Книга: Осада, или Шахматы со смертью
Назад: 4
Дальше: 6

5

Белая королева униженно ретируется под защиту коня, но и его положение не из лучших — две черные пешки теснят его с самыми зловещими намерениями. Что за дурацкая игра! В иные дни Рохелио Тисон ненавидит шахматы: сегодня как раз такой. Король взаперти, рокировка невозможна, потеряны слон и две пешки — и он продолжает партию исключительно ради того, чтобы насолить Иполито Баррулю, который упоенно предвкушает близкую победу. Как водится. На левом фланге началась форменная мясорубка после глупейшей ошибки Тисона: безрассудный ход пешкой, соблазнительная брешь — и вот уже черная ладья тараном врезается в середину собственных рядов, двумя ходами разнося сицилианскую защиту, выстроенную с такими усилиями и не принесшую никакой пользы.
— Я спущу с вас шкуру, комиссар, — безжалостно смеется довольный Барруль.
Он действует по своему обыкновению: подобно пауку в центре сети, терпеливо дожидается ошибки партнера, а потом, обернувшись хищным зверем, принимается рвать его клыками, упиваясь текущей по морде кровью. Тисон, предвидя, что его ждет, отбивается вяло и надежд не питает. Шансов на то, что профессор вдруг зевнет, теперь уже почти нет. В эндшпиле он всегда особенно точен и жесток. Палач по душевной склонности.
— А вот не угодно ли вам это разгрызть?
Черная пешка только что замкнула окружение. Затравленно ржет белый конь, ища лазейки и спасения. Лицо Барруля, изборожденное морщинами оттого, что бессчетное число часов просидел он с нахмуренным лбом и сдвинутыми бровями за книгами, расплывается в улыбке злорадного безжалостного торжества. Как и всегда за шахматной доской, обычная, столь свойственная ему учтивость уступает место просто какой-то оголтелой вызывающей враждебности. Ну кровопийца, что тут еще скажешь. Тисон глядит на полотна, развешанные по стенам кофейни «Коррео», — нимфы, цветы, птицы. От них помощи ждать не приходится. Делать нечего: он берет пешку, соглашаясь на потерю коня, в следующий же миг с ликующим урчанием сожранного противником.
— Ну, на сем, пожалуй, остановимся, — говорит комиссар.
— Еще одну? — Барруль, кажется, разочарован: жажда крови утолена не до конца. — Реванш не хотите?
— С меня на сегодня хватит.
Собирают фигуры, прячут их в ящик. Головорез становится прежним Баррулем. Зверское выражение исчезает с его лица. Еще минута, и профессор будет самим собой — приятным и вежливым человеком.
— Побеждает не тот, кто сильней, а тот, кто внимательней, — говорит он комиссару в виде утешения. — Все дело в том, чтобы не зевать… Терпение и осторожность… Разве не так?
Тисон рассеянно кивает. Вытянув ноги под столом, прислонив к стене спинку стула, он рассматривает людей вокруг. Вторая половина дня. Низкое уже солнце золотит стеклянную крышу над патио. Говор, шуршание листаемых газет, в дыму от сигар и трубок снуют лакеи с кофейниками, кувшинчиками шоколада и стаканами холодной воды. Коммерсанты, депутаты кортесов, военные, эмигранты со средствами и без, «стрелки», высматривающие, к кому бы напроситься на обед, у кого бы взять взаймы, занимают мраморные столики, входят в бильярдную и читальню, вновь появляются оттуда. День кончается, и мужское общество Кадиса вкушает блаженную предвечернюю праздность. Сущий улей, где, впрочем, опытный взгляд комиссара легко и привычно находит трутней и прочих паразитов.
— Что там слышно насчет следов на песке?
Барруль, вытаскивая табакерку, чтобы взять понюшку, прослеживает взгляд Тисона. Теперь, когда ярость схватки между белыми и черными давно улеглась, на лице профессора проступает безмятежное благоволение.
— Вы что-то давно не упоминали об этом… — добавляет он.
Комиссар снова отрывисто кивает, не переставая рассматривать публику. Отвечает не сразу. Но вот наконец, поерошив бакенбарды, угрюмо произносит:
— Преступник слишком надолго затаился.
— Может быть, и вовсе решил перестать?
Тисон гримасой обозначает сильное сомнение. На самом деле он этого не знает.
— На самом деле я этого не знаю.
Долгая пауза. Профессор рассматривает его чрезвычайно внимательно.
— Черт вы вас взял, комиссар… Вы вроде бы сожалеете об этом?
Тисон выдерживает его взгляд. Барруль вытягивает губы трубочкой, словно собираясь присвистнуть от восхищения:
— Ах вот, значит, как… Не будет новых убийств — не будет и улик. Вы опасаетесь, что убийца этих бедняжек испугался, устыдился или насытился… Что навеки заляжет на дно и никогда больше не высунется.
Тисон продолжает глядеть на него молча. Взгляд его не выражает решительно ничего. Профессор, достав из кармана скомканный платок, стряхивает просыпавшиеся крупицы табаку. Потом вытягивает указательный палец и, словно пистолетный ствол, приставляет его к верхней пуговице комиссарова жилета.
— Итак, вы опасаетесь, что он больше не станет убивать… Что случай ему больше не представится.
— В нем есть какая-то жестокая методичность, — значительно произносит комиссар, глядя на этот палец. — Точность. Определенность. Не верю, что он ждет удобного случая.
Барруль какое-то время размышляет над услышанным.
— Интересно, — наконец отмечает он, откидываясь на спинку стула. — Да, это так — методичность присутствует… Может быть, мы имеем дело с фанатиком?
Теперь комиссар смотрит на пустую шахматную доску. Фигуры убраны в ящик.
— А может быть, он играет?
Из его уст подобный вопрос звучит как-то наивно. Тисон и сам сознает это и чувствует себя немного нелепо. Он сбит с толку. Барруль осторожно улыбается. Приподнимает руку:
— Может быть. Никто не скажет наверное. Все мы играем. Все бросаем и принимаем вызовы… Однако убивать, да еще с такой изощренной жестокостью, — это уже нечто другое. Знаете ли, комиссар, есть люди, в которых, как у животных, под воздействием каких-то новых факторов пробуждаются инстинкты. А факторы эти — грохот канонады… Да все, что угодно… Я бы сказал, что этот случай граничит с безумием, если бы мы с вами не знали, что границы ее порой определены не всегда.
Они подзывают официанта, и тот наполняет их чашечки двумя унциями темно-коричневой жидкости, увенчанной пенкой толщиной в детский мизинчик. Кофе, очень горячий и ароматный, хорош. Самый лучший в Кадисе. Потягивая, Рохелио Тисон наблюдает за пирушкой, происходящей в другом конце патио. В ней участвуют некий подозрительный эмигрант — его отец в Мадриде служит королю Жозефу — и депутат кортесов, чью корреспонденцию с недавних пор вскрывают и досматривают по распоряжению Тисона, которое, впрочем, распространяется на всех депутатов, вне зависимости оттого, клирики они или миряне. Этим делом занято несколько комиссаровых агентов.
— Убийца может бросать вызов всем на свете, — говорит он. — Городу. Жизни. Мне.
И натыкается на очередной внимательный взгляд Барруля. Кажется, будто профессор изучает его так, будто он ему сегодня открылся с новой, неожиданной стороны.
— Сказать по правде, комиссар, меня настораживает, что вы вкладываете в это что-то личное… Вы ведь… Впрочем, ладно, простите…
Оборвав фразу, Барруль мотает сивогривой головой. Вертит в руках табакерку, а потом ставит ее на черную клетку шахматной доски, словно фигуру.
— Вот вы сказали «вызов»… — продолжает он через мгновение. — И с вашей точки зрения, должно быть, так и есть. Но ведь это же все чистейшие умственные спекуляции… Предположения… Мы строим воздушные замки. Разговоры разговариваем.
Рохелио Тисон продолжает свои наблюдения за посетителями. Город наводнен шпионами, которые тайно сносятся с французами: одного такого агента вчера удавили гарротой в замке Сан-Себастьян. И потому получен приказ глядеть за эмигрантами в оба, даже если те уверяют, что бежали от нашествия врага, а всех, кто без документов, — задерживать. И хотя круг его забот и без того широк и многообразен, это поручение для Тисона — что бальзам на душу: вновь прибывших столько, что местные домовладельцы и хозяева постоялых дворов взвинтили до небес официальные тарифы, а значит, и мзду, которую получает комиссар. Вот, например, один трактирщик с улицы Фламенкос-Боррачос, лицензии не выправивший, однако же пускавший к себе чужестранцев, уплатил нынче утром 400 реалов — и правильно сделал, потому что официальный штраф обошелся бы ему втрое дороже. А некий эмигрант, соляной кислотой вытравивший в паспорте чужие данные и вписавший на их место свои, выложил две сотни, но зато сумел избежать отсидки и высылки. И стало быть, сегодня чистый барыш составил тридцать песо. Удачный день.
— Аянт, — сказал он вслух.
Иполито Барруль удивленно глядел на него поверх своей чашки.
— Я про совпадения с той рукописью, которую вы мне дали… — продолжает Тисон. — Как-то на днях перечитывал и обнаружил почти рядом два места… И потерял покой. «Жена! Молчанье — украшенье женщины». И второе: «…а сам все продолжал стонать негромко, глухо — мычал как бык…»
Барруль поставил чашку на стол и стал глядеть еще внимательнее:
— Ну и…
— А эти девушки, которым он затыкал рот, приступая к истязаниям… Не улавливаете связи? Не видите?
Профессор обескураживающе покачал головой. Он видит, что комиссара заносит в какие-то дебри. Кончится помешательством. В конце концов, «Аянт» — всего лишь текст. Это просто совпадение.
— Поразительное, согласитесь.
— Боюсь, вы все же преувеличиваете. Примешиваете к этому какие-то личные идеи. Я всегда считал вас человеком более приземленным, ей-богу. Право, я начинаю жалеть, что дал вам эту рукопись.
Барруль замолкает. Очевидно, что он раздумывает всерьез.
— Будем рассуждать здраво, — продолжает он. — Я не верю, что убийца читал Софокла. Тем паче, в испанском переводе «Аянт» пока не напечатан. В любом случае, это должен быть некто блестяще образованный… А здесь таких немного. Даже считая со всеми эмигрантами и мимоезжими… Мы бы его знали.
