6
Коттедж «Орешек», как и многие другие вещи в Англии, на первый взгляд казался чистой причудой, но на деле скрывал в себе нечто большее. Это был перестроенный домик рабочего, крытый свежей соломой, с окошечками, утопленными в толстых белых стенах. В садике перед домом вдоль мощенной каменными плитками дорожки протянулись цветочные бордюры — шток-розы, дельфиниумы, наперстянки, гвоздики, флоксы, васильки, окруженные дымкой незабудок-самосевок. Парадная дверь открывалась прямо в гостиную, где стены были покрыты, как выражался Уильям Моррис, «честной побелкой, на которой так приятно играют солнечный свет и тени». Чтобы сделать гостиную, снесли разделяющую две комнаты стену. В одном конце был альков-кабинет, оклеенный моррисовскими обоями с розовой и золотой жимолостью; там стоял простой стол. Мебели было мало: тяжелый обеденный стол, несколько тяжелых, средневекового вида стульев, современное «квадратное» пианино. С этой простотой до некоторой степени контрастировало изобилие керамики — на каминной полке, в очаге, на подоконнике, — которая казалась неуместной в таком интерьере. Здесь были безумные чашки с улыбающимися лицами, отличный образец итальянской майолики, золотой с голубым, украшенный арабесками и менадами, внушительная овальная декоративная тарелка — «минтон» в севрском стиле, яростного ярко-розового, почти малинового цвета, с Пьеро и Коломбиной в рамке из роз и клематиса. В углу стоял предмет четырех футов высотой, повергший Филипа в изумление и немедленно опознанный Проспером Кейном как вариант «Прометеевой вазы», которую демонстрировала фабрика «Минтон» на парижской выставке 1867 года. Прометей из глины телесного цвета распростерся на сверкающей бирюзовой выпуклости крышки. Огромный зелено-золотой орел сидел у него на бедре и животе, разрывая клювом алую печень. Высокие ручки были телами светлобородых титанов в кольчугах. Роспись самой вазы была исполнена ярости — там вихрем неслись конные охотники в тюрбанах и их гончие, там пронзали копьем загнанного гиппопотама, который широко разевал нарисованную пасть, показывая клыки, коренные зубы, коралловый язык и горло. У подножия вазы клубились змеи, переплетаясь с листьями аканфа. Филип во все глаза смотрел на вазу. Он даже приблизительно не представлял, как сделаны эти глазури, не говоря уже о том, чтобы понять сюжет.
На обеденном столе, сдвинутом, чтобы освободить место для зрителей, уже стояла будка кукольного театра. Это был большой черный лаковый ящик, занавешенный черным бархатом, с фальшивыми ониксовыми колоннами и позолоченным архитравом. Сам стол был закрыт бархатным покровом, а под ним были сложены коробки с марионетками.
Август Штейнинг предложил гостям чай в саду. Его экономка миссис Беттс подала сэндвичи и высокий металлический сосуд с кипятком на круглый каменный столик, стоявший на траве. Сад был окружен деревьями — грецкий орех, ясень, кусты боярышника и терна — и обнесен изгородью; калитка вела на природу, в небольшой лесок на склоне холма, где, как сказал Штейнинг, он припрятал сюрпризы для детей, которым будет скучен взрослый разговор.
