Книга: Детская книга
Назад: 46
Дальше: 49

47

В феврале 1910 года в Ковент-Гарден поставили «Электру» Рихарда Штрауса. Это драматическая история обреченных царских семейств, с бушующими кровавыми страстями, матереубийством и местью. Электра взяла в мужья ненависть, «с запавшими глазами, с ядовитым дыханием». Английские критики разделились на два лагеря. «Таймс» назвала оперу «непревзойденной среди прочих опер по омерзительности сюжета и текста». Бернард Шоу усмотрел в этом антинемецкую истерику. Он заявил, что «Электра» — «высочайшее достижение в высшем из искусств». «Зачастую, когда меня просили произнести обвинительную речь против глупцов и торгашей, пытающихся втянуть нас в войну с Германией, моя речь состояла из одного слова: „Бетховен“. Теперь я с равным успехом могу сказать: „Штраус“».
Англичане читали романы о вторжении в Англию, и агрессорами были немцы, люди в стальных шлемах, вонзающие железные зубы в круглую землю. А еще был легендарный Уильям Ле Кё, чьи книги, разделенные на серии, лорд Нортклифф публиковал с продолжением в каждом выпуске «Дейли мейл». Это позволило во много раз увеличить тираж газеты. Лорд Нортклифф начал с романа «Великая война 1897 года в Англии», впервые вышедшего в 1894 году. Тогда, в девятнадцатом веке, агрессорами были французы; они осадили Лондон, и Англия с помощью Германии отразила нападение.
В 1906 году Ле Кё написал «Вторжение 1910 года»: в этом будущем уже немцы топтали землю «зеленой Англии родной». Точки высадки немцев и их сражений с англичанами лорд Нортклифф перед публикацией заменял названиями мест, где у «Дейли мейл» было больше всего читателей, чтобы они, удобно устроившись в креслах, ощутили пикантный страх узнавания. Среди бесчисленных трудов Ле Кё был и роман «Шпионы кайзера», опубликованный в 1909 году, — якобы документальная книга, описывающая проникновение немецких шпионов в ряды англичан и новые страшные виды оружия. «Тайна бесшумной субмарины». «Тайна нашей новой пушки». «Германский заговор против Англии». «Секрет британского аэроплана». Планы врагов срывал некий «патриот до мозга костей», адвокат, любитель трубочного табака и знаток хорошей мебели. Чересчур аффектированные иллюстрации изображали, например, «казнь фон Бейлштейна», который стоял с завязанными глазами на площади перед Уайт-холлом, напротив расстрельной команды: гвардейцев в высоких медвежьих шапках, священника в белом стихаре и двух мрачных английских полисменов.

 

Сам кайзер сидел у себя в кабинете на табуретке в форме кавалерийского седла и писал письма родственникам — дяде Эдварду, кузену Николасу в Россию; он предлагал и заключал разнообразные договоры против многочисленных и разнообразных врагов. В сентябре 1908 года он, по согласованию с полковником Стюартом-Уортли, опубликовал в «Дейли телеграф» статью об англо-германских отношениях. Немецкие дипломаты пригладили его пассажи о непопулярности Англии в Германии.
В статье Вильгельм писал, что его «огромные запасы терпения подходят к концу… Вы, англичане, безумны — безумны, как мартовские зайцы… Я твердо намерен добиваться мира». Далее Вильгельм утверждал, что посылал своей покойной бабушке советы по ведению Англо-бурской войны. Статья заканчивалась словами:

 

«Германия — молодая, растущая империя. Она ведет и стремительно расширяет торговлю со всем миром, и немецкие патриоты с полным правом отказываются установить какие-либо границы для этой торговли. Германии нужен мощный флот, чтобы защитить эту коммерцию и свои многообразные интересы даже в самых дальних морях».
Статья никому не понравилась. Английская пресса отнеслась к ней «скептически, критически, обидчиво». Японцев расстроили резкие замечания относительно флотов в дальних океанах. Немцев поведение императора вывело из себя: случился политический кризис, на церемонии награждения графа Цеппелина орденом Черного орла за воздушный корабль кайзер произнес путаную речь, и кое-кто даже требовал его отречения. Кайзер уехал на охоту, надев желтые кожаные сапоги с золотыми шпорами и орден, который сам же придумал, — нечто среднее между крестом иоаннитов и крестом тевтонских рыцарей. Кайзер поехал с Максом Фюрстенбергом отстреливать лис и убил 84 из 134 убитых в тот день животных. Вечером он был великолепен: под коленом — орден Подвязки, поперек груди — лента ордена Черного орла, на шее — испанское Золотое руно. Он подписал письмо о морских состязаниях между Англией и Германией, адресованное Первому лорду Адмиралтейства, «от человека, с гордостью носящего форму британского адмирала, каковое звание было пожаловано ему покойной Королевой, да благословит Господь ее память».
В мае 1910 года дядя кайзера, Эдуард Сластолюбец, почил в бозе. Он лежал при всем параде в Вестминстерском дворце, и Вильгельм в очередной роскошной форме, сняв шлем с пышным плюмажем, стоял у гроба и держал за руку своего кузена Георга. Потом кайзер вернулся в Виндзор, старый семейный дом, «где я играл ребенком, резвился юнцом, а позднее, уже мужчиной и правителем, наслаждался гостеприимством Ее покойного Величества, Великой Королевы». Англичане, видя его на улицах, разражались приветственными криками. Он вернулся домой и произнес в Кенигсберге речь о божественном праве.
«Я вижу себя орудием Господним. Не заботясь о переменчивых взглядах и злобе дня, я иду Своим путем, то есть к единственной и неделимой цели благосостояния и мирного развития Нашего Отечества».

 

