую на деревянный ящик, перед которым на коленях стоит на голой земле чистильщик. Комиссар же, привалясь спиной к стене, надвинув на нос весьма не новую летнюю белую шляпу с черной лентой, держа в одной руке трость с бронзовым набалдашником, а большой палец другой сунув в левый жилетный кармашек, наблюдает за прохожими. Хотя по всей линии канала, отделяющего Исла-де-Леон от материка, продолжаются бои, на Кадис вот уже три недели как не падает ни одна бомба. И это заметно по тому, как расслаблены и беспечны горожане: идут хозяйки с корзинами для покупок, служанки моют подъезды, лавочники с порога своих магазинчиков завидущими глазами провожают чужестранцев, которые фланируют по улице или толпятся у лотка с офортами и гравюрами: тут листы с изображениями героев и батальные сцены, карикатуры на французов, и в изобилии — портреты короля Фердинанда, пешего и конного, поясные и в полный рост, и прочий патриотический угар. Тисон провожает взглядом молоденькую в мантилье и в юбке с бахромой, что так и ходит туда-сюда от движений ее бедер, покуда с грацией истинной махи девушка отстукивает каблучками. Стакан холодного лимонада, принесенный комиссару из ближайшей таверны, он непочтительно ставит меж горящих и погашенных свечей в нишу, где, поникшее под терновым венцом и уличной жарой, кровоточит чело Иисуса Назарея.
— Значит, ничего нового, дружок? — говорит Тисон.
— Клянусь, сеньор комиссар. — Негр, скрестив большой и указательный пальцы, целует их. — Ничего, совсем ничего.
Тисон отхлебывает лимонаду. Без сахара. Чистильщик — один из его тайных агентов, ничтожная, но полезная ячейка в обширной сети полицейских осведомителей: сутенеров, сводниц, проституток, нищих, трактирных лакеев, слуг, портовых грузчиков, моряков, кучеров шарабанов, всякой мелкой уголовной шушеры, промышляющей карманными кражами на улицах или по кофейням, что норовит увести у зазевавшегося путешественника чемодан из почтовой кареты или дилижанса, срезать часы и кошельки. Вся эта братия просто создана, чтобы подслушивать разговоры, узнавать чужие секреты, указывать имена и описывать наружность тех, кого полиция потом рассортирует и разложит по картонным папкам, использовав в нужный момент в интересах общественной безопасности или своих собственных, ибо одно с другим совпадает хоть и не всегда, но все же довольно часто. Кое-кому из своих стукачей Тисон платит. А другим — нет. Большинство сотрудничает с ним на тех же основаниях, что и чернокожий чистильщик обуви. В этом городе, в нынешнее-то время, когда не словчишь и не слевачишь — не проживешь, благоволение полиции представляется надежнейшей формой защиты. Играет свою роль и страх, ибо Рохелио Тисон — из тех блюстителей порядка и слуг закона, которые на основании долголетнего опыта считают нужным и полезным, однажды взяв кого-нибудь под наблюдение и за кадык, пальцев уже не разжимать и глаз не спускать. Он знает, что на этой службе лаской и любезностями немногого добьешься. Так уж повелось с тех незапамятных времен, когда появилась полиция. И Тисон сам в меру — и сил, и здравого смысла — старается подкрепить зловещую славу, что идет о нем по Кадису, где столько народу проклинает его — правда, всегда за глаза. Как и должно быть. Какой-то римский император говорил: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись» — и был прав. Прав на все сто и даже немного больше. Есть на свете такое, чего можно добиться только страхом.
Каждое утро с половины девятого до десяти комиссар обходит кофейни, чтобы поглядеть на новые лица и убедиться, что знакомые — по-прежнему там: в «Коррео», в «Аполлоне», в «Ангеле», в «Цепях», в «Золотом Льве», в кондитерской Бурнеля или Кози. Таковы основные вехи этого пути, а кроме них есть еще много промежуточных пунктов. Он мог бы поручить обход кому-либо из своих подчиненных, но не все ведь доверишь чужим глазам и ушам. Тисон, полицейский не только по ремеслу, но и по призванию, освежает этими ежедневными проверками образ города, отданного ему в попечение, считает его пульс там, где он бьется сильнее всего. Это минуты откровений, сделанных на бегу, мимолетных разговоров, многозначительных взглядов, примет и признаков, которые вроде бы не представляют собой ничего значительного, но, сопоставленные с плодами размышлений над списком постояльцев, зарегистрированных в гостиницах, пансионах и на постоялых дворах, определяют направление деятельности. Сыск, не прекращающийся ни на один день.
— Готово, сеньор комиссар. — Чистильщик утирает тылом ладони пот. — Как зеркало!
— Сколько с меня?
Вопрос ритуальный, как и ответ:
— Обижаете, сеньор комиссар…
Тисон похлопывает его кончиком трости по плечу, допивает лимонад и идет вниз по улице, привычно цепляясь глазом за прохожих, в которых по одежде и прочим чертам облика признает чужаков. На Палильеро видит нескольких депутатов, направляющихся в Сан-Фелипе-Нери. Почти все они молоды, во фраках, открывающих жилеты, в легких широкополых шляпах из тростника или манильской абаки, в ярких галстуках, в узких, больше напоминающих кавалерийские рейтузы, панталонах, заправленных в сапоги с отворотами, — все в соответствии с модой, принятой среди тех, кто называет себя «либералами» и противостоит депутатам, которые ратуют за неограниченную монархию и одеваются более чопорно в сюртуки и круглые шляпы. В последнее время кадисские острословы стали называть консерваторов «стервилистами», что наглядно показывает, чью сторону принимает народ в споре, с каждым днем все более и более ожесточенном, о том, кому — монарху или народу — должна принадлежать верховная власть. Комиссара этот спор оставляет глубоко равнодушным. Кто бы ни правил в Испании, кто бы ни вышел в тузы и ни сделался важной шишкой: либералы, роялисты, короли, регенты, члены национальной хунты или комитета общественного спасения, — всем и каждому, чтобы ему повиновались, нужна будет полиция. Кто, кроме нее, когда стихнет буря оваций или негодования, сумеет ввести все это в берега и вернуть народ к действительности?
Поравнявшись с депутатами, Тисон из подсознательного почтения ко всякой власти приветствует их, снимая шляпу. А придут к власти другие — никогда ведь не угадаешь наперед, как пойдут дела, — этих он, если прикажут, посадит в тюрьму. И встречается взглядом с водянисто-светлыми, как устрицы, глазами совсем молоденького графа де Торено, рядом с которым идут долговязый Агустин Аргельес и американцы Мехиа Лекерика и Фернандес Кучильеро. Тисон, взглянув на часы, убеждается, что уже больше десяти. Хотя заседания кортесов должны начинаться ровно в девять, редко удается собрать кворум раньше половины одиннадцатого. Депутаты — и тут нет разницы между либералами и консерваторами — спозаранку подниматься не любят.
…Свернув направо, на улицу Вероники, комиссар заходит в винный погребок некоего сантандерца. Хозяин за прилавком переливает вино из большой бутыли в емкости поменьше, его жена моет стаканы. С крюков свисают окорока и колбасы, стоит бочонок с солеными сардинами.
— Дружок, тут неприятность одна вышла…
Хозяин грызет зубочистку и смотрит, что называется, ноябрем. Бросается в глаза, что он знает Тисона достаточно, дабы с полной отчетливостью сознавать: откуда бы эта неприятность ни вышла, пришла она в образе этого полицейского — к нему.
— Какая же, комиссар?
Он выходит из-за стойки, и Тисон отводит его в глубь погребка, где навалены мешки с турецким горохом и стоят штабелем коробки с сушеной треской. Жена глядит на них недоверчиво — ушки на макушке и лицо такое, будто уксуса напилась. Она тоже знает, кто такой комиссар и чего от него можно ждать.
— Вчера у тебя в неурочное время были посетители. Мало того — играли в карты.
Это недоразумение, выплюнув зубочистку, возражает хозяин. Чужестранцы забрели по ошибке, ну и он не стал отказываться, если деньги сами плывут в руки. Вот и все. А насчет карт — так это вообще клевета. Поклеп. Напраслина, возведенная кем-то из сволочей-соседей.
— Неприятность же заключается в том, — невозмутимо продолжает Тисон, — что я обязан тебя оштрафовать. Взыскать восемьдесят восемь реалов.
— Это несправедливо, сеньор комиссар!..
Тисон смотрит на него долгим взглядом — до тех пор, пока сантандерец не опускает глаза. Этот рослый и крепкий, длинноусый горец из Барсены живет в Кадисе всю жизнь. На рожон, насколько известно, не лезет, нерушимо следует заповеди «живи и давай жить другим». Единственная слабость его, как и любого другого, — сшибить несколько лишних монет. Комиссар знает: по вечерам двери в этом погребке запираются и начинается игра, что есть нарушение постановления муниципалитета.
— А за это, — отвечает он холодно, — за «несправедливость» то есть, придется тебе выложить еще двадцать реалов.
Побледнев, хозяин бормочет извинения, поглядывает краем глаза на жену. Да ведь неправда же, не играют здесь по ночам в азартные игры. У него приличное заведение. Сеньор комиссар превышает свои полномочия.
— Вот как? Тогда — сто двадцать восемь реалов. Язык твой — враг твой.