На Штерне были темные узкие брюки и не очень английская куртка цвета сажи, с поясом и двумя нагрудными карманами. Штерн стоял с чайной чашкой в руке («минтон» в дрезденском стиле, узор из анютиных глазок) и беседовал по-немецки с Татариновым. По-английски Штерн запинался, но, перейдя на немецкий, начинал говорить стремительно и страстно. Татаринов, одетый в рабочий халат и намного превосходивший ростом собеседника, склонялся к нему с настойчивой тихой речью. У англичан создалось впечатление, что это заговорщики делятся тайнами — возможно, потому, что из всей беседы им удавалось разобрать только имена недавно убитого французского президента Карно и гильотинированного анархиста Вайяна, бросившего самодельную бомбу из динамита и гвоздей во французской Палате депутатов. Однако через несколько секунд Татаринов уверенно, со знанием дела присоединился к разговору Олив Уэллвуд и Проспера Кейна о королевских сокровищах. Он поделился меткими наблюдениями о золотых и серебряных ценных предметах из собрания русского царя. Этта Скиннер, одетая в бесформенный, развевающийся яблочно-зеленый балахон, осторожно взяла свою чашку и неодобрительно уставилась на блюдо с сэндвичами: там в ярко-розовом овале на цветочной лужайке резвились три грации. Август Штейнинг улыбнулся Этте. Он сказал: она, наверное, считает, что ему следовало бы есть с глиняных тарелок со вмятинами от пальцев гончара. Разве не к этому призывал Уильям Моррис? Этта ответила, что ее предпочтение действительно таково, но каждый решает сам за себя. Август заявил, что ему нравятся абсурдные и хрупкие вещи и что искусство расписчика и позолотчика так же имеет право на существование, как искусство формовщика. Филип стоял с мрачным видом, слушая спор и думая о матери. Проспер Кейн сказал, что испытывает слабость к «минтону» — фабрика «Минтон» сделала для Музея несколько поразительных вещей, в том числе керамические колонны. Олив Уэллвуд рассказала, как еще девочкой сочиняла сказки про людей, нарисованных на фарфоровых чашках.
— У нас были драгоценные чашки, только для воскресений и праздников, с девочками в развевающихся розовых юбках — они карабкались по скалистым уступам и цеплялись за кусты с почти выдранными корнями. Я всем девочкам придумала имена и сочиняла истории про то, как они оказались в горах, на скалах, и как их спасли орлы, как раз когда Северный Ветер собирался сдуть их в пропасть…
Когда Олив говорила, вокруг воцарялось наэлектризованное молчание. Она была прелестна в чайном платье из кремового набивного батиста с рисунком из полевых цветов — васильков, маков, маргариток. На ней была соломенная шляпа с алой лентой. Когда Олив поняла, что все ее слушают, она засмеялась и сказала:
— Я этим до сих пор увлекаюсь. Люди на тарелках подносят ко рту стаканы, которые никогда не опустеют, срывают розы, которые им никогда не вплести в волосы. Я представляю себе, как они сбегают из этого плоского круга. У меня была идея сюжета о двумерных созданиях, которые пытаются найти свое место в трехмерном мире. А потом трехмерные создания точно так же попытаются войти в мир, где измерений больше. Уловить очертания других форм жизни…
Ансельм Штерн сказал Татаринову что-то насчет Porzellan-socialismus.
— А, да, — отозвался Татаринов. — М-м-м… определение утопического социализма по Достоевскому, м-м-м… красивый и хрупкий пейзаж на чайной чашке. Фарфоровый социализм.
— Может быть, это выражает нашу суть, — горестно сказал Хамфри. — Фарфоровые социалисты. Или, в случае Этты, глиняные социалисты. Когда будет установлено царство справедливости, наши представления о красоте станут совсем другими. Я согласен с Моррисом, севрский фарфор — это отвратительно. Август, вы меня поражаете.
— Человеку свойственно быть легкомысленным, — ответил Август. — Как я это вижу, человеку свойственно также стремиться к мастерству, не имеющему практического смысла. Надеюсь, вы не собираетесь принимать законы, которые запретят мне владеть севрскими сосудами.
Хамфри нахмурился.
— Будем надеяться, что в обществе, которое мы построим, никому не придет в голову хотеть такой бессмыслицы.
Этта яростно закивала. Лесли Скиннер сказал, что новое общество произведет новые узоры, немыслимые сегодня. Их будут создавать мастера, а не наемные рабы. Хамфри огляделся в поисках Филипа, но тот незаметно ускользнул, чтобы вернуться и еще раз посмотреть на вазу с Прометеем.