— Может быть, еще и познакомимся…
Исключать нельзя, соглашается профессор. И все же гораздо вероятней, что это — случайность. Другое дело, как воспринимает все это Тисон. Он же мысленно связал в узел реальные или предполагаемые нити. Живое воображение — штука, разумеется, превосходная, но порою человек, наделенный им, теряет способность к анализу. Тут ведь как в шахматах. Необузданная фантазия может вывести на хорошую дорогу, но нередко — и сбить с пути. Так или иначе, всегда полезно усомниться в том, что обилие данных — полезно, они путаются и, налезая друг на друга, друг друга скрывают. Кроме того, известно: самое простое — и есть самое верное.
— Особенность этого дела, — продолжает Барруль, — не в том, что некий монстр убивает девушек, и не в том, что убивает, засекая их насмерть, или что это происходит в тех местах, куда падали французские гранаты… А в совпадении всех этих обстоятельств. Вот что самое интересное, комиссар. Понимаете? Все вместе. Если продолжить сравнение с шахматной доской, вспомните, как создается общая ситуация взаиморасположением фигур. Если будем смотреть на каждую отдельно — ничего не увидим и не сумеем проанализировать ее. Надо отодвинуться: когда смотришь из близи, не всегда понимаешь то, что видишь.
Тисон обводит взглядом шумных посетителей кофейни:
— Мы с вами живем сейчас в весьма своеобразном городе.
— Дело не только в этом. Кадис представляет собой конгломерат людей, предметов и положений. И быть может, убийца видит город особенным зрением. Не исключено, что если вы попробуете взглянуть на мир его глазами, сможете предвосхитить его действия.
— То есть, иными словами, действовать как в шахматах?
— Да, примерно так.
Профессор задумчиво снимает с доски табакерку, прячет ее в кармашек жилета. Потом упирает палец с желтоватым ногтем в пустую клетку.
— Быть может, вам стоило бы взять под наблюдение те места, где бомбы все же разорвались.
— Да брал уже! — возражает Тисон. — Всякий раз я ставил там агентов. Без толку. Он больше не появлялся.
— Не потому ли, что ваши агенты его отпугивают?
— Не знаю. Возможно.
— Давайте выдвинем гипотезу, комиссар. Порассуждаем теоретически. — Барруль поправляет очки.
Медленно, с расстановкой, делая паузы, чтобы выходило отчетливей, он развивает свою мысль. Когда французы начали обстреливать город, сложное, многосоставное умственное устройство будущего убийцы могло, получив этот толчок, двинуться в неожиданную сторону. Не исключено, что его заворожила мощь современной техники, способной сеять смерть на расстоянии.
— Подобное требует определенной культуры, — настойчиво повторяет Тисон.
— Вовсе нет. Совершенно необязательно для того, чтобы испытать определенные чувства, в которых и сам себе не сможешь дать отчет. Это доступно каждому. Ваш убийца может быть натурой утонченной, а может и грамоте не знать… Представьте себе, что кто-то, увидев, что иные бомбы не убивают, решает сделать это за них… А решает то ли после глубокомысленных размышлений, то ли просто по глупости. Итог один.
Барруль, казалось, сам оживляется от своих речей. Тисон видит, как он подается вперед, опираясь руками о стол. И лицо делается таким же, как при игре.
— Если это криминальное побуждение было, так сказать, первично, — продолжает профессор, — то поимка преступника зависит в большей степени от удачи, нежели от кропотливого расчета; иными словами, от того, что убийца совершит новое преступление, допустит ошибку, окажется в поле зрения свидетелей или произойдет еще нечто такое, что позволит схватить его с поличным. Вы следите за моей мыслью, комиссар?
— Иными словами, чем он умнее и культурней, тем и уязвимей окажется.
— Это лишь одна возможность. Такой вариант дает больше шансов поймать злодея. Каким бы извращенно-сложным ни был его замысел, пусть даже он родился в чьем-то больном, помраченном сознании, но все равно потребует рациональных мотивов. То есть даст кончик ниточки, за которую можно размотать весь клубок.
— Ага. И соответственно, чем больше иррациональности, тем меньше следов?
— Именно так.
Во рту комиссара блеснула золотая коронка. Он начал понимать.
— То есть он следует логике ужаса?
— Совершенно верно. Представьте себе, что убийца, действуя по расчету или повинуясь неодолимому побуждению, хочет оставить какое-то свидетельство, связанное с бомбардировкой. Воздать должное технике, к примеру. Совершив убийство. Понимаете? И учтите, в его действиях нет никакого сумасбродства: точность, техника, бомбы — и преступления, вступающие с ними во взаимосвязь. — Барруль с довольным видом откинулся на спинку стула. — Какого вы мнения на сей счет?
— Интересно. Однако недоказуемо. Вы забыли, что разговариваете с дюжинным и скудоумным полицейским. В моем мире два — это всегда один да один. Без двух единиц нет двойки.
— Но мы же всего лишь фантазируем, комиссар. По вашему же, кстати, предложению. Слова и ничего более. Гадаем на кофейной гуще. И вот один результат: преступник убивает там, куда упали бомбы, где они взорвались, но никому не причинили вреда. Представьте себе, что он действует ради того, чтобы возместить неточности, несовершенства, недостатки техники. Его это вдохновляет! Не верите?.. Достичь того, куда не может добраться техника! Он пытается сделать так, чтобы разрыв бомбы совпадал с чьей-то оборванной жизнью. Как вам эта гипотеза? И таких я могу вам предложить полдесятка. Схожих с нею или опровергающих ее. И ни одна гроша ломаного не стоит.
Тисон, внимательно слушавший его, еле удерживается от едкого замечания, которое так и просится ему на язык. Эти несчастные девчонки, насмерть засеченные кнутом, существовали на самом деле. Их изуродованная плоть кровоточила, их внутренности смердели. К умственным арабескам это отношения не имеет. К салонному философствованию — тоже.
— Так вы считаете, я не должен отбрасывать людей из образованного сословия? Ученых, например?
Барруль беспокойно поеживается, что должно означать: «Чересчур конкретно для меня, так далеко я заходить не собирался». Но уже в следующую минуту он находит ответ.
— Культура и наука не всегда идут рука об руку, — говорит он, уставившись на пустую шахматную доску. — Из истории известно, что порой они движутся в противоположные стороны… Но впрочем… Может быть, наш злодей имеет какое-то отношение к технике… И как знать — может быть, он тоже играет в шахматы. — Профессор широким жестом обвел кофейню. — Может быть, он сейчас здесь. Где-то рядом с нами.

 

Жара. Ослепительный свет. Мельтешение людей — босоногих или в альпаргатах, — которые знают друг друга всю жизнь и ведут ее у всех на виду, не ведая понятия «личное». Темные, почти как у арабов, глаза. Кожа, выдубленная океанской солью и солнцем. Веселые молодые голоса, произносящие слова с особым, характерным выговором, недоступным никому кроме самых что ни на есть низов кадисского простонародья. Невысокие дома квартала… соседки перекрикиваются с балкона на балкон… белье на веревках… клетки с канарейками… чумазые дети играют на прямых немощеных улицах. Распятия, образы Иисуса, Девы Марии и святых — на каждом шагу, в выложенных изразцами нишах. Пахнет близким морем, чадом горелого масла и рыбой во всех ее ипостасях — сырой, жареной, сушеной, маринованной, тухлой; и меж требухи и голов бродят коты с облезлыми от чесотки хвостами и лоснящимися усами. Это — квартал Винья.
Свернув с улицы Пальма налево, Грегорио Фумагаль оказался на улице Сан-Феликс и двинулся в глубь квартала, населенного моряками и рыбаками. Ведомый обонянием, зрением, слухом, он огибает пространства, которые этот пестрый, бурлящий жизнью мир оставил свободными. Чучельник подобен насекомому, настороженно поводящему из стороны в сторону усиками. Впереди, там, где обрываются дома квартала, он, словно в открытую дверь или в горлышко незакупоренной бутылки, видит часть эспланады Капучинос и стену Вендаваля, где на Атлантику глядят из бойниц наведенные в зенит пушки. Остановясь на миг, чтобы снять шляпу и утереть пот, Фумагаль идет дальше, в поисках тени держась поближе к белым, голубым, охристо-желтым фасадам. Пот — это особенно неприятно, потому что от него и вместе с ним по лбу, оставляя темные подтеки, струится и новая английская краска, купленная вчера в парфюмерной лавке Фраскито Санлукара. Чересчур тяжелый и плотный сюртук давит плечи, шелковая косынка, завязанная вокруг шеи на манер галстука, врезается в горло сильнее обычного. Дает себя знать солнце, взбирающееся вес выше, и безветрие — бриз в этой части города почти не чувствуется, и раннее лето, что, подступая совсем уже вплотную, обещает, что пощады не даст. В таком городе, как окруженный водой Кадис, где для защиты от сквозных ветров многие улицы проложены перпендикулярно друг другу, влажная жара способна довести до умопомрачения.
Мулат — там, где и должен быть, подошел к месту встречи одновременно с Фумагалем. Глядя, как он двигается, не скажешь «подошел» — так похожи его шаги на медленные, точно выверенные танцевальные па в ритме некой мелодии — монотонной, примитивной, слышной ему одному. Альпаргаты на босу ногу, непокрытая голова. Короткие, до щиколоток, штаны, раскрытая на груди рубаха под коротким выцветшим жилетом повязана алым кушаком. Так и одеваются обычно рыбаки и контрабандисты из этого квартала. Мулат, внук рабов, но сам свободный по рождению, владелец небольшого баркаса, который водит к берегам дружественным и враждебным, он в первую очередь — контрабандист, а потом уже все остальное. Толика африканской крови в жилах, заметная скорее в чертах лица, чем по цвету кожи, довольно светлой от природы, хоть и бронзовой от загара, придает такую томную ритмичность каждому движению его развинченно-гибкого тела. Он высокого роста, сильного и соразмерного сложения, с приплюснутым носом и толстыми губами, с нитями седины, посверкивающими в курчавых волосах и баках.
— Обезьянка, — говорит он. — Полвары ростом. Хороший экземпляр. Интересует?
— Живая?
— Пока живая.
Интересует, ответил чучельник меж тем, как они входят в двери питейного заведения, весьма характерного для Виньи: узкое полутемное помещение с двумя большими черными бочками в глубине, посыпанный опилками пол, стойка и два низких стола. Сильно пахнет вином и оливками в миске, стоящей на кадушке. Мулат спрашивает два стакана красного, и они с чучельником пьют, не присаживаясь, у короткой стойки — липкий прилавок, мраморная раковина с краном, литографированный портрет геррильеро по имени Эмпесинадо на стене. И громко, в полный голос, словно бы для того, чтобы и кабатчик все слышал, рассказывает, что обезьянку привезли четыре дня назад на американском корабле. Длиннохвостая, а уж до чего уродлива — просто страх божий. Матрос, который ее продал, уверял, что редкой породы. Макака из Ост-Индии. Только очень печальная: привыкла, надо думать, к кораблю и морю. Ест фрукты, пьет только воду, сидит в клетке и целый божий день занята, извините, сеньор, рукоблудием.
