Книга: Детская книга
Назад: 39
Дальше: 41

40

В феврале 1907 года Гедде Уэллвуд стукнуло семнадцать. Она окончила Бедейлз с приличными, но не блестящими оценками и снова оказалась дома, в «Жабьей просеке». Она не знала, куда себя деть, а Хамфри и Олив были слишком заняты и ничем ей не помогали. Хамфри с головой — и с наслаждением — ушел в интриги Фабианского общества, приведенного к кризису амбициозными стремлениями Уэллса. Кроме того, Хамфри влюбился в телефон — один аппарат только что поставили в штаб-квартире фабианцев, и Хамфри серьезно подумывал об установке частной линии в «Жабьей просеке». Женщины составляли уже четверть фабианцев, и Хамфри посоветовал Гедде ходить на встречи «детской», члены которой были настроены радикальней и анархичней родительской группы. Олив в это время писала с небывалой силой, сотрудничая со Штейнингом и Штернами. Она неопределенно предположила, что Гедда подаст документы в Ньюнэм или Лондонскую школу экономики. Гедда нахмурилась и сказала, что имеет право сперва подумать. Виолетта заявила, что пока Гедда думает, она может делать что-нибудь полезное по хозяйству, как Филлис. Гедда надела пальто и шляпу и сказала, что едет в Лондон повидаться с друзьями.
Этими друзьями были работницы, которые боролись за предоставление женщинам права голоса. Гедда обнаружила Социально-политический союз женщин и стала ходить в его новую штаб-квартиру в Клементс-Инн, в районе Стрэнда, помогать — писать письма, делать плакаты, собирать пожертвования. Олив, хоть и была фабианкой, но, как и многие ее преуспевающие современницы, не интересовалась суфражизмом. Хотя и не делала таких глупостей, как Беатриса Уэбб, поддержавшая петиции против права голоса для женщин, составляемые миссис Хамфри Уорд и другими дамами. Дороти. Гризельда и Флоренция хотели, чтобы женщины имели право учиться или работать, если захотят. Но девушки не считали, что право голоса мгновенно откроет им двери к интеллектуальной и финансовой свободе. Гедду назвали в честь ибсеновской героини, чья необузданная жизнь была принесена в жертву отсутствию смысла. Гедда была способна на негодование и, как впоследствии узнала она сама и окружающие, на ярость. Женщины-агитаторы знали, кто они; и знали, что важно в человеческой жизни. Для Гедды это решило дело.
В 1906 году, когда стало известно, что в королевской речи не будет ничего о правах женщин, Социально-политический союз женщин организовал походы на парламент. Сотня женщин ворвалась в здание палаты общин и стала силой — ударами зонтиков и ботинок — прорываться на заседание. Полиция отбила атаку не церемонясь и утащила растрепанных демонстранток, усыпав мостовую шляпными булавками, шпильками и чепцами. Десять женщин были арестованы и отказались платить штраф. Их посадили в тюрьму. Когда они вышли, другие женщины устроили праздник в их честь. Гедда была счастлива. Наконец-то что-то важное, борьба, правое дело, возможность стать стремительной стрелой, нацеленной в одну точку.
Сперва она только помогала в штаб-квартире. Девятого февраля 1907 года мирный Национальный союз организаций женского суфражизма устроил массовое шествие от парламента женщин к зданию английского парламента. Собралась толпа женщин из сорока суфражистских обществ, многие приехали с севера и из срединных графств. Среди них было много светских дам в ландо и автомобилях. Они были одеты в черное и несли плакаты.
Погода была ужасная. Пронзительный холодный ветер закручивал потоки воды и хлестал в лицо. Юбки женщин — богатых и бедных — промокли и тащились по земле. Щеки и носы, исхлестанные дождем со снегом, горели. Грязь парковой земли, сточных канав, навозная каша на дорогах словно засасывала идущих. Но они продолжали идти — тысячами. Против них бросили конную полицию. Полицейские теснили женщин на пешеходных дорожках, толкали и швыряли под копыта и колеса. Женщины шли.
Гедда чувствовала себя как в походе, когда погода портится. Сперва опускаешь голову и пытаешься сохранить отдельные сухие местечки внутри отсыревшей одежды. Потом, когда одежда из сырой становится мокрой, а пальцы рук и ног коченеют, тогда поднимаешь голову и глотаешь непогоду, пробуя на вкус резкость ветра и воды. Это был «грязевой поход». Гедда была молода, сильна и бесстрашна. Ее толкнул полицейский. Она лягнула его острым каблуком ботинка. Он поскользнулся в грязи. На Гедде была кровь.