Почти все дети побрели в лес, как им было велено. Там они обнаружили удивительных тварей, притаившихся в ложбинах, взобравшихся на ветви: бородавчатых жаб, чешуйчатых ящериц, сову со слипшимися глиняными перьями и желтыми стеклянными глазами, пару злобных ворон. К шеям и когтям их были привязаны блестящие алые коробочки с сахарными цветами и тянучками из жженого сахара. Дети бродили вдоль быстрого ручейка, по деревянному мостику, грызя сладости. Гедда принесла башмак с человечками, с которым не желала расставаться.
Филип не пошел с другими. Он хотел остаться в доме и хорошенько рассмотреть вазу, но вышел, чтобы получить чай с тортом, и обнаружил нечто столь же интересное. Это был фонтан; его, как и двуликие кувшины и кружки в доме, и причудливых тварей в лесу, сделали братья Мартин — их работы импонировали театральному воображению Августа Штейнинга. Фонтан состоял из нескольких толстых блюд, покрытых грязно-зеленой и бурой глазурью, а местами — ярко-изумрудной керамической ряской. Центральную колонну фонтана образовали сплетенные корни, змеи, черви и ползучий плющ. Блюда были обитаемые: на них сидели, за них цеплялись жабы, тритоны и рыбы с ногами.
За колонной, сливаясь с ней, стоял Пан — бородатый, с шишковатыми рогами, он щурился и ухмылялся, а вода низвергалась по гладкому торсу на косматую шерсть бедер и раздвоенные копыта. Пан потрясал цевницей, через трубы которой медленно сочилась вода и зеленые нити водорослей.
Филип притворился, что фонтан его очень занимает, а потом и вправду погрузился в созерцание.
Кто-то положил ему руку на плечо.
— Мне сказали, что ты специалист по горшкам.
Это был Артур Доббин, приехавший с дамами Фладд. Филип пожал плечами и помотал головой. Он пробормотал, что просто приехал из Пяти городов, вот и все.
— А что ты думаешь об этом чудовищном творении?
Филип сказал, что это очень хитро сделано. Интересно. И, надо полагать, непросто. Доббин прочитал ему небольшую лекцию о братьях Мартин и их странных творениях. Он сказал, что до него дошел слух: Филип хочет делать горшки. Это правда? Потому он и интересуется фонтаном?
Филип осторожно ответил, что действительно хочет делать горшки.
— Только не совсем такие. Это… живое, очень хитро сделанное… но я хочу… я хочу…
Он вспомнил, что Доббин связан с водяным кувшином из «Жабьей просеки».
— Я работаю с горшечником, — сообщил Доббин. — С Бенедиктом Фладдом, мужем вон той дамы. Я пытаюсь ему помогать, но он считает меня неуклюжим. Я верю в будущее прикладных искусств, но мой талант, он… не к гончарному делу. Мистер Фладд не очень терпелив. Я считаю, что он гений. Я хочу создать сообщество художников — это мечта всей моей жизни, и мне было бы проще, если бы я умел работать руками.
В его тоне странно мешались бодрый энтузиазм и беспросветное уныние. Он сжал плечо Филипа. Тот сказал:
— Я хотел бы посмотреть на работу мистера Фладда. Я видел кувшин… там, в усадьбе… я видел… я сроду не видал ничего лучше…
Доббин снова сжал его плечо и расслабился.
— Куда ты пойдешь отсюда?
— Не знаю. Они обещали подумать.
— Может быть, я смогу тебе помочь.
* * *
Август Штейнинг вышел из дома с большим барабаном, выбил дробь и провозгласил чистым, высоким голосом, что представление сейчас начнется.
Когда все вошли и уселись, он встал перед занавешенной будкой театра и обратился к зрителям.