— Мне она нужна мертвой, — говорит чучельник. — Без хлопот чтобы.
— Можете не сомневаться, сеньор. Все устроим в лучшем виде.
Изъяснив перед кабатчиком причину свидания, оба допивают и выходят на улицу. Направляются к эспланаде, примыкающей к крепостной стене и к морю. Подальше от нескромных ушей. В мозолистой от весел, снастей и сетей ладони Мулат держит горсть оливок. Через каждые десять-двенадцать шагов он слегка запрокидывает голову и, громко щелкнув языком и губами, далеко выплевывает очередную косточку. А в перерывах между тем, как забросить в рот очередную оливку, напевает куплетец, который с марта с большим успехом гуляет по Кадису:
Тыщи три лежат под Серро,
Души взмыли в небеса,
А француз за них в отместку
Бомбой укокошил пса.

Тон, как и слова, издевательские. И покуда Мулат с рассеянным видом оглядывает бастион и море, будто думая о чем-то другом, Грегорио Фумагаль чувствует, как нарастает в нем раздражение.
— Меня бесит эта чушь, — говорит он.
Вскинув брови, Мулат смотрит на него в деланом изумлении, лишь отчасти скрывающем нагловатое веселье.
— Но вы же в этом не виноваты, — отвечает он очень спокойно.
— А кто там в чем виноват или не виноват, тоже тебя не касается…
— Что ж, тогда приступим к делу.
— Да уж, будь любезен. Пора бы уж. Дело слишком рискованное, чтобы время попусту терять.
Контрабандист демонстративно оглядывается по сторонам. Кругом никого. В пятидесяти шагах несколько арестантов чинят подмытую морем стену.
— Ваши друзья поручили мне…
— Это и твои друзья, — сухо отвечает Фумагаль.
— Ну, это как посмотреть, сеньор. Мне они платят, если речь об этом. Сальцем, так сказать, смазывают тросы. Но настоящие друзья у меня в другом месте.
— Нельзя ли покороче? Что тебе поручили?
Мулат поворачивается вполоборота, показывая на оставшуюся позади улицу и внутреннюю часть города:
— Хотят, чтоб, когда бьют с Кабесуэлы, летело подальше. По крайней мере, чтоб дотягивались до площади Сан-Франсиско.
— До сих пор дотянуться не могли.
Контрабандист равнодушно отвечает, что его это не касается. Теперь вот, значит, такое у них намерение. Потом излагает предварительный план: новые бомбардировки начнутся через неделю, и французам нужна точная схема тех мест, куда будут падать бомбы. Ежедневные сведения, расписанные по часам, с подробными указаниями дистанции, а также того, какие разорвались, а какие нет. Хотя большая часть ядер будет без порохового заряда. Для точного замера дальности Фумагалю в качестве ориентира надо будет использовать колокольню.
— Мне понадобятся голуби.
— Обратным рейсом я привез несколько штук. Бельгийские, годовалые. Корзины — там же, где всегда.
Теперь они идут вдоль равелина Капучинос. За стеной с орудийными бойницами виднеется море: береговой урез слегка изгибается от стены, тянущейся к Пуэрта-де-Тьерра, туда, где высится недостроенный купол нового собора; а еще дальше волнообразно подрагивает в знойном воздухе полоска белого песка на перешейке.
— Когда на ту сторону? — спрашивает Фумагаль.
— Пока не знаю. Если честно, то надо бы, как у нас говорят, шкотик потравить, слабину выбрать… Каждую неделю береговая стража задерживает тех, кто желает протыриться в Кадис без пропуска. В каждом переселенце видят лазутчика, и власти держат ухо востро. И даже сунуть кому надо теперь не получается — не берут…
Еще несколько шагов они проходят в молчании мимо работающих каторжников: обнаженные, лоснящиеся от пота торсы — в шрамах и татуировках, на головы наверчено какое-то тряпье. Примкнув штыки, их без особенного рвения стерегут несколько солдат из батальона «Галисийских волонтеров» в куцых мундирчиках и круглых шляпах.
— А несколько дней назад казнили гарротой еще одного шпиона, — вдруг говорит Мулат. — Некоего Писарро.
Чучельник кивает. Он слышал об этом, хоть и без подробностей.
— Ты знал его?
— Бог миловал, — раздается в ответ циничный смешок. — Знал бы — не гулял так спокойно.
— Он разговорился?
— Что за вопрос, сеньор? Все говорят.
— Я так полагаю, в случае чего и ты меня заложишь.
Следует краткое и красноречивое молчание. Фумагаль краем глаза видит, как толстые губы его спутника складываются в насмешливую улыбочку.
— А вы меня, сеньор?
Чучельник снимает шляпу, чтобы в очередной раз промокнуть пот на лбу. Проклятье, говорит он про себя, глядя на следы краски на кончиках пальцев.
— Меня взять трудно, — отвечает он. — Я веду жизнь тихую и незаметную. А вот ты на своем баркасе плаваешь туда-сюда. И значит, рискуешь сильней.
— Все на свете знают, что я промышляю контрабандой… В Кадисе, где, сами знаете, всяк — кто не креветка, тот рак, это в порядке вещей. За такое на гарроту не пошлют… И потом… от подозрения до того, как возьмут за это место, — расстояние изрядное. Поди докажи. При мне ведь никаких бумаг, никогда. Все здесь. — Он постукивает себя по лбу. — Да, — продолжает он, — вот еще что. Наши друзья с того берега просят сведений о плавучей батарее, которую вроде бы готовят, чтоб палить по батареям в Трокадеро. И еще хотели бы узнать, что за работы такие ведут англичане на редутах Санкти-Петри, Гальинерас-Альтас и Торрегорде.
— Ничего себе, — замечает Фумагаль. — Да меня вмиг сцапают.
— Смотрите, сеньор, вам видней. Мое дело — передать. Еще их до крайности интересует, не участились ли в Кадисе случаи гнилой горячки или малярии… Полагаю, неустанно молятся, чтобы вернулась желтая лихорадка да пошла косить как косой…
— Да нет, не похоже…
Снова звучит глумливый смешок Мулата:
— Надежда, как водится, умирает последней. Да тут еще лето, жара… Большое подспорье… Начнется эпидемия — корабли перестанут возить нам припасы. И всем будет очень кисло…
— Я в это не верю. Многие переболели во время прошлогодней вспышки — так что теперь им ничего уж не страшно… Нет, сомневаюсь, что решение придет с этой стороны.
Над широкой эспланадой с криком носятся чайки, привлеченные добычей рыбаков. Жители окрестных домов, вооружась длинными тростниковыми удилищами, забрасывают их в море через бойницы, чему не препятствуют, обходя стены, одурелые со скуки часовые. Рыба, за губу поддетая на крючок, трепещет в воздухе, бьется в предсмертных мучениях, кропя каплями воды все вокруг, зевает в деревянных бадейках или в плетенных из рогожи корзинках. Солдат с ружьем на плече подойдет, посмотрит, хорош ли клев и улов, разживется у рыбака табачком или огоньком. Вопреки войне Кадис по-прежнему свято исполняет заповедь «живи и жить давай другим».
— Еще наши друзья спрашивают, — говорит Мулат, — какие разговоры ходят, о чем люди думают… Есть ли недовольные и много ли… Я думаю, по-прежнему надеются на восстание, но, по-моему, зря. Голода-то нет. А на Исле, где все гораздо хуже — там ведь и обстрелы постоянные, и фронт рядом, — армия всех держит мертвой хваткой. С ней не забалуешь.
Грегорио Фумагаль ничего не отвечает. Иногда он спрашивает себя, да не на облаке ли живут эти самые друзья с другого берега бухты? С луны они, что ли, свалились? Ожидать народных возмущений в пользу императора французов — значит совсем не знать Кадис. Здешнее простонародье так и пышет патриотическим жаром, требует воевать до последней капли крови и горой стоит за либеральное крыло депутатов. Весь город, начиная с капитан-генерала и кончая последним бакалейщиком, боится черни и льстит ей безбожно. Когда поволокли терзать губернатора Солано, никто и не подумал вступиться. А несколько дней назад, когда депутат из фракции роялистов высказался против отчуждения родовых имений, принадлежащих аристократии, какие-то горлопаны и разнузданное бабье намеревались расправиться с ним, так что пришлось под усиленной охраной переправить его на один из кораблей Королевской Армады. Вход на пленарные заседания в Сан-Фелипе-Нери в верхней одежде запрещен еще и для того, чтобы публика не пронесла под полой плаща или шинели оружие.
— Не идет у меня из головы тот бедолага, — говорит Мулат. — Ну тот, кого казнили.
Слова его повисают в воздухе, и еще шагов двадцать собеседники проходят в угрюмом молчании. Контрабандист, балансируя на длинных ногах, идет своей танцующей походочкой по самому краешку стены. На почтительном расстоянии от нее осторожными мелкими шажками движется Грегорио Фумагаль. И кажется, будто он не механически переставляет ноги, но совершает какие-то глубоко осмысленные, вполне сознательные, тщательно продуманные действия.
— Не нравится мне… — продолжает Мулат. — Не нравится представлять себе, как вот накинут на шею веревку с мертвой петлей, сделают три витка — и язык на плечо… А вам?
— Чушь не надо молоть.
Возле бастиона «Дескальсос» им встречается веселая и шумная гурьба женщин с кувшинами воды. Одна — совсем молоденькая. Фумагаль с беспокойством дотрагивается до волос, чтобы проверить, линяет ли еще проклятая краска? Посмотрев на пальцы, убеждается — так и есть. От этого ему кажется, что он еще более неопрятен, неуклюж, нелеп.
— Я, наверно, скоро брошу это дело… — вдруг говорит Мулат. — Хватит ловить, а то самого поймают. Сказано же: «Повадился кувшин по воду ходить…» Вот пока голову не сломил, пора кончать.
Снова замолкает и, пройдя еще три-четыре шага, смотрит на чучельника:
— Неужто вы и впрямь так рискуете для собственного удовольствия? Даром?