 

Гедда научилась выступать перед толпой. Она была на митинге в Саттоне, где кто-то выпустил в толпу мешок живых крыс. В женщин швыряли всякой гадостью, тухлыми яйцами, выдували на ораторов кайенский перец из кузнечных мехов. Противники были неумолимы, изобретательны, сильнее многих женщин. Они умели выбивать стулья из-под ораторов. На собраниях мужчина мог схватить порядочную женщину за грудь, дыша пивным перегаром прямо в лицо, делая вид, что она сама напросилась.
Гедда боялась. Этот страх ее отчасти возбуждал. Он подтверждал, что она жива, что у жизни есть смысл, а раньше Гедда в этом сомневалась. Но страх был осязаем и усиливался по мере того, как Гедда начала понимать — и видеть своими глазами, — насколько реальна опасность: ее могли ранить или еще того хуже. Она сама зашивала порванные платья: не хотела, чтобы Виолетта задавала лишние вопросы. Она не говорила родным, куда ходит. Они думали, что она клеит марки на конверты или собирает пожертвования.
Разговоры все кипели. Частые демонстрации и другие выступления вращались вокруг условий жизни женщин и бедняков. В 1907 году в Кембридже студент Тринити-колледжа Бен Килинг, идеалист, воскресил кембриджское отделение юных фабианцев. Примечательно, что оно стало первым обществом при университете, куда допускали и мужчин, и женщин. Килинг, социалист, пригласил выступить Кейра Харди — профсоюзного деятеля, феминиста. Килинг ловко отвлек воющую толпу университетских громил — игроков в регби, — подсунув им двух поддельных Харди в окладистых бородах и красных галстуках. В комнате у Килинга висел плакат, на котором пролетарии всех стран наступали, сжав кулаки. Подпись гласила: «Вперед, заре навстречу!» Казначеем общества стала женщина из Ньюнэм-колледжа, Кей Кокс; студентки и преподавательницы Ньюнэма не только приходили на собрания послушать, но и сами красноречиво выступали. Амбер Ривз, дочь Уильяма Пембера Ривза, вскоре ставшего директором Лондонской школы экономики, произнесла грозную речь, провозгласив относительность морали и выразив солидарность с российскими бомбистами и экспроприаторами — грабителями банков. Она была уверена в себе, красива и очень умна.
Приезжал выступать и Грэхем Уоллес, представитель старой гвардии фабианцев. Он вышел из общества из-за разницы во взглядах на свободную торговлю и поддержал — хотя и с оглядкой — попытки Уэллса перетряхнуть и реформировать общество. Чарльз-Карл учился у Грэхема в Лондонской школе экономики, и Грэхем взял его с собой в Кембридж. Уоллес говорил об иррациональности человеческой природы в политике — о стадном инстинкте, о бурлении подсознания в толпах и группах. Зигмунд Фрейд, исследователь глубин подсознания, был еще мало известен в Кембридже. Книга «Толкование сновидений», в которой утверждалось, что все мальчики мечтают убить отца и жениться на матери, вышла в Германии в 1900 году, но еще не разошелся даже первый тираж — 600 экземпляров. Чарльз-Карл знал об этой книге благодаря знакомству с шальным анархистом-психиатром Отто Гроссом, который проповедовал Пана и Эроса вакханкам из Мюнхена на склонах горы Истины возле Асконы. Общество исследования психики, объединявшее серьезных психологов и ярых спиритуалистов, также обратило внимание на Traumdeutung, сочтя работу Фрейда со снами новым способом исследования души — может быть, даже Общей Души, к которой должен быть доступ у всего человечества. Иррациональное бурлило, всплывало и там, наверху, встречалось с рациональным, которое цеплялось за него — с радостью, с опаской или, как в Кембридже, блистая остроумием.

