14
— Странное это дело.
Симон Дефоссё в тусклом свете свечи, воткнутой в горлышко бутылки, внимательно рассматривает человека напротив. Типично испанское лицо — оливково-желтое, четко очерченное, с крючковатым носом. Густые курчавые бакенбарды переходят в усы. Взгляд темных глаз бесстрастен. Но в этом бесстрастии таится угроза. Похож по виду на военного или даже на геррильеро — из тех, что никуда не годны в открытом бою, но страшны, когда нападают из засады или застают врасплох. Однако Дефоссё уже знает, что неожиданный посетитель служит в полиции, и уж наверно не на рядовой должности. Если хватило денег и связей, чтобы оказаться здесь с охранной грамотой по-испански и по-французски в кармане. Если по дороге сюда не был ни схвачен, ни убит.
— Дело, которое мне без вашего содействия не решить, господин майор.
— Капитан, с вашего позволения.
— А-а, виноват.
Говорит по-французски довольно уверенно и правильно, отмечает Дефоссё. Раскатывает, как все испанцы, «р» да иногда, подыскивая подходящее слово, опускает глаза, морщит лоб. Однако понять его можно без труда, объясняется свободно. Несравненно лучше меня, вынужден признать капитан, который по-испански знает только буэнос диас, сеньорита, куанто куэста да мальдитас канальяс.
— Вы отвечаете за свои слова?
— Я отвечаю за дела. А дела таковы, что из семи убитых девушек трех обнаружили там, куда вскоре после этого упали бомбы. Ваши бомбы.
Испанец сидит на колченогом расшатанном стуле, а несколько минут назад извлек из внутреннего кармана своего темно-коричневого редингота — просторного, длиной до пят — и разложил перед капитаном план Кадиса. Лейтенант Бертольди, который стоит снаружи на карауле, следя, чтобы никто не помешал беседе, обыскал незнакомца, когда тот появился, и удостоверился, что оружия при нем нет. Симон Дефоссё устроился на пустом зарядном ящике, прислонившись спиной к облезлой стене превращенного в склад огнеприпасов старого дома, что стоит на дороге из Трокадеро в Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, невдалеке от банки, на которой чуть больше часа назад высадился этот странный гость. Долгий опыт общения с испанцами учит, что никому из них ни верить, ни доверять нельзя. Так что французский капитан, положив шляпу на стол, накинув на плечи шинель, держит саблю между колен, а заряженный пистолет — за поясом.
— И во всех случаях дул восточный ветер, левантинец, как у нас говорят, — добавляет посетитель. — Умеренный. И бомбы во всех трех случаях взрывались.
— Будьте так любезны, покажите на карте точное место…
Оба снова склоняются над схемой Кадиса. При свете огарка испанец показывает обведенные карандашом места. И Дефоссё при всем своем скептицизме — он по-прежнему считает все это полным вздором — чувствует холодок любопытства. В конце концов, речь о траекториях, о поражении целей. О баллистике. Сколь бы невероятным ни казалось то, что этот субъект припас для него за пазухой, это все же имеет отношение к работе, которой капитан занят каждодневно. К его расчетам, к разочарованиям и надеждам.
— Чушь какая-то… — заключает он, откидываясь на стуле. — Нет и не может быть взаимосвязи между…
— Есть взаимосвязь. Затрудняюсь сказать, какого рода и почему она возникает. Однако она есть.
Дефоссё пытается прочесть что-то в лице гостя. И будь это «что-то» одержимостью или исступлением фанатика, все было бы очень просто и беседа прекратилась бы в ту же минуту. Доброй вам ночи, сеньор, спасибо, что развлекли своей занимательной историей. Будьте здоровы. Однако же тут нечто другое. На лице человека перед ним — спокойная уверенность. Выношенная и твердая. Не похоже на игру ума, на плод воспаленного воображения. И по тому, как излагал он свое дело, тоже не скажешь, что склонен к фантазиям. Да и на службе в полиции фантазеры обычно не задерживаются. А этот, судя по наружности, служит давно и должность выслужил немалую. Да и прямо надо признать, что никакому воображению, как его ни воспаляй, такое выдумать, пожалуй, не под силу.
— И потому вы решили, что наш агент…
— Да, разумеется. — Губы испанца дрогнули в странноватой скупой улыбке. — Имелась некая связь, и я полагал, что она заключена в этом человеке. Полагал ошибочно.
— А что сталось с ним?
— Он ждет суда. И кары, положенной шпионам… Мы ведь на войне как-никак, о чем вы осведомлены лучше моего.
— Его приговорят к смертной казни?
— По всей видимости. Но это уже не мое дело.
Дефоссё размышляет о человеке, которого никогда не видел. Только получал — покуда приходила голубиная почта — от него депеши. И сейчас не знает даже, что подвигло того шпионить в пользу Франции — корыстолюбие ли, патриотизм или еще что. Не знал до сегодняшнего дня ни имени его, ни национальности. Это известно генералу Мокери, новому начальнику главного штаба Первого корпуса, после отставки своего предшественника, генерала Семелье, ведающего агентурной разведкой и подобными делами. Капитан предпочитает держаться от этого запутанного и мутного мира подальше. Так или иначе, он скучает без голубей. Донесениям, которые он получает теперь — у императорской армии есть, разумеется, в Кадисе и другие информаторы, — не хватает той скрупулезной точности, что была присуща шифровкам арестованного агента.
— Надо быть очень смелым человеком, чтобы появиться здесь, как это сделали вы.
— Да ну… — Испанец делает неопределенное движение рукой, будто очерчивая окружающее их пространство. — Это ведь Кадис. Люди плавают с одного берега бухты на другой. Впрочем, думаю, французскому офицеру нелегко понять это…
Он говорит очень свободно. Типично испанская раскованность, думает Дефоссё. Собеседник не сводит с него внимательных глаз. И вот наконец спрашивает:
— Почему согласились принять меня?
Капитан в свою очередь улыбнулся:
— Я прочитал ваше письмо, и мне стало любопытно.
— Благодарю вас.
— Не торопитесь благодарить… — Дефоссё качает головой. — Еще не поздно передать вас жандармам. Меня вовсе не прельщает перспектива попасть под трибунал за сношения с неприятелем.
Смешок звучит отрывисто и сухо. Но непринужденно.
— Пусть вас это не заботит. Мой пропуск скреплен печатью штаба корпуса. Кроме того, я всего лишь полицейский.
— Не люблю полицейских.
— А я — тех мерзавцев, что убивают пятнадцатилетних девочек.
Они молча смотрят друг на друга. Испанец — с безмятежным спокойствием, француз — задумчиво. Спустя минуту он вновь склоняется над планом Кадиса, подолгу вглядываясь в каждую карандашную пометку. До сей поры для него это были всего лишь очаги поражения. Свидетельства того, что цель накрыта, ибо в шести случаях из семи бомбы долетели до города и взорвались как должно. Для того, кто сидит сейчас по ту сторону стола, эти значки и отметки означают совсем другое — это вполне реальные образы семи девочек, замученных самым зверским образом. При всей своей сдержанности в отношении того, как вообще трактовать это дело, он ни на миг не усомнился в правдивости точного и детального рассказа. Никогда бы он не доверил ни жизнь, ни — если бы обладал им — состояние этому человеку, но знает твердо: он не лжет. В самом худшем случае — добросовестно заблуждается.
— Во всяком случае запомните, — говорит капитан наконец, — этого разговора не было.
Ну что за вопрос, разумеется не было, эхом откликается гость, изменившимся тоном своим показывая, что за время разговора — которого не было — окончательно освоился. Затем достает хорошей кожи портсигар, раскрывает его перед Дефоссё. Тот берег сигару, но не закуривает, а прячет ее в карман, откладывая редкое удовольствие на потом. Ветер сильно сносит, говорит он чуть погодя, водя рукой над планом. Сильно влияет на траекторию выстрела. На самом деле все влияет — температура и влажность воздуха, качество и состояние пороха. И даже знойная погода — от жары канал ствола расширяется, и это тоже воздействует на точность наводки.