Той зимой он украсил шляпу, которую надевал на охоту вместе с высокими блестящими желтыми сапогами и золотыми шпорами, тушками настоящих мертвых птиц.
В августе 1910 года Гризельда Уэллвуд работала в Ньюнэме как студент-исследователь. Джулиан Кейн тоже — его работа о пасторалях все разрасталась, что было приятно, но неконструктивно: теперь в ней были латинские, греческие, немецкие, итальянские пасторали, могли прибавиться и норвежские, но она по-прежнему была беспорядочной и не обрела формы. Джулиан подрабатывал, присматривая за студентами, еще не окончившими курс. Студентам он нравился. Гризельда не преподавала, но ходила на лекции Джейн Харрисон. Гризельда упорно работала над народными сказками, начиная с Гриммов. В своих темах она и Джулиан находили много общего, повторяющихся мотивов: смерти и скорби, весны и зрелости; пожирания плоти, наказания, искупления; торжества красоты и добродетели. И Гризельде, и Джулиану кембриджская погода — холодный ветер, задувающий из степей, роскошное лето с лодками, ивами, идеальными газонами и майскими балами — по временам казалась заклятием, волшебной паутиной, из которой нужно было вырваться, чтобы коснуться реальности, ощутить ее вкус.
Они часто виделись: иногда ходили на одни и те же лекции, а потом вместе пили кофе. Посещали собрания кембриджских фабианцев. Обсуждали свои настроения. Джулиан порой самоуничижительно бормотал, что хочет пойти в армию или перебраться в Сити и делать деньги. Гризельда смеялась над ним и говорила, что он воображает себя героем сказки: рыцарем на распутье или крестьянином, которому велели выбрать одну из трех шкатулок — золотую, серебряную или свинцовую. Джулиан продолжал изучать Эндрю Марвелла, который писал так мало и так хорошо. Он совершенствовал свое знание латыни. Обсуждать альтернативные жизни Гризельды и сказку, в которой она, возможно, находилась, было гораздо труднее. Никак нельзя было — во всяком случае, мужчине, молодому человеку нельзя было взять и спросить ее, не собирается ли она остаться безбрачной и посвятить свою жизнь науке. Мужчине и женщине тяжело быть друзьями без задней мысли или призрачной надежды на физическую близость. Джулиан и Гризельда хотели быть друзьями. Это был почти вопрос принципа. Но все равно Джулиан был в нее влюблен. Умом она не уступала ни одному ученому из Кингз-колледжа, хотя Джулиан думал, что сама она этого не знает. Он был влюблен в ее ум, идущий по следу через лабиринты. Любовь, помимо всего прочего, — это отклик на чужую энергию, а ум Гризельды был остр и энергичен.
Джулиан хотел ее и физически. Она стала настолько красивой, что почти перестала быть привлекательной. Спокойное, чистое лицо было словно высечено из камня — и это легко могло показаться холодностью. Палевые косы были уложены такими идеальными кольцами, что нарушать их порядок не хотелось — хотелось лишь восхищаться издали. Джулиан специально наблюдал за Гризельдой, но не заметил в ней ни единой искорки сексуальности. Ему удалось выйти на эту тему, заговорив о сезоне, который Гризельда провела в Лондоне как дебютантка. Она оживилась. Она сказала, что это было ужасно. «Разглядывают друг друга, разбиваются на парочки. Как скот на рынке. Ужасно. Я терпеть не могу светскую болтовню, а они все только это и умеют. А шумят-то как! Они гогочут, как ослы, эти аристократы, о своих мелких удовольствиях и гротескных церемониях. Гогочут и взвизгивают. И еще приходится наряжаться, наводить красоту, вставлять перья в прическу. Меня отвергали, я отвергала. В обоих случаях — без колебаний».
Джулиан спрашивал себя, не предпочитает ли она женщин. Он решил, что это возможно. Женщины в Ньюнэме завязывали страстную дружбу, флиртовали; он слыхал, что они делают друг другу предложения. Она дружила с Флоренцией, попавшей в странную историю: Джулиана не посвятили в подробности, и он не понимал, что случилось. Еще Гризельда дружила со своей кузиной Дороти, которая только что сдала экзамены на хирурга, а это занятие Джулиан считал исключительно мужским — ножи, ланцеты, приказы.
И тут Гризельда сказала:
— Я на самом деле не собиралась в монастырь. Не намерена была всю жизнь провести среди вязания, сплетен… мелочной ревности. Жаль, что я — не ты.
— Мне не жаль. Мне нравится с тобой разговаривать.
И снова молчание — этот разговор оборвался, как и другие.
Театральное общество Марло возродило некогда успешную постановку «Доктора Фауста» Кристофера Марло, и Джулиан пригласил Гризельду. Большинство зрителей составляли гостившие в Кембридже немецкие студенты, готовые увидеть в сюжете то, что увидел в нем Гете. Были каникулы, поэтому от студенток не требовали строго, чтобы они выходили только в сопровождении дуэньи: более того — некоторые роли в пьесе играли женщины; правда, надо сказать, что эти роли были эпизодические и без слов. Студентам Кингз-колледжа не пришлось переодеваться в женское платье, чтобы выступить в роли королевы или соблазнительницы. Женщин играли женщины из «фабианской детской». Брюнхильде (Брюн) Оливье, дочери сэра Сиднея Оливье, основателя Фабианского общества, губернатора Ямайки, досталась роль Елены Троянской, «красой, что в путь суда подвигла», с напудренными золотом волосами, в платье с большим вырезом. Фрэнсис Корнфорд, студент-классик, играл Фауста, Жак Равера (будущий муж Гвен Дарвин) — Мефистофеля, а другие фабианки — Смертные грехи. Руперт Брук исполнял роль хора, был потрясающе прекрасен и произносил строфы несколько пискляво.
Гризельда спросила, нельзя ли достать еще один билет. В Кембридже сейчас гостит один ее знакомый — собственно, Джулиан его знает, это Вольфганг Штерн из Мюнхена. Штерны приехали в Англию, чтобы кое-что поменять в куклах и марионетках «Тома-под-землей», который должен был снова пойти осенью. Джулиан достал билет, и Вольфганг, несколько напоминающий Мефистофеля острой черной бородкой и угловатыми бровями, пришел на спектакль. Места были в середине, в нескольких рядах от сцены. Позади них немцы комментировали по-немецки, думая, что их не понимают. Вольфганг обернулся и велел им замолчать. Те засмеялись и послушались. Гризельда безмятежно сидела меж Джулианом и Вольфгангом. За ними расположились какие-то очередные Дарвины, Джейн Харрисон и ее очаровательная студентка Хоуп Мирлис. Харрисон, должно быть, пришла посмотреть на игру Корнфорда, с которым ежедневно переписывалась и гоняла по Кембриджу на велосипеде. После спектакля была вечеринка — в доме Дарвинов на Силвер-стрит, но наших трех героев не пригласили. Джулиан повел своих спутников в ресторан у моста Магдалины. Ресторан был французский, с веселенькой обстановкой и скатертями в клеточку.
Вольфганг Штерн довольно агрессивно сказал, что голоса у актеров, по его мнению, хорошие, но никто из этих англичан не умеет двигаться. Они стояли, клонясь, как тающие свечи. Они жестикулировали вежливо, хотя требовалось нечто абсолютно иное. Гризельда сказала, что он несправедлив. Мефистофель двигался совершенно по-змеиному. Это потому что он француз, ответил Вольфганг. Англичанам следовало бы… ограничиться?.. tableaux vivants. Charades. У Вольфганга был ужасно сердитый вид.
Гризельда, чтобы его умилостивить, сказала, что хотела задать ему вопрос по работе, которую сейчас пишет — о разнице между двумя гриммовскими версиями «Золушки»: собственно «Золушке» и «Пестрой шкурке». Гризельда сказала, что ей ужасно нравится слово Allerleirauh: разнообразные, грубые меха. Золушку преследовала злая мачеха, а Пестрая шкурка умно отделалась от кровосмесительных посягательств отца и от кухарки, которая швырялась в нее башмаками. И еще Гризельду почему-то трогало то, что Пестрая шкурка, спрятав свои платья — золотое, серебряное и звездное — под плащом из шкур, стала пушистым созданием, животным, существом среднего рода, не объектом желания.
— Пока она сама того хотела, — заметил Вольфганг. — А потом засияла, как солнце и луна…
— Англичане и французы подсластили «Золушку»…
Джулиан ощутил электрический ток. Искры, разряды проскакивали между этими двумя. Их руки лежали слишком близко друг к другу. Гризельда смотрела на немца слишком пристально либо вообще не смотрела.
«И что же это значит?» — спросил себя Джулиан и не мог найти ответа.
Они с Вольфгангом проводили Гризельду обратно в колледж, где ее, взрослую женщину, запирали в нелепо ранний час. Она стояла на ступеньках, улыбаясь обоим.
— Какой прекрасный вышел день, — сказала она. И добавила: — Цивилизованный.
Джулиан знал, что в ее устах это одна из высших похвал.