Сейчас они увидят пьесу по сказке Эрнста Теодора Амадея Гофмана «Песочный человек», представленную марионетками Штерна из Мюнхена. Август выразил желание сказать несколько слов о марионетках. Многим из присутствующих, возможно, известны Панч и Джуди. У него в коллекции тоже есть Панч и Джуди. Они и их немецкий кузен Касперль — честные артисты с древними традициями. Они — перчаточные куклы, а перчаточные куклы — от земли, сама их природа — земная. Они поднимаются снизу, как подземные жители, гномы и кобольды, они молотят друг друга дубинками и возвращаются обратно в глубины — театральных кулис или нашего сознания. Марионетки же в противовес перчаточным куклам — создания воздушные, как эльфы, как сильфиды, которые едва касаются земли. Они танцуют свой геометрически совершенный танец в мире более насыщенном, не таком юном и неуклюжем, как наш. Генрих фон Клейст в своей загадочной статье, будоражащей мысль, делает смелое утверждение: марионетки исполняют роли более совершенным образом, чем живые актеры. Они демонстрируют законы движения; их конечности поднимаются и падают по идеальной дуге, согласно законам физики. Марионеткам в отличие от живых актеров незачем пленять зрителей или вызывать у них жалость. Клейст заходит настолько далеко, что утверждает, будто бы марионетка и Бог представляют собой две точки на окружности. Самые ранние марионетки — театр теней — по сути, и были богами, символизировали присутствие богов.
— В Амстердаме я нашел несколько образчиков восточных кукол из театра теней, ваянг-голек. Этими куклами управляли специально обученные жрецы. Мы с герром Штерном изучили эти удивительные создания и внесли некоторые усовершенствования в его немецкие фигуры.
Он поклонился. Светлые волосы упали налицо. Он шагнул за ширму.
Иллюзия — непростая вещь, и толпа зрителей — непростая вещь. И ту, и другую нужно собирать из непослушных частей в однородное, единое целое. Мир внутри ящика, сделанный из шелка, атласа, фарфоровых отливок, проволоки, петель, раскрашенных задников, движущихся прожекторов и музыкальных нот, должен ожить, обзавестись собственными законами движения, собственными правилами, по которым развивается сюжет. А зрители с круглыми жадными глазами, рассеянные и надменные, поглощенные мыслями о чем-то другом, ерзающие, зажатые — должны слиться воедино, как косяк пучеглазых рыб должен, мелькая плавниками, слиться воедино, бросаться туда или сюда, повинуясь голоду, страху или радости. Послышалась флейта Августа. Кто-то был готов слушать, кто-то нет. Открылся занавес, и зрители увидели детскую спальню. Мальчик сидел среди подушек. Няня в практичном сером платье суетилась вокруг него, и ее тень нависала над ним на белой стене.
Она рассказывала маленькому Натанаэлю про Песочного человека.
— Он крадет глаза у детей, которые себя плохо ведут, — безмятежно говорила она, — и скармливает своим собственным детям, которые живут в гнезде на луне и открывают рты, как совята.
На лестнице послышались тяжелые медленные шаги. На задник падала тень перил в том месте, где они изгибаются под углом, и над перилами вдруг появилась и стала медленно подниматься тень головы и плеч старика, крючконосого, горбатого, с крючковатыми пальцами, топ-топ, раскачиваются полы сюртука.
Марионетка-мальчик натянул одеяло на голову, и свет погас.
В следующей сцене отец Натанаэля, алхимик, и его ужасный гость доктор Коппелиус склонились над котлом, в котором проводили какой-то секретный опыт. Сцена наполнилась мерцающими отблесками огня. Натанаэль спрятался, его нашли. Коппелиус замахал палкой черного дерева. Отец упал замертво в огонь. Поднялся дым.
Дальнейшие сцены были повеселее. Выросший Натанаэль, его друг Лотарь и сестра Лотаря Клара встретились в саду и обнялись. У Клары были волосы, как золотые нити, и голубое шелковое платье. Сад, пронизанный голубым светом, был полон роз и лилий. Друзья танцевали под музыку флейты.