Горец, цветисто выругавшись, в ярости пинает мешок. Тисон, не меняясь в лице, сообщает, что это вот, последнее высказывание насчет господа бога, души и матери останется между ними. Он спишет это на счет сильного душевного волнения, а как словесное оскорбление должностного лица при исполнении служебных обязанностей расценивать не станет. Хотя и следовало бы. Впрочем, ему не к спеху. Может и до обеда здесь пробеседовать. С участием жены и возможных посетителей. Хозяин будет возмущаться, а комиссар — повышать сумму. И в конце концов придется закрывать лавочку. Так что лучше уж оставить все как есть.
— Может, договоримся как-нибудь?
Полицейский корчит гримасу, которую можно понять и так, и эдак, и как угодно.
— Мне шепнули, что трое тех, что играли здесь вечером, люди нездешние… И такие… необычные, что ли… Бывали здесь раньше?
Бывали, неохотно говорит хозяин. Один живет на постоялом дворе Пако Пеньи на улице Амоладорес. Зовут вроде Тайбилья. На правом глазу повязка. Раньше, говорят, был военным. Велит обращаться к себе «лейтенант», но так ли это на самом деле, неизвестно.
— Делами крутит?
— Да вроде того.
— И о чем же разговаривали?
— Этот Тайбилья знается с людьми, которые пристраивают переселенцев. Может, он и сам этим занимается… Но точно не скажу, а врать не хочу.
— И с кем же именно он знается?
— Ну, вот один — молодой чернокожий невольник… Беглый. Его вроде ищут. Он, кажется, свистнул у своего хозяина все столовое серебро.
— Ну и ладно, хватит о нем. Сколько разговоров из-за одного негра.
Тисон произносит эти слова, но мысленно уже все взял на заметку. Он слышал об этом — неделю назад маркиз де Торре-Пачеко заявил о том, что невольник обокрал его и скрылся. И сведения кабатчика могут оказаться нелишними. Просто он давно уже научился полезному свойству — не проявлять чрезмерный интерес к тому, что ему рассказывают. Ибо это повышает цену, а он переплачивать не любит.
— Расскажи чего-нибудь поинтересней.
Горец смотрит на жену, которая вроде бы целиком сосредоточена на посуде. Потом, чуть понизив голос, говорит, что наведывался сюда один чиновник из Мадрида с семейством — женой и пятью детьми: сидит в Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария и хочет попасть в Кадис, готов заплатить за вид на жительство, если таковой ему предоставят.
— И сколько же?
— Тысячу с лишним. Я так понял.
Комиссар усмехается про себя. Он устроил бы дело мадридца и за половину этой суммы. Может, еще, и устроит, если столкуются. Одно из его бесчисленных преимуществ перед этим малым с черной повязкой на глазу — в том, что его услуга обходятся несравненно дешевле, просто, можно сказать, за бесценок идут. Да еще и обеспечены его официальной должностью, подлинной печатью. И к тому же — ничего не стоят ему самому. Ибо именно он, комиссар Тисон, и есть та последняя инстанция, которая признает или не признает документы законными.
— Ну, еще о чем они толковали?
— Да больше, пожалуй, ни о чем таком… Поминали какого-то мулата.
— Вот как? Вечер темнокожих, как я погляжу… Ну так и что этот мулат?
— Плавает туда-сюда… Отсюда в Эль-Пуэрто и обратно.
Рохелио Тисон снимает шляпу и утирает пот со лба, а между тем откладывает это сведение в память. Ему уже приходилось раньше слышать о каком-то мулате, который на собственном баркасе гоняет контрабанду с берега на берег. Как и многие другие. Но людей вроде не перевозит… Надо будет получше разузнать о нем… На что живет и чем дышит, с кем знакомство водит и прочее.
— Ну и о чем же речь шла?
Горец неопределенно разводит руками:
— Кто-то хочет воссоединиться с семьей, а семья у него — там, на том берегу. Я так понял, что — военный.
— Здешний? Из Кадиса?
— Судя по всему.
— Офицер, рядовой?
— Офицер, кажется.
— Ого… Это уже кое-что… Имя слышал?
— Нет.
Тисон ерошит усы. Офицер, намеревающийся перебраться на территорию, занятую неприятелем, представляет собой немалую опасность. От дезертирства до измены — полшага: попадет на ту сторону, развяжет язык, чтоб понравиться. И хотя дезертиры — это в ведении военной юстиции, все, что касается утечки сведений или прямого шпионажа, прямо касается и его. Особенно сейчас, когда лазутчики и шпионы — чуть ли не на каждом углу. В Кадисе и в Исла-де-Леоне судовладельцам и лодочникам под страхом суровой кары запрещено перевозить дезертиров и высаживать на берег любого беженца, переселенца, эмигранта, пока тот не пройдет через плавучий таможенный пост, стоящий в бухте на якоре. Это — что касается моря, а на суше — всякий содержатель гостиницы, постоялого двора или частного дома, сдаваемого в аренду, обязан докладывать о новых постояльцах, а тем для передвижения по городу следует выправить себе удостоверение личности. Тисон знает, что губернатор Вильявисенсио уже изготовил, но покуда еще не опубликовал декрет, где за серьезные нарушения предусмотрена смертная казнь. В данных обстоятельствах применить такой закон к делу значило бы половину Кадиса казнить, а другую половину — посадить.
— Ну хорошо, дружок… Если опять появятся у тебя, слушай в оба уха, о чем будут говорить, и потом мне расскажешь. Понял? И уж постарайся закрывать свою лавочку не позднее установленного часа. Торгуешь вином — торгуй, а к азартным играм не суйся.
— Так как же будет со штрафом, сеньор комиссар?
— Повезло тебе сегодня несказанно. Остановимся на сорока четырех реалах.
…От кадисского пекла нет спасения ни в какой тени, и комиссар сразу почувствовал это, как только вышел на улицу Сан-Хуан-де-Дьос и направился к себе на службу — к старинному зданию с решетками на окнах, прилепившемуся к монастырю Санта-Мария невдалеке от Королевской тюрьмы. Скоро полдень, но вокруг лотков, торгующих фруктами, зеленью, рыбой, под полотняными навесами, протянутыми от консистории до самого Бокете и ворот мола, вился и клубился народ. На выставленные товары роями слетелись мухи. Тисон ослабил стягивавший шею галстук и обмахивается шляпой. Он с огромным облегчением скинул бы сюртук и остался в одном жилете поверх сорочки, уже насквозь промокшей от пота, даром что из тонкого полотна, однако есть такое, что кабальеро и полицейский комиссар позволить себе не может. К кабальеро он отношения не имеет да и не претендует на него, но должность, как ни крути, налагает кое-какие обязательства. Ибо не одни розы на этой стезе, встречаются и шипы.
Едва лишь завернув за угол, Рохелио Тисон сразу и еще издали заметил своего помощника Кадальсо и с ним — секретаря. Должно быть, они уже давно поджидали его, потому что опрометью кинулись к нему с видом людей, которым не терпится сообщить важную новость. Да уж наверняка важную, сообразил комиссар, если даже секретарь, эта канцелярская крыса, отъявленный враг солнечного света, выскочил на улицу.
— Ну, что стряслось? — спросил он, когда они подбежали вплотную.
Оба наперебой начали докладывать. И Тисон, как только услышал, что еще одна девушка обнаружена мертвой, вдруг будто рухнул в ледяной колодец. С трудом шевеля одеревеневшими, словно от стужи, губами, он еле выговорил:
— Мертвой?
— Да, сеньор комиссар. Кляп во рту, спина разодрана кнутом…
Он смотрел на них в растерянности, силясь осознать услышанное. Этого не может быть. Он пытался заставить себя думать — и не мог. Мысли разбредались и путались.
— Где это произошло?
— Совсем рядом. В патио заброшенного дома в конце улицы Вьенто, у поворота… Нашли ее какие-то мальчишки.
— Этого не может быть, — повторил он вслух.
Секретарь и стражник смотрели на своего начальника во все глаза. Один поправлял очки на носу другой собрал морщинами свой низенький лоб.
— Тем не менее, сеньор комиссар, — сказал Кадальсо. — Тем не менее это так. Ей было шестнадцать лет, жила в этом квартале… Семья искала ее со вчерашней ночи.
Тисон помотал головой, словно отказываясь, хоть и сам бы не смог объяснить — от чего отказывается. Отдаленный рокот моря, бьющегося о подножье стены, вдруг приблизился, сделался так оглушителен, словно оно ревет вот здесь — у самых его ног в начищенных сапогах. И оттого мысли путаются еще сильнее. Странный озноб сотрясает все тело, пронимает до костей.
— А я вам говорю: этого не может быть.
Его бьет дрожь, и он понимает, что подчиненные видят это. Внезапно и остро чувствует, что надо сесть. Медленно все обдумать. Медленно, не спеша, в одиночестве.
— Это точно, что ее убили, как других?
— Совершенно так же, — говорит Кадальсо. — Я только что осмотрел труп… Пытались вас найти, но не смогли… Я распорядился оцепить место, никого не пропускать и ничего не трогать.
Тисон не слушает. Этого не может быть, твердит он сквозь зубы. Это совершенно невозможно. Кадальсо смотрит на него растерянно:
— Почему вы это повторяете, сеньор комиссар?