— И больше всего хлопот — из-за того, что я не могу положить ядро, куда хочу. Точнее, не всегда могу.
Полицейский, который уже спрятал портсигар и держит незажженную сигару в пальцах, показывает ею на пометки, обозначающие места разрывов:
— А об этом что скажете?
— Это же видно с первого взгляда. Смотрите. Пять наших гранат попали в ближайшую к нам часть города, легли довольно кучно в нижней, южной его трети… И только эта долетела вот досюда, упала почти на пределе досягаемости.
— Сейчас бывает и подальше.
— Да. — На лицо капитана наплывает сдержанное удовлетворение. — Мало-помалу мы добились этого. И можно не сомневаться, рано или поздно в зоне поражения окажется весь город. Но в ту пору, когда бомба упала вот здесь…
— В тупичке за улицей Паскин, за часовней Дивина-Пастора.
— Именно. Это была настоящая и редкая удача. Прошло немало времени, прежде чем мы сумели достичь такой же дальности.
— Хотите сказать, что в тот день целились не туда?
Уязвленный Дефоссё чуть вскидывается:
— Сеньор, я бью по целям, до которых могу дотянуться. И раньше, а иногда и сейчас еще. Куда могу… Тут вопрос не точности, а дальности.
Испанец, кажется, обескуражен. Зажав в зубах незажженную сигару, он смотрит на план так, словно вдруг перестал узнавать его.
— Стало быть, вы никогда не знаете, куда упадут ваши бомбы?
— Иногда знаю. Иногда — нет. Знал бы наверное, будь у меня все данные по каждому выстрелу и в самый момент его — взрывная сила пороха, температура, влажность воздуха, сила и направление ветра, атмосферное давление… Но этого нет. А и было бы — мы же все равно не в состоянии произвести нужные расчеты.
Он кладет на карту и вторую руку. Шершавую, обветренную, с грязными, обломанными ногтями. Палец блуждает по кружеву улиц, будто прокладывая маршрут.
— А вот убийца — в состоянии. Он достигает точности, которая вам недоступна.
— Не думаю… Не думаю, что достигает намеренно и сознательно. — Дефоссё явно задет тоном собеседника. — Рассчитать это с такой точностью — превыше сил человеческих.
Знаете ли, с тех пор как человечество изобрело пушку, это одна из самых фундаментальных задач артиллерийской науки, добавляет капитан. Еще Галилей ломал голову над тем, как установить ту геометрическую фигуру, которую образует при определенных условиях траектория летящего снаряда. А он, капитан Дефоссё, бьется здесь, в Кадисе, над тем, чтобы установить и учесть факторы, воздействующие на эту самую траекторию. Температуру в канале ствола, сопротивление воздуха, силу трения. И прочая, и прочая… Много там всякого. Потому что ветер — это одно, а воздух в состоянии покоя — совсем иное. А здесь, в Кадисе, ветры создают самый настоящий лабиринт. Уж поверьте мне. Сколько месяцев кряду я обстреливаю город.
— Верю.
Испанец наконец закуривает сигару от свечки, воткнутой в бутылку посреди стола. Через закрытые ставни — стекол в окнах нет — доносится колесный гром: по проходящей невдалеке дороге едет какая-то повозка. Слышно, как солдаты обмениваются с лейтенантом Бертольди паролем и отзывом. И снова становится тихо.
— Насчет того, что вы мне рассказали… — продолжает Дефоссё. — Нельзя исключать, что все так и обстоит в действительности… Не знаю, разумеется, насколько этот ваш убийца сведущ в науках, но, без сомнения, способен высчитать то, что веками не давалось ученым. Он видит местность иными глазами. Вероятно, замечает там какие-то закономерности… Некую упорядоченность, скрытую от нас. Какое-то соотношение рельефа и точки попадания. Быть может, интуитивно ощущает, угадывает принцип, который когда-то, больше столетия назад, сформулировал математик Бернулли: «Если производится некоторое количество испытаний, в результате которых может произойти или не произойти событие А, и вероятность появления этого события в каждом из испытаний не зависит от результатов остальных испытаний, то такие испытания называются независимыми относительно события А».
— Не уверен, что правильно вас понял. — Полицейский вынул из рта сигару и слушает с огромным интересом. — Вы говорите о случайности?
Напротив, объясняет Дефоссё, о вероятности. Это чистая математика. Будет или нет удачен выстрел, произведенный, скажем, гаубицей, зависит от таких факторов, как время суток, ветер, климатические условия и тому подобное. Его канониры и он сам — вольно или невольно, сознательно или нет — тоже действуют согласно этим вероятностям.
Лицо испанца просветлело — он понял сказанное и по неведомой причине оно как будто успокоило его. Подтвердило его собственные умозаключения.
— То есть вы говорите, что, хотя и сами даже не можете определить, куда полетят ваши бомбы, они падают не как попало, не по воле случая, а в соответствии с какими-то правилами или физическими законами? Так?
— Именно так. В некоем своде или кодексе, который люди пока еще не в состоянии прочесть, хотя современная наука с каждым днем все ближе к этому, кривая, описываемая каждой из моих бомб, определена так же точно и непреложно, как орбиты планет. Разница между ними есть исключительно производная от нашего невежества. И в этом случае ваш убийца…
— Наш убийца, — с нажимом поправляет испанец. — Сами видите — с вами он связан не менее тесно, чем со мной.
В тоне его нет злой насмешки. Так, по крайней мере, кажется. И чем глубже погружается капитан Дефоссё в собственные построения, тем больше какой-то странной отрады находит он в них. Ситуация, представая под неким новым углом, становится привлекательна и очень приятна. Это подобно попыткам вслепую нашарить ключ к шифру. Отгадать какую-то техническую загадку.
— Ладно, пусть будет «наш»… Я хочу лишь сказать, что этот человек сумел на свой манер и с высокой точностью высчитать вероятность… Представьте себе машину, куда закладывают все те данные, о которых мы говорили, чтобы получить на выходе точное место и приблизительное время…
— И этой машиной стал убийца?
— Да.
Лицо испанца тонет в густом облаке табачного дыма. С явным интересом он, облокотясь о стол, подается вперед:
— Вероятности, сказали вы… А их можно вычислить?
— До известного предела. В юности я учился в Париже. Я еще не был военным и очень интересовался физикой и химией. В девяносто пятом ходил во Французский Арсенал слушать лекции Пьера-Симона Лапласа… Вам что-нибудь говорит это имя?
— Не припоминаю.
Ну, неважно, говорит капитан. Господин Лаплас еще жив и входит в число крупнейших французских математиков и астрономов. Но в ту пору он занимался химией, в том числе — применительно к производству порохов и литью пушек И на лекции говорил, будто можно с уверенностью утверждать: из нескольких возможных событий произойдет только одно, однако в принципе ничто не убеждает, что именно оно, а не какое-либо другое. Тем не менее, сопоставляя ситуацию с подобными ей и ей предшествовавшими, приходишь к заключению: весьма вероятно, что некоторые из этих возможных ситуаций не произойдут.
— Не знаю… — обрывает он себя. — Это не слишком сложно для вас?
Испанец криво улыбается. Половина его лица — на свету, половина — в темноте.
— Вы хотите сказать, «по зубам ли полицейскому такие премудрости»? Не беспокойтесь, переварю. Итак, вы говорили, что опыт способен отбрасывать менее возможные вероятности…
Дефоссё кивает:
— Именно так Метод состоит в том, чтобы свести все однотипные происшествия к определенному числу случаев, в равной степени возможных. И тотчас же найти среди них наибольшее количество случаев, благоприятствующих событию, чью вероятность мы пытаемся установить… Соотношение между ними и всеми возможными случаями даст нам меру этой вероятности. Понимаете?