Потом показали Натанаэля в его кабинете в Риме — в окружении крохотных книг, глобуса, астролябии, одушевленных скелетов крохотных тварей, которые принимались яростно танцевать, когда в комнате никого не было. Змеи, крысы, ящерицы, кошки. При взгляде на них зрители испытывали то же удовольствие, какое бывает, когда разглядываешь миниатюру — крохотные, идеально верные слепки, вызывающие необъяснимый восторг. В этом приятном месте Натанаэля навестил переодетый марионетка Коппелиус — в плаще, широкополой шляпе, козырьке над глазами. В руках у Коппелиуса был лоток уличного торговца, полный блестящих стеклянных глаз и крохотных трубочек — подзорных труб. Натанаэль купил подзорную трубу. Когда он заглядывал в нее, сжимая в белом фарфоровом кулачке и поднося к глазу, появлялся круг розового света и двигался по мере того, как Натанаэль поворачивал голову.
А потом на одной стороне сцены появилась женская фигура в окне, в круге розового света, а на другой — Натанаэль, вглядывающийся в подзорную трубу. Девушка была в простом белом платье, которое розовый свет наполнил розовыми вспышками, окрасив складки в кроваво-красный цвет. Она двигалась мало — подняла ручку к спокойному круглому ротику, прикрывая зевок, и скромно опустила голову.
Затем последовала сцена бала, имевшая огромный успех. Заиграла невидимая музыкальная шкатулка. Пары вихрем пролетали по сцене, скользя в вальсе, выкидывая коленца в польке и хорнпайпе, приседая и кланяясь. Натанаэль танцевал с Олимпией. Кукольник искуснейшим образом передавал и порывистые движения Натанаэля, и механическую ровную поступь его возлюбленной. Мужская марионетка оживленно суетилась вокруг женской, сопровождая, поддерживая, допрашивая, склоняясь над ее рукой, дрожа от избытка чувств. Она же двигалась, повторяя серию одних и тех же не слишком размашистых движений, грациозно склонив голову, поднимая изящную руку к круглому розовому ротику.
Занавес закрылся и снова открылся. Натанаэль ворвался в комнату, где князь — отец Олимпии — ссорился с доктором Коппелиусом. Они угрожали друг другу тростями черного дерева. Коппелиус подпрыгивал, как разгневанная лягушка. Они бросились на Олимпию, которая лежала неподвижно, откинувшись на спинку кресла. Один схватил девушку за шею, другой за ноги. Каждый тянул в свою сторону. Олимпия дрожала, но не боролась: кукольник очень хорошо передавал ее почти полную неподвижность. Вдруг случилось ужасное: она разорвалась на куски у них в руках, и куски разлетелись по всей сцене — голова с развевающимися волосами взмыла вверх, тело, ощетинившись пружинами, отскочило вбок. Князь и доктор угрожающе махали друг на друга рукой и ногой. Гедда захлопала в ладоши, а младенец-анархист заревел, и его пришлось успокаивать. Натанаэль от горя лишился чувств.
Снова появились Лотарь и Клара, подняли его, привели в сознание. Они пошли гулять вокруг колокольни, у крепостных стен. Натанаэль обнимал Клару за голубую талию. А потом тень Натанаэля поднялась, огромная в свете рампы на меркнущем синем небе, оторвалась от своего хозяина и угрожающе нависла над ним. Он повернулся к ней лицом и начал бой с тенью — качаясь, двигаясь рывками, словно повешенный, танцующий на веревке. Лотарь взял Клару под руку и увел ее от этого безумного вихря. Движения Натанаэля становились все более дикими, порывистыми, все менее человеческими, а тень разила его когтями с задника сцены. Натанаэль взмыл вверх, крутя ногами, будто на невидимом велосипеде… на миг взлетел, став невесомым… а затем рухнул через парапет навстречу гибели.