Тисон смотрит на него как на безнадежного дурачка:
— Туда никогда еще не падало ни одной бомбы.
В голосе его будто слышится протест, и оттого эти слова звучат особенно нелепо. Он и сам, со стороны услышав себя, осознал это. И не удивляется, заметив, как тревожно переглянулись секретарь и Кадальсо.
— Кроме того, — добавляет он, — город вот уже несколько недель вообще не обстреливают.

 

Маленький караван — четыре повозки, запряженные мулами, — грохоча колесами, переезжает через второй плавучий мост на левый берег реки Сан-Педро и движется в сторону Трокадеро. Капитан Симон Дефоссё сидит, свесив ноги, на задке последнего фургона — единственного, что снабжен парусиновым верхом, — держа саблю между колен, а лицо обвязав платком от пыли из-под копыт, и смотрит, как скрываются из виду окраинные белые домики Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария. Следуя изгибу берега, дорога идет по дуге меж примыкающим к реке пустынным плоскогорьем и морем: открыты сузившееся из-за отлива устье, чуть подальше — широкий, подернутый зеленой ряской рукав реки с отмелью Сан-Педро и в глубине, в синеве неподвижной воды, — изготовившийся к обороне Кадис в кольце своих стен.
Дефоссё, в сущности, всем доволен. На подводах лежит именно то, что ему нужно, а сам он провел два приятных дня в Эль-Пуэрто, наслаждаясь кое-какими прелестями второго эшелона: спал в постели и ел что-то пристойное, отдыхая от обычного своего дневного рациона — осточертевший черный хлеб, полфунта жесткого мяса да квартилья кислого вина, — пока дожидался, когда прибудет транспорт, неспешно двигающийся из Севильи под охраной драгун и пехоты. Это, впрочем, не избавило его от двух нападений геррильеров: первое произошло рядом с вентой Бискайца, у подножья Хибальбинской сьерры, второе — под Хересом, на берегу реки Валадехо. Вчера наконец обоз с эскортом добрался до пункта назначения, и почти без потерь: двое было ранено, а один, юный корнет, — убит. И при следующих прискорбных обстоятельствах: пошел с флягами к ручью за водой — и пропал, а наутро обнаружили его раздетый донага и привязанный к дереву труп, причем по виду его можно было судить, что смерть корнету досталась не скорая и не легкая.
Лейтенант Бертольди, который ехал на головной повозке, выныривает из придорожных кустов у обочины, на ходу застегивая штаны. Он с непокрытой головой, без сабли, в распахнутом мундире и расстегнутом до пупа жилете — зной стоит палящий. Лицо и руки у лейтенанта — красные, словно у гурона какого-нибудь.
— Составь компанию, — предлагает ему Дефоссё.
Он протягивает руку и помогает лейтенанту устроиться на задке фургона, под навесом, дающим благодатную тень. Поблагодарив, Бертольди усаживается и первым делом закрывает рот и нос грязным платком, сдернутым с шеи.
— Мы похожи на разбойников с большой дороги, — говорит капитан: голос его звучит из-под платка глуховато.
Бертольди смеется в ответ:
— В Испании все на них похожи.
Он не без грусти провожает глазами скрывающееся вдали предместье, потому что тоже провел двое суток в блаженной праздности. Вполне можно было обойтись и без лейтенанта, однако Дефоссё потребовал, чтобы откомандировали и его тоже, поскольку был уверен, что тому полезно будет отдохнуть от контрбатарейного огня испанских орудий, и задача в эти дни будет у него одна-единственная — не сбиться с пути, когда пойдет домой, нагрузившись несколькими бутылками вина. По сведениям капитана, так все и было. Одну из отпущенных ему ночей Бертольди провел в кабачке, вторую — в офицерском заведении с девицами на площади Эмбаркадеро.
— Ох, какие же твари эти испанки… — предается он воспоминаниям. — Раздеваются, а сами бормочут: «Мразь французская… Лягушатники…» — и готовы выцарапать тебе глаза. Национальное чувство взыгрывает, а, капитан? Вот ведь стервы безмозглые… с этими своими веерами и четками. Чумазые, хуже цыганок, а с клиента дерут, как герцогини… Потаскухи, одно слово.
Дефоссё рассеянно смотрит по сторонам. Думает о своем. Время от времени оборачивается и любовно, как заботливая наседка только что выведенных цыплят, оглядывает поклажу, укутанную толстой парусиной, пересыпанную соломой и опилками. Лейтенант тоже бросает на нее взгляд и улыбается под платком:
— Дождались.
Капитан кивает. Что ж, ради этого стоило ждать так долго — ну или ему так кажется. Обоз везет на полуостров Трокадеро пятьдесят две бомбы, изготовленные на Севильском литейном дворе специально для «Фанфана»: круглые, без «ушей», тщательнейшим образом откалиброванные и отшлифованные снаряды к 10-дюймовым гаубицам Вильянтруа-Рюти. Два вида, обозначенные как «альфа» и «бета». Первых — восемнадцать, вторых — тридцать два. «Альфа» — обычная бомба, весом 72 фунта, с отверстием-очком для зажигательной трубки, начиненная порохом и свинцом. «Бета» — идеально сферической формы, без запальной трубки, заполнена слоями свинца, а между ними — песком, отчего при попадании разлетается на большее число осколков и потому больше и весит — 80 фунтов. Эти новые бомбы, а вернее, гранаты — итоги неустанных трудов и вычислений, которые несколько месяцев кряду вел Дефоссё на батарее Кабесуэлы, результаты долгих наблюдений, бессонных ночей, преодоленных неудач и частичных успехов, ныне воплощенные в этой клади. Пять новых 10-дюймовых гаубиц по образцу «Фанфана», но с небольшими усовершенствованиями изготавливают сейчас на Севильском литейном дворе.
— Порох будем использовать чуть-чуть влажный… — вдруг произносит капитан.
Бертольди смотрит на него с удивлением:
— Ты что, голове своей никогда отдыха не даешь?
Дефоссё показывает на клубящуюся из-под колес пыль. Это она навела его на счастливую мысль. Опустив платок к подбородку, он широко улыбается.
— Как я, дурак, раньше-то не догадался!
Лейтенант в раздумье сдвигает брови, стараясь ухватить мысль.
— Да, в этом есть смысл…
Ну разумеется, отвечает Дефоссё. Снаряд полетит через восьмифутовый канал ствола. Будь он короче, разницы бы не было, и во всяком случае сухой порох был бы лучше. Однако применительно к длинноствольным бронзовым гаубицам большого калибра — типа «Фанфана» и его будущих братьев — дело обстоит так давление пороховых газов на снаряд до момента его вылета из ствола должно распределяться равномерно, а порох сгорать — не мгновенно, а в течение того времени, что снаряд проходит канал. Начальная скорость возрастает.
— Теперь остается только проверить это на практике, а? За неимением мортир сойдет и отсыревший порох.
Они смеются, как школяры за спиной учителя. Никто и никогда не разубедит Симона Дефоссё в том, что замена мортир на гаубицы позволит добиться лучших показателей и покрывать огнем всю территорию Кадиса. Однако само слово мортира в главном штабе маршала Виктора к употреблению запрещено. Капитан тем не менее непреложно убежден, что для достижения его целей нужны орудия с диаметром ствола большим, чем у гаубиц. Он язык обмозолил, доказывая, что дюжина 14-дюймовых мортир с цилиндрической каморой и столько же 40-фунтовых орудий, стреляющих бомбами и правильными, такими, как Господь заповедал, гранатами, которые снабжены трубками и взрываются не раньше, чем долетят до цели, способны будут разнести Кадис, вызвать панику у населения и в результате — принудить правительство инсургентов искать убежища где-нибудь еще. Будут выполнены его требования — он гарантирует, что уже через месяц методических бомбардировок начнется повальное бегство из города. Тогда был бы толк. Но его не желают слушать. Маршал Виктор, следуя прямому приказу императора, переданному бездельниками из генерального штаба, по малодушию неспособными оспорить самый вздорный каприз Наполеона, требует применять против Кадиса только гаубицы. А это, как неустанно твердит маршал на каждом военном совете, означает, что снаряды должны долетать до города, а разорвутся они или нет — неважно. Ради того, чтобы в парижских и мадридских газетах появлялись соответствующие заголовки: «Наша артиллерия подвергает центр Кадиса систематическим обстрелам» или что-то в этом роде — маршал жертвует действенностью во имя трескотни. Однако Симон Дефоссё, которого в жизни не занимает ровно ничего, кроме вычерчивания парабол навесного артиллерийского огня, всерьез полагает, что и трескотни-то никакой не будет. А равно и что «Фанфан» с братьями, хоть ты забей их стволы всеми буквами греческого алфавита, не сумеют удовлетворить начальственные притязания. Даже с этими новыми севильскими бомбами едва ли будет достигнута идеальная дальность — 3000 туазов. По прикидкам капитана, при сильном восточном ветре, при соответствующей температуре и всех прочих благоприятных условиях можно будет покрыть не более четырех пятых этой дистанции. Дотянуться до центра Кадиса — это уже будет нечто чрезвычайное. От позиции «Фанфана» до колокольни на площади Сан-Антонио — ровно 2870 туазов, вымеренных капитаном на плане города и запечатленных в его мозгу, кажется, навеки.