— Да… Более или менее.
— Подвожу итог. Убийца наделен математическими способностями, которые применяет сознательно или интуитивно. При определенных физических условиях он отметает траектории и точки падения, невозможные для моих бомб, и сводит вероятность до абсолютной точности.
— Ах ты ж мать твою!.. Ну конечно же!
Эти слова сказаны по-испански, и Дефоссё глядит на него непонимающе:
— Пардон?
Тот не отвечает и не сводит глаз с плана Кадиса.
— Все это теория, разумеется… — бормочет он, словно думая о чем-то постороннем.
— Ну да. Однако это единственное, что, с моей точки зрения, дает рациональное толкование тому, что вы мне поведали не так давно.
Полицейский по-прежнему сидит, склонившись над планом. Сосредоточенно всматривается в него. Сигарный дым, соприкасаясь с пламенем свечки, завивается спиралями.
— А возможно ли такое, чтобы в нужное время вы ударили по точно определенным секторам города?
У него совсем иное лицо теперь, думает капитан. Взгляд стал жестче. На мгновение Дефоссё кажется, будто в углу рта блеснул клык. Как у ощерившегося волка.
— Боюсь, вы сами не понимаете, что предлагаете мне сейчас.
— Не бойтесь, — отвечает испанец. — Понимаю — и очень даже хорошо. Ну так что вы мне скажете?
— Можно попытаться. Но ведь я уже говорил вам: точность…
Попыхтев сигарой, испанец окутывается новым облаком дыма. Он заметно оживился.
— Для вас бомбы — как шило в одном месте, — непринужденно и даже развязно говорит он. — Для меня — розыск преступника. Я предоставлю вам данные для стрельбы по определенным секторам. По целям, которые легко будет накрыть. Какие участки предпочтительней?
— Знаете… Это уж как-то чересчур… — отвечает Дефоссё, несколько оторопев.
— Какой там, к чертовой матери, «чересчур»? Это же ваше ремесло!
Капитан не обращает внимания на вольный тон, который позволяет себе гость. В конце концов, этот полицейский, о том не подозревая, попал в самое яблочко. И теперь уже Дефоссё, придвинув свечу, склоняется над картой. Прямые и кривые, вес заряда и запальные трубки. Дистанция. В воображении его уже вычерчиваются безупречные параболы траекторий и наносятся точки разрывов. Все это похоже на внезапное обострение хронической лихорадки, и он не в силах противиться ей.
— При подходящих условиях… при той дальности выстрела, которую я могу обеспечить сейчас… — бормочет он, и палец его очерчивает восточную оконечность города. — Вот здесь! Практически вся эта полоса… Двести туазов к востоку от стены.
— То есть от Сан-Фелипе до Пуэрта-де-Тьерра.
— Ну, примерно.
Испанец доволен. Кивает, не поднимая глаз. Потом показывает на отмеченный карандашом участок.
— Это место входит туда. Улица Сан-Мигель и Куэста-де-ла-Мурга. Попробуете накрыть их в тот день и час, которые я укажу?
— Попробовать могу. Но я ведь предупредил уже, что за точность не отвечаю…
Дефоссё производит в уме быстрые вычисления. Да, это возможно. При благоприятных условиях, то есть если не будет сильного встречного или бокового ветра, который может дать снос или сократить дистанцию полета.
— Бомбы должны взорваться?
— Хорошо было бы.
Капитан думает уже о запальных трубках своей конструкции, которые обеспечат полное воспламенение заряда. На таком расстоянии — пойдет. Ясно одно: он может это сделать. Или хотя бы попытаться.
— Повторяю, точности не обещаю. Скажу вам по секрету, я несколько месяцев кряду пытаюсь накрыть здание таможни, где заседает ваше Регентство. Тщетно.
— Таможня меня не интересует. Только то, что в радиусе вот этой точки.
Теперь француз смотрит не на план, а в лицо гостю.
— Поначалу мне подумалось, что вы — просто умалишенный. Потом пришло ваше письмо, и все разъяснилось. Я знаю, кто вы и чем занимаетесь.
Испанец не отвечает. Только молча смотрит на Дефоссё, дымя зажатой в зубах сигарой.
— А вообще-то… с какой стати я должен вам помогать?
— Потому что никому — ни испанцу, ни французу — не нравится, когда убивают девочек.
Ответ неплох, про себя признает капитан. С этим согласился бы даже лейтенант Бертольди. Тем не менее он не желает вести беседу в этом ключе. Волчий клык, блеснувший несколько мгновений назад, рассеет любой обман. Человек, стоящий перед Дефоссё, явно не из породы гуманистов. А всего лишь полицейский.
— Идет война, сударь, — отвечает он, тоном своим ставя собеседника на место. — Люди гибнут здесь ежедневно десятками и сотнями. И я, как артиллерийский офицер императорской армии, почитаю своим долгом убивать столько жителей этого города, сколько будет в моих силах… Не делая исключения ни для вас, ни для девочек, подобных тем…
Испанец улыбается. Согласен, говорит эта улыбка, больше похожая на гримасу. Оставим лирику.
— Ну, хватит рассуждать, — отвечает он грубо. — Вы сами знаете, что должны помочь мне. У вас это на лбу написано.
Дефоссё смеется.
— Беру свои слова обратно. Вы и вправду — умалишенный.
— Вовсе нет. Просто я веду свою собственную войну.
Он говорит это, пожимая плечами — с неожиданной и хмурой простотой. И от нее Дефоссё поневоле впадает в задумчивость. То, что он услышал сейчас, — предельно понятно. Что ж, завершает он свои умозаключения, каждый вычерчивает собственную траекторию выстрела…
— А как насчет моего человека?
Полицейский смотрит напряженно, непонимающе:
— Вы о ком?
— О том, кого вы арестовали.
Лицо полицейского разглаживается — он понял. И похоже, такой оборот разговора не удивил его. Можно даже сказать — оказался предвиденным.
— Вам и вправду есть до него дело?
— Да. Я хочу, чтобы он остался жив.
— Значит, останется. — Многозначительная усмешка скользит по губам испанца. — Я вам обещаю.
— И чтобы вы нам отдали его.
Полицейский склоняет голову набок, словно размышляя.
— Тут я наверное сказать ничего не могу. Но попытаюсь. Обещаю и это. Попытаться.
— Дайте слово.
Полицейский смотрит на капитана с насмешливым удивлением:
— Мое слово даже на подтирку не годится. Я постараюсь переправить этого малого сюда. Довольно с вас?
— И все же — что вы все-таки задумали?
— Мышеловку смастерить. — Снова блеснул волчий клык. — С хорошей приманкой.
Свет, сдерживаемый до сей поры низкими тучами, внезапно хлынул с высоты щедрым потоком: солнечный луч заблистал в воде; осветился белый город, опоясанный бурыми крепостными стенами. Ослепленный неожиданным сиянием, Пепе Лобо щурится, ниже надвигает шляпу — и от солнца, и чтобы ветром не снесло. С письмом в руке он стоит у правого борта.
— Ну и что ты намерен делать? — спрашивает Рикардо Маранья.
Они говорят вполголоса, отойдя в сторону. Оттого помощник, опершийся о планшир, и позволяет себе это «ты». «Кулебра», сильным ветром с юго-юго-востока развернутая носом к Пунталесу и к выходу из бухты, стоит на якоре неподалеку от пирса.
— Не решил еще.
Маранья недоверчиво склоняет голову к плечу. Очевидно, что он не одобряет все это.
— Глупость полнейшая, — говорит он. — Мы же завтра снимаемся.