Все захлопали. Том переводил дух — словно сам участвовал в схватке и проиграл. Он исподтишка поглядывал на Джулиана, Чарльза и Геранта, чтобы понять, как на них подействовал спектакль, и увидел, что все они улыбаются и изо всех сил аплодируют, так что он тоже стал аплодировать. Филип тоже хлопал. Его больше всего заинтересовали фарфоровые лица кукол. Когда герой на протяжении спектакля претерпевает столько изменений, но у него может быть только одно выражение лица, какое из них выбрать? Он понимал, почему доктору Коппелиусу подходит рот, который одновременно улыбается и презрительно ухмыляется, но самое удачное лицо было у Натанаэля — серьезное и слабое, деликатно-худое, с полуулыбкой. Во время безумной финальной пляски лица куклы было почти не видно — только тень. Хитро придумано. И разница между «живой» марионеткой и Олимпией — марионеткой-автоматом — передавалась просто блестяще. Плавными движениями Олимпия передразнивала плавные движения всех марионеток. Вот это здорово. Он продолжал хлопать.
Дороти не понравился ни спектакль про Золушку, ни этот. В голове крутились мысли о пауках, нитях, жалах. Она думала о ловких пальцах, управляющих сюжетом и героями, и решила, лишь наполовину осознавая эту мысль, что любой контроль такого рода опасен, и ему следует противиться. Ей было приятно смотреть, как Олимпия разлетелась на куски. Дороти сказала себе, что не видит смысла в таком зрелище, хотя на самом деле видела, и он ей совсем не нравился.
Гризельде представление понравилось. Она ощущала, что в ином мире, внутри ящика, есть свобода, там все живее, красивее и ужаснее, чем в обыденной повседневности. Голубое шелковое платье Клары с крохотными складочками плиссировки было прекрасно, а собственное платье Гризельды, напомнившее ей про мисс Маффет, — отвратительно. Олимпия была замечательной пародией на мир визитных карточек и чайных чашек, комментарием к нему. На свете есть вещи получше того, что сулят Гризельде. И кукольник об этом знает.
Кукольник, Ансельм Штерн, вместе со Штейнингом вышел из-за ящика с бархатными занавесями, теперь скрывающими его творения, и поклонился зрителям — робко, пряча глаза. Миссис Беттс принесла новую порцию угощений. Ансельм Штерн опять исчез. Гризельда посмотрела на Дороти, которая стояла с сердитым видом.
— Мне хочется посмотреть на марионеток. Пойдем?
— Ты иди, он будет рад. Мне не хочется.
Гризельда поколебалась.
— Иди-иди, — сказала Дороти. — Ему будет приятно.
Гризельда подошла и встала рядом со Штерном, который распутывал нити, сматывал их в клубки и укладывал уже неодушевленные фигурки в коробки-постельки. Бледные лица пристально смотрели черными глазами в пустоту. Гризельда сказала:
— Ich danke Ihnen, Herr Stern, ich danke Ihnen für eine grosse Freude. Das war ausgezeichnet.
Кукольник посмотрел на нее и улыбнулся.
— Du sprichst Deutsch?
— Meine Mutter ist aus Deutschland. Ich lerne nur, ich kann nicht gut sprechen. Aber die Sprache gefällt mir. Und die Märchen. Ist es möglich, den Sandmann zu lesen?
— Natürlich. Es is ein Meisterwerk von E. T. A. Hoffmann. Ich schicke dir das Buch, sobald ich nach Hause komme. Deutsch mit Hoffmann zu lernen, das ist etwas.
Он встал и довольно церемонно протянул ей руку. Затем достал из кармана записную книжку и карандаш и попросил Гризельду написать свой адрес. Гризельда была в восторге — и потому, что у нее вышел настоящий разговор по-немецки, и потому, что ей пришлют сказки.