 

Рохелио Тисон, словно бесами обуянный, ходит взад-вперед, останавливается, идет назад по собственным следам. Он уже несколько часов обследует каждую подворотню, каждый угол, каждую пядь этой улицы. И похож при этом на человека, который что-то потерял и теперь ищет повсюду, беспрестанно роется в карманах и ящиках, снова и снова возвращается на прежнее место, надеясь, что вот-вот обнаружится примета искомого, вспомнится, где и при каких обстоятельствах оно потеряно. Скоро закат: в самых низких и узких уголках улицы Вьенто уже стали сгущаться тени. Полдесятка кошек разлеглось на куче отбросов и мусора перед домом с выщербленным от времени лепным дворянским гербом, красующимся над развешанным на веревках бельем. Это — моряцкий квартал, бедняцкий квартал. Расположенный в верхней, самой старой части города, неподалеку от Пуэрта-де-Тьерра, он знавал иные времена, но от былого великолепия ныне и следа не осталось: родовые особняки обратились в подобие бараков, где вповалку ютится обремененное бесчисленным потомством простонародье, а теперь, с началом войны, еще и солдаты, и самые неимущие из эмигрантов.
Дом, где обнаружили убитую, один из последних на улице, стоит почти у самой площади — маленькой, расширяющейся вниз по склону к улице Санта-Мария и монастырю под тем же именем. Тисон разворачивается, медленно бредет назад, снова поглядывая налево и направо. Прежняя его версия, представлявшаяся такой убедительной, рухнула самым плачевным образом, и теперь он не знает, как заново выстроить умозаключения. Несколько часов кряду он убеждался в обескураживающем обстоятельстве: сюда за все время осады не упало ни одной бомбы. Ближайшие очаги поражения — в трехстах варах отсюда, на улице Торно и возле церкви Мерсед. А стало быть, нельзя, не насилуя порядок вещей, усмотреть связь между гибелью девушки и падением французской бомбы. Ничего удивительного, печально упрекнул себя комиссар: веских доказательств, что эта связь существует, не имелось и раньше. Следы на песке, не более того. Взбрыки воображения, отпускающего порой и не такие шуточки. При мысли о профессоре Барруле Тисон помрачнел еще больше: его неизменный партнер лопнет со смеху, когда узнает обо всем.
Комиссар входит в ворота, где пахнет запустением и грязью. День меркнет стремительно: проход во двор уже тонет в темноте. Но прямоугольник света еще остается в патио, окруженном двумя этажами с окнами без стекол и галереей, с которой давным-давно выломали железную витую ограду. На выщербленных плитах несколько бурых пятен засохшей крови указывают, где была обнаружена убитая. Труп унесли около полудня, после того как Тисон произвел опознание и первичный опрос. Все — как в трех предшествующих случаях: руки связаны за спиной, рот заткнут кляпом, спина оголена и искромсана кнутом так, что обнажились спинной хребет от поясницы до лопаток и реберные дуги. Но на этот раз убийца постарался как-то по-особенному: казалось, какой-то остервенившийся от крови дикий зверь вырывал клыками кожу и куски мяса со спины. Когда вынимали кляп, оказалось, что жертва в предсмертных конвульсиях переломала себе зубы. Зрелище, надо сказать… Рядом с коркой подсохшей крови на плитах растеклась желтая, еще остро пахнущая лужа. Кого-то из людей Тисона — а они видали всякие виды и к зверству привыкли — при одном взгляде на это вывернуло наизнанку.
Девица, подтвердила тетка Перехиль. Как и все остальные. И на этот раз не обнаружилось искомого. Удалось выяснить, что девушка исчезла вчера, в первом часу ночи, когда возвращалась домой, на улицу Игера, после того, как навестила захворавшего родственника, жившего на улице Сопранис, и купила по дороге бутылку вина для отца. Преступление, похоже, было тщательно подготовлено: девушка выходила от родственника в одно и то же время каждый день. И убийца, вероятно, следил за ней сколько-то дней, а вчера, двинувшись следом, напал на нее, когда она проходила мимо заброшенного дома, и втащил в патио — в воротах обнаружена разбитая бутылка вина. Он, вне всякого сомнения, знал это место, изучил и подготовил его в соответствии со своими намерениями. На улице Вьенто обычно бывает малолюдно, но все же прохожие и здесь встречаются. Да и любопытный сосед мог бы заметить злоумышленника, так что действиями своими он выказал немалую дерзость. Просто отчаянную дерзость и отменное хладнокровие. Связать жертву, заткнуть ей рот и вслед за тем засечь до смерти — на все это нужно никак не меньше десяти-пятнадцати минут.
Что-то такое витает в воздухе, хотя комиссар с опозданием осознал, что именно заинтересовало его. Именно — в воздухе, в атмосфере, а верней сказать — в отсутствии ее. Кажется, будто в некой точке пространства температура, звуки и даже запахи замерли, зависли, исчезли. Это похоже на то, как перейдешь неожиданно с места на место — и, проходя, минуешь точку, где воздух неподвижен. Странное, что и говорить, ощущение, тем паче что возникает оно на улице, которая названа — и не случайно, благо выходит к крепостной стене, стоящей совсем близко к морю и открытой сильным ветрам, — улицей Вьенто. Коты, выбравшиеся следом за Тисоном из патио, отвлекли его от этих размышлений. Приблизились молча и сторожко, уставились на него внимательными глазами охотников. Это их заповедная территория — здесь во множестве водятся крысы, о чем свидетельствуют следы укусов на теле девушки. Один кот хочет потереться о сапоги Тисона, комиссар отгоняет его тростью. Отойдя, тот вместе с остальными лижет засохшую кровь на каменных плитах. Присев на выщербленные ступени полуразрушенной мраморной лестницы, Тисон закуривает сигару. Когда же мысли его возвращаются к тому странному ощущению, оно уже исчезло.
Четыре трупа — и ни единой зацепки. Кроме того, дело осложняется. Ну хорошо, в прежних случаях Тисон платил родным убитой девушки за молчание и удавалось затыкать им рот — однако на этот раз несколько обитателей квартала видели труп. И слухи уже пошли гулять по округе. И как назло, словно бы затем, чтобы все окончательно запутать, появился на сцене новый и нежелательный персонаж — Мариано Сафра, владелец, издатель и редактор одной из многочисленных газет, в неимоверном количестве расплодившихся в Кадисе с того черного, по мнению комиссара, дня, как была провозглашена свобода печати. Этот самый Сафра исповедует самые радикальные идеи, а то, что имеет возможность проповедовать их в печати, объясняется только царящей в городе неразберихой. Его газетка «Эль-Хакобино илюстрадо» выходит раз в неделю на четырех страничках, где отчеты о заседаниях кортесов идут вперемежку с городскими новостями и сплетнями, а те вываливаются, как есть, в рубрику «Калье Анча» — такую же бестолковую, суматошную, настырную и зловредную, как и ее ведущий. А тот сначала был сторонником Годоя, после его падения — горячим приверженцем короля Фердинанда, до недавнего времени — стойким защитником престола и Церкви, а потом, как только депутаты этого крыла обрели поддержку населения Кадиса, сделался самым рьяным либералом. То есть стремительно эволюционирует от приспособленчества к полнейшему бесстыдству. Его памфлеты не слишком сильно воздействуют на общественное мнение, однако имеют успех в тавернах сомнительного квартала Бокете, где он живет, в тех кофейнях, где читают все без разбору, и у тех депутатов, которые жадно глотают любые сведения о себе и готовы горячо рукоплескать или столь же неистово возмущаться, смотря по тому, превозносят их или поносят. И все же «Хакобино», хоть это и антипод серьезных, респектабельных изданий вроде «Диарио меркантиль», «Консисо» или «Семанарио патриотико», какой-никакой, а орган печати. Публицистика — новоявленная богиня нашего времени. И потому власти предержащие — губернатор Вильявисенсио, например, и начальник полиции Гарсия Пико — проявляют поразительную снисходительность по отношению к пасквилям, которые печатает этот Сафра. Его по причине крайне радикальных взглядов — недели не проходит, чтобы со страниц его газетенки не раздавались призывы отправить аристократию на гильотину, генералов поставить к стенке, а всю власть передать народным представителям, — острословы из кофеен давно уж прозвали «Робеспьером из Бокете».
А дело-то все в том, что в первом часу дня, когда труп еще не успели убрать, а Тисон бродил по двору, ища какой-нибудь след, Кадальсо доложил, что на месте происшествия появился Мариано Сафра и спрашивает, что случилось. Комиссар вышел наружу, велел отогнать любопытных, журналиста отвел в сторонку и без околичностей попросил не лезть, куда не просят.
— Убита девушка, — отвечал тот, нимало не смутившись. — И уже не первая. Прежде было уже по крайней мере два таких случая.
— Смотреть тут не на что.
Тисон почти дружески взял его под руку и повлек вниз по улице, чтобы увести подальше от людей, толпившихся у ворот. Дружелюбие это не могло бы обмануть никого и прежде всего — самого Сафру. Не сразу, но все же он высвободился и взглянул комиссару прямо в глаза:
— Ну а я придерживаюсь на сей счет иного мнения. И полагаю — есть на что.