Пепе Лобо снова пробегает глазами письмо — вчетверо сложенный лист бумаги, сургучная печать, изящный четкий почерк. Три строчки и подпись — Лоренсо Вируэс де Тресако. Письмо доставили полчаса назад двое армейских офицеров, нанявших для этой цели ялик от оконечности мола; не обращая внимания на брызги, летевшие с весел, они чинно и чрезвычайно прямо сидели в своих мундирах и в белых перчатках, с саблями между колен, покуда лодочник выгребал против ветра и просил разрешения пристать. Прибывшие — инженер-лейтенант и капитан Ирландского полка — отказались подняться на борт, передали вахтенному письмо и тотчас отвалили.
— И когда надо ответ дать? — спрашивает помощник.
— Срок — до полудня. Встреча — завтра с утра пораньше.
Пепе передает письмо Маранье. Тот молча прочитывает его и возвращает.
— В самом деле было что-нибудь серьезное? Мне издали так не показалось.
— Я назвал его трусом, — всем своим видом изображая покорность судьбе, отвечает Пепе Лобо. — Прилюдно. Публично.
Маранья улыбается. Еле-еле. Чуть заметно. Так, словно слюна у него во рту обратилась в лед.
— Что ж, — говорит он. — Это его дело, ему и разбираться. Ты — не обязан.
Оба моряка, молча и неподвижно стоя под вантами, в которых воет ветер, созерцают пирс и город. Вокруг «Кулебры» мелькают разнообразные паруса — лодки и баркасы снуют в барашках волн среди крупных торговых судов, меж тем, как в отдалении, на рейде — чтобы отвечать на огонь французской артиллерии — покачиваются на якорях английские и испанские корветы и фрегаты, собравшиеся вокруг двух 74-пушечных британских кораблей — нижние паруса на них убраны, марселя спущены.
— Не ко времени все это… — вдруг произносит Маранья. — Наконец-то уходим в поход… столько времени убили впустую… Люди зависят от тебя.
Полуобернувшись, он кивает в сторону палубы. Там боцман Брасеро и остальные смолят стоячий такелаж, промазывают пазы, драят палубу щетками, лощат пемзой. Пепе Лобо рассматривает загорелые, мокрые от пота лица своих матросов, очень похожие на те, которые виднеются порой в решетчатых окнах Королевской тюрьмы, откуда, по правде сказать, кое-кто и пришел на судно. По татуировкам и прочим безобманным приметам тотчас узнаешь морских бродяг. За последние двое суток в экипаже «Кулебры» недосчитались двоих — одного вчера пырнули ножом в драке, случившейся на улице Сопранис, второго уложила на госпитальную койку французская болезнь.
— Не рви мне душу… На жалость бьешь? Хочешь, чтобы я расчувствовался?
Маранья смеется, позабавленный таким предположением, но тотчас приступ влажного, раздирающего кашля обрывает смех. Перегнувшись через борт, сплевывает в море.
— Если что выйдет не так, — продолжает капитан, — ты прекрасно справишься…
Помощник, отдышавшись, достает из рукава платок, вытирает губы.
— Чушь не мели, — говорит он еще сипловато. — Меня устраивает нынешнее положение дел. От добра добра не ищут.
Милях в двух по левому борту слышится грохот. И почти одновременно над мачтой «Кулебры», проносясь в сторону города, рвет воздух пушечное ядро, пущенное десять секунд назад с Кабесуэлы. Все, кто стоит на палубе, задирают головы, провожают глазами его полет, который оканчивается по ту сторону крепостной стены, не произведя разрыва или иного зримого действия. Команда с видимым разочарованием вновь берется за работу.
— Пожалуй, я пойду, — решает Лобо. — Будешь секундантом.
Маранья коротко дергает головой сверху вниз, словно получив распоряжение по службе.
— Одного мало.
— Вот еще, глупости какие! Хватит — и еще останется.
С батареи на Кабесуэле снова гремит орудийный выстрел.
Снова от того, как бомба раздирает воздух, все невольно втягивают головы в плечи. И снова — никакого ущерба.
— Место он выбрал неплохое, — бесстрастно замечает Маранья. — На перешейке, возле Санта-Каталины, в эти часы — отлив. Так что будет и время, и место выяснить отношения.
— Да притом еще и за городской стеной, так что правила нас не слишком будут касаться… Ничейная, так сказать, территория. Лазейку себе приготовил…
Маранья с легким удивлением покачивает головой.
— Да полно! Я его насквозь вижу, этого арагонского фанфарона… Заметно, что у него зуб на тебя. — Он очень спокойно глядит на капитана. — И давно уже… Я полагаю — еще с Гибралтара.
— Не у него на меня, а у меня — на него.
Лобо, глядящий в сторону моря и города, краем глаза ловит на себе очень внимательный взгляд помощника. Но когда оборачивается — тот отводит глаза.
— Я бы выбрал пистолеты, — говорит Маранья. — И скорей, и чище…
Новый приступ кашля прерывает его. На этот раз носовой платок — в мелких каплях крови. Помощник аккуратно складывает его, с безразличным видом засовывает в рукав.
— Послушай, капитан. Тебе предстоит еще поплавать на «Кулебре». И ответственность на тебе. И прочее… А я…
Он замолкает на мгновенье, погрузившись в свои мысли. Как будто вдруг забыл, что хотел сказать.
— А моя колода совсем истрепалась… В дым сносилась. Терять мне нечего.
Он тянется вверх всем своим тонким, сухощавым телом, запрокидывая бледное лицо к небу, словно хочет вдохнуть свежего воздуха, которого так не хватает его дырявым легким. Добротного сукна элегантный черный фрак с широкими отворотами только подчеркивает обманчивую особенность его облика: Маранья кажется мальчиком из хорошей семьи, попавшим сюда совершенно случайно. Наблюдая за ним, Пепе Лобо вспомнил вдруг: Маркизику два месяца назад исполнился двадцать один год. А двадцати двух не будет никогда. По крайней мере, сам он изо всех сил делает для этого все возможное.
— И с пистолетом я хорош, капитан… Лучше, чем ты.
— Иди к черту, помощник.
Этот приказ — или предложение — разбивается о невозмутимое бесстрастие Мараньи.
— Мне, видишь ли, сейчас уже все равно, с туза ли зайти или пятеркой крыть, — замечает он с обычной холодностью. — Лучше от пули загнуться, чем от кровохарканья в номере какой-нибудь гостинички.
Пепе Лобо не нравится, какой оборот принимает их разговор. И он предостерегающе поднимает руку:
— Забудь. Это мое дело.
— Ты ведь знаешь… — Губы юноши кривятся в неопределенной, но с явным оттенком жестокости усмешке. — Мне по вкусу такие забавы… Люблю прогуляться по лезвию.
— Гуляй себе, сколько влезет, только не за мой счет. А если так торопишься на тот свет — положи в карманы по шестифунтовому ядру да и сигани за борт.
Маранья некоторое время молчит, словно бы в самом деле оценивая выгоды и недостатки этого предложения.
— Это ведь из-за нашей хозяйки, а? — говорит он наконец. — В ней ведь все дело?
Но это не вопрос, а утверждение. Оба молча стоят у борта и смотрят в одну сторону — на город, исполинским кораблем простершимся перед ними: в зависимости от освещения и от состояния моря порою кажется, что он плывет, а порою — что намертво сел на мель под крепостными стенами. Маранья достает сигару, закуривает:
— Ладно. Надеюсь, ты прихлопнешь эту тварь. Чтоб под ногами не путалась.
Интендантское управление Королевской Армады помещается в двухэтажном доме на главной улице Ислы. Вот уже полтора часа, как Фелипе Мохарра — бурая куртка, платок на голове, наваха за кушаком и альпаргаты на ногах — стоит в узком коридорчике первого этажа среди еще двадцати примерно посетителей, ожидающих приема: тут моряки, гражданские, старики, женщины в черном с детьми на руках. Пелена табачного дыма, гул голосов. Разговоры крутятся вокруг одного и того же — пенсии, пособия, наградные, которых не платят. У дверей в кабинет, небрежно привалясь к грязной стене с отпечатками грязных ладоней и пятнами сырости, стоит на карауле солдат морской пехоты в куцем синем мундире с желтыми, перекрещенными на груди ремнями амуниции. В коридор высовывается голова писаря:
— Следующий!