 

Он пригласил новоявленного соперника в паб и взял ему бренди. Немец был колюч — человек, вырванный из привычного окружения, в котором ему легко и просто. Джулиан говорил о разном — о театрах, Гете, Марло — и на третьем стакане бренди сказал:
— Давайте выпьем за Гризельду. Die schöne Гризельду.
— Die schöne Гризельду. Вы не говорите по-немецки.
— Не говорю, только учусь. Мне для работы нужно читать по-немецки.
— Она как статуя в сказке. Или марионетка. Ничего не чувствует.
— Не думаю, — осторожно возразил Джулиан. Он не знал, хочет ли поделиться своим открытием с этим робко-язвительным юношей, который, кажется, не смог дойти до того же самостоятельно.
— Какой смысл приезжать сюда и видаться с ней, — продолжал Вольфганг. — Она улыбается и ничего не замечает. Очаровательная английская леди. Такая принцесса. Каждый волосок ее прически — под контролем. Ничто никогда ее не волновало. Может быть, ничто, никто не может ее взволновать. Простите. Это все бренди.
Воцарилось долгое молчание. Вольфганг добавил:
— Извините. Может быть, вы… вы сами…
— О нет. Ничего такого.
Снова молчание. Черт возьми, надо поступить по-честному. Кроме того, это добавит сюжету интереса.
— Я заметил… — произнес Джулиан и замолчал, подыскивая слова.
— Вы заметили, что я… несчастен.
— Нет-нет, собственно говоря, я не о том. Я заметил ее. Как она смотрит на вас.
— Смотрит?
— Я никогда не видел, чтобы она хоть на кого-нибудь так смотрела.
— Смотрела?
— Я вас умоляю. Она вами интересуется. И больше никем. Вот что я заметил.
— О.
Вольфганг овладел собой и улыбнулся. Улыбка вышла несколько демонической, горестной — просто у него была такая форма лица. Он сказал:
— Я идиот. Значит, все еще хуже. Понимаете… она — сказочная принцесса. У нее в банке лежат горы золота, слитков, и она должна выйти замуж за такого же человека или найти осла, который срет золотом. Извините. А я делаю кукол. Гоняю по сцене игрушечных человечков.
— Но ведь вас можно назвать художником.
— Назвать-то можно, но никто не услышит. В меня будут бросать сапогами и выгонят вон.
— Не понимаю, почему вы так легко сдаетесь, — сказал Джулиан. И добавил, с подлинным ядом в голосе: — Мне кажется, это не совсем честно по отношению к ней…
— Напротив, — сказал Вольфганг. — Именно это и честно.

 

В сентябре 1910 года Второй, или Рабочий, интернационал устроил съезд в Копенгагене. Иоахим Зюскинд и Карл Уэллвуд поехали туда вместе и участвовали в антивоенных заседаниях. Социализм был международным движением, он пересекал границы, он был братством мужчин и женщин. Зюскинд поддерживал связь с «Gruppe Tat» Эриха Мюзама и Иоганна Нола — типично мюнхенской смесью писателей, рабочих и революционеров. Леон Штерн страстно увлекался всем этим. Как и Генрих Манн, Карл Вольфскель и Эрнст Фрик. В Копенгагене обсуждали, нельзя ли объявить всеобщую, международную забастовку, акт протеста для предотвращения войны. Резолюцию предложили британец Кейр Харди, который только что вернулся в английский парламент в еще более сильном большинстве, и француз Эдуар Вайян. Они порекомендовали «союзным партиям и организациям трудящихся обдумать желательность и возможность общей забастовки, особенно в отраслях, производящих материалы для военной промышленности, в качестве одного из методов предотвращения войны, а следующему конгрессу принять решение по конкретным действиям».
Харди поддержали бельгиец Вандервельде и харизматический лидер Жан Жорес. Однако воспротивились социалисты из Германии: они окопались в немецком правительстве, их союзы владели крупными средствами, капиталовложениями и не хотели ими рисковать. Как часто бывает на больших сборищах, от которых требуют конкретных спланированных действий, конгресс вынес еще одну резолюцию, осуждающую милитаризм: «Организации трудящихся в странах — членах II Интернационала должны будут рассмотреть возможность общей забастовки, если возникнет необходимость предотвратить высочайшее преступление — войну». «Если… рассмотреть возможность…» — передразнил Зюскинд, который в душе оставался анархистом. Кейр Харди написал своей любовнице Сильвии Панкхерст:
Милая, разве ты не обещала мне больше ничего не воображать. Ничего не было, дорогая, просто на машинке, кажется, писать легче.
Я на конгрессе каждый день, с 9 утра до 9 вечера. Сегодня устроили увеселительную поездку на яхте, но я не поехал и вместо этого пишу тебе. Вуаля!.. Я принял приглашение выступить в Швеции на двух митингах на следующей неделе, а оттуда поеду на демонстрацию во Франкфурт-на-Майне…
Что будет потом — пока неясно. Я буду слать тебе открытки из разных мест, но писем не жди, милая… Я прекрасно себя чувствую и наслаждаюсь работой. С любовью и охапками поцелуев,
твой К.
Непонятно было, кому должны хранить верность рабочие в случае войны — своим товарищам или своей стране. Однако ясно было, что всемирная забастовка требует планирования и организации, хотя многим была близка идея спонтанного выступления.

 

Чарльз-Карл Уэллвуд энергично работал в Лондонской школе экономики. Он ходил на лекции Грэхема Уоллеса, отца-основателя Фабианского общества, который, будучи убежденным агностиком, вышел из общества, когда оно поддержало идею государственных ассигнований на религиозные школы. В своей книге «Человеческая природа в политике» Уоллес анализировал психологию политики. Он писал, что современные люди произошли от жителей палеолита и унаследовали множество инстинктов и склонностей, помогавших предкам выживать. Философы, изучающие политику, считают людей рациональными созданиями. Но они не исследовали структуру порывов. Уоллес рассмотрел природу дружбы, эмоциональные реакции людей на личности монархов и кандидатов на политические посты, формирование групп, толп и стад. Студентов, подобных Карлу, он знакомил с сочинениями Уилфреда Троттера, посвященными «Стадным инстинктам в военное и мирное время». Карл приучился думать, что люди действуют под влиянием иррациональных импульсов и что группы, толпы и стада ведут себя не так, как отдельные личности. Сам он был отдельной личностью, несмотря на то что подписал «фабианский кодекс», несмотря на свои социалистические взгляды. Он хотел помочь страдающим массам, но при встрече не знал, о чем с ними говорить, в особенности — если они были в толпе или группе.
Тем не менее он взялся читать лекции для только что сформированного Национального комитета по борьбе за отмену законов о бедноте. Комитет, дитя Беатрисы Уэбб, располагался между штаб-квартирой фабианцев и Лондонской школой экономики, совсем рядом со Стрэндом. Списки сотрудников этих трех организаций заметно перекрывались — ведь у всех трех были одни и те же задачи. Эти люди надеялись быть реалистичнее социалистов. Беатриса Уэбб говорила, что устремления социалистов хороши как долгосрочная цель, но уже сейчас нужно что-то делать с «миллионами неимущих, которые составляют неприятное и совершенно необязательное приложение к индивидуалистическому обществу».
Индивидуалистическая политика была непроста. Митинги, конференции, летние школы, группы по изучению того и сего, листовки. Шестнадцать тысяч членов, отделения повсеместно. Комитет насчитывал одиннадцать служащих на жалованье и четыреста приглашаемых лекторов. Среди них, вместе с Чарльзом-Карлом, оказался Руперт Брук. Он путешествовал в живописном фургоне от Нью-Фореста до Корфа и обратно. Они с приятелем читали увлекательные лекции на деревенских общинных лугах и прямо на улицах. Беатриса Уэбб намеревалась «быстро, но почти незаметно переменить самую сущность общества». Люди и человеческая природа повергали Руперта Брука в экстаз.
«Я внезапно ощущаю невероятную ценность и важность любого встречного и почти всего, что вижу… то есть, когда я в таком настроении. Я брожу по округе — вчера я даже в Бирмингеме этим занимался! — сижу в поездах и вижу неотъемлемое величие и красоту любого человека. Я могу часами любоваться чумазым немолодым ремесленником, сидящим напротив меня в вагоне, я люблю каждую грязную, капризную складку на его слабом подбородке, каждую пуговицу на нечистом, покрытом пятнами жилете. Я знаю, что их умы совершенно не развиты. Но я так зачарован самим фактом их существования, что у меня не хватает времени об этом думать».
В 1910 году фабианцы тоже устроили летний лагерь на две недели для тех, кто трудился над агитационной кампанией. Лагеря располагались на северном побережье Уэльса. В числе их агитаторов были персонажи из «фабианской детской», представители среднего класса победнее, пожилые дамы, учителя, политики. За ними съехались фабианцы из разных университетов. Университетские фабианцы были настроены возвышенно, а кембриджцы вели себя крайне легкомысленно и даже пошло. Руперт докладывал Литтону Стрейчи о полуночной возне и буйных выходках. Беатриса Уэбб жаловалась, что они устраивают «шумные, дикие увеселения» и «склонны по окончании лагеря становиться еще более надменными критиканами, чем были… Они не соглашаются ехать в лагерь, пока не узнают, кто еще там будет, по словам Руперта Брука… не хотят учиться и думают, что и так уже все знают… эгоизм университетских юнцов не знает границ».