Тисон сверху вниз оглядел его — приземистого, в заштопанных чулках и нечищеных башмаках с латунными пряжками. Галстук заколот булавкой с топазом — фальшивым, без сомнения. Мятая шляпа сбита на затылок, пальцы в чернилах, из карманов бутылочно-зеленого сюртука торчат бумаги. Глаза какие-то блеклые, словно бы выцветшие, но очень неглупые.
— И на чем же вы основываете свое вздорное суждение?
— Птичка напела, на хвосте принесла.
Тисон, не теряя ни всегдашнего своего хладнокровия, ни душевного равновесия, оценил положение. Ясное дело, кто-то выболтал. Рано или поздно это должно было случиться. С другой стороны, сам по себе Мариано Сафра особенной опасности не представляет — доверие к его писаниям ничтожно, однако неприятные последствия публикации очень даже возможны. Вот только и не хватало сейчас в Кадисе, чтобы подтвердилось, что длительное время некто безнаказанно убивает юных девушек, да еще и было рассказано, как именно он это делает. Начнется паника, и какого-нибудь бедолагу, оказавшегося под подозрением, просто растерзают. Не говоря уж о том, что начнется разбирательство: а кто это знал о преступлениях и молчал? А кто это у нас неспособен раскрыть их? И прочая, и прочая. Серьезные газеты не замедлят подтянуться и начать раскручивать историю.
— Давайте попробуем, милейший сеньор Сафра, подойти к этому делу более ответственно. А вести себя — потише.
Так сказал ему комиссар и тотчас по высокомерному лицу своего собеседника понял, что взял неверный тон. Допустил тактическую ошибку. Робеспьер относился к числу тех, кто от промаха противника прибавляет в росте. На целую пядь.
— Комиссар, не надо морочить мне голову. Народ Кадиса имеет право знать правду.
— Оставим эту чушь о народных правах и прочем. Взглянем на дело с практической точки зрения.
— На каком основании вы призываете меня к этому?
Тисон оглядел улицу из конца в конец, словно бы в поисках человека, способного подтвердить его полномочия. Или — чтобы убедиться: разговор проходит без свидетелей.
— На основании того, что могу проломить вам голову. Или превратить вашу жизнь в кошмар.
Газетчик вздрогнул. Чуть попятился. Тревожно метнул быстрый взгляд туда же, куда минуту назад смотрел Тисон.
— Кажется, вы мне угрожаете, комиссар?
— Не кажется.
— Я буду жаловаться.
Тут Тисон позволил себе смешок. Отрывистый и сухой. Блеск золотой искорки во рту подбавил ему доброжелательности:
— Куда? В полицию? Полиция — это я.
— Я добьюсь правосудия.
— Правосудие, в сущности, — тоже я. Так что нарываться не надо.
На этот раз пауза была дольше. Секунд на пятнадцать. Комиссар молчал выжидательно, газетчик — задумчиво.
— Друг мой, будемте рассуждать здраво. Вы же меня знаете — и очень хорошо. И я вас не хуже.
Сказано было примирительным тоном. Примерно так, протягивая морковку, обратился бы погонщик мулов к своему питомцу, которого только что излупцевал палкой. Или — собрался это сделать. Так, по крайней мере, истолковал это Сафра.
— Наверно, знаете и то, что у нас свобода печати, — сказал он.
Впрочем, прозвучали его слова не без должной твердости. Вот ведь крыса, подумал Тисон, однако не трус. Надо признать, завершил он свою мысль, что есть отважные крысы. Способные сожрать человека заживо.
— Ну, хватит разглагольствовать. Мы ведь в Кадисе. И ваша газетка, как и прочие, получает поддержку от правительства и от кортесов… И я не могу вам запретить печатать все, что вы пожелаете. Но зато твердо могу обещать очень неприятные последствия.
Сафра воздел испачканный типографской краской палец.
— Я вас не боюсь. Меня и раньше пытались запугать и зажать рот, которым выражают свои чаяния простые люди… Не вышло! Настанет день и…
Он даже привстал на носках своих нечищеных башмаков. Тисон прервал его, отмахнувшись с усталой досадой. И прибавил, что на него слюни можно не тратить. Он хочет предложить сделку. Услышав последнее слово, Сафра поглядел на него недоверчиво, а потом прижал руку к сердцу:
— Я не вступаю в сделки со слепыми орудиями власти!
— Да полноте вам пылить, в самом-то деле!.. Я вам предлагаю разумный компромисс.
И вкратце объяснил свой замысел. В случае надобности он готов предоставить редактору «Хакобино» нужные сведения. Ему одному. Он расскажет во всех подробностях все, что можно будет рассказать, умолчав лишь о том, что способно застопорить ход дознания.
— А за это вы меня немножко приголубите. Самую малость.
Сафра поглядел на него опасливо:
— Что-что? Это в каком смысле?
— Похвалите. Расскажете, сколь проницателен и неутомим комиссар Тисон, как насущно необходим он для сохранения гражданского мира и так далее. И что расследование подвигается успешно и скоро будут сюрпризы… Ну, короче говоря, вам лучше знать… Вы пишете, вам и карты в руки. Полиция бдит неусыпно, днем и ночью, Кадис — под надежной защитой. Что-то в этом роде.
— Вы издеваетесь?
— Вовсе нет. Я рассказываю, как мы с вами поведем дело.
— Знаете, я предпочитаю все же свободу печати. И мою собственную.
— На свободу печати я, видит бог, не покушаюсь. А вот второй, если мы с вами не договоримся, придется туго.
— Объяснитесь.
Комиссар задумчиво скосил глаза на массивный бронзовый набалдашник своей трости. Таким можно с одного удара раскроить череп. Газетчик, не меняясь в лице, проследил направление его взгляда. Не трус, мысленно признал Тисон. Да, справедливости ради следует отметить, что воззрения свои Сафра, может быть, и менял в соответствии с требованиями рынка, но те, каких придерживается в настоящую минуту, защищает с неподдельной яростью. И может даже снискать себе уважение — правда, лишь у тех, кто не знал его. Преимущество Тисона в том, что он — знал.
— Вы как предпочитаете — сразу или мне малость походить вокруг да около?
— Сразу, если вам не трудно.
Повисла краткая пауза. Вполне уместная. Потом Тисон двинул ладью:
— Тот четырнадцатилетний арапчонок, что состоит у вас в услужении и которого вы время от времени дрючите, способен сделать вам большую бяку. Или даже две.
Казалось, каким-то невидимым поршнем из журналиста разом выкачали всю кровь. Лицо его стало белым, как бумажный лист, прежде чем тот положат под типографский пресс. Зрачки бесцветных глаз сузились так, что превратились в две крошечные, черные, почти невидимые точки.
— Благодетельные труды инквизиции приостановлены, — наконец с усилием выговорил он. — И скоро вообще упразднят ее самое.
Но голос его звучал нетвердо. Рохелио Тисон отменно хорошо знал, что это значит. Такой голос может быть у человека, который не завтракал, и в обед ничего существенного не ел, и теперь еще, кажется, останется без ужина. Человека, у которого желудок пуст, а голова вдруг отяжелела. Который вот-вот брякнется в обморок. На этом месте волчий клык в очередной раз испустил золотое сияние, и Тисон сообщил, где именно он видел инквизицию. Ибо есть иные варианты. И это надо иметь в виду. К примеру, можно выслать из Кадиса мальчишку, у которого документов, дающих право проживать здесь, — не больше, чем у горного кролика. Можно выслать, а можно, скажем, задержать его под каким-нибудь предлогом и засадить в Королевскую тюрьму, с тем чтобы арестанты, отбывающие там многолетние сроки, расширили ему горизонты или еще кое-что. А также можно провести и медицинское освидетельствование в присутствии судьи и заставить дать показания, уличающие его, Мариано Сафру, в мужеложстве. В содомском грехе, как именовали мы его в старые добрые времена. Пока не началась вся эта свистопляска с кортесами и конституцией…
Теперь журналист оставил увертки. Забормотал:
— Откуда вы… Это чудовищно… Как давно вы узнали об этом?
— Про арапчонка-то? Давно. Но тогда рассудил, что каждый живет, как ему нравится, а я, представьте, в чужие окна не заглядываю… Теперь совсем другое дело, дружок, теперь пришла надобность газеткой, которую вы издаете, — подтереться.
…Тисон, сидя на ступеньках, выбрасывает сигару, не докурив. Вкус и запах показались ему горькими — может быть, из-за того, как смердит здесь. На голых плитах патио меркнет последний закатный луч, и там, где коты еще лижут засохшую кровь, гаснет прямоугольник света. Делать здесь больше нечего. И нечего прояснять. Все его расчеты и предвиденья пошли впустую, и пустоту после себя оставили такую же, как в этом разоренном и заброшенном доме. Комиссар, вспоминая зазубренный кусочек свинца, который хранит в ящике своего письменного стола, качает головой. Несколько месяцев кряду ждал он знака, искал вдохновляющий ключ, который отопрет дверцу к верному ходу. Возможному и невозможному. Теперь понимает, что из-за этой идеи потерял слишком много времени, замер в бездействии, опасность которого подтверждает еще один труп. Совесть Рохелио Тисона чиста, но до костей ободранная спина шестнадцатилетней девушки, но ее широко раскрытые в ужасе глаза, но обломанные в долгих предсмертных муках зубы — все это терзает его почти физической болью. И накладывается на воспоминания о других жертвах. И встречается с призраками, подстерегающими его в вечной полутьме собственного дома. И с безмолвной женщиной, что сама, подобно тени, бродит по этому дому. И с навеки умолкшим роялем.