Под взглядами соседей Мохарра, встрепенувшись, входит в приоткрывшуюся дверь. На его «добрый день» никто не отвечает. Солевар бывал здесь так часто, что наизусть выучил и коридор, и кабинет, и все, что в нем ни есть. За маленьким, заваленным бумагами столом, окруженным картотечными шкафами, на одном из которых рядом с порожней бутылкой вина лежит полковриги хлеба, работает прапорщик. Мохарра останавливается перед столом. Он прекрасно знает и прапорщика, и писаря — прапорщик неизменно все тот же, а писари часто меняются, — но знает и то, что для них десятки посетителей, ежедневно проходящие здесь, — все на одно лицо. И он, конечно, тоже.
— Мохарра, Фелипе… Мы там канонерку французскую пригнали… Вот пришел наведаться, как там будет с деньгами за нее…
— Номер дела?
Солевар называет номер. Он по-прежнему стоит на ногах, потому что никто не предложил ему присесть — единственный незанятый стул с намерением отставлен в дальний угол, чтобы у посетителей не возникало побуждения расположиться с удобствами и надолго. Покуда писарь роется в шкафу, прапорщик снова берется за бумаги, лежащие на столе. Но вот писарь кладет перед ним раскрытую в нужном месте регистрационную книгу и папку с документами.
— Мохарра, вы сказали?
— Он самый. Там еще должны значиться Франсиско Панисо и Бартоломе Карденас, ныне покойный.
— Не вижу.
Писарь из-за спины прапорщика показывает ему запись в книге. Взглянув туда, тот открывает папку и листает бумаги, пока не находит искомое.
— Да, есть. Ходатайство о выплате наградных за французскую канонерскую лодку, захваченную у мельницы Санта-Крус… Резолюция пока не наложена.
— Как вы сказали?
Прапорщик, не отрываясь от бумаг, пожимает плечами. Он пучеглазый, лысеющий, небритый. Из-под небрежно расстегнутого синего мундира выглядывает грязноватая сорочка.
— Я сказал, что ваше дело пока не решено, — равнодушно отвечает он. — Начальство еще не подписало.
— Однако же в той бумаге, что у вас тут…
Короткий, пренебрежительный взгляд. Взгляд занятого человека.
— Грамотный?
— Не… Не шибко… Нет.
Прапорщик похлопывает разрезным ножом по документам:
— Это копия прошения — вашего и ваших товарищей, — которое еще не удовлетворено. Нужна подпись капитан-генерала, а потом визы аудитора и начальника финансового управления Армады.
— Так ведь я думал, что уже должны быть…
— Довольны будьте, что пока вообще не отклонено ваше ходатайство.
— Много времени прошло…
— Меня это не касается. — Прапорщик скучливо и неприязненно показывает ножом на дверь. — Не я деньгами распоряжаюсь.
И, сочтя разговор оконченным, утыкается в бумаги. Но, почувствовав, что посетитель не трогается с места, вновь вскидывает голову:
— Я ведь, кажется, ясно сказал…
И осекается, заметив, как смотрит на него Мохарра. Большие пальцы сунуты за кушак, по обе стороны от навахи, заткнутой посередине. Жесткое, выдубленное солнцем и ветрами лицо.
— Послушайте, сеньор офицер, — говорит солевар. — Свояк мой помер из-за этой французской лодки… А я на Исле воюю с тех самых пор, как война началась.
Он замолкает, не спуская глаз с прапорщика. Спокойствие его — кажущееся. Понимает, что вот-вот не выдержит, сорвется, наделает делов и все погубит окончательно. Как бог свят. И прапорщик, будто прочитав его мысли, бросает быстрый взгляд на дверь, за которой стоит часовой. Потом меняет тон:
— Дела подобного рода требуют значительного времени… Наш флот сейчас исключительно скверно финансируется, а вам причитается изрядная сумма…
Теперь его голос, пусть и через силу, звучит примирительно, успокаивающе, мягко. Времена на дворе смутные, того и гляди, примут эту пресловутую конституцию, и никогда не угадаешь, на кого не в добрый час можешь нарваться на улице. Писарь с папкой в руках смотрит на это все, не размыкая губ. В том, как он краем глаза косится на своего начальника, Мохарре чудится тайное злорадство.
— Мы сильно нуждаемся, — говорит он, стараясь быть убедительным.
Прапорщик всем видом своим показывает бессилие что-либо сделать. Сейчас, по крайней мере, это не похоже на притворство. Или он старается, чтобы выглядело искренно.
— Друг мой, вам платят жалованье?
Солевар недоверчиво, ожидая подвоха, кивает:
— Платят от времени до времени. Кое-чего съестного выдают.
— В таком случае вам еще повезло. Спасибо скажите. За провизию прежде всего. Там, в коридоре, тоже стоят люди нуждающиеся. Они воевать не могут да и вообще ни к чему не пригодны, так что им и еды не выдают. Выйдете отсюда — поглядите на них: там старые моряки, впавшие в нищету, потому что остались без пенсии, калеки, вдовы и сироты, которым неоткуда ждать ни поддержки, ни помощи… Пособий не платят уже двадцать девять месяцев. Каждый день сюда приходят люди, чье положение несравненно тяжелее вашего… Чего вы хотите от меня?
Мохарра молча направляется к двери. И уже на пороге задерживается на мгновение, отвечает хмуро:
— Чего хочу? Чтоб по-человечески к нам относились. Чтоб уважали.
В пятистах варах от замка Санта-Каталина, неподалеку от Кадеты, на перешейке, уже открытом отливом, на неровной каменистой земле стоит фонарь, образуя световой круг, на границах которого в пятнадцати шагах друг от друга застыли двое. Оба — с непокрытой головой и без верхнего платья. Обыкновенно в таких случаях снимают и сюртуки, выходя в одних сорочках или вообще голыми до пояса — клочья ткани могут попасть в рану и вызвать нагноение, — но для этого сейчас слишком холодно: дело к рассвету. Легко оденешься — пробьет озноб, когда станешь прицеливаться, рука задрожит, не говоря уж о том, что дрожь эту могут неверно истолковать четверо секундантов, которые, завернувшись в плащи и шинели, молча и важно стоят поодаль, освещаемые дальними вспышками маяка Сан-Себастьяна. И потому один дуэлянт — в синем форменном мундире, в узких панталонах того же цвета, в военных сапогах, а другой — весь в черном. И даже платок, закрывающий ворот его рубашки, — тоже черный. Пепе Лобо решил последовать совету опытного в таких вопросах Рикардо Мараньи — любое яркое пятно может послужить мишенью. Так что, капитан, облачайся с головы до ног в черное и становись боком к пистолету — меньше шансов для пули.
В ожидании сигнала корсар сохраняет спокойствие, старается расслабиться. Дышит глубоко и размеренно, чтобы все чувства обострились. Старается, чтобы в голове не было решительно ничего, кроме освещенной фонарем фигуры напротив. Правая рука, расслабленная и опущенная, прижимает к бедру весомую тяжесть кремневого длинноствольного пистолета, который как нельзя лучше годится для предстоящего. Точно таким же вооружен и противник — Пепе Лобо различает его не вполне отчетливо, ибо тот, как и он сам, стоит на самой границе светового круга, образованного фонарем, и этот снизу идущий, рассеянный свет придает его фигуре некую зыбкую призрачность. Когда прозвучит сигнал и противники двинутся к барьеру, обозначенному фонарем, они с каждым следующим шагом будут видеть друг друга лучше. Секунданты договорились о следующих простых условиях: каждый имеет право произвести один выстрел, когда ему будет угодно. Тот, кто разрядит свой пистолет с дальней дистанции, получает преимущество первого выстрела, однако же подвергает себя и риску промахнуться. Тот, кто предпочтет стрелять вблизи, имеет больше шансов попасть в цель, но — и возможность самому получить пулю, не дойдя до барьера. Тут как в картах: и переберешь — проиграешь, и не прикупишь — тоже не слава богу.