 

Джулиан и Гризельда в этот лагерь не поехали. Чарльз-Карл отправился в лагерь для агитаторов. Женщины там ходили в гимнастических рубашках. Мужчины — во фланелевых штанах или бриджах и толстых носках. Все носили обувь на удобной плоской подошве, делали гимнастику и плавали. Чарльзу-Карлу удалось убедить Элси Уоррен оставить дочь с Мэриан и тоже приехать в лагерь. Элси в это время читала и думала с такой скоростью и яростью, что посрамила бы небольшие экскурсы Руперта Брука в елизаветинскую поэзию. Словно от этого ее жизнь зависит, заметил Чарльз. «Зависит», — ответила Элси. Она читала Мэтью Арнольда и Джордж Элиот, «Современную утопию» и «Вести ниоткуда», стихи Морриса и Эдуарда Карпентера. Она писала в тетрадь, что ей понравилось и что не понравилось, но Чарльзу-Карлу эти записи не показывала.
Считалось, что в фабианских лагерях вопросы пола не возникают. Там царила дружба, общая цель, здоровый дух в здоровом теле. Элси задавала вопросы и ставила под вопрос полученные ответы. По прибытии в лагерь она говорила с ярко выраженным акцентом срединных графств. На самом деле она умела почти полностью убирать акцент, так что по говору невозможно было определить, откуда она. Чарльз-Карл с радостью учителя наблюдал, как Элси ввязывается в споры и заводит друзей. Между ним и Элси стоял вопрос пола. Он знал, что «нравится» Элси. У них были свои, только им двоим понятные шутки. Им было легко друг с другом. Слишком легко, думал Чарльз-Карл. Многое зависело от погоды. В один из более солнечных дней они пошли гулять вдвоем и присели на кочку, обглоданную овцами.
— Я бы хотел тебя поцеловать, — сказал Чарльз-Карл.
— А потом что? — спросила Элси, не придвигаясь и не отодвигаясь, полулежа рядом с ним и разглядывая землю.
— Ну а потом видно будет.
— Что именно? — не уступала Элси.
— Я никогда не сделаю тебе больно, для меня это было бы хуже всего на свете.
— А для меня хуже всего на свете — потерять независимость.
— Ты можешь подарить мне независимый поцелуй.
— Могу? Вряд ли. Одно влечет за собой другое.
— Но ты же не будешь утверждать, что тебя раньше никто никуда не влек, — отважился Чарльз-Карл. — Ты все об этом уже знаешь. А я нет.
Элси нахмурилась.
— Ты не встречал настоящую змею в человеческом обличье. Думаю, что нет. Змею, чарующую птичек, змею с холодными глазами и железной волей.
— У меня тоже есть воля. Но я не хочу делать тебе больно…
— Ты и многого другого тоже не хочешь. А я еще не хочу потерять твою дружбу. Она для меня очень много значит.
Чарльз потянулся к ней и взял ее за руку. Она позволила. Он приблизил лицо к ее лицу, и она закрыла глаза. А потом сжала губы и отвернулась.

 

В конце лагеря Чарльз-Карл и Элси уехали на день раньше, пропустив лекцию Герберта Метли на тему «Искусство и свобода для общества и личности». Элси сказала, что не хочет его слушать, и Чарльз-Карл поддержал ее:
— Мы можем выйти из поезда где-нибудь по пути и полюбоваться природой.
Он замер в ожидании.
— Ладно, — сказала Элси.
Так они оказались в живописной харчевне в Оксфордшире. Сад за домом убегал вниз, к ручью. В саду росли розы, гвоздики и незабудки. Чарльз сказал:
— Элси, ты — миссис Уэллвуд.
— Нет, и не буду. Но один раз ты можешь так сказать. Только один раз. Я все продумала. Я тебе должна.
— Должна! — повторил Чарльз. — Да чтоб тебя. Я хочу, чтобы ты была счастлива.
— Я никогда не буду счастлива. Я лишилась места и не нашла другого. Но здесь мы можем поиграть в другую жизнь, если хочешь. Я же сказала, что согласна.

 