Тот продолжает идти, не отвечая. Когда, в очередной раз сняв шляпу, он утирает пот платком, оказывается, что платок — грязный и хоть выжми. Ох и тяжкое лето обещает быть. Во всех смыслах.
— Не забудь про обезьяну.
— Что?
— Про макаку, говорю, не забудь, ост-индскую.
— А-а! Да… — Контрабандист несколько сбит с толку. — Обезьяна.
— Я пришлю забрать ее ближе к вечеру. Мертвую. Как, кстати, собираешься это делать?
Мулат пожимает плечами.
— Да не знаю… Отравы дам. Или задушу.
— Второе предпочтительней, — холодно говорит чучельник. — Есть вещества, которые пагубно влияют на сохранность тканей. В любом случае, смотри, чтобы шкура не пострадала.
— Ясно, — отвечает Мулат, глядя, как Фумагаль стирает со лба каплю темного пота.

 

Вечер пятницы. Натянутый на уровне верхнего этажа парусиновый полог защищает от солнца патио, где в прохладе и уюте под геранями и папоротниками в больших кадках и в горшках расставлены у мраморной закраины колодца кресла-качалки и плетеные стулья. Лолита Пальма, пригубив мараскина, ставит рюмку на маленький столик под кружевной скатертью, рядом с серебряной посудой и несколькими бутылками, наклоняется к матери, чтобы поправить подушки, которыми та обложена. Высохшая, вся в черном, в кружевной сетке на волосах, с четками на укрытых шалью коленях, Мануэла Угарте, вдова Томаса Пальмы, сидит во главе стола, как всегда, когда в настроении подняться с постели и присутствовать на ежедневной семейной вечеринке. В доме на улице Балуарте настал час визитов. Здесь Кари Пальма, сестра Лолиты, с мужем, Адольфо Соле. Здесь же и Ампаро Пиментель, вдовая соседка, за долгие годы перешедшая уже в статус родни. И Курра Вильчес с кузеном Тоньо, который неизменно в этот час — да и в любой другой тоже — появляется в этом доме.
— Сейчас такую новость вам расскажу, — говорит он, — не поверите, что такое бывает.
— У нас в Кадисе все бывает, — отвечает Курра.
Со своим обычным балагурством кузен Тоньо принимается за рассказ. Последний воинский призыв, который должен был пополнить ряды несколькими сотнями жителей из запаса первой очереди — холостых, женатых или вдовых, но не имеющих детей, провалился: из каждых десяти пришло только пятеро. Все прочие попрятались, либо загодя озаботились получением белого билета или еще какой-нибудь льготы, дающей право на отсрочку, либо записались в местное ополчение — но так или иначе от действительной службы ускользнули. Последнее сражение под Ла-Абуэрой в Эстремадуре, выигранное у французов ценой страшных потерь — полторы тысячи испанцев, три с половиной тысячи англичан убито и ранено, — никак не вдохновляет потенциальных рекрутов. Так что кортесам пришлось измыслить следующий хитроумный трюк постановить, что призыву подлежат и резервисты второй и третьей очереди, в расчете на то, что сии последние донесут властям на уклонистов из других разрядов.
— А тебе обидно, что не берут служить? — обмахиваясь веером, насмешничает Кари.
— Вовсе нет. Я бесконечно далек от желания оспаривать чьи-то бранные лавры. От службы освобожден, поскольку я — единственный сын у вдовой матери, да к тому же уплативший пятнадцать тысяч реалов.
— Ну это-то ладно… Но как быть с тем, что тетушка Кармела опочила восемь лет назад?
— Опочить опочила, но ведь пребывая в своем вдовьем статусе. — Тоньо, держа в одной руке бутылку мансанильи, а в другой — бокал, рассматривает на свет его быстро убывшее содержимое. — Вот когда пойдем отбивать у врага и возвращать нашей отчизне Херес и Санлукар — тогда зовите с дорогой душой отправлюсь воевать.
— Не сомневаюсь, там бы ты дрался как лев, — замечает Лолита.
— И правильно, что не сомневаешься. Штыком и прикладом… или чем придется отвоевывал бы пядь за пядью, погребок за погребком. А знаете ли вы занятную историйку о том, как Пепе во время своего посещения одного такого заведения упал в бочку? Французы всполошились, стали кричать: «Скорей! Скорей! Спасайте короля! Бросьте ему веревку!» А он высунул голову и говорит: «Веревку не надо. Дайте хамону и сыру!»
Лолита смеется вместе со всеми. Разве что ее зять Альфонсо как будто отбывает повинность. Серьезна и сдержанна и донья Мануэла. Лишь отчужденно-снисходительная усмешка чуть трогает ее бескровные губы, и за этой гримаской проступают пять капель опиумной настойки на стакан апельсиновой воды, которые трижды в день облегчают страдания, приносимые раковой опухолью. Мануэле Угарте шестьдесят два года, и она не знает, что от болезни, медленно подтачивающей ее, спасения нет и лекарства не придумано. Знает об этом одна лишь старшая дочь, наложившая обет молчания на доктора, который поставил диагноз. Иначе нельзя. Недуг развивается медленно, конец еще не скоро; мать пока не испытывает сильных болей и жалобы ее еще можно сносить. Болезненно мнительная от природы, она перестала выходить на улицу задолго до того, как ее постигло несчастье, о котором она не подозревает; целый день лежит в постели в своей комнате и лишь под вечер, опираясь на руку Лолиты, спускается: летом в патио, зимой в гостиную — и принимает визитеров. Узкая река ее бытия заключена в берега: капризы, всеми исполняемые беспрекословно, настойка опия и неведение о том, что с нею такое на самом деле. Действие болезни так легко объясняется преклонным возрастом, усталостью, отупляющим однообразием бесцельной жизни. Мануэла Угарте уже довольно давно перестала быть женой, да и долг матери исполняла не слишком усердно, переложив все заботы о детях на плечи кормилиц, нянек, гувернанток. Лолита не помнит, чтобы мать вот так, вдруг, приласкала ее или поцеловала. Эти погасшие глаза загораются прежним блеском лишь при воспоминании о старшем сыне, о первенце и наследнике. Красавец и весельчак неутомимый путешественник, учившийся всюду, где у компании Пальма имелись партнеры: в Буэнос-Айресе и Гаване, Ливерпуле и Бордо, — Франсиско де Паула должен был возглавить семейное дело, расширить и укрепить его выгодной женитьбой на дочери видного местного негоцианта Карлоса Пауэра. Вторжение французов заставило отложить бракосочетание. Франсиско, сразу же поступивший в батальон Кадисских стрелков, 16 июля 1808 года погиб в окрестностях Андухара в битве при Байлене.
— А вспомните, что творилось, когда потребовалось укрепить Кортадуру! — говорит Курра Вильчес. — Весь Кадис месил глину, тесал камни… Все работали плечом к плечу, все были заодно… Настоящая фиеста была — с музыкой и угощением… Да, все тогда были вместе — аристократ, купец, клирик и простолюдин. Впрочем, уже очень скоро одни стали платить другим, чтобы те их заменили. Ну а под конец и вовсе выходило на работы полтора человечка.
— Решетки жалко, — вскользь замечает Кари Пальма.
Донья Мануэла — губы поджаты, на лице уксусно-кислое выражение — сухо кивает. Кортадурские решетки — больная тема в этом доме. В десятом году, когда французы стояли у ворот, Регентство не только наложило на город контрибуцию в миллион песо на нужды обороны, но еще и постановило снести все виллы и загородные дома со стороны перешейка, в том числе и собственность семейства Пальма, и без того уже лишившегося дачи в занятой неприятелем Чиклане, но и потребовало, чтобы граждане Кадиса в связи с острой нуждой в железе отдали свои решетки с дверей и окон. Семейство отозвалось и отправило узорчатую кованую калитку, запиравшую вход в патио, но доброхотный дар оказался совершенно бесполезным — линия фронта стабилизировалась под Исла-де-Леоном, укреплять Кортадуру не понадобилось, а решетки так и пропали. Дух семейства Пальма — коммерсантов до мозга костей — смущают не жертвы, которые приходится приносить ради победы, — да и что уж говорить о жертвах после смерти главы семьи и гибели его наследника! — но потери бессмысленные, зряшные, равно как и чрезмерные притязания властей и их головотяпство. Тем более что этот город жив благодаря им, кадисским негоциантам, — и неважно, есть война или нет войны.
— Выжимают нас как лимоны, — мрачно, по своему обыкновению, замечает Альфонсо.
Напряженно выпрямившись, он сидит на самом краешке плетеного кресла в некотором отдалении от других. Для него визиты на улицу Балуарте — повинность. «Так принято» — и, значит, он постарается, чтобы так и было. Для негоцианта его уровня навещать по пятницам тещу и свояченицу — дело столь же рутинное, как отправлять корреспонденцию. Это неписаный закон, правило кадисского общежития. В этом городе родственные связи обязывают и вести себя соответственно. Ну и кроме того, когда речь идет о компании «Пальма и сыновья», соблюдать формальности — это и способ обеспечить себе финансовый кредит. Мало ли что может быть, мало ли какие возникнут сложности: война и коммерция в смысле неприятных и несвоевременных сюрпризов друг друга стоят, — но весь город знает, что свояченица уж не откажется протянуть ему руку помощи, не даст пойти ко дну. Разумеется, не ради него. Ради сестры. Но эти подробности никого не касаются.
Он продолжает разговор о деньгах. Прихлебывая чай — Альфонсо нравится ненавязчиво напоминать о временах учения в Лондоне, — он выражает опасение, что если и дальше так пойдет, кортесы потребуют у кадисского делового сообщества новую мзду. Это тем более прискорбно, что на таможне по-прежнему зависли мертвым грузом больше пятидесяти тысяч песо, принадлежащих лицам, которые находятся в оккупированных провинциях. А ведь эта сумма могла бы прямо пойти в казну.
— Это был бы грабеж, — возражает Лолита.
— Называй как хочешь. Но лучше драть с них, нежели с нас.