Свет совсем уже почти померк. Комиссар встает и, бросив прощальный взгляд на кошек, которые лижут каменные плиты, по темному проему подворотни выбирается наружу, на улицу. Да, губернатор Вильявисенсио, надо отдать ему должное, был прав. Скоро в качестве предупредительной меры надо будет подготовить список лиц, чье присутствие в Кадисе нежелательно, чтобы во всеоружии встретить час, когда горожане потребуют голову убийцы. В нужный момент два-три намеренно расплывчатых и расчетливо двусмысленных признания помогут удержать события под контролем, а тем временем, может быть, свалится нежданная удача или даст плоды кропотливая работа. Не следует сбрасывать со счетов и новые многообещающие события, связанные с войной и политикой и способные упорядочить беспорядок. Все эти мысли не избавляют Тисона от горького осознания поражения. От чувства беспомощности, какое возникает перед захлопнувшейся дверью: покуда она была открыта, за нею клубилось что-то темное, неверное, неопределенное, но все же до сегодняшнего дня подававшее надежду увидеть в отдалении слабый отблеск света. Разыграть мастерскую комбинацию, которая терпеливому игроку позволила бы двигать фигуры по самой бездонной из всех шахматных досок.
На улице, оказывается, уже сумерки. Внезапный, резкий звук, похожий на треск разрываемого полотна, заставляет его вздрогнуть. Тисон оборачивается, желая понять, откуда он доносится, и в тот же миг проем ворот, глубь подворотни и патио, откуда он только что вышел, озаряется оранжевой вспышкой и все вокруг засыпает пылью и щебнем. Немедленно вслед за тем от тяжкого грохота содрогается земля. Тисон, отброшенный ударной волной — уши болят, словно их оторвали напрочь, — шатается, вскидывает руки, силясь защититься от обломков штукатурки и стеклянной крошки, разлетающихся во все стороны. Делает несколько шагов — и падает на колени в густой удушливой туче пыли. Проморгавшись немного, чувствует на шее прикосновение чего-то теплого и липкого, смахивает это и внезапно, в последнюю минуту сознает, что смахнул, может быть, кусок своей собственной плоти. Но нет — всего лишь спутанный клубочек кошачьих кишок.
Красные светящиеся пятнышки, усеявшие землю, быстро гаснут одна за другой — скрученные раскаленные осколки остывают. Тисон, еще плохо соображая, машинально тянется, подбирает один — и тотчас отбрасывает: еще горячая свинцовая спираль жжет руки. Смолкает звон в ушах, и комиссар, сильней всего пораженный тишиной, озирается по сторонам.

 

На следующий день Грегорио Фумагаль — без сюртука, в клеенчатом фартуке поверх сорочки, — держа меж ладоней голубку, подошел к восточному краю террасы, недоверчиво огляделся. Установилась хорошая погода, а город переполнен беженцами, и потому плоские крыши многих домов затянули брезентовыми или парусиновыми навесами, и целые семьи живут под ними на манер кочевников в стойбищах. Так происходит и на улице Эскуэлас, где стоит дом, в котором Фумагалю принадлежит весь верхний этаж. Чучельник по вполне очевидным причинам свою террасу в аренду не сдает, однако на крышах соседских живут эмигранты, так что привычно стало видеть любопытных, в любое время дня разглядывающих окрестности с высоты. Оттого он всегда настороже, оттого и уволил, едва установив тайную почтовую связь с другим берегом, приходящую служанку и впредь решил обходиться своими силами. Пришлось узнать, каких трудов стоит поддержание дома в чистоте и порядке; завтракает он чашкой молока с накрошенным туда хлебом, а обедает — в неизменном одиночестве — в гостинице «Куропатка» на улице Дескальсос или в «Террасе» на перекрестке улицы Пелота и Арко-де-Роса.
Все тихо, мавры, как говорится, не высадились, и Фумагаль, прячась от нескромных взглядов за развешанным бельем и убедившись, что цилиндрик с депешей шелковой крученой нитью крепко привязан к хвостовому перу, разжимает руки, и голубка, покружив над домом, взмывает ввысь, уходит за башни в сторону залива. Через несколько минут донесение с подробными сведениями о том, куда именно попали пять последних бомб, выпущенных с Кабесуэлы, будет у французов. Эти же самые места уже отмечены на плане Кадиса, где постепенно, но неуклонно, день ото дня густеет пучок прочерченных карандашом линий, веером расходящихся с востока. А точки, которыми на плане обозначены места наиболее удаленных попаданий, придвинулись к западу примерно на дюйм: одна — на Куэста-де-Мурга, другая — на перекрестке улиц Сан-Франсиско и Адуана-Вьеха. И это при том, что сейчас еще нет сильных ветров, увеличивающих дистанцию выстрела. То ли еще будет, когда задуют левантинцы. Дай-то бог.
Грегорио Фумагаль насыпал голубям корму, налил воды в поилку и тщательно закрыл дверцу. Потом, оставив открытой застекленную дверь на террасу, спустился по короткой лестнице в кабинет, взялся за работу. Его новое творение — макака-тити из Ост-Индии, распяленная на мраморном столе под застывшими взглядами зверей и птиц на подставках и в витринках, начинает обретать форму, теша гордость чучельника. Освежевав обезьянку, освободив от мышц и сухожилий кости и вычистив их, он на несколько дней погрузил шкуру в раствор квасцов, морской соли и тартара, купленных в лавочке Фраскито Санлукара, где заодно приобрел себе новую, более стойкую краску для волос, — после чего приступил к сборке: с помощью толстой проволоки тщательно восстановил скелет, обложил его пробкой и материалом для набивки и стал потихоньку обтягивать обработанной шкурой.
Утро знойное. Стеклянные глаза распотрошенных животных блестят на солнце — и чем ближе к зениту, тем ярче, — с крыши по ступеням лестницы проникающем в кабинет. Возвещая «ангелюс», звенит бронза с ближней церкви Сантьяго, и двенадцатью ударами ей тотчас отзываются часы на шкафу. И вновь тишину нарушает лишь позвякиванье инструментов в руках Фумагаля. Он ловко орудует иглами, пинцетами и суровой нитью, заполняя, а затем зашивая полости — а сначала сверяется с записями в тетради на столе. Туда занесены первоначальные наброски позы, которую он желает придать макаке: по его замыслу, она должна сидеть на отлакированном древесном суку; хвост опущен и свернут кольцом; голова немного склонена к левому плечу; глаза устремлены на будущих зрителей. Чтобы придать телу обезьянки свойственное ей положение, чучельник долго листал книги по естественной истории, разглядывал гравюры из своей коллекции и собственные рисунки. Нельзя пренебрегать самомалейшими деталями, потому что сейчас наступил ответственнейший момент процесса. От него в значительной степени зависит, будет ли изделие натурально, удастся ли достичь совершенства или от мелкого просчета все труды пойдут насмарку. Фумагаль знает, что вовремя не замеченная и не исправленная деформация, царапина на шкуре, небрежный шов, какая-нибудь козявка, которую он проглядел и оставил в начинке, способны испортить работу, а впоследствии — и вовсе погубить ее. За тридцать лет, отданных этому ремеслу, Фумагаль усвоил: всякая тварь, даже став чучелом, в известном смысле продолжает жить, то есть подвергаться воздействию света, пыли, времени, влиянию тех почти неуловимых физических и химических процессов, что по-прежнему идут в ней. И хороший таксидермист обязан их предвидеть и совершенством своего мастерства предотвращать.
Но вот от легчайшего сотрясения нежно продребезжали стекла в открытой на террасу двери, и мгновение спустя, смягченный расстоянием и домами, оказавшимися на пути звуковой волны, дошел до кабинета глухой грохот. Фумагаль, который в этот миг прикреплял хвост, прервал работу и напряженно выпрямился, замер, высоко подняв зажатую в пальцах иглу с продернутой в нее суровой ниткой. Потом вновь взялся за дело, пробормотав что-то вроде: вот это да, это громыхнуло. И не так уж далеко — где-то возле церкви Дель-Популо. Шагов пятьсот отсюда. Грегорио иногда приходит в голову, что какая-нибудь бомба может угодить в дом, убить его самого. Любая из его голубок способна на обратном пути принести весточку, сулящую опасность или гибель. В его представлениях о старости — другое дело, насколько реальны эти представления — как-то не учтено, что он может окончить свои дни, как Самсон под обломками филистимлянского капища. Однако есть правила у всякой игры, и эта — не исключение. Впрочем, ему плевать, если какая-нибудь бомба рванет еще ближе — вот, скажем, в соседней церкви Сантьяго: это даже хорошо — заткнется наконец колокол, который настырным звоном своим каждый день, а по воскресеньям и большим праздникам — с утра до ночи, сопровождает домашние занятия Фумагаля. Если в этом городе, являющем собой Испанию в миниатюре — только еще гаже, — что-нибудь и представлено в изобилии, то это, конечно, церкви да монастыри.