В спальне, куда их провели, он хотел поцеловать ее, потом подумал, что не станет, и открыл окно на лужайку, чтобы слышать журчание ручейка. В окно полетела мошкара. Он снова закрыл его. Элси с негнущейся прямой спиной расчесала волосы и снова уложила в прическу, стоя спиной к Чарльзу-Карлу. Но она видела его в зеркало, видела беспокойство у него на лице и мрачно ухмыльнулась ему, вонзая в узел волос последнюю шпильку. Он улыбнулся в ответ — зеркальной Элси.
Они спустились вниз к ужину — гуськом, по узким ступенькам лестницы, покрытой истертым ковром. В столовой были красивые обои и занавески в цветочек. Элси держалась прямо, как линейка, и стискивала руки на коленях. Она выбрала грибной суп, запеченную баранью ногу с зеленым горошком и пирог со сливами. Чарльз-Карл взял то же самое. Он сказал:
— Этот Метли — болван.
— Он пишет не про настоящую жизнь, это уж точно. — Элси глядела в тарелку. — Но, правда, убеждать он умеет.
И добавила:
— Миссис Метли, она мне очень помогала, вместе с миссис Оукшотт и мисс Дейс. А ведь они могли бы отнестись ко мне холодно, свысока. Они меня спасли на самом деле.
— Сейчас многое меняется, — заметил Чарльз-Карл. Он хотел сказать что-нибудь теплое, утешительное о ее былом несчастье, но ничего не придумал. Он знал, что она это поняла. Принесли суп и хлеб на тарелочках, расписанных летящими аистами, взлетающими аистами и камышами. Карл спросил, нет ли вина, ему принесли небогатую винную карту, и он заказал бутылку белого бургундского. Элси сказала:
— Минтон. Эти аисты. Моя мамка… мама… таких рисовала. У нас была пара таких тарелок. Второго сорта. Она их не очень любила. Говорила, что это японский стиль и что аисты — к долголетию. А в Англии они — к детям, она так говорила, а детей у нее и так уже было слишком много.
Элси помолчала.
— Она умерла от свинцовых белил. Мамка… мама была художница, была бы художница, если бы у нее была такая возможность. Филип это унаследовал от нее. Она умерла от свинцовых белил и оттого, что у нее было слишком много детей. Мы когда-то сочинили дурацкую песню.
— Ну? — спросил Чарльз-Карл.
— Семь человек на постель мертвеца, — как-то скомканно выговорила Элси. — Мы с Филипом сочинили. Нам некуда было положить брата… когда он умер… так что пришлось его оставить на кровати, а мы все кашляли, тоже чуть концы не отдали.
И добавила:
— Извини.
— За что? Я хочу, чтобы ты со мной говорила. Рассказывала мне.
— Мои рассказы не подходят для такого распрекрасного обеда на красивых тарелках. Ты мне помогал, так же как миссис Метли и миссис Оукшотт. Я тебе благодарна.
— Ты это говоришь, — не остался в долгу Чарльз-Карл, — чтобы подчеркнуть классовые различия между тобой и мной. Которые нам следует забыть.
— В этом супе настоящие сливки. Ровно столько, сколько надо. Это ведь тоже искусство. Нет, мы с тобой не можем забыть об этих различиях.
У Карла не шла из головы картина: семь (очень грязных) человек втиснуты в одну кровать и кашляют, и один из них мертвый. Элси аккуратно орудовала суповой ложкой. Он смотрел на лицо с сильными чертами, замкнутое, сдержанное, но живое, пытливое. Чужое — частью из-за классовых различий, частью из-за того, что пережила она и никогда не переживал он. Он сказал:
— Я тебя обожаю, когда ты такая сердитая и решительно расправляешь плечи.
Суровое лицо дрогнуло.
— Не надо, а то я сейчас заплачу. И ты будешь меня стесняться. Ты должен был бы меня стесняться.
Воцарилось молчание. Баранина была подана и съедена под разговоры о лекциях в летней школе; Элси сказала, что Шоу может говорить с любым акцентом, а потом его убрать. Она заговорила о Шекспире. О Розалинде и Виоле, которые прикидывались мужчинами, принимались действовать сами, окрыленные надеждой.
— Откуда он это знает? — спросила она у Чарльза-Карла. — Ни один другой мужчина так не пишет о женщинах, он словно знает их изнутри, если можно так выразиться.
А еще леди Макбет, как она вдруг говорит, что кормила младенца грудью. Единственный раз говорит. Совсем не схоже… не похоже, что у нее был ребенок, и она говорит про него только один раз, только чтобы сказать, что оторвала его от груди. Это ужасно. И он так и задумал.
Они разобрали Корделию, Гонерилью и Регану и получили удовольствие от беседы. К пирогу со сливами принесли вкуснейший заварной крем.
— Снова сливки, — сказала Элси. — Крем хороший, густой. Это от сливок и яиц, а не только от крахмала.

 

Они поднялись в спальню. Чарльз-Карл сказал, что мошкара ужасно противная. Элси начала раздеваться — деловито, отыскивая вешалки, выравнивая туфли под кроватью, словно в комнате, кроме нее, никого не было. Она повесила юбку и блузку и, оставшись в одной нижней юбке, пошла чистить зубы, все так же деловито. Ему страшно нравились ее мускулы, которые напрягались, когда она склонялась расшнуровать ботинок или тянулась повесить юбку. Элси чистила зубы яростно. Потом сказала:
— Ну что ты стоишь.
Тогда он тоже начал раздеваться — ботинки, шерстяные носки, бриджи, куртка. Ступни у него были длинные и белые. У них был какой-то неиспользованный вид. Карл тоже почистил зубы. Потом ни с того ни с сего причесался, и Элси расхохоталась. Так что он подошел к ней и начал слегка дрожащими пальцами расшнуровывать ей корсаж. Элси накрыла его руки своими и помогла ему. От руки к руке бил электрический ток. Она перешагнула через юбку и корсаж и осталась в панталонах.
— Открытки для ценителей, особый жанр, — сказала Элси Уоррен.
Груди у нее были точеные — как у богини, подумал он, — а соски коричневые, словно каштаны.
Она повернулась, наклонилась, приподняла покрывало и скользнула в кровать. Покрывало было белое, хлопчатобумажное, расшитое белыми розами и бутонами.
Чарльз-Карл снял полезную для здоровья майку и егеревские кальсоны. «Это случается со всеми, но у всех по-разному», — подумал он. Он не был пьян, но чувствовал себя немного пьяным.
Он залез в кровать к Элси и не знал, что делать — в частности, потому, что не знал, чего она хочет. Она, лежа рядом, стянула панталоны и придвинулась поближе. Она гладила его, а он хватал ее за разные места, и она извивалась и хохотала, и взяла его, и направила — вот сюда, вот так. И взяла его руку и направила ее вниз, меж завитками его и ее волос там, внизу, а потом он, или оно, или они поняли, что надо делать, и нашли нужный ритм, и Карл, задыхаясь, спросил: «Ну, теперь ты счастлива?», и она ответила: «Да. Еще, еще. О да».

 

Завтрак был и радостным, и печальным. Между ними уже существовало что-то такое, что они не обсуждали, о чем не говорили и намеренно не думали. Карл не думал ни о том, что хотел бы видеть это красивое лицо за завтраком всю оставшуюся жизнь, ни о том, что хотел бы каждую ночь засыпать, положив руку на эту точеную грудь или меж стройных, сильных ног. Но он все-таки сказал, что можно найти гостиницу еще на одну ночь, а Элси возразила:
— Я не могу так надолго бросать Энн, я ей нужна.

 