Каридад Пальма, то открывая, то закрывая веер, согласно кивает на каждое слово. Она, видимо, довольна твердостью мужа и ободряет его взглядом, безмолвно призывая не отступать. Лолита — и уже с давних пор — не питает иллюзий на счет младшей сестры. Очень похожие внешне — Кари, светлоглазая, с изящным миниатюрным носиком, кажется миловидней, — они с самого детства сильно отличались характерами. Легковесная, переменчивая, явно удавшаяся не в отца, а в донью Мануэлу Кари сейчас добилась исполнения всех своих желаний: сделала хорошую партию, счастлива в браке, покуда не принесшем детей, и обрела подобающее ей положение в обществе. Она до сих пор то ли на самом деле обожает мужа, то ли уверила себя, что без ума от него, — но смотрит на мир его глазами и говорит его словами. Лолита привыкла к этому и сейчас наблюдает за знакомыми приметами со сдержанным раздражением, относящимся, правда, не к настоящему — семейная жизнь сестры ей глубоко безразлична, — а к прошлому. Детство, юность, одиночество, меланхолия, россыпь дождевых капель на стекле. Черствая скука часов, проведенных над учебниками счетоводства, английского языка и математики, бухгалтерского учета, когда корпела над коммерческими справочниками, когда склонялась над книгами о путешествиях и о нравах иных стран и народов. А легкая, как пух, Кари меж тем, с неизменной беспечностью скользя по поверхности, поправляла перед зеркалом локоны, играла с куклами в дочки-матери. Потом, со временем, когда не стало брата, на плечи Лолиты легло почти невыносимое бремя ответственности за дом и семейное дело, за сухую и неласковую мать. Умеряемая приличиями, глубоко запрятанная, но оттого не менее жгучая досада на зятя Альфонсо с его еженедельными визитами и на Кари, девочку-красоточку, вечно порхающую птичку-щебетунью, царицу бала. А отчего бы ей так очаровательно не морщить носик, жалуясь на жизнь, если Лолита, от столького в жизни отказавшись, твердо взяла штурвал компании Пальма, держит ее на плаву, работает день и ночь и заслужила уважение всего Кадиса? И так и не позволила Альфонсо обмакнуть мякиш в свою подливку.
Брякает колокольчик у калитки, и дворецкий Росас пересекает патио, а потом возвращается и докладывает о новых гостях. Еще через минуту появляется капитан Вируэс в мундире, в шляпе с галунами, с саблей под мышкой, а с ним — креол Хорхе Фернандес Кучильеро, депутат, представляющий в кортесах город Буэнос-Айрес. Ему двадцать семь лет, он белокур, элегантен, что называется, породист, ловко носит пепельно-серый фрак и панталоны, заправленные в высокие сапоги, на американский манер повязывает галстук. На щеке у него шрам. Этот изысканный и любезный молодой человек в доме Пальма принят как свой, потому что происходит из семьи астурийских негоциантов, связанных с ними давними дружескими отношениями, ныне прерванными из-за смуты в Рио-де-ла-Плата. Положение Фернандеса Кучильеро, как и других депутатов от мятежных американских провинций, весьма сложное, вполне под стать тому, какое переживает в эти смутные времена сама испанская монархия. Можно себе представить, сколь нелегкое это дело — представлять колонию, поднявшую против метрополии вооруженное восстание в ее же законодательном собрании.
— Хорошо бы еще мансанильи, — говорит кузен Тоньо.
Росас откупоривает свежую бутылку, охлаждавшуюся в колодце; вновь прибывшие усаживаются, и разговор идет о том, что экономка Кучильеро требует с него несусветные сорок реалов в день — депутату пришлось уже обратиться в кортесы за вспомоществованием.
— Где это видано! — негодует он.
Разговор переходит на успехи правительственных войск, действующих в Рио-де-ла-Плата, и на предложение англичан посредничать в конфликте с заморскими провинциями, которые явно намерены отложиться. Кучильеро рассказывает, что в кортесах в эти дни дебатируется идея предоставить Англии в обмен на ее дипломатические усилия право восемь месяцев свободно торговать с американскими портами. И он, как и прочие депутаты оттуда, всецело одобряет эту меру.
— Какая нелепость! — резко возражает Альфонсо. — Стоит объявить порто-франко, британцы не уйдут оттуда никогда. Дураков-то нет!
— Тем не менее это дело решенное, — флегматично отвечает креол. — Ходят слухи, что они, если их предложение не пройдет, выведут свои войска из Португалии, очистят Бадахос и похерят планы нового сражения с корпусом маршала Сульта.
— Да это же шантаж! Шантаж чистой воды!
— Так и есть, сударь мой, так и есть. Но Лондон называет это «дипломатия».
— Но в таком случае Кадис просто обязан сделать все, чтобы к нему прислушались. Этот шаг положит конец нашей торговле с Америкой. Это грозит нам полным крахом.
Лолита играет своим расписным — цветы апельсина по черному фону — китайским веером, который лежит у нее на коленях. Противно хоть в чем бы то ни было соглашаться с зятем. Однако он прав. И ей не составит труда вслух заявить об этом.
— Рано или поздно это все равно должно было случиться. Будут англичане посредничать или не будут, взбунтовавшаяся Америка для них — слишком лакомый кусок. Такой огромный рынок сбыта… И он так скверно управляется нами… Так далек. Так сильно страдает от пошлин, податей, ограничений, запретов и чиновничьего произвола. Неудивительно, что англичане будут действовать по всегдашнему своему обыкновению: под видом посредников раздувать пожар, как они уже это делают в Буэнос-Айресе. Они на это большие мастера.
— Ты не должна так говорить о наших союзниках, Лолита.
Мать молчит, с отсутствующим видом склонив голову. Может быть, она прислушивается к разговору, а может быть, пары опиума унесли ее в какую-то дальнюю даль. А эта реплика прозвучала из уст Ампаро Пиментель. С рюмочкой в руке — ее пристрастие к анисовой может соперничать со слабостью кузена Тоньо к мансанилье — соседка всем видом своим показывает, что возмущена. Вопрос — чем именно: может быть, нелицеприятным отзывом об англичанах, а может быть, тем, что барышня вообще высказывается о политике и коммерции, да еще так уверенно и веско. Настоятель церкви Святого Франциска, где она прихожанкой, на воскресных проповедях уже не раз мягко пенял на известного рода вольности, которые с недавних пор стали позволять себе дамы и девицы из высшего кадисского общества. Лолите до этого нет решительно никакого дела, а вот соседке Пиментель — есть, поскольку надо признать, хоть она и вполне свой человек в доме Пальма, но всегда отличалась редкостной узостью взглядов и скудоумием. Точно знает, что должно быть так, как повелось от века. Конечно, ее идеал — Кари Пальма: и замужем, и благоразумна, и ничего-то на свете ее не волнует, кроме как бы прихорошиться на радость супругу и во укрепление семейного счастья. Не то что она, Лолита, — не разбери-пойми кто, с пальцами в чернилах и с какими-то чудищами в горшках и кадках вместо Господом заповеданных цветочков.
— Союзников? — Лолита смотрит на нее с ласковой укоризной. — Вы разве не видели, какая кислая физиономия у посла Уэлсли?
— И у его братца Веллингтона! — весело подхватывает Курра Вильчес.
— Сами себе они союзники, — продолжает Лолита. — Они и на Полуостров-то пришли, чтобы истощить Наполеона. Испанцы как таковые их нимало не интересуют… А наши кортесы представляются оравой оголтелых республиканцев. Пустить их посредничать с Америкой — то же, что лисицу в курятник.
— Иисус, Мария и святой Иосиф! — крестится пожилая дама.
Задумчивые взгляды, которые капитан Лоренсо Вируэс время от времени устремляет на Лолиту, стараясь, чтобы их никто не заметил, не укрываются от ее внимания. Молодой офицер на улице Балуарте не впервые. Он никогда не приходит один и, как полагается, ведет себя безупречно. Бывал здесь после памятного приема у британского посла трижды: два раза вместе с Кучильеро, один раз — с кузеном Тоньо, когда случайно повстречал его на площади Сан-Франсиско.
— Значит, американские дела сильно огорчают вас? — спрашивает он.
В этом вопросе, обращенном к Лолите, чувствуется искренний интерес, а не светская учтивость. Сильно, отвечает она. Сильней, чем хотелось бы. После того как король Фердинанд оказался в плену, положение осложнилось еще больше: Венесуэла и два вице-королевства — Рио-де-ла-Плата и Новая Гранада — объяты самым настоящим восстанием. Прекращение торговли, сокращение денежных потоков привела к нехватке наличности в Кадисе. Война с Францией, исчезновение внутреннего испанского рынка, контрабанда подрывают традиционную коммерцию. Некоторые компании — и ее в том числе — пытаются выжить за счет финансовых спекуляций и торговли недвижимостью, прибегнув к старинному средству, помогающему в кризисные времена: посредников больше, чем собственников.
— Но все это, знаете ли, временная мера, — заключает она. — Припарка. К прежнему процветанию город не вернется уже никогда.
Альфонс кивает — неохотно, через силу. Поглядев на его недовольное лицо, всякий скажет, что свояченица перехватила у него аргументы. Да и деньги тоже.
— Положение складывается нетерпимое. А потому ни англичанам, ни кому другому нельзя давать даже самой ничтожной потачки.
— Напротив, — возражает Фернандес Кучильеро. — Пока еще не поздно, надо непременно взаимодействовать с ними.
— Хорхе прав, — отвечает Лолита. — Негоциант может примириться с убытками, лишь когда видит возможность покрыть их новыми операциями. Если Америка провозгласит независимость и ее порты полностью попадут в руки англичан и янки, нам не останется и этого утешения и надеяться будет не на что. Потери будут невозместимыми.
— Вот потому и нельзя уступать ни пяди! — говорит Альфонсо. — Поглядите на Чили — она верна короне. И Мексика — тоже, несмотря на мятеж что поднял там этот полоумный святоша… К моему стыду, он еще и испанец… И в Монтевидео генерал Олио действует жестко. Железной рукой.
Последние слова мужа Кари Пальма встречает одобрительным постукиваньем веера. Лолита с беспокойством качает головой:
— Это меня и заботит. В Америке железной рукой ничего не добьешься, — и собственную руку ласково кладет на обшлаг Фернандеса Кучильеро. — Лучший тому пример — наш друг. Он не скрывает, что стоит за самые радикальные реформы в своей стране, однако же остается депутатом кортесов. Ибо знает, что это — способ противостоять произволу и деспотизму, отравляющим все вокруг.
— Чистая правда, — соглашается креол. — Историческая возможность, упустить которую было бы непростительной ошибкой. И это говорю вам я — человек, сражавшийся в Буэнос-Айресе вместе с генералом Линьерсом и под испанскими знаменами.
Лолита знает, о чем идет речь, и потому может оценить скромность упоминания: в 1806-м и 1807-м, когда англичане вторглись в Рио-де-ла-Плата, он, как и многие его юные соотечественники, дрался против них в долгой и трудной кампании, которая обошлась врагу в три с лишним тысячи убитых и раненых и завершилась его капитуляцией. В память об этом остался у Фернандеса шрам — след от пули, чиркнувшей по правой щеке, когда в аргентинской столице на улице Пас обороняли дом О’Тормана.