— Приготовьтесь, господа, — значительно произносит один из секундантов.
Пепе Лобо, не поворачивая головы, краем глаза видит их — двоих офицеров — приятелей Вируэса, лекаря и Рикардо Маранью. Свидетелей достаточно, чтобы подтвердить, что это было не убийство, а поединок, состоявшийся за городской чертой и в полном соответствии с правилами, принятыми в кругу порядочных людей.
— Сеньор Вируэс, вы готовы?
Хотя стоит безветрие и спокойное море, вздымаясь и опадая у скал, лишь рокочет негромко, ответа противника Пепе Лобо не слышит. Но видит, как тот, не сводя с него глаз, коротко кивает. По жребию Вируэсу выпало стоять спиной к морю, а Пепе — в той части перешейка, что ведет к Калете и выгнутым полумесяцем стенам Санта-Каталины. Начинается прилив, и вода через четверть часа подберется уже к щиколоткам. Но до тех пор все уже будет кончено, и один из противников — если не оба — ляжет на влажные камни, где сейчас на лужицах, оставленных отступившим морем, отблескивает свет фонаря.
— Сеньор Лобо! Готовы?
Корсар, не без труда разомкнув губы — во рту пересохло, — произносит скупое, предписанное правилами «да». Прежде ему никогда не доводилось выходить к барьеру, зато не раз в сумасшедшей свалке морского боя, в свисте вражеской картечи над головой, скользя по залитой кровью палубе, случалось стрелять в людей и рубить их клинком. При его ремесле, когда бытие — это единственное достояние, каким приходится рисковать, чтобы обеспечить себе хлеб насущный, слова «жизнь» и «смерть» — не более чем карты, которые сдает тебе Фортуна. И сейчас он пребывает в душевном равновесии, присущем человеку обстрелянному. Его же он предполагает и у своего противника, как-никак избравшего себе ту же стезю. Если отбросить слова, сказанные в запале, он знает, что Вируэс стоит здесь и сейчас не потому, что опасается пересудов и толков, нет, — просто пора закрыть давний, еще гибралтарских времен, счет, к которому, правда, в последнее время прибавилось еще несколько лишних цифр.
— По моей команде — сходиться!
И прежде чем, полностью отрешившись от всего постороннего, с поднятым пистолетом двинуться к барьеру, Пепе Лобо с удивлением ловит себя на последней мысли: сегодня ему очень хочется жить. Или, точнее говоря, — убить противника. Стереть его с лица земли. Корсар дерется не за свою так называемую честь, до которой ему в силу житейских обстоятельств и ремесла дела мало. Честь и неизбежно связанное с этим понятием словоблудие со всеми его столь же смехотворными, сколь и уродливыми последствиями, непременно причиняющими поистине дьявольские неудобства, — это все для тех, кому такие роскошества по карману. А он, Пепе Лобо, прибыл сюда, на Санта-Каталину, с намерением застрелить Лоренсо Вируэса — всадить ему пулю, чтобы навеки убрать с его лица это глупо-высокомерное выражение, присущее людям, которые взирают на мир с убеждением, будто он устроен все так же просто, как и в минувшие времена. Людям, по праву рождения или по прихоти судьбы не знающим, как трудна жизнь, как шустро приходится поворачиваться, добиваясь удачи… В любом случае — завершает Пепе Лобо эту мысленную тираду, прежде чем думать только о своей жизни или смерти — и при любом исходе Лолита Пальма решит, что дуэль была из-за нее.
— Сходитесь!
Вокруг все тонет в полумраке, темной плотной завесой стягивающемся вокруг светового пятна, которое становится все ярче по мере того, как Пепе Лобо медленно, стараясь держаться вполоборота, приближается к середине круга, чутко ловит каждое движение противника, а тот с каждым мигом все ближе и виден все отчетливее. Шаг. Другой. Надо идти ровно и твердо, одновременно с этим поднимая и наводя пистолет. Все сейчас сводится к этому. Не разум, но инстинкт рассчитывает дистанцию, прикидывает, не пора ли открыть огонь, удерживает сведенный судорогой палец на спусковом крючке, борясь с желанием выстрелить прежде, чем это сделает противник. Опередить его. Стиснув челюсти, Лобо движется осторожно, чувствуя, как безмерно напряжены мышцы всего тела, ожидающего свинцового удара. Три шага. Или, может быть, уже четыре? Кажется — или так и есть? — что длинней дороги не было в его жизни. Почва неровная, и руке, вытянутой параллельно земле и чуть согнутой в локте, трудно удерживать на линии прицела силуэт противника.
Пять шагов. Шесть.
Внезапная вспышка ошеломляет Пепе Лобо. Он так сосредоточен на том, чтобы, сближаясь с противником, держать его на мушке, что не слышит выстрела. Неимоверным усилием не дает себе нажать на спусковой крючок В дюйме от правого уха со зловещим жужжаньем проносится свинцовый шершень.
Семь шагов. Восемь. Девять.
Он не испытывает в этот миг никаких особенных чувств. Ни удовлетворения, ни облегчения. Ничего, кроме уверенности в том, что, судя по всему, проживет дольше, нежели предполагал пять секунд назад. Все же ему удалось не выстрелить — это удается далеко не каждому, — и он продолжает идти вперед и целиться. И вот в свете совсем теперь уже близкого фонаря видит искаженное лицо Лоренсо Вируэса. Капитан остановился, держа дымящийся пистолет в полуопущенной руке, и словно бы еще не вполне убедился после выстрела в своем поражении. И несчастье. Корсар прекрасно осведомлен о том, что делают в подобных случаях. И чего не делают. В порядочном обществе принято стрелять оттуда, где стоишь, не приближаясь, а раз уж прежний жар остужен — то и вообще в воздух. Важно, чтобы произошел обмен выстрелами — лучше всего почти одновременный, — ибо кабальеро не станет с ничтожного расстояния хладнокровно убивать противника.
— Ради бога, сеньор! — восклицает один из секундантов.
В этом выкрике Пепе Лобо слышится упрек. Или призыв вспомнить о чести. Или мольба о пощаде. Вируэс не произносит ни звука. Он неотступно следует взглядом за приближающимся к нему дулом пистолета. И не отводит глаз даже в тот миг, когда Пепе Лобо, прицелясь ему в правую ногу, спускает наконец курок и пущенной в упор пулей перешибает бедренную кость.
Если бы на белых крышах и смотровых вышках самых высоких зданий не дрожал слабый отблеск луны — уже на ущербе, — было бы совсем темно. В отдалении, ближе к Дескальсос, горит уличный фонарь, но его свет не доходит до узкого портика, под которым стоит Рохелио Тисон. И во мраке, на углу улицы Сан-Мигель и Мурги еле-еле различима ниша, где архангел с воздетым мечом повергает сатану.
В свете далекого фонаря чуть виднеется медленно движущаяся фигура. Тисон наблюдает, как она приближается, минует арку с архангелом, идет дальше — вверх по улице. Выждав немного, оглядев перекресток во все стороны и никого не заметив, комиссар снова прислоняется к стене. Эта ночь, как и предполагалось, будет длинная. И похоже, не только эта. Однако первейшая добродетель охотника — терпение. А сегодня как раз охота. С живой приманкой.