Оплатив счет и идя по дорожке к кебу, Карл смутно думал о том, что теперь никогда не женится, потому что не в силах представить, как можно хотеть другую женщину. Он принял решения, которые… все перепутали и осложнили… для всех.
22 июня 1911 года, самым длинным и жарким летом в истории Англии, король Георг V короновался в Вестминстерском аббатстве. Король собственноручно снял показания термометра у себя в теплице — 98 градусов по Фаренгейту. Неоязычники ныряли голыми в прохладные гранчестерские пруды под нависшими ветвями, прятались, хихикая, в кустах и разглядывали проходящие лодки, полные туристов и университетских преподавателей. Кайзер с семейством прибыл на коронацию на своей яхте «Гогенцоллерн». Королева Мария была в шляпе с кремовыми розами и изящными перьями. В июле кайзер послал новую канонерку «Пантера» в Агадир, и французы с англичанами обвинили его во вмешательстве в колониальные дела Франции.
Уэббы, движущая сила Фабианского общества, решили удалиться от жары, веселья и суеты и отправились в Канаду — в турне, которое должно было продлиться год. У Национального комитета поубавилось работы. Отчасти потому, что по всей стране бедняки, рабочие, семьи рабочих кипели недовольством, решимостью и даже яростью. Случались забастовки: шахтеров и железнодорожников, йоркширских ткачей-шерстяников, ланкаширских прядильщиков; забастовки, организованные союзом операторов разрыхлительно-очистительных и кардочесальных машин. Тем жарким летом волна протеста началась с забастовок моряков и пожарных в Пуле и Халле, за два дня до коронации. К морякам и пожарным присоединились докеры. Шли переговоры, достигались соглашения, рабочих пугали введением войск, рабочие выдвигали новые требования. В августе забастовали транспортники, их поддержали матросы лихтеров, грузчики, возчики, матросы буксиров, крановщики, бункеровщики, матросы барж. Лондонский порт замер. Овощи гнили, масло в бочонках прогоркало. Без электричества морозильники кораблей-рефрижераторов выключались, и тухло мороженое мясо из Аргентины, Новой Зеландии, США. Замаячила угроза голода. Тут женщины Бермондси под водительством Мэри Макартур вдруг бросили работу и выбежали на улицу с криками и песнями. Это случилось само собой; у женщин не было определенного повода; просто они вдруг поняли, что их жизнь невыносима, а мир, в котором они живут, — неприемлем и несправедлив.
Комментаторы событий видели в этом брожении людского гнева и силы проявление стихий, подобное лесному пожару или урагану, или, как деликатно выразился Рамсей Макдональд, бурление весенних соков.
«Все трудящиеся отозвались на призыв к забастовке столь же охотно, инстинктивно, как отзывается природа на зов весны. Люди словно оказались во власти некоего заклятия». Писатель-консерватор Фабиан Уэр, описывая новый синдикализм социалистов и членов профсоюзов, завезенный из Франции, подразумевающий стремление к революции, назвал его «торжеством инстинкта над разумом».
Бен Тиллет, неутомимый харизматический лидер рабочих, писал:
«Война классов — самая жестокая из войн и самая безжалостная. Капитализм есть капитализм, как тигр есть тигр, оба дики и безжалостны к слабым».
Чарльз-Карл читал труды Уилфреда Троттера о стадном инстинкте человека и наблюдал за марширующими голодными, озлобленными людьми и их голодными семьями с беспокойством и ощущением человеческого бессилия. Троттера интересовали группы, «агрессивная стайность волков и собак, защитная стадность овец и быков, а также отличные от них обоих, более сложные социальные структуры муравьев и пчел, которые можно назвать социализированной стадностью».
Но Троттер верил — и Чарльз-Карл его понимал, — что люди создали социальную структуру, которая больше не подчиняется напрямую сдержкам и противовесам эволюции. Человек создал описывающие мир верования и мифы, а также мораль и стал относиться ко всему этому как к вещам, а не как к словам и мыслям.

 

Мы видим, что современный человек вместо того, чтобы честно и мужественно признать свое состояние, послушно внимать своей биологической истории, преисполниться решимости устранить любые препятствия к безопасности и постоянству своего будущего, что единственно только и позволит добиться безопасности и счастья человеческого рода, подменяет все это слепым доверием к своей судьбе, незамутненной верой в то, что вселенная питает к его моральному кодексу какое-то особое уважение, и не менее прочным убеждением, что его традиции, законы и учреждения непременно основаны на незыблемых законах бытия. Но так как он живет в мире, где за пределами человеческого общества слабость не прощается никому и где плодам воображения, как бы прекрасны они ни были, никогда не стать фактами, легко представить себе, сколь высока вероятность, что человек в конце концов окажется одной из ошибок Природы, и она небрежно смахнет его с рабочего стола, освобождая место для очередного плода своего неистощимого терпения и любопытства.

 

Чарльз-Карл постепенно разуверялся в индивидуалистическом обществе, которое пропагандировала Беатриса Уэбб. Он обнаружил, что с легкостью — с опасной легкостью — способен ненавидеть целиком класс, к которому сам принадлежит. Карл представлял себе чау-чау и борзых, породистых до вырождения, кохинхинских кур, которые уже и ходить толком не могут, с противными, ворчливыми голосами. Коронацию он видел, по Троттеру, как бесполезный карнавал пустых выдумок, человечка в дурацкой шляпе, окруженного подхалимами, едва способными передвигаться из-за неудобных одежд, в здании, построенном для несуществующего человекоподобного божества. Верить в Империю как в истину означало присоединиться ко лжи, называющей факт эволюции — зубы, когти, низкопоклонство, триумфализм — торжественным и поэтичным именем.
А в Ист-Энде толпы маршировали как единое существо, встряхиваясь всем огромным телом, чтобы сбросить с себя лень, покорность, неведение собственной силы, что держали их в рабстве.
Но Карлу не было места в толпе. Плясать он не умел, маршировать не мог — или мог, но не чувствовал единящей общей цели, — и понимал, что даже отмена законов о бедноте не отменит доводов Троттера.

 

17 августа Герберт Генри Асквит, премьер-министр, встретился с представителями профсоюзов железнодорожников. Он предложил создать королевскую комиссию для расследования их жалоб. Он говорил с высоты своей должности. Либо рабочие согласятся ждать нескорого решения королевской комиссии, либо их противники будут вынуждены применить силу. Рабочие ушли совещаться, потом вернулись. Они наотрез отказались как ждать решения королевской комиссии, так и приступить к работе. Асквит вышел из комнаты, и многие слышали, как он явственно пробормотал: «Ну что ж, в таком случае ваша кровь падет на вас самих». Уинстон Черчилль отрядил войска — занять позиции на случай протеста шахтеров. Напряжение и кипящее негодование все нарастали.

 

Осенью 1911 года вагнеровский цикл «Кольцо нибелунга» был целиком поставлен в Ковент-Гарден. У блумсберийцев были билеты, и у «фабианской детской» тоже; Руперт Брук, Джеймс Стрейчи и прекрасные дочери сэра Сиднея Оливье обменяли свои места и оказались вместе в партере. В Нифльхейме черные эльфы выстукивали молотками яростные ритмы, одноглазый Вотан и хитрец Логе, бог огня, спускались в подземный мир и обманом забирали у тамошнего царя золотое кольцо власти и шлем-невидимку. Огонь вздымался и мерцал вокруг валькирии Брюнхильды, спящей на скале, и Брюнхильда-Оливье аплодировала. Вотан калечил Иггдрасиль, мировое древо, чтобы создать законы и договоры, творя собственный, слишком человеческий, миропорядок, медленно разлагающийся в собственной косности, в узости восприятия добра и зла. Люди в спектакле были растленные, заблуждающиеся либо жертвы, но Рейн и музыка — и языки пламени тоже — искрились и пели.
Гризельда пошла на Вагнера с Джулианом, Чарльзом-Карлом, Вольфгангом и Флоренцией. Гризельде была интересна вагнеровская (как она считала — оригинальная) версия мифов «Эдды» и «Песни о Нибелунгах». Гризельда сказала Джулиану, что в фольклоре ничего нет про Вотана, рубящего Иггдрасиль и желающего поджечь весь мир и Валгаллу. Это собственное изобретение Вагнера, его вклад в сюжет. Джулиан сказал, что от этого пения чувствует себя бессильным. Чарльз-Карл, который по-прежнему интересовался группами и инстинктами, назвал толпу своеобразным животным, совершенно непохожим на отдельного читателя. Если произведение талантливо, то зрители, слушатели сливаются в единое существо. Подобное дракону, подхватила Гризельда. Дракона можно убаюкать музыкой. Джулиан сказал, что недовольная зрительская масса — тоже существо, ее роднит общее чувство, она себя накручивает.
— Тихо, — шикнул Вольфганг, — слушайте, музыка снова начинается.
И наводящие ужас звуки повисли в воздухе гипнотическими нитями, отвечая самим себе, усиливаясь, сплетаясь воедино.