— Когда все это кончится, надо будет заняться созиданием нового мира, — говорит Лолита. — Более справедливого, что ли… Не знаю. Но — другого. Потеряем мы заморские территории или нет, спасется Кадис или падет во прах, с англичанами или без них, но такие люди, как Хорхе, сделают нашу связь с Америкой неразрывной.
— И еще — торговля, — веско и хмуро роняет Альфонсо.
Лолита отвечает с насмешливой печалью:
— Ну разумеется. И торговля.
Ловя на себе долгие взгляды капитана, она не может не почувствовать, что ей это льстит. Лоренсо Вируэс статен и красив, синий мундир с лиловым воротом выделяет его в любом обществе. Где-то в самой глубине души Лолита невольно ощущает смутную благодарность за этот льстящий ее женскому самолюбию взгляд, но дальше ее не пустит и никак не проявит. Разумеется, так на нее смотрят не впервые. Когда-то в юности она была довольно хороша собой да и сейчас еще может считаться привлекательной: кожа не утратила белизны и свежести, темные глаза по-прежнему лучатся блеском, женственные очертания стройной фигуры все так же приятны глазу. Изящные маленькие ступни и кисти свидетельствуют о хорошей породе. Хотя со дня смерти отца она неизменно носит темные тона — тем паче, что это вполне подходит к ее образу деловой женщины, — однако одевается с безупречным вкусом дамы из общества и следует моде. Лолита Пальма все еще пребывает в той категории, которая в Кадисе называется «барышня с большими возможностями», но зеркало доказывает, что возможности эти убывают день ото дня. Впрочем, она понимает, что для охотников за чужими состояниями она по-прежнему представляется весьма завидной партией. Как любит повторять кузен Тоньо, был бы мед, а мухи найдутся. И в этом смысле она иллюзий не строит. И не принадлежит к тем, кто обмирает при виде выхоленных рук и стройного стана, обрисованного элегантным фраком по последней моде или блестящим мундиром. Отцовское воспитание научило ее жить, отчетливо сознавая: что есть — то и есть, а потому она всегда умеет принимать знаки мужского внимания вежливо, но несколько рассеянно. И научилась скрывать под этим наигранным безразличием недоверчивость. Так опытный дуэлянт, спокойно и без малейшей неловкости, не подставляет грудь под выстрел, а повертывается к противнику боком.
— Слышал, будто ты потеряла судно, — говорит Альфонсо.
Лолита с беспокойством поднимает на него глаза. Как некстати и до чего ж не вовремя. Раздосадованный тем, что разговор принял иное направление, пытается взять реванш с какой-то едва ли не ребяческой злостью. Нескладно, неловко, неуклюже… Каждый день Лолита с благодарностью вспоминает отца — царствие ему небесное! — который так и не согласился взять его в компаньоны.
— Потеряла. Со всем грузом.
Распространяться желания нет. История неприятная. Четыре дня назад «Тлакскала», шхуна, шедшая из Веракруса с предназначенным для торгового дома Пальма грузом — 1200 медных отливок, 300 ящиков обуви и 550 мешков сахару, — на шестьдесят первые сутки пути была захвачена французами. Скорей всего — корсарской фелюгой, которая действует обыкновенно у мыса Рота и, подкараулив добычу, выскакивает из маленькой бухты: рыбаки видели, как капер расправился со шхуной в двух милях западнее мыса Кандор.
— Скверно, конечно, что после мира с Англией страховые премии сильно урезаны, — с затаенным злорадством говорит зять. — Но ничего: твой собственный корсар быстро возместит тебе убытки.
Лолита замечает, как при слове «корсар» по лицу Лоренсо Вируэса пробегает тень. После давешнего разговора на приеме у британского посла Пепе Лобо больше не упоминался, однако она знает, что капитан осведомлен о его подвигах. Кадисские газеты несколько раз писали о корсаре, снаряженном на паях фирмами Пальма и Санчес Гинеа. В числе первых его трофеев были бригантина, везшая 3000 фанег пшеницы, и пуэрто-риканская шхуна с какао, сахаром и кошенилью в трюмах — этого одного было достаточно, чтобы покрыть первоначальные вложения. А последнее по времени сообщение появилось в кадисской газете «Вихиа» ровно неделю назад: «Каперский корабль „Кулебра“ привел в порт французское судно, шедшее из Барбате в Чипиону с грузом водки, зерна, кож, а также с корреспонденцией…» Газета не уведомила подписчиков, что француз нес на борту шесть орудий и при захвате оказал упорнейшее сопротивление: по прибытии в Кадис на берег на носилках спустили двоих тяжко искалеченных из экипажа Пепе Лобо, а накануне еще двоих убитых погребли в море.

 

Черный корпус «Кулебры» содрогается от сильных ударов волны в борт, мачта с огромным треугольником паруса ходит ходуном. Пепе Лобо, стоя на корме, рядом с двумя рулевыми, которые вертят обтянутый кожей обод железного рулевого колеса, держит корабль на курсе — ветер с носа полощет провисший кливер, колышет бизань над самой головой капитана. Доносится запах пальников, дымящихся на штирборте: четыре 6-фунтовых орудия наведены по команде боцмана Брасеро на неподвижную тартану — она дрейфует очень близко, на расстоянии пистолетного выстрела; оба ее косых паруса обвисли. Пепе Лобо знает, что в такие минуты пушки, глядящие на добычу в упор, убедительны, как ничто другое. Другое дело, что стрелять нельзя: заденешь своих — оглушительно вопящую абордажную команду, вооруженную топорами, пистолетами, короткими кривыми саблями, которая во главе с Мараньей оттесняет к корме матросов тартаны. Их десятка полтора, и они в растерянности нестройно пятятся под натиском тех, кто сию минуту прыгнул к ним на палубу. На левом борту, под переплетением снастей грот-мачты, покореженная обшивка и разбитый планшир указывают то место, куда после погони и абордажного маневра — тартана пыталась уйти, делая вид, что не замечает сигналов, — с разгону пришвартовалась «Кулебра» на то время, чтобы двадцать ее вооруженных матросов успели перескочить с корабля на корабль.
Маранья все сделал чисто. Как мало кто. В подобных делах противника надо ошеломить, сбить с толку — и эту задачу он выполнил со всегдашней своей холодной отчетливостью. Опершись обеими руками о планшир, успевая следить за тем, в каком положении собственные паруса и шкоты по отношению к ветру, Пепе Лобо наблюдает за действиями помощника. Вот он: весь в черном, бледный, с непокрытой головой, в правой руке — сабля, в левой — один пистолет, а за поясом — другой. Впрочем, едва лишь он и его люди спрыгнули на палубу тартаны, стало ясно, что ни стрелять, ни резать никого не придется: экипаж так ошеломлен внезапностью и яростью нападения, громовым ором и устрашающим видом корсаров, что не сопротивляется. В смятение приводят и повадки их предводителя, с такой властной небрежностью указывающего кончиком сабли поочередно на каждого: бросай, мол, оружие. Матросы сгрудились у брошенного штурвала, который сам собой покачивается из стороны в сторону от крупной зыби. На высокой оконечности кормы вьется на флагштоке полотнище с двумя красными и тремя желтыми полосками: под этим флагом плавают торговые суда и короля Жозефа, и не признающих его патриотов. Кто-то — по всему судя, шкипер тартаны — размахивает руками, призывая своих людей то ли сдаться, то ли, напротив, не робеть. С «Кулебры» видно: вот еще один дочерна загорелый моряк, то ли с тесаком, то ли с мачете в руке, пробует заступить путь Маранье, однако тот с большим хладнокровием отталкивает его в сторону и, пройдя меж расступившихся матросов, бесстрастно, с неизменившимся лицом, приставляет шкиперу пистолет к груди, а саблей перерубает фал. Кормовой флаг падает в море.
Вот ведь сукин сын, бормочет сквозь зубы Пепе Лобо, ни в грош жизнь свою не ставит… Маркизик, одно слово. Улыбка еще играет у него на губах, когда он поворачивается к боцману Брасеро.
— Отбой тревоги. Орудия найтовить! Шлюпку на воду.
Вслед за свистом боцманской дудки по всей длине 65-футовой палубы раскатывается его громогласная команда. А на тартане, покуда абордажная партия разоружает экипаж и загоняет его в трюм, Маранья, подойдя к борту, поднимает над головой сложенные крест-накрест руки — условный сигнал: корабль захвачен, все в порядке. Потом скрывается. Пепе Лобо достает из кармана часы — 9.48 пополуночи — и приказывает вахтенному занести время захвата в судовой журнал. Смотрит с левого борта на пятно, смутно темнеющее в сероватой дымке, которая окутывает и прячет от взгляда береговой урез: они находятся восточней Асейтерской отмели, милях в двух к югу от мыса Трафальгар. Окончена охота, начатая при первом свете зари, когда с «Кулебры» заметили корабль, идущий курсом на север и готовый уже вот-вот пересечь Пролив. Хотя тендер шел без флага, а может быть, как раз поэтому, на тартане встревожились, прибавили парусов, пользуясь благоприятным левантинцем, и попытались удрать в гавань Барбате. Однако «Кулебра» была быстроходней — тем паче, что тоже поставила все паруса, включая фор-марсель и топсель, и через полтора часа погони настигла добычу. У корсара на гафеле взвился французский флаг, обозначила себя и тартана, однако скорости не замедлила, памятуя, вероятно, что хоть, согласно Иисусу Христу, все люди и братья, но все же скорей — двоюродные, а уж в море — особенно. И тогда капитан Пепе Лобо приказал французский флаг спустить, а испанский — поднять, завершив церемонию знакомства орудийным залпом. С разгона притерлись к тартане борт о борт, запустили на палубу Маранью с командой. И делу конец. Пока, по крайней мере.
— Боцман!
Брасеро предстает. Смуглый, здоровенный, голова и усы седые. Босой, как почти все на борту. Лицо в морщинах, больше похожих на шрамы от ножа, сияет — доволен трофеем. Да и вся команда на седьмом небе: пока спускают шлюпку с теми, кто будет управляться с парусами на пленной тартане и поведет ее в Кадис, обсуждают, что там может лежать у нее в трюмах и сколько выйдет на брата, когда на берегу удастся продать груз.
— Двоих с подзорной трубой — в бочку на марс. Наблюдать море, докладывать о каждом парусе. Особенно — с наветренной стороны. Не хватало еще по собственному ротозейству нарваться на сторожевик из Барбате…
— Есть.