Светлая фигура снова достигла угла и теперь направляется обратно. Сквозь щели закрытых ставен не пробивается ни единого огонька, и в полнейшем безмолвии улицы отчетливо слышится легкий звук медленных, не очень твердых шагов. Если Кадальсо не дрыхнет, прикидывает комиссар, то должен увидеть приманку — она как раз сейчас добралась до того места, где он сидит в засаде, наблюдая за этим участком улицы из окна винного погребка на углу площади Карнисерия. Противоположная сторона — там, где горит фонарь, — на углу улицы Вестуарио поручена еще одному агенту. И так вот они втроем замыкают окружность, центр которой — ниша с изваянием архангела. Первоначальный план предусматривал более широкий охват, то есть присутствие еще нескольких агентов, однако в последний момент Тисон отказался от этой идеи, сочтя, что такое многолюдство привлечет ненужное внимание.
Фигура, четко подсвеченная далеким фонарем, задерживается у подворотни. Комиссар из своего укрытия ясно видит светлое пятно — белая шаль должна одновременно и подманивать убийцу, и служить ориентиром для Тисона и его людей. Поскольку он автор всего замысла, само собой разумеется — как же иначе, если имеешь дело с Тисоном? — что девушка не подозревает о том, какая опасность ей грозит, и не догадывается о своей истинной роли. Это очень молоденькая проститутка с Мерсед — та самая, что известное время назад вниз лицом лежала в чем мать родила на мерзостном топчане, пока Тисон вел кончиком трости вдоль ее тела от затылка к ягодицам, ужасаясь при этом, какие бездны разверзаются в его душе. Зовут Симоной. Сейчас ей уже исполнилось шестнадцать лет, и при ярком свете весьма очевидно, что былая невинная свежесть ею уже утрачена — немудрено: несколько месяцев на панели даром никому не пройдут, — однако все же пока сохранила хрупкость облика, белокурые волосы и девически нежную, светлую кожу. Тисону не пришлось долго уговаривать Симону: сунув пятнадцать дуро ее коту — всем известному мерзавцу Карреньо, — он наплел, что хочет с ее помощью сперва поддеть на крючок, а потом всласть пошантажировать почтенных отцов семейств из этого квартала. Поверил ли в это помянутый сутенер, неизвестно, да и совершенно неважно: он обрел серебро и будущую благосклонность комиссара, не спрашивая даже, имеет ли это какое-либо отношение к убитым девушкам, слухи о которых давно уже гуляли по городу. Ибо счел, что дело, которое заваривает комиссар Тисон, — не его ума дело. И, давая согласие на все, что угодно, выразился в том смысле, что потаскухи на то и существуют. Чтобы быть потаскухами и делать все, что рассудится за благо роскошным сеньорам комиссарам. А сама Симона восприняла поручение с полнейшей покорностью судьбе и тому, кого судьба назначит ей во временные, но всевластные повелители. И в конце концов, не все ли равно — семейные ли обитатели квартала или холостые, военные в чинах или рядовые, и не один ли черт — по этой улице прогуливаться всю ночь или по той. Тех же, как гласит народная мудрость, блох давить.
Светлое пятно снова движется вниз по улице. Рохелио Тисон провожает его взглядом до самого угла Вестуарио, видит, как там оно останавливается, становится недвижным силуэтом. Совсем недавно навстречу Симоне прошел человек, и комиссар сперва насторожился, но потом понял — это обыкновенный прохожий, на которого проститутка, следуя полученным инструкциям, даже не взглянула. А инструкции точны: никого не окликать, ни с кем не заигрывать, только ждать. До сих пор мимо прошло уже трое, и лишь один остановился на миг, отпустил какую-то похабную шутку и двинулся своей дорогой.
Время течет, Тисон устал. Он с наслаждением присел бы на ступеньку, привалился головой к стене. Но знает — нельзя. Размышляя об этом, он надеется, что Кадальсо и второй агент тоже одолели искушение закрыть глаза. Улица, полумрак, светлое пятно, бродящее вперед-назад, вверх-вниз, перемешиваются у него в голове, которую все сильнее отуманивает дремота, с убитыми девушками. С тем, что разыгрывается на этой шахматной доске, все клетки которой сегодня ночью — черные. Силясь удержать отяжелевшие веки, комиссар сдвигает шляпу на затылок, расстегивает редингот, чтобы ночная свежесть пробрала и взбодрила. Будь оно все проклято. Как же хочется курить.
На миг он все же закрывает глаза, а открыв, видит, что девушка оказалась совсем близко. Подошла к нему очень естественно — просто задержалась у подворотни, прежде чем двинуться обратно. Стоит лицом к улице в шаге от комиссара, ничем не выдавая его присутствия. Голова непокрыта — белая шаль опущена на плечи. Тисон, стараясь, чтобы это вышло незаметно, смотрит на очерк ее плеч, обрисованных мягким лунным блеском, который до сих пор еще разлит над крышами домов, и светом фонаря, горящего в самом низу улицы.
— Нет фарта нынче, — негромко произносит девушка, не поворачиваясь.
— Ты все хорошо делаешь. Правильно, — говорит комиссар так же тихо.
— Я думала, хоть этот, последний остановится. Нет. Посмотрел только и пошел себе.
— Лицо разглядела?
— Плохо… Фонарь далеко. Сам здоровенный такой, и морда прямо бычья…
Описание на мгновенье вызывает у комиссара интерес. В последнее время он часто ломал себе голову над тем, как наружность человека соотносится с его нравом и намерениями. Бродя вслепую по многим путям, он вдруг вспомнил слова, вычитанные в книге «Физиогномика» Джованни делла Порты, которую дал ему почитать Иполито Барруль. Этот трактат, сочиненный лет двести назад, оказался полезен для комиссара, ибо рассказывает как раз, можно ли определить достоинства и недостатки человека по чертам его лица. Назвать это наукой было бы чересчур смело, подчеркнул профессор Барруль, вручая ему книгу, но все же образуется свод неких понятий, благодаря коим людей опасных, предрасположенных к преступлению и злодейству, можно будет определять по особенностям лица и телосложения. Тисон жадно проглотил эти страницы и потом много дней ходил по Кадису, неустанно, недоверчиво, пристально всматриваясь в лица прохожих и пытаясь узнать среди тысяч тех, что мелькали перед ним ежедневно, лицо убийцы. Отыскивал заостренные кверху черепа, выявляющие злобный нрав, узкие лбы, говорящие о тупоумии и невежестве, редкие сросшиеся брови — признак порочной натуры, лошадиные зубы, козлиные уши, изогнутые ноздри — верные приметы жестокости и бесстыдства. А лицо, похожее на морду быка или коровы, вспоминает он сейчас, говорит о трусости и лени. Походы эти завершились в одно прекрасное солнечное утро тем, что он, остановившись перед лотком с веерами, чтобы раскурить сигару, увидел в зеркале собственное лицо и в полном соответствии с законами физиогномики убедился, что его крючковатый орлиный нос свидетельствует о благородстве и великодушии. И, в тот же самый день вернув книгу Баррулю, больше об этом не задумывался.
— Не желаете, сеньор комиссар, я вам удовольствие справлю?..
Симона произносит это полушепотом, не оборачиваясь. По-прежнему стоит лицом к улице, и со стороны всякий подумал бы, что она — одна.
— Ну, так… На скорую руку…
Тисон не сомневается в умелости Симоны, но от предложения до отказа проходит не более трех секунд. Сейчас не время для баловства, решает он.
— В другой раз.
— Как скажете.
И с безразличным видом Симона отправляется назад — в сторону улицы Сан-Мигель, и постепенно исчезает во мраке, так что уже скоро виднеется одно лишь светлое, удаляющееся пятно ее шали. Рохелио Тисон меняет позу — отделяется от стены, переминается на затекших от долгого стояния ногах. Потом вглядывается в ночное небо, нависающее над крышей дома с архангелом и сатаной. Забавный малый этот француз, в десятый уж раз говорит он себе. Со всеми своими пушками, траекториями и первоначальным недоверием. И с тем, что пришло ему на смену, что превозмогает все остальное и что положительно невозможно скрыть — любопытством к техническому решению вопроса. Комиссар с улыбкой вспоминает, как добивался капитан сведений — последних, уточняющих данных о наиболее удобных для поражения местах — и выспрашивал, как все это будет доставлено с одного берега бухты на другой. Будем надеяться, сегодня ночью он сдержит свое слово.