 

Марго Асквит, жена премьер-министра, в 1906 году писала у себя в дневнике:
Ни одна из моих подруг ничего не знает о политике и не интересуется ею. Их влекут личные отношения, престиж, возможность влияния на состав правительства. Женщины на самом деле ч…вски глупы, у них есть только инстинкты, которые, в конце концов, есть и у животных. У женщин нет чувства соразмерности, нет рассудка, очень слабое чувство юмора, никакого понятия о чести или истине, или же о пропорциях, а есть лишь слепые силы личных привязанностей и все животные инстинкты в их более героических проявлениях…
Марго презирала и боялась агитаторш-суфражисток, которые плевали в нее на банкете у лорда-мэра, а в 1908 году забросали камнями окна квартиры на Даунинг-стрит, заставив Марго бояться за маленького сына.
«Меня чуть не вырвало от страха, что он проснется и закричит. Зачем мою жизнь омрачают эти бесполезные, злобные, жестокие женщины? Они говорят, что мужчины заработали бы менее суровое обхождение. Какая ложь! Мужчин пороли бы кнутами на каждом углу».
Марго незыблемо верила в свое женское влияние и интуицию. В конце 1910 года, во время выборов, она обратилась к Ллойд Джорджу. Это было глупое письмо, поразительным образом не сознающее собственной глупости.
Я уверена, что Вы столь же щедры, сколь и импульсивны. Я собираюсь обратиться к Вам с политическим воззванием. Я называю его политическим, а не личным, чтобы Вы знали: если Вы не ответите, я весьма опечалюсь, но не обижусь. Прошу Вас: когда Вы обращаетесь к толпе, не будите в ней низких, отвратительных чувств, стремления к насилию; это вредит тем участникам собраний, которые сражаются в нынешней избирательной кампании из благороднейшего желания видеть лишь честную игру; мужчинам, не обуреваемым желанием проломить кому-либо голову; беспристрастным, способным жалеть и исцелять своих ближних, будь то лорды или подметальщики. Я полагаю, что именно эта хладнокровная классовая ненависть, проявляемая в последние годы на совещаниях в палате лордов, заставила Вас сказать, что лорды выдержанны, как сыр, и так же воняют, и т. д. и т. п.
Возможно, положение было бы не столь серьезно, если бы Ваши речи лишь задевали лордов и отвращали их; но, помимо короля и знати, эти речи ранят и оскорбляют даже довольно бедных людей, разного рода либералов — из-за этих речей мы теряем голоса избирателей…
Ллойд Джордж ответил с убийственно холодной иронией:
…Несмотря на жесточайшую простуду, я дал согласие до окончания выборов выступить примерно на дюжине митингов. Если Вы можете передать партийным заправилам свою неколебимую уверенность в том, что мои речи вредят общему делу, Вы окажете партии услугу и в то же время совершенно осчастливите меня…
В ноябре 1911 года Ллойд Джордж коварно объявил, что он торпедировал готовящийся «Билль о примирении», который должен был предоставить право голоса ограниченному количеству женщин. Вместо этого, сказал Ллойд Джордж, будет принят закон о реформе суфражизма в защиту мужского достоинства. Женщины — как воинственные суфражетки, так и спокойные, разумные суфражистки — были вне себя.
В феврале Эммелина Панкхерст констатировала: «Разбитое окно — самый веский довод в политике». Женщины все более хитроумно и ядовито разрушали былое спокойствие повседневной жизни страны. Лозунг «Голоса — женщинам» выжигали на зеленой траве полей для гольфа и писали алой масляной краской на пресс-папье самого премьер-министра. Респектабельные дамы в черном, в респектабельных черных шляпах извлекали из удобных, вместительных, респектабельных сумочек молотки и булыжники и шли по главным торговым улицам больших городов, методично разбивая одну зеркальную витрину за другой. Мисс Кристабель Панкхерст в различных меняющих облик одеяниях — в розовой соломенной шляпке, синих солнечных очках — уходила от сотни преследующих ее сыщиков под вечный припев «чертова неуловимая Кристабель». В конце концов она скрылась в Париж, откуда руководила все более дерзкими акциями протеста и где ходила в парк прогуливать маленькую хорошенькую собачку. Ее мать, как это с ней часто бывало, в это время страдала в застенках.
В марте г-н Асквит, искусный оратор, выступил в парламенте с речью о парализовавшей страну забастовке шахтеров. Он взывал к шахтерам и к членам парламента. В конце концов он, не в силах более продолжать, разрыдался.
В том же месяце Марго Асквит решила тайно вмешаться в ход дел. Она послала письмо лидеру лейбористов, приглашенному на обед, и предложила ему тайную встречу. Это было очень женское послание.
Главный вопрос, который я хотела бы задать человеку с Вашими способностями, с Вашим умением чувствовать, с Вашим (возможно, крайне тяжелым) жизненным опытом: чего Вы хотите?
Я, конечно, не имею в виду Ваши личные желания, ибо я уверена, что Вы столь же честны, как и я, и беспристрастны. Нет, я задаю этот вопрос на гораздо более высоком уровне.
Хотите ли Вы, чтобы все люди были одинаково обеспечены материально? Думаете ли Вы, что, если все люди будут одинаково преуспевать материально, их умственные способности также сравняются?
Думаете ли Вы, что, если попытаетесь или даже сможете сравнять банковские счета всех людей, эти люди станут также равны в глазах Бога и Человека?
Я социалистка, но, возможно, мое понимание этого слова отлично от Вашего… Я хотела бы лучше понять людей, которые добиваются желаемого ценой огромных страданий других.
Я пока что никого не осуждаю, ибо не до конца понимаю. Мне безразлично, каково кредо человека — но оно должно быть основано на Любви, даже к своим врагам, а придерживаться такого кредо непросто.
Вы много страдали в жизни, и я полагаю, что Вы не желаете страданий другим людям, и именно потому стали социалистом. Это и моя точка зрения, но я всего лишь женщина. Я не хочу, чтобы мой муж страдал из-за своего стремления быть честным, справедливым и добрым к обеим сторонам этого трагического конфликта.
И далее в том же духе. Уильям Троттер опознал бы в этом письме претворение человеческих моральных построений в осязаемые вещи, каковыми они не являются. Миссис Асквит не получила ответа. Забастовки продолжались.
И протесты суфражисток — тоже. На Парламент-стрит арестовали мисс Эмили Дэвисон с полосой ткани, пропитанной парафином: она подожгла ее и засовывала в почтовый ящик. Когда премьер-министр с родственниками и Друзьями возвращался после отдыха в Шотландии, на вокзале Чаринг-Кросс его атаковала толпа вопящих суфражисток. Компания не осталась в долгу: Вайолет Асквит «имела удовольствие размозжить пальцы одной из этих шлюх». Именно Вайолет, орудуя клюшкой для гольфа, отогнала группу женщин, пытавшихся раздеть премьер-министра догола на поле для гольфа «Лоссимаут». Асквит в письме сравнил себя со святым Павлом в Эфесе, сражающимся с чудовищами — горгонами, гидрами, химерами. «Кажется, об этом есть где-то у Милтона».
В апреле того же года Сити пронизали невидимые линии беспроводного радио. Везде висели плакаты, объявляющие, что новый, непобедимый чудо-корабль «Титаник» столкнулся с айсбергом посреди океана. Корабль посылал на сушу радиограммы, они становились все реже и путаней и наконец совсем прекратились. Пронесся слух, что пассажиров спасли, а корабль привели на буксире в Галифакс. Обнадеженные обитатели Сити легли спать, а утром проснулись и узнали о катастрофе. Среди утонувших был У. Т. Стед, журналист-боец, который когда-то, в незапамятные времена, купил девочку в сексуальные рабыни и таким образом вскрыл целую сеть насилия и торговли женщинами.