Пепе Лобо — моряк предусмотрительный и неожиданностей не любит. У французов имеется 12-пушечный и довольно шустрый — так что взапуски с ним не побегаешь — бриг береговой охраны, который постоянно меняет место якорной стоянки: то он в маленькой бухте Санлукара, а то уже в устье реки Барбате. Счастье вообще переменчиво, а уж в военно-морской игре, известной под названием «кошки-мышки», — особенно, и охотник иной раз глазом моргнуть не успевает, как становится дичью. Все зависит от удачи, ну и от зоркого глаза, от тонкого чутья: в этом деле, где сомнения весьма пользительны, ибо никогда ни в чем нельзя быть уверенным полностью — ни в погоде, ни в направлении и силе ветра, ни в состоянии моря, ни в парусах, ни в том, как поведет себя противник, а равно и собственный твой экипаж, — они суть наипервейшие достоинства, позволяющие сберечь и шкуру, и свободу. Не далее чем неделю назад маленькую шхуну, уже загнанную в бухту и даже спустившую флаг, пришлось отпустить с миром — и со скрежетом зубовным — лишь потому, что впередсмотрящие углядели, как летит с востока французский бриг. Мало того — пришлось самим со всех ног убираться в Пролив, под крылышко к береговым батареям Тарифы.
Шлюпка с призовой командой — писарем, баталером и матросами, которые должны будут управляться с парусами, — уже отвалила от борта «Кулебры» и, качаясь на крупной зыби, выгребает к захваченной тартане. Та по-прежнему на расстоянии пистолетного выстрела, в пределах слышимости. Рикардо Маранья вновь появился на палубе с жестяным рупором в руках и криком извещает Пепе Лобо, как называется судно, куда следует и что везет. «Тереса дель Пало», две 4-фунтовые пушки, порт приписки Малага, шла из Танжера к устью Барбате с грузом кож, масла, оливок, изюма и миндаля. Пепе Лобо слушает и кивает одобрительно. Захват судна с таким содержимым трюмов, а главное — с таким пунктом назначения, морской трибунал признает совершенно законным. Капитан, взглянув на вымпел, указывающий направление ветра, тотчас вслед за тем оценивает состояние моря — смотрит на высокие облака, бегущие по серому небу. Левантинец задул с вечера и держится ровно и сильно, так что нетрудно будет отконвоировать тартану в Кадис. Они уже три недели бороздят море между Гибралтаром и мысом Санта-Мария. И потому несколько дней в порту всем пойдут на пользу, тем более что неуклонно падающий барометр настоятельно приглашает сделать это. Может быть, за это время уже решился вопрос с предыдущим захватом, и согласно «Положению о корсарских и каперских судах» и договору с судовладельцами команда «Кулебры» сможет получить причитающуюся ей треть прибыли, из каковой трети капитану выплачивают семь частей, старшему помощнику — пять, боцману и баталеру — по три, матросам — по две, а юнгам — по одной, не считая те восемь частей, которые откладываются на лечение тяжелораненых, погребение убитых, вспомоществование тем, кого они оставили вдовами и сиротами.
— Орудия принайтовлены, дульные заглушки поставлены. Горизонт чист.
— Добро. Как только вернется абордажная команда сеньора Мараньи, подтянем шкоты.
— Курс?
— Кадис.
По лицу Брасеро расплывается широкая улыбка, будто в зеркале отразившаяся и на лице первого рулевого — малого дюжего и рыжего, а потому носящего кличку Шотландец, хотя он из Сан-Роке родом и фамилия его — Мачука. И покуда боцман движется на ют, проверяя по дороге, погашены ли пальники, готовы ли для маневра шкоты и фалы, убраны ли картузы с порохом в погреб, ссыпаны ли картечные пули в зарядные ящики, под парусину, его улыбка заражает весь экипаж. Ну что же, должен признать Пепе Лобо, удалось набрать не самых худших, хоть выбор был и небогат: армия и Королевская Армада постарались выгрести и призвать всех, кто может держать ружье или тянуть шкоты. Времена к чрезмерной разборчивости не располагают. Из сорока девяти человек на борту, считая двух юнг, из которых одному двенадцать, а другому — четырнадцать лет, треть составляют люди, привычные к морю: рыбаки и матросы, привлеченные возможностью получать помимо премии за добычу твердое ежемесячное жалованье в 130 реалов (капитану положено 500, старшему помощнику — 350). Прочие — это, конечно, припортовое отребье, каторжане, отсидевшие срок за ненасильственные преступления, а призыва сумевшие избежать, потому что сунули кому надо, и несколько иностранцев — два ирландца, два марокканца, три неаполитанца, англичанин-комендор и мальтийский еврей, в последний момент навербованные в Кадисе, Альхесирасе, на Гибралтаре и внесенные в судовую роль, только чтоб дыры заткнуть. За четыре месяца «Кулебра» записала на свой счет уже семь судов, и независимо от того, что скажет по поводу «призов» морской трибунал, команда считает сезон охоты исключительно удачным. Все на борту довольны, благо кровь пролилась только при двух захватах, а помимо всего прочего, за те же, как говорится, деньги можно жариться на солнце и палить из пушек.
Пепе Лобо, сняв шляпу задирает голову к самой верхушке мачты, о которую, скрипя бакштагом, все сильнее бьется обвисшая бизань — ветер свежеет.
— Ну, что там у Барбате?
Чисто, отвечают с марса. От тартаны уже идет назад шлюпка с людьми Мараньи и баталером, прижимающим к груди судовой журнал. Лобо, выудив из кармана огниво и став с подветренной стороны, раскуривает сигару. Корабль — это дерево, смола, порох и прочее, что воспламеняется легко и горит жарко, а потому курить на борту где и когда угодно и не спрашивая разрешения позволено лишь капитану и старшему помощнику, хоть оба и стараются не злоупотреблять своим правом. Впрочем, Пепе не слишком привержен этой страсти, в отличие от Рикардо Мараньи — тот, хотя у него больные легкие и поднесенные к губам носовые платки время от времени окрашиваются кровью, садит сигары одну за другой целыми дюжинами.
Мысль о возвращении в Кадис, где придется отстаиваться, не может не радовать капитана. «Кулебра» должна будет стать на малый ремонт, а Пепе Лобо предстоит походить по кабинетам морского ведомства, смазать, чтоб веселей крутились, колесики и маховики бумагооборота. Впрочем, в этом отношении можно положиться на отца и сына Гинеа — надо полагать, все, что от них зависит и что требуется, они делают исправно. Да ладно, что уж тут лукавить: дело не в чиновниках морского трибунала — просто самому приятно будет размять ноги, пройтись по твердой земле. Пуская дым струйкой, Пепе думает об этом. Прогуляться по Санта-Марии и посидеть в кабачках Калеты. Кроме того, ему нужна женщина. И может быть, не одна.
Лолита Пальма. При воспоминании о ней губы капитана складываются в улыбку — насмешливую и задумчивую, потому что обращена к нему самому. Опершись о фальшборт, бездумно глядя на вырисовывающийся вдалеке — прибрежный туман рассеялся — мыс Трафальгар, Пепе Лобо размышляет и вспоминает. Есть в этой женщине что-то такое — и дело тут вовсе не в ее деньгах! — что внушает ему некие неведомые доселе чувства. Он менее всего на свете склонен к самокопанию, он — решительный и упорный охотник за столь желанной всякому моряку удачей, которую, если не боишься рисковать, порою можно настичь в море. Капитан Лобо сделался корсаром по необходимости и вследствие стечения обстоятельств, никак не по душевной склонности, а просто — так жизнь сложилась. Так потребовало время, в которое выпало жить. С тех пор как он в одиннадцать лет впервые ступил на палубу корабля, ему часто — слишком, к сожалению, часто — приходилось видеть: многие, некогда бывшие такими же, как он, превращаются в человеческие отбросы. А он не хочет окончить свои дни за столом таверны, повествуя перед молодыми моряками о своей жизни и уснащая рассказ подробностями немыслимыми и нелепыми в надежде, что послушают и поднесут — угостят стаканом вина. И потому он с таким упорством и терпением работает ради того, чтобы его будущее никогда не приняло столь плачевное обличье, чтобы если уж посчастливится оставить позади этот безрадостный пейзаж вовек не возвращаться в него. Что ему нужно? Скромную ренту, кусок собственной земли, крылечко, где он будет греться на солнце… Чтобы если зябнуть — то зимой, а мокнуть — так всего лишь под дождем. Чтобы рядом была женщина, которая накормит и согреет ему постель. Чтобы при завывании ветра не холодеть от недоброго предчувствия и не поглядывать с беспокойством на барометр.
Чуть только он вспомнил Лолиту Пальму, как непривычно сложные мысли наперегонки понеслись у него в голове. Стремительней, чем обычно. Да, хотя она его хозяйка и старший партнер и корсар обменялся с ней всего несколькими словами, так что узнать как следует не успел, он угадывает в ней неведомую и непонятную близость, которая ощущается даже вполне физически — как некая теплота. Пепе Лобо достаточно поплавал и повидал, чтобы не обманываться на свой счет. Тем удивительней для него эти новые ощущения. И удивительно, и беспокойно, потому что сбивает его с толку. Он привык иметь дело с совсем юными и красивыми женщинами, а что за это обычно приходится предварительно платить — так это даже хорошо, потому что удобно и избавляет от ненужных хлопот. Судовладелицу не назовешь красивой — по крайней мере, в определенный канон она никак не вписывается. Однако же и не дурнушка. Вот уж нет. У нее правильные и приятные черты, умные глаза, и стройная стать не скрыта, а подчеркнута одеждой. Но самое главное в том, что говорит ли она или молчит, от нее исходят неизменное и безмятежное спокойствие и уверенность, которая слегка завораживает и до известной степени — Пепе Лобо сам пока не разобрался до конца в этом важнейшем пункте — влечет. И это не перестает его удивлять. И беспокоить.
Впервые он обратил на это внимание в конце марта, когда Лолита Пальма посетила «Кулебру», уже готовую к выходу в море. Пепе Лобо предполагал такую возможность, но все же удивился, когда портовый катер доставил ее на борт вместе с отцом и сыном Гинеа. А те все же успели предупредить загодя, и шхуну привели в должный вид — такой, чтобы не стыдно было показать, хоть не весь балласт был загружен в трюм, один из двух якорей еще лежал на палубе, а рея и прочие снасти — у пяртнерса голой мачты. Но канаты, шкерты, лини были уже свернуты в бухты и разложены по своим местам, стоячий такелаж — осмолен, палуба — выскоблена и продраена, весь корпус до ватерлинии — свежевыкрашен черной краской в два слоя, и от тикового планшира еще исходил запах лака. День выдался погожий и солнечный, море было зеркально гладким, и тендер, под легким бризом с перешейка чуть покачивавшийся на рейде перед мысом Ла-Вака и батареей Лос-Корралес, был просто чудо как хорош, когда на его палубу взошла Лолита Пальма: отказавшись воспользоваться люлькой, она слегка подобрала юбку и решительно полезла по деревянным балясинам спущенного с правого борта шторм-трапа.