Артур Доббин думал о Филипе. Он думал: нужно сказать кому-нибудь, что Филип должен отправиться с ним и Фладдами в Пэрчейз-хауз. Бенедикту Фладду нужен помощник. Доббин надеялся стать таким помощником, но не сумел. Глина у него в пальцах корчилась и превращалась в бесформенную кашу. Его обжиги кончались катастрофой. Когда он отправлялся в «Жабью просеку», Фладд напутствовал его словами: «Не трудись возвращаться обратно». Но Доббин хотел вернуться. Фладд был гений, и Доббин хотел быть рядом с ним. Он хотел привезти с собой Филипа в качестве мирного приношения. Доббин подумал, не спросить ли разрешения у Серафиты Фладд, но она не имела привычки что-либо решать; она лишь стойко все сносила, держалась прямо и улыбалась. Дочери, видимо, пошли в нее. Герант мог бы выслушать просьбу, но Доббин чувствовал, что Герант его не любит. А Герант, как все, боялся отцовского дурного настроения. Был еще Проспер Кейн, который приезжал в Пэрчейз-хауз для консультаций, поскольку Фладд не снисходил до того, чтобы являться к нему. Доббину трудно было принимать решения. Он наблюдал за Филипом, который внимательно и вдумчиво смотрел на марионеток. Доббину хотелось быть частью какой-нибудь группы, какого-нибудь братства. Он глядел на Филипа с зарождающейся любовью. Лидд в Ромнейских болотах — идеальное место для будущего сообщества творцов, с Фладдом в роли предводителя, хотя с ним и будет трудно. Доббин умел смягчать трения. Он думал, что, может быть, его талант — именно в этом.
В Лидд он попал случайно. Как и многие другие люди, он изменил свою жизнь, навестив Эдварда Карпентера в Милторпе. Карпентер и его друг-рабочий Джордж Меррилл жили с размеренной простотой, возделывали землю, носили домотканую одежду и самодельные сандалии, принимали солнечные и воздушные ванны, открывая наготу стихиям. Доббин побывал на лекции Карпентера в Шеффилде. Она была посвящена язвам цивилизации и способам их лечения. Пропитанное благоразумием харизматическое начало святого-анархиста вызвало пламенный отклик в душе Доббина.
Доббин, толстенький сын докторской вдовы, послушно изучал медицину, чего, несомненно, пожелал бы его покойный батюшка, и постоянно проваливался на экзаменах. Он робко воображал себе страстную дружбу с соучениками-студентами, но от смущения катастрофически глупел и терял дар речи. Услышав Карпентера, он понял, что единственный способ — полностью изменить свою жизнь, убить свое старое «я». Он думал, что у него нет воображения. Он понятия не имел, куда идти за новой жизнью.
Что-то из этого он умудрился выдавить из себя в разговоре с Карпентером, после лекции, когда все пошли по-товарищески выпить пива и покурить. Карпентер распознал суть Доббина и пригласил его в Милторп.
Там Доббин наслаждался пирогами с лососиной, которые пек Меррилл, и смотрел, как двое мужчин спокойно сидят и вяжут. Через дом проходили чередой, постоянно меняясь, искатели, идеалисты и потерянные души. Ученые мужи из Кембриджа и рабочие с ферм, эмансипированные женщины и неудовлетворенные клирики. Как-то летом в Милторпе Доббин купался нагишом в ручье с Мартином Калвертом, скитальцем, похожим на цыгана. Калверт учился на священника и бросил. Он пожил как мирянин в религиозной коммуне в Гламоргане. Он научился ткать в ремесленной коммуне в Норфолке. К моменту встречи с Доббином Калверт решил стать горшечником. Работать с плотью самой земли, как он выразился. Эта идея — искусство от самой земли — чрезвычайно захватила Доббина. Во время купания они заметили, краснея и хохоча, что их члены привстали и покачиваются, колеблемые течением, — «как заколдованные змеи», сказал Мартин, смеясь, и Доббин был околдован.
Пешком они отправились на поиски наставника-горшечника. Они пошли в Южно-Кенсингтонский музей и увидели там сосуды работы Бенедикта Фладда. Мартин Калверт сказал, что этот человек — мастер, и надо попытаться его найти. Мартин описывал сосуды — их пропорции, тонкую глазурь, уверенность мастера, — и Доббин видел их совершенство его глазами.