При всем своем расположении к тем, кто осаждает город, а верней сказать, к славным традициям века просвещения, доставшимся в наследство революции и империи, кое-что Грегорио Фумагаль все же понимать отказывается: вот, скажем, почему Наполеон решил восстановить религиозный культ. Чучельник — не более чем скромный коммерсант и ремесленник, который, впрочем, читает книги и изучает живых и мертвых. Однако же он пришел к выводу, что человек, не познав Природу, не найдя в себе должного мужества, чтобы принять ее законы, отказался от опыта ради измышленных систем, изобрел богов, жрецов и владык, помазанных ими на царство. Безоговорочно капитулировал перед людьми, которым ни в чем не уступал, а те воспользовались его слабостью и превратили в раба, лишенного собственного разумения и бесконечно чуждого главному, основополагающему постулату: все на свете, включая хаос, пребывает в порядке, определенном законом природы. Прочитав об этом в трудах философов, изучив смерть вблизи, Фумагаль утвердился во мнении, что действовать иначе Природа попросту не может. Это она, а не какой-то непредставимый бог распределяет порядок и хаос, посылает радость и страдание. Это она распространяет добро и зло по миру, в котором ни гневные крики, ни слезные мольбы не в силах изменить нерушимые законы созидания и уничтожения. Это ее грозная неизбежность. Огню подобает жечь, уж такое у него свойство, и это в порядке вещей. Точно так же, как человеку — убивать и пожирать других животных, в которых он нуждается. И творить зло, ибо оно заложено в самой его природе. Нет примера более впечатляющего, нежели чье-либо мучительное умирание, происходящее под небесами, не способными если не избавить от страданий, то хоть на йоту облегчить их. Ничто не может дать лучшее представление о принципе мироустройства; ничто не опровергает убедительней существование высшего разума, ибо, существуй он на самом деле, несправедливость преследуемых им целей просто повергала бы в отчаянье. И потому чучельник убежденно полагает, что утешительная моральная правота заключена даже в самых чудовищных несчастьях и катастрофах — в землетрясениях, эпидемиях, войнах, бойнях. В страшных преступлениях, которые, всему отводя свое место, оставляют человека наедине с холодной непреложностью Универсума.

 

— Физический опыт надо поставить, — говорит Иполито Барруль, — эксперимент провести. В наше время искать сверхъестественное — это просто нелепость.
Рохелио Тисон внимательно слушает его, медленно и понуро шагая по площади Сан-Антонио и глядя себе под ноги, словно изучает кладку мостовой. Заложенные за спину руки держат шляпу и трость. Прогулка немного освежила ему голову после трех подряд партий в кофейне «Коррео»: две он профессору проиграл, а третью — отложили.
— Обратиться к здравому смыслу… — продолжает Барруль.
— Здравый смысл лопнет со смеху, когда я к нему обращусь.
— Стало быть, надо проанализировать видимый мир. Да что угодно! Все лучше, нежели втемяшивать себе в голову какую-то абракадабру.
Комиссар оглядывается по сторонам. Солнце уже зашло, небо над дозорными вышками и террасами потемнело, и в воздухе наконец-то повеяло прохладой. Перед кондитерской Бурнеля и кофейней «Аполлон» стоят несколько карет и портшезов; в последнем свете дня на площади и на улице Анча многолюдно: семьи, снимающие квартиры в здешних домах, обитатели бедных кварталов по соседству, дети, что носятся вокруг, играя в серсо, клирики, военные, эмигранты без средств, старающиеся незаметно подобрать с тротуара окурок сигары. Кадис спокойно и безмятежно нежится среди апельсиновых деревьев и мраморных скамей своей главной площади, наслаждаясь неспешно вступающим в свои права летним вечером. Как всегда, война представляется чем-то безмерно далеким. Более того — ее вроде бы и вообще нет.
— Видимый мир, — возражает Тисон, — сообщает, что все рассказанное мной есть чистая правда.
— Пусть так, но учтите, что и видимый мир тоже способен ввести в заблуждение: это иногда случается. И еще примите в расчет — бывают непредвиденные совпадения. Одни и те же следствия могут быть порождены причинами на первый взгляд схожими, а на самом деле — бесконечно далекими друг от друга.
— Четыре случая вполне конкретных убийств, профессор. Ну или так: три и один. Связь между ними более чем очевидна. Однако подобрать к ним ключа я не могу.
— Подберете, иначе и быть не может. В порядке вещей нет ничего случайного. Физические тела взаимодействуют. Каждое изменение происходит по зримым и скрытым причинам… Без них ничто существовать не может.
Оставив позади площадь, они все так же неспешно идут в сторону Ментидеро. Одно за другим зажигаются прикрытые жалюзи окна в домах и в тех лавках, что еще торгуют. Баррулю, который живет один и ужинает скудно, до смерти хочется съесть омлет с баклажанами в закусочной на углу улицы Веедор. Они входят и присаживаются у стойки, где дымит заправленная скверным маслом лампа, стоят коробки с продуктами из колоний и бурдюки с вином. Профессор — со стаканом местного вина, комиссар — с кувшином холодной воды.
— Рассуждая вообще, можно сказать, что убийца не существует изолированно, сам по себе, — продолжает Барруль в ожидании заказа. — Каждый человек движим энергией — и своей собственной, и той, которая проистекает от тел, получивших некий толчок… Импульс. Всегда и неизменно одна причина порождает другую. Это — звенья цепи…
Подают дымящийся сочный омлет. Хотите, поделюсь, спрашивает Барруль, но комиссар качает головой.
— Вспомните людей былых времен. Они видели, как по небу движутся планеты и звезды, но не постигали, почему это происходит. И так было до тех пор, пока Ньютон не заговорил о силе тяготения, которой одни небесные тела воздействуют на другие.
— Тяготения…
— Да. Есть явления, которые много веков могут оставаться недоступны нашему пониманию. Так же как связь, существующая между французскими бомбами и убийцей. Природу его преступного тяготения, притяжения….
Профессор поглощает омлет с задумчивым видом, будто размышляя над собственными словами. И наконец яростно кивает, уверяясь в своей правоте.
— На всякое тело, обладающее массой, действует закон земного притяжения, — продолжает он. — В свободном падении тело сообщает импульс другим телам. Вступает с ними во взаимодействие. Физические законы всеобъемлющи. Равно относятся и к людям, и к бомбам.
Барруль делает глоток. Потом с довольным видом рассматривает вино на свет и прихлебывает еще раз. Отнимает стакан от губ. Лошадиное лицо расплывается в улыбке.
— Материя и движение, как говорил Декарт. Материя и движение — и вы созидаете мир. Или уничтожаете его.
— Сейчас убийца совершает свое деяние, опережая бомбу.
— Так было только однажды. И мы не знаем почему.
— Послушайте, профессор… Он убивает в четвертый раз. И всегда — одинаково. А вскоре вслед за тем в определенное место прилетает французская бомба. Вы всерьез полагаете, что это может быть совпадением? Именно потому, что не может, я убежден — тут есть связь.
— Придется дождаться, когда это подтвердится еще раз.
После этой фразы оба надолго замолкают. Тисон отвернулся, смотрит на дверь, выходящую на улицу. Когда оборачивается к профессору, видит, что тот все это время не сводил с него задумчивого взгляда. И сощуренные глаза за стеклами очков, где отражается свет лампы, блестят неподдельным интересом.
— Скажите-ка мне, комиссар… Если бы сейчас вам предоставили выбор: схватить преступника или дать ему еще одну попытку, которая подтвердила бы вашу теорию, — вы бы что предпочли?
Тисон не отвечает. Выдерживая взгляд Барруля, достает из внутреннего кармана редингота портсигар русской кожи, а из него — «гавану», зажимает ее в зубах. Потом предлагает закурить и профессору, но тот молча качает головой.
— Вам бы, сеньор комиссар, по ученой части пойти, наукой заниматься. Вы — прирожденный естествоиспытатель, — насмешливо замечает Барруль.
Положив на стойку несколько монет, они выходят на улицу, где уже еле теплится последний свет дня. Неторопливо скользят тени других прохожих. Ни Тисон, ни Барруль до самого Ментидеро не произносят ни слова.
— Дело-то все в том, — наконец говорит комиссар, — что возможность, как вы изволили выразиться, схватить его резко уменьшилась. Раньше мы могли взять под наблюдение места падения бомб, ну и… Сейчас ничего предвидеть невозможно.
— Давайте рассуждать логически, — подумав немного, отвечает Барруль. — Четыре убийства. И в трех случаях бомба падала до гибели жертвы, а в последний раз — сразу после. Невозможно установить, что там на самом деле все перечеркнуло — возникшая ли с самого начала ложная ассоциация, ошибка или чистая случайность. Возможно, впрочем, что речь идет о некой реальной константе — то есть о серии убийств, прервавшейся опять же в силу обстоятельств. И третий вариант: перед нами — новая фаза процесса, исток которого в настоящее время не может быть проанализирован, но который рано или поздно получит свое рациональное истолкование. Рациональное — или по меньшей мере не противоречащее естественной системе того мира, где пребывают полицейский и преступник.
— Поаккуратней со словом «случайность», профессор, — предупреждает Тисон. — Не вы ли твердили, что это универсальная отговорка?
— Я. И это в самом деле так. Это путь наименьшего сопротивления. Чаще всего или почти всегда мы прибегаем к этому, чтобы скрыть, что просто не ведаем естественных причин. Не знаем, какой неумолимый закон во исполнение своей таинственной стратегии движет пешками на шахматной доске… Чтобы оправдать видимые следствия процессов, которые нам не дано упорядочить… привести в некую систему.