Тисона вновь одолевает дремота: он впадает в какое-то странное состояние — вперемежку с обрывками снов в голове проплывают клочки тягостных воспоминаний. Разодранная плоть, обнажившиеся кости, застывшие глаза, припорошенные пылью. И далекий голос с непонятным выговором, неведомо чей — мужской или женский — бормочет невнятные слова: то ли «здесь», то ли «есть». Резко и коротко дернув головой, комиссар вскидывает глаза. Устремляет их теперь в сторону улицы Сан-Мигель, ожидая вновь увидеть светлое пятно. Но ему чудится другое — скользящая вдоль фасадов на противоположной стороне темная тень. Помстилось, бормочет про себя Тисон. Полусон-полуявь творят собственных призраков.
Но светлой шали не видно. Может быть, Симона остановилась в конце улицы? Забеспокоившись, а затем и встревожившись, комиссар всматривается в темноту. Ничего не видно и не слышно ничьих шагов. Перебарывая желание выскочить из засады, Тисон медленно и осторожно высовывает голову, стараясь не обнаруживать себя. Ничего. Вверху улицы, на перекрестке — тьма, внизу, в противоположном конце — зыбкий свет уличного фонаря. Так или иначе, Симона давно должна была уже вернуться. Слишком долго ее нет. Слишком тихо. Перед глазами комиссара невесть почему вновь возникает шахматная доска. И безжалостная улыбка профессора Барруля. Вы его прозевали, комиссар. Он снова ускользнул. Вы совершили ошибку и потеряли еще одну фигуру.
Паника охватывает его уже позже, когда, выскочив из-под портика, он в темноте выбежал на перекресток И особенно — когда наконец увидел светлое пятно на земле. Шаль. Тисон промчался мимо, добежал до угла и там стал озираться, вглядываться во мрак В слабом синеватом свечении огрызка луны, уже полностью спрятавшейся за крышами, вырисовывались балконные решетки, прямоугольники оконных и дверных проемов и еще гуще становилась тьма в углах и провалах безмолвной улицы.
— Кадальсо! — почти в отчаянии крикнул комиссар. — Кадальсо!
И будто отзываясь на его голос, в одном из угрюмых закоулков, в провале, зловещей расщелиной протянувшемся к самому темному месту маленькой площади, что-то вдруг на секунду мелькнуло — словно часть дома ожила. Почти в тот же миг за спиной комиссара с грохотом распахнулась дверь, ударивший оттуда широкий луч света, будто лезвие клинка, полоснул улицу и следом грузно затопали шаги набегающего Кадальсо. Но Тисон, не дожидаясь его, сам пускается бегом, ныряя во тьму, как в воду и, приближаясь, все яснее различает, как бесформенная куча внезапно распадается на две тени: одна по-прежнему неподвижно распростерта на земле, другая стремительно удаляется, прижимаясь к фасадам домов. Не задерживаясь возле первой, комиссар бросается за второй, а та уже пересекла улицу и скрывается за углом Кунья-Вьеха. В лунном блеске на мгновение вдруг возникает черная, проворная, бесшумная фигура.
— Стой! Именем закона! Стой!
В нескольких окнах вспыхивают свечи и лампы, но Тисон и тот, за кем он гонится, уже вынеслись, наискосок пролетев площадь, на улицу Реканьо к Оспиталь-де-Мухерес. Комиссар где-то уже потерял шляпу, тяжелая трость и длинные, путающиеся в ногах полы редингота мешают бежать; в груди колотье и жжение. Тень, которую он преследует, мчится с какой-то невероятной быстротой: с каждым мигом все труднее не отставать.
— Стой! Стой, убийца!
Преследуемый сумел оторваться, увеличить дистанцию, а надежда, что кто-то из обитателей квартала или случайный прохожий присоединится к погоне, ничтожна. Нечего и рассчитывать на это в два часа ночи, да еще зимой, тем более, что и мчатся оба сломя голову. Тисон чувствует, что ноги подкашиваются. Эх, с тоской и злобой думает он, хоть бы пистолет при мне был… И в бессилии выкрикнув:
— Сволочь! — наконец останавливается.
Он задыхается. Этот выкрик забирает последние силы. Дыша со свистом и хрипом, как прохудившиеся мехи, согнувшись в три погибели, жадно ловит воздух ртом. В груди колет так, будто легкие содраны до живого мяса. Тисон, привалившись спиной к госпитальной ограде, сползает по ней вниз, на землю. Тупо смотрит вслед тени, уже скрывшейся за углом. И так сидит довольно долго, пытаясь отдышаться. Потом с трудом встает, медленно бредет на подгибающихся ногах обратно — на площадь Карнисерния: в окружающих ее домах уже осветились окна, из которых выглядывают жители в ночных сорочках и колпаках. Девушку отнесли в аптеку, докладывает Кадальсо, вышедший навстречу начальству с глухим фонарем в руке. Дали понюхать соли, потерли виски ароматическим уксусом — привели в себя. Убийца успел нанести ей только один удар, от которого она лишилась чувств.
— Лица не разглядела? Приметы какие-нибудь не запомнила?
— Слишком перепугана… Пока еще плохо соображает. Все произошло очень быстро. Он напал со спины. Подкрался бесшумно, так что она поняла, что к чему, лишь когда он зажал ей рот. По ее представлениям, он небольшого роста, но сильный и ловкий. Больше никакого толку от нее не добьешься… напугалась сильно…
По второму кругу пошел, разочарованно думает Тисон, сам не свой от досады и усталости.
— Куда он поволок ее?
— Представления не имеет. Говорю же, он оглушил ее сзади. Но я полагаю — тащил он ее в ту галерею, что тянется за складом канатов и рогож. Тут и мы подоспели.
Множественное число приводит комиссара в ярость.
— Подоспели?.. Вы подоспели? Где ты раньше был, скотина? Куда смотрел? Они же у тебя под самым носом прошли.
Кадальсо сокрушенно молчит. Тисон хорошо знает его и совершенно правильно изложил ход событий. Но сам не может в это поверить.
— Вот только попробуй сказать, что заснул…
Молчание Кадальсо столь продолжительно и красноречиво, что заменяет признание вины. Он удивительно похож сейчас на туповатого, лишенного дара речи пса, свесившего уши и зажавшего хвост между ногами в ожидании трепки.
— Послушай, Кадальсо…
— Да, сеньор комиссар?
Тисон вглядывается в лицо своего помощника, еле сдерживаясь, чтоб не сломать о его глупую башку трость.
— Ты — безмозглая тварь, Кадальсо.
— Точно так, сеньор комиссар.
— Скот бессмысленный. Тупица. Дерьма кусок. У тебя на плечах вместо головы — ослиная задница. Твою мать, бабушку и богородицу заодно, не скажу куда!
— Куда вам будет угодно, сеньор комиссар.
Тисон — в бешенстве и все еще не хочет расписываться в поражении. На этот раз убийца был совсем рядом, он его в руках, можно сказать, держал. И хорошего во всей истории — только то, что у маньяка нет резонов заподозрить засаду. Пусть считает, что нарвался на обыкновенный патруль. Так что он, надо полагать, решит повторить свою попытку. По крайней мере, так хочется думать комиссару. Смирившись наконец с неизбежностью, но не отойдя от огорчения, он озирается — жители все еще торчат в окнах и у подворотни.
— Пошли посмотрим, не очнулась ли. А этим скажи, чтоб шли по домам. Есть опасность того, что…
И замолкает. В воздухе, стремительно удаляясь в сторону улицы Сан-Мигель, проносится звук, похожий на длительное оханье, а еще больше — на то, как если бы кто-то яростно разодрал исполинский кусок полотна.
Вслед за тем в сорока шагах от них взрывается бомба.