 

Уэббы вернулись из путешествия и принялись осваивать изменившийся мир. Национальный комитет по борьбе за отмену законов о бедноте был распущен, и его сменило Новое фабианское бюро исследований. Фабианцы сблизились с Независимой партией лейбористов и принялись проводить кампанию за установление минимальной оплаты труда в стране. Идея облегчения страданий бедняков постепенно перерастала в идеал синдикалистов — восстание.
Люди находились в странном состоянии ума. Руперт Брук повез Кей Кокс в Мюнхен и там потерял с ней гетеросексуальную невинность, которая, как он считал, вела его к нервному срыву. Они вернулись: Кей — беременная, на грани нервного истощения, а Руперт — на грани безумия. Безумие он лечил снадобьем, призванным подавлять сексуальное желание, и постельным режимом в сочетании с «откормом» — он ел бараньи отбивные, говядину, хлеб, картофель. Он писал друзьям безумные письма, пропитанные тошнотворным антисемитизмом, и поведал Вирджинии Вулф, которая также была на грани нервного срыва и которую также лечили «откормом», историю хора в Регби, где:
…двое четырнадцатилетних мальчиков составили план действий во время хоральной службы. В конце службы они вышли через боковую дверь и стали наблюдать за входящими в церковь детьми. Они выбрали десятилетнего мальчика, чья внешность понравилась им более других. Они ждали в уединении до окончания «детской службы». Когда жертва вышла, они набросились на нее, схватили за обе руки и увели в ризницу. Там, пока шла «Служба только для мужчин», они сняли с мальчика одежду, обнажив его до пояса снизу, и по очереди изнасиловали. Мальчик кричал, но его крики тонули в реве органа, изрыгающего гимны, подобающие «только для мужчин». Потом мальчика отпустили. С тех пор он лежит в постели с разрывом внутренних органов. Виновных арестовали и заключили в тюрьму — видимо, для малолетних преступников. Мальчик, возможно, выживет.
Тон этого письма совсем не похож на беззаботную болтовню о мужеложестве, обычную для блумсберийской группы или «апостолов». К тому же письмо было адресовано женщине, находившейся в состоянии временного помешательства. Своим друзьям-неоязычникам Брук слал диатрибы против грязной похотливости Литтона-Стрейчи, чем-то напоминающие о страхе Д. Г. Лоуренса перед теми же людьми — он представлял их себе черными тараканами, выползающими из щелей. Брук почти наверняка знал, что его творения вовсе не остроумны. Но кем же в таком случае он себя считал и чем виделись ему эти письма?
Марго Асквит принадлежала к модному обществу, которое прозвали «Душами» — они ловко плели слова, хорошо играли в теннис и катались на велосипедах. Марго и ее компания старались вести себя смело и необычно, вызывающе, «естественно». Дети «Душ», в том числе пасынок и падчерица Марго — Рэймонд и Вайолет Асквит — составляли так называемый «растленный кружок». Рэймонд был королем этого кружка, члены которого увлекались «хлоралами» и опиумом, богохульством и черным юмором. Как говорила леди Диана Мэннерс, «мы гордились тем, что нас не пугают слова, не шокирует употребление спиртного, что мы не стыдимся декадентства и азартных игр». Рэймонд называл Диану «орхидеей среди лютиков, черным тюльпаном на грядке огурцов, волчьей ягодой в малиннике». Они пародировали «живые картины» своих родителей-«Душ» (эта иерархия странно отдавала тайным делением людей на классы, характерным для кембриджских «апостолов» и мюнхенских «космиков», выделявших «эмбрионов» и «крестных отцов», «ангелов», «великанов» и «несущественных»). У кружка была особенная игра, которая называлась «Весть». Она заключалась в том, чтобы представить в комедийном ключе, как матери сообщают о смерти ее ребенка.

 

В ноябре 1912 года в Сити разразился великий «серебряный скандал», заполонивший все газеты. «Саймон Монтэгю и компания» тайно скупали серебро для индийского правительства, как часть валютного запаса. Сыпались обвинения в коррупции, развешивались ярлыки антисемитов. Джон Мейнард Кейнс, веривший в постепенное упразднение золотого стандарта и в материальный валютный резерв, в июне 1913 года выпустил книгу «Индийская валюта и финансы». В ноябре того же года произошел кризис. «Великая спекуляция серебром потерпела крах, и Индийский банк драгоценных металлов лопнул. Какая трагедия!» — писал сэр Чарльз Аддис, сыгравший значительную роль в создании синдиката торговцев благородными металлами, которому в декабре удалось предотвратить катастрофу.
Герант Фладд все активней участвовал в работе банка «Вильдфогель и Квик» с валютой и драгоценными металлами. Он купил книгу Кейнса и внимательно прочел. Бэзил Уэллвуд пригласил Геранта на ужин в ресторан «Рулз», где заказал креветочный паштет, оленину, стилтонский сыр и силлабаб. Бэзил так и не понял, что, собственно, произошло с помолвкой Геранта и Флоренции, ныне миссис Гольдвассер. Но он заметил перемену в Геранте — новую мрачную решимость в работе, неулыбчивую серьезность. Под конец ужина Бэзил сказал:
— Я восхищаюсь решимостью, с которой ты работал последний год или два. На твою долю выпали испытания, но ты справился.
Герант согласился. Он заметил, что некоторые вещи нельзя поправить, но можно отложить в сторону и не думать о них, хоть это порой и тяжело.
Бэзил сказал, что Герант стал ему, во многих смыслах, еще одним сыном. Его родной сын даже не притворяется, что ему интересны битвы и повседневная жизнь Сити. В этом смысле Бэзил считает Геранта своим духовным наследником — духовным наследником материальных вещей. Бэзил хочет поспособствовать карьере Геранта — сделать так, чтобы тот продвинулся как можно дальше и как можно быстрее. Бэзила весьма впечатлила работа Геранта, связанная с индийским серебряным кризисом. Не хочет ли Герант поехать в Индию на следующий год, чтобы хорошенько ознакомиться с тамошней работой их банка?
Они подняли бокалы. В зале пахло вином, хлебом и подливой, свет был насыщенный, приглушенный.
Герант не ответил.
— Я подумал, что перемена обстановки… — сказал Бэзил. — Долгое путешествие на океанском лайнере. Со множеством красавиц, исполненных надежд, на борту, — рискнул добавить он.
Герант читал Киплинга. Он подумал о загадке Индии, о джунглях, о свете, о красках, о тварях. О сложных сделках с серебром. О расстоянии. Он понял, что ему нужно расстояние. Его воображение тронула идея прекрасных молодых женщин, плывущих по темным водам океана, в свете звезд, на поиски мужей. Такое путешествие может освободить человека… изменить, обновить его.
— Да, сэр, я бы этого хотел, — сказал он. — Вы всегда были ко мне очень добры.
Бэзил ответил:
— День твоего прихода в банк был счастливым и для меня. Ты слишком молод, чтобы одна неудача сбила тебя с Дороги. У тебя вся жизнь впереди. Перед тобой — весь мир.
Герант положил на одну чашу весов свою боль, а на другую — зов океана и далекую загадочную страну. В нем забродили новые силы.
— Я знаю, — сказал он. — Вы правы. Спасибо.
Назад: 46
Дальше: 49