Все это было как-то непривычно. После первых приветствий Рикардо Маранья в черной куртке и второпях вывязанном галстуке занялся гостями с присущей ему небрежной элегантностью разорившегося родовитого бонвивана. Матросы, возившиеся на палубе, разгибались, вытягивались и улыбались несколько придурковато, обнаруживая своей неловкой застенчивостью, как робеет морское простонародье, привычное к портовым красоткам, перед порядочной дамой, которая к тому же может считаться хозяйкой, пусть и не полновластной. Пепе Лобо, вместе с доном Эмилио и Мигелем приотстав на шаг, смотрел, как Лолита Пальма непринужденно, легко и свободно идет по кораблю, как благодарит мягкой улыбкой или кивком, как задает вполне уместные вопросы об этом и о том. Она была в темно-сером платье, с кашемировой шалью на плечах, в английской соломенной шляпе с широкими, опущенными книзу полями, затенявшими лицо. И умные глаза на нем подмечали все: и пушки — по четыре 6-фунтовых на каждом борту и два свободных орудийных порта на носу, предназначенные, чтобы яснее обозначить свои намерения при погоне за добычей, и пазы для установки камнеметов и мушкетов, и бруски, полукругом прибитые под штурвалом, чтобы рулевому при сильном крене было за что держаться, и длинный, почти горизонтальный бушприт, далеко вынесенный вперед вдоль галерейки левого борта. Помощник вдумчиво объяснял, что суда такого типа, быстрые и легкие, способные нести много парусов на единственной мачте и прекрасно подходящие для корсарства, доставки почты, равно как и контрабанды, англичане называют cutter, французы — cotre, а мы, испанцы, — тендером. Против ожидания, владелица судна и хозяйка компании Пальма выказала немалый интерес к подробностям морского дела и судовождения: внимательно выслушала, помимо прочего, рассказ о парусном вооружении и маневрировании, об особом строении киля, уменьшающем сопротивление воды, и особенно — о величественной, заметно скошенной к корме мачте, изготовленной из гибкой, гладкой и прочной рижской сосны, которая прежде служила грота-реем на 74-пушечном французском корабле, входившем в эскадру адмирала Росили.
У Пепе Лобо состоялся с Лолитой приватный разговор — второй за все время их знакомства — после того, как она уклонилась от посещения твиндека. Сказала, что лучше побудет здесь, день такой славный, а внутри ей будет душно. Так что прошу извинить меня, сеньоры. Рикардо Маранья спустился вместе с доном Эмилио и Мигелем вниз, намереваясь угостить их в каюте рюмочкой портвейна, Лолита же осталась на корме. Раскрыв зонтик ибо солнце пекло нещадно, она глядела, как высится невдалеке, подрагивая на преломляющемся в воде свету, внушительная громада бастионов Пуэрта-де-Тьерра, как по глади залива во всех направлениях снуют большие и малые корабли. Тогда-то Пепе Лобо и владелица компании Пальма проговорили около четверти часа, а по завершении беседы, где не было затронуто сколько-нибудь серьезных или претендующих на философскую глубину предметов, но обсуждались исключительно корабли, война, город и морское судоходство, капитан убедился: Лолита Пальма — эта еще молодая, блестяще образованная женщина, которая с удивительной для него легкостью оперирует английскими и французскими морскими терминами, — не похожа ни на кого из тех, кого он знал раньше. Что в ней есть нечто совершенно особенное, а именно — спокойная внутренняя решительность, включающая в себя выношенное годами умение отказываться, уверенность и богоданная способность безошибочно судить о людях по словам их и делам. Ее опять же совершенно особому очарованию — определить его природу трудно, но слово «безмятежность» не раз и не два приходит на ум Пепе Лобо — немало способствуют матово-белая кожа, едва заметные голубоватые жилки на запястьях, иногда мелькающие между кружевной оторочкой рукава и краем атласных перчаток, красиво вырезанные губы, приоткрывавшиеся всякий раз, когда она внимала даже такому собеседнику, как капитан «Кулебры», который не пользовался ее живой симпатией, о чем он мог судить хотя бы по ее безупречно учтивому и слегка надменному тону, какого держалась Лолита Пальма все это время. Еще можно сказать, что благодаря своему любопытству — одновременно и простодушно-искреннему и точно рассчитанному — она, живя в мире, населенном людьми, предсказуемыми до последней крайности, не утеряла способности удивляться чему-то неожиданному.
— …Все в порядке, капитан, — прерывает его размышления доклад Рикардо Мараньи. — Курс подтвержден, груз оприходован. Происшествий нет. Я приказал задраить и опечатать люки.
На людях они никогда не обращаются друг к другу на «ты». Абордажная команда вернулась на «Кулебру» и, свалив оружие в плетеные корзины у основания мачты, шумно и весело расходится по палубе, рассказывает о перипетиях захвата. Под посвист талей шестеро матросов поднимают на борт шлюпку, с которой потоками бежит вода. Пепе Лобо швыряет в море недокуренную сигару и сходит с мостика.
— Ну что, удачно?
Маранья кашляет, подносит ко рту платок, выхваченный из рукава, а потом, безразлично оглядев красные влажные пятнышки, прячет его обратно.
— Бывало и хуже.
Капитан и старший помощник улыбаются друг другу с многозначительностью давних сообщников. Следом за баталером, который несет патент, коносамент и судовую роль, поднимается на борт и шкипер захваченной тартаны — грузный, краснолицый и немолодой морячина с седыми бакенбардами; у него вид человека, у которого сию минуту разверзлась земля под ногами. Он испанец, как и большая часть его матросов; француза среди них нет ни одного. Маранья разрешает ему сложить документы в доставленный абордажной командой из его каюты сундучок — сейчас, поставленный посреди чужой палубы, он еще больше усиливает смятение своего хозяина.
— Сожалею, что пришлось задержать ваше судно, — говорит Пепе Лобо, прикоснувшись к шляпе. — Оно со всем грузом и бумагами будет препровождено в Кадис в качестве нашей законной добычи, то бишь приза.
Говоря все это, он достает из кармана портсигар и раскрывает его перед шкипером, однако тот порывистым взмахом руки обозначает отказ.
— Это произвол и бесчинство! — негодующе бормочет он. — Не имеете права!
Капитан «Кулебры» убирает портсигар в карман:
— Как вас уведомил мой помощник, мы действуем по правилам на основании действующего корсарского патента. Вы с нижепоименованным грузом направлялись в порт государства, находящегося с нашим в состоянии войны, то есть перевозили контрабанду. Кроме того, не остановились, хотя мы подали вам сигнал поднятым флагом и орудийным выстрелом. Оказали сопротивление.
— Что за чушь? Я испанец, как и вы. Зарабатываю себе на жизнь.
— Мы все зарабатываем.
— Захват незаконен! Тем паче, что вы подошли ко мне под французским флагом.
Пепе Лобо пожимает плечами.
— Прежде чем открыть огонь, я поднял испанский, так что все по закону. В любом случае, когда придем в порт, вы сможете опротестовать захват. Мой писарь в вашем распоряжении. — И пока шкипера уводят вниз, Лобо, обернувшись к помощнику, который молча слушал этот диалог, говорит: — Травить шкоты! Курс — запад-юго-запад, чтобы поскорей и подальше уйти от Асейтеры. Командуй.
— Значит, в Кадис?
— В Кадис.
Маранья кивает с невозмутимым видом. Лицо при этом такое, словно он думает о чем-то совсем ином. Помощник — единственный, кто не ликует при мысли о скором возвращении домой. Но Пепе Лобо знает его сдержанность — это всего лишь часть роли, которую тот себе выбрал. В душе Маранья очень рад, что скоро сможет возобновить по ночам свои опасные рейсы в Пуэрто-де-Санта-Мария. Дай бог, чтоб его не схватили на полдороге свои или чужие. Хотя Маркизик, верный себе до умопомраченья, живым едва ли дастся… Кинется с саблей очертя голову… С него станется. А на «Кулебре» откроется вакансия старшего помощника.
— Идем с тартаной под эскортом взаимной защиты. Смущает меня эта фелюга из Роты.
Маранья снова кивает. Ему тоже внушает опасения французский корсар, который с начала года набрасывается на любое судно, испанское или иностранное, рискнувшее подойти слишком близко к отрезку берега между мысом Камарон и мысом Кандор. Британский военный флот, как и испанский, занят делами поважнее и потому пока не успел положить конец его проказам. От безнаказанности француз наглеет еще больше: четыре недели назад, в ночь полнолуния, он решился под самым носом у пушкарей крепости Сан-Себастьян перехватить турецкую бригантину с грузом пшеницы, ячменя и орехов. Пепе Лобо на собственном опыте убедился, сколь опасна эта фелюга, которой, если верить слухам — в бухте судачат, как кумушки на рынке, — командует отставной лейтенант императорского флота, набравший себе экипаж из французов пополам с испанцами. Этот ведь тот самый отчаюга, который, лавируя, управлялся с «латинскими» парусами своей сильно вооруженной фелюги — шесть 6-фунтовых пушек и две карронады по 12-ти — так лихо, что едва-едва не угробил Пепе Лобо, а прошел бы еще полминутки прежним курсом — и себя самого. Дело было в конце февраля, когда капитан в последний раз перед тем, как уволиться, вел шебеку «Рисуэнья» из Лиссабона в Кадис. Может, и поэтому воспоминание неприятно вдвойне. Но сейчас, с восемью пушками на борту, дело обстоит иначе. Однако дело не только в этом. Времени прошло уже немало, но Пепе Лобо не забыл мерзостные ощущения, которые испытывал за миг до того, как чудом успел проскочить в гавань. В списке его личных долгов французская фелюга и ее капитан значатся на почетном месте и жирно подчеркнуты. Море велико, но все равно — где-нибудь рано или поздно да пересекутся их пути. И пути их кораблей. И когда настанет час этой встречи, Пепе Лобо не откажет себе в удовольствии расквитаться.
Назад: 4
Дальше: 6