В поисках Фладда они двинулись на юг. Они нашли его в Пэрчейз-хаузе — частично перестроенной, обветшалой елизаветинской усадьбе, что пряталась в лесах на плоской болотистой равнине за Лиддом. Мартин с заразительным энтузиазмом попросил за них обоих. Фладд был в приподнятом настроении и разрешил помочь ему с обжигом. Обжиг обернулся катастрофой. Настроение Фладда изменилось к худшему. Он проклял обоих друзей. Доббин был почти уверен, что Фладд произнес традиционную формулу церковного проклятия. На следующее утро Мартина не оказалось. Он взял рюкзак, тихо вышел из дома в предрассветной тьме и исчез.
Доббин остался на месте — ждать весточки. Но она не пришла. Он старался не попадаться на глаза Бенедикту Фладду, почти удалившемуся от мира, и пытался как-то помочь Серафите и ее детям. Доббин не умел делать горшки, но умел готовить. Он готовил свежую рыбу, пирожки с овощной начинкой, тарталетки с заварным кремом. Женщины Фладдов готовить не умели, и у семьи не было денег, чтобы нанять кухарку. Они приняли Доббина. Его сердце было разбито, но он, обладая подлинным смирением, не делал из этого трагедию своей жизни.
Так они жили с полгода. Фладд в основном притворялся, что не замечает Доббина, а Серафита давала ему небольшие суммы денег на покупки и ремонт. Как-то Доббин зашел в деревенскую церковь. На болотах часто попадаются величественные церкви, построенные для богатых фермеров и моряков в те времена, когда море еще не отступило и реки не обмелели. Эта церковь носила имя Св. Эдбурги. К удивлению Доббина, в ней обнаружился небольшой витраж работы Берн-Джонса, изображавший святую в красивом белом платье, босой, на цветущих лугах. Доббин встал на колени в золотом и травянисто-зеленом свете, падавшем от святой, закрыл лицо руками и обнаружил, что рыдает, — слезы катились меж пальцев.
Кто-то подошел сзади, деликатно тронул его за плечо и предложил помощь.
Так Артур Доббин встретил Фрэнка Моллета, настоятеля прихода св. Эдбурги. Моллет был тонкокостный, светловолосый, тощий, с хорошенькими усиками и шекспировской острой бородкой. Холостяк, он жил в коттедже в деревне Паксти. Он не был ни Мартином, ни Эдвардом Карпентером. Он чем-то походил на Доббина — робостью, неуверенностью в себе, так что легко отбросил роль наставника или спасителя и стал просто другом. Они говорили о мечте Доббина — коммуне или братстве, о новой жизни ради общего блага, которую можно начать в обшарпанных амбарах и сараях Пэрчейз-хауза.
Доббин решил, что единственный выход — пойти спросить Геранта. Герант разговаривал с Джулианом и Флоренцией Кейн о пансионе и обучении на дому. Геранту хотелось бы поступить в Итон или Марло, но латыни и истории он учился у Фрэнка Моллета, а математике — у приглашенного учителя вместе с сыновьями деревенского сквайра. Герант был недоволен, когда Доббин вмешался в их разговор и серьезно спросил его насчет Филипа.
— Иди спроси маму, — сказал он.
Доббин заметно расстроился. Оба знали, что она ничего не ответит. Флоренция сказала, что видела рисунки Филипа, и они замечательно хороши. Герант ответил, что если Филип так уж хорошо рисует, то они окажут ему плохую услугу, зарыв его талант среди болот, где и поговорить не с кем. Флоренция сказала, что Филип спал в гробнице, в подвале. Интерес Флоренции передался Геранту. Он сказал, что, может быть, его отец согласится поговорить насчет Филипа, если отец Флоренции рекомендует его — пошлет письмо или что-нибудь такое. Поэтому они посоветовались с Проспером Кейном, а он поговорил с Серафитой, которая ангельски улыбнулась и сказала, что уверена: все выйдет очень хорошо.