Тисон, на миг задержавшийся, чтобы чиркнуть спичкой о стену, подносит огонек к кончику сигары.
— По воле богов все в этом мире может случиться, — бормочет он, струей табачного дыма гася спичку.
В темноте лица Барруля не видно, зато отчетливо слышится его смешок:
— Ого! Вы, я вижу, продолжаете вчитываться в моего Софокла…
Они идут вдоль Ментидеро в сторону крепостной стены и моря. В свете фонарей, масляных ламп и толстых восковых свечей, вставленных в стеклянные или керамические стаканчики, смутно виднеются грозди людей на скамейках, на раскладных стульчиках, на разостланных по земле одеялах. Как только установилась хорошая погода, семьи из тех кварталов, которые сильней всего страдают от обстрелов, стали ночевать под открытым небом на этой площади и в соседнем парке Балон — благо ни в вине, ни в гитарах, ни в разговорах до зари недостатка нет.
— Итак, подведем итоги, — продолжает профессор. — Поскольку разум отказывается допустить, что кто-то оказался способен точно предсказать, куда упадет следующая бомба, и совершить убийство именно в том месте, нам остается предположить одно: убийца предчувствовал это… Или, прибегая к научным понятиям, действовал, будучи побуждаем к этому силами притяжения и законами вероятности, точная природа которых нам неизвестна.
— Иными словами, он — не более чем один из элементов некой комбинации?
Это не исключено, отвечает Барруль. Мир полон разрозненных элементов, на первый взгляд не взаимосвязанных. Но когда одни определенные соединения вступают в контакт с другими, получающаяся в результате сила может производить поразительный эффект. Поразительный — или ужасающий. Секрета соединения мы пока не знаем. Можно не сомневаться, что первобытного человека вид огня ошеломлял, а ныне достаточно смешать железные опилки с серой и водой. Сложные явления — суть комбинация явлений элементарных.
— И ваш убийца, — продолжает он, — в этом смысле есть фактор физический, геометрический, математический… Откуда мне знать, какой именно… Элемент, вступающий во взаимодействие с другими — с жертвами, с топографией нашего Кадиса, с траекторией бомб, а может быть, и с их содержимым. С порохом, со свинцом… Одни разрываются, другие — нет, а он свои злодейства совершает лишь в первом случае.
— И только если эти бомбы никого не убивают.
— И это вызывает еще больше вопросов. Почему в одних случаях он убивает, а в других — нет? Он сам выбирает? Кто или что побуждает его действовать в тех случаях, когда он действовал? Было бы весьма познавательно спросить его. Ибо я уверен — он и сам бы не смог ответить на эти вопросы. Ну, может быть, на один и ответил бы, но не на все… Да и никто бы не ответил.
— Я уже давно говорю, что мы не должны исключать, что преступник может иметь отношение к науке…
— Вот как? Говорите? А вот я в отношении этой предугаданной смерти не уверен… Тут убийцей может оказаться кто угодно. Даже какое-нибудь неграмотное и тупое чудовище, реагирующее на некое комплексное внешнее воздействие… И все же вероятней, что если обладатель этой головы действует научными методами, что-то в этой голове должно быть.
Неяркое сумеречное свечение прорезает пространство между артиллерийским парком и стоящей в дальнем конце площади казармой Канделяриа. Это не столько видны, сколько угадываются далекие отблески маяка на Сан-Себастьяне. Полицейский и профессор, дойдя до маленькой ротонды на проезде Перехиль, сворачивают направо. У стены стоят люди, глядя, как гаснет едва заметная красноватая полоска, освещавшая дальний берег бухты.
— Да… Весьма интересно было бы ознакомиться с ее содержимым, — говорит Барруль.
Лицо комиссара не видно в темноте, лишь сильнее мерцает уголек сигары у него во рту.
— Рано или поздно я это сделаю. Ручаюсь вам.
— Дай бог, чтобы вы не ошиблись и взяли кого следует. Иначе не завидую тому несчастному, кто попадет к вам.
Они продолжают путь в молчании, удаляясь от бастиона под деревья Аламеды. Темная церковь Кармен заперта, над ее внушительным фасадом вздымаются к небу две колокольни.
— Во всяком случае помните, — саркастически замечает Барруль, — что кортесы только что запретили пытку.
Мало ли кто чего запретил, готов уже ответить Тисон. Однако не произносит ни слова. Не далее как сегодня днем он допрашивал — с пристрастием, как всегда, ибо только это и оказывается действенно — некоего эмигранта, которого вчера взяли с поличным: следил за молоденькими швейками, выходившими из мастерской на улице Хуан-де-Андас. Потребовалось несколько часов сурового дознания, пота, обильно пролитого Кадальсо, и истошных криков подозреваемого — заглушённых, впрочем, толстыми стенами каталажки, — чтобы со всей очевидностью установить: крайне маловероятно, что задержанный имел какое-либо отношение к убийствам. Тем не менее Тисон намерен подержать его известное время в холодке на тот случай, если положение обострится и надо будет на манер Пилата кого-нибудь предъявить народу с балкона. Главное, чтобы нашелся такой, а виноват ли он на самом деле или нет — не столь уж важно. А признание под протокол, который будет вести писарь, глухой ко всему на свете, кроме звона монет, — оно признание и есть. Комиссар еще пока не выбил его из арестованного — средних лет холостого севильянца, бежавшего от французов в Кадис, однако за этим задержки не будет… А вдруг пригодится? Наперед ведь не угадаешь… И ему решительно наплевать, что депутаты кортесов несколько месяцев кряду вели дебаты — скопировать ли английский habeas corpus или взять за основу и переработать арагонский закон, запрещающий брать под стражу человека, пока не собрано веских формальных доказательств его причастности к преступлению. Тисон придерживается того мнения, не поколебленного пылкими речами с трибуны и прочими новомодными либеральными штуками, что благие намерения — это одно, а действительность — совсем другое. С новыми ли законами или без оных, опыт учит, что правды от человека можно добиться единственным способом, древним, как мир, или, по крайней мере, как полицейское ремесло. И что неизбежные в делах такого рода ошибки сопутствуют удачам и составляют определенный процент от них. Ни в закусочной «Веедор», откуда они с профессором недавно вышли, и нигде на свете нельзя сделать яичницу, не разбив яиц. Сам Тисон сколько-то их в своей жизни уже разбил. И на достигнутом останавливаться не собирается.
— Ладно, профессор, запомнил. Уверяю вас.
— Сначала поймайте.
— Поймаю, не беспокойтесь. — Тисон угрюмо и недоверчиво озирается. — Кадис — маленький город.
— Маленький город, переполненный людьми. Боюсь, вы сделали рискованное заявление. Самонадеянность понятная и даже извинительная, если учесть вашу должность и общую ситуацию, — но все же немного перехлестывает через край. Нет решительно никаких оснований утверждать, что вы поймаете его. И дело тут не в чутье. Решение — если оно вообще имеется — придет более сложным путем. Потребуется научный подход.
— Рукопись «Аянта»…
— Послушайте, друг мой. Не стоит возвращаться к этому. Этот текст перевел я. Мне ли его не знать? Это поэзия, а не наука. Нельзя распутывать преступление, основываясь на трагедии, написанной в пятом веке до Рождества Христова… Она хороша, когда горячит воображение своими образами и метафорами или украшает собой один из тех фантастических романчиков, что сейчас в такой моде у дам. Однако никуда нас не приведет.
Они стоят неподалеку от дома, где живет комиссар. Прислонились к откосу стены между двумя караульными будками. У той, что ближе, мелькает время от времени силуэт часового, мягко поблескивает штык у него над головой. Впереди смутно чернеют очертания испанских и английских военных кораблей, стоящих на якорях неподалеку от берега. Близкая уже ночь тиха, и совершенно неподвижно темное, безмолвное пространство моря как всегда при отливе; особенно сильно пахнет голым камнем скал, песком, водорослями.
— Порою, — продолжает Барруль, — когда наши чувства не в силах постичь причины и следствия некоторых явлений, мы призываем на помощь воображение, но оно — самый ненадежный из всех провожатых и поводырей. Ибо все в мире вытекает из естественного порядка вещей. Каждое — я настаиваю: каждое! — движение повинуется постоянным и необходимым законам. И, стало быть, примем рациональное объяснение — у мироздания есть ключи, которые неведомы нам.
Тисон швыряет в море окурок.
— Смертные многое могут, однажды увидев, познать, только грядущего смысл темен для них и неведом.
Фырканье Барруля может означать упрек. Или досаду.
— Надоели вы мне со своим Софоклом. Даже в том весьма маловероятном, хоть и отнюдь не невозможном случае, если преступник читал этот текст и это навело его на какие-то мысли, убийство четвертой девушки, совершенное прежде, чем разорвалась бомба, делает это обстоятельство чем-то второстепенным. Ерундой, проще говоря. Будь я на вашем месте, комиссар, и будь я так уверен в том, что вы утверждаете, — расстарался бы и установил, куда и когда упадут следующие бомбы.
— Да, но как это сделать?
— Ну я-то почем знаю… — слышится во тьме смех. — Это, наверно, надо французов спрашивать…
Назад: 5
Дальше: 7