 

В летнем семестре юные фабианцы Кембриджа решили пригласить Герберта Метли прочитать им лекцию. Они хотели, чтобы он поговорил об отношениях между полами. Уэллс в это время пытался вернуть себе респектабельность после «Современной утопии» и романа «В дни кометы» и отрицал, что когда-либо защищал «нечто ужасное, называемое свободной любовью… нечто вроде утопической свободы сладострастия… абсолютную противоположность регулируемой рождаемости, к которой стремятся социалисты». Метли писал колонки в журналы под псевдонимом «Вудхус» — о необходимости нового язычества, «естественного» поведения, «спонтанности» и «надлежащего уважения к жизненной силе». Он писал рассказы о женщинах — жрицах Геи, постигших древнюю богиню Хтон. (Он консультировался в письмах с Джейн Харрисон.)
Метли выступил перед юными кембриджскими фабианцами с докладом «Об условностях литературного романа». Такая тема звучала достаточно невинно, не привлекая внимания цензоров и критиков. Лекция состоялась в аудитории для литературных чтений на Тринити-стрит. Пришел послушать Джулиан Кейн, а с ним и некоторые другие «апостолы» — в том числе красавец Руперт Брук из Королевского колледжа, страстный фабианец. В зале Джулиан обнаружил свою сестру в элегантном синем платье и Гризельду Уэллвуд в серебристо-сером, а также других ньюнэмских студенток. Был тут и Чарльз-Карл, который приехал навестить сестру и поработать для нее «дуэньей» — последнее разрешалось ему как старшему брату, уже окончившему университет. После лекции их всех пригласили на ужин, к Бруку домой, для неформального обсуждения. Книги Метли уже и раньше страдали от цензуры: ему приходилось вести себя на публике осмотрительно.
Он очень остроумно говорил о том, как условности романа отражают условности отношений в обществе. Роман обязательно должен кончаться свадьбой — и это до сих пор так, хотя великие романисты уже открыли, что жизнь и любовь, особенно любовь, продолжаются и после свадьбы и не ограничиваются узами брака. Метли говорил о том, что умные молодые читатели романов, постепенно набираясь жизненного опыта, начинают понимать: реальный мир не совсем соответствует романным описаниям и устоявшимся в обществе убеждениям. С одной стороны, юные дамы, находящиеся в зале, наверное, не очень верят, что само их существование, их присутствие стало бы нестерпимой провокацией для находящихся в том же зале юных джентльменов, если бы не дуэньи? С другой стороны, эти юные джентльмены, наверное, не совсем склонны превращать этих юных дам в идолов, богинь, видения совершенства? Они пришли побеседовать с ними пристойным и надлежащим образом. Они все — взрослые люди и сами распоряжаются своей жизнью.
А потом он — исподволь, пугающе — сменил курс. «У меня перед вами некоторое преимущество — несколько лишних лет опыта, наблюдений, не более того», — сказал он и заявил: взрослея, слушатели непременно начнут осознавать, воспринимать, наблюдать множество явлений — тончайших оттенков чувств, странных общественных феноменов, зачатков отношений, проблем, которые вовсе не встречаются в романах. Тут следует упомянуть и о половом влечении, ибо умолчать о нем было бы нечестно. Герои романов вынуждены вкладывать рвущиеся из глубин чувства — которые в романах, и, может быть, в жизни тоже, они вынуждены подавлять, — в почтительные, целомудренные поцелуи. Читатели поневоле учились читать шифры, намеки — если героиня снимала перчатку, а тем более чулок, это означало нечто гораздо большее. Метли признался, что его всегда удивляло прозвище дам-ученых, умных женщин — «синий чулок». Ведь само по себе это выражение прекрасно и загадочно и наводит людей именно на те мысли, от которых призвано отвлечь, — мысли о человеческом теле во всей его силе и красоте.
Он уже упомянул, что не может не говорить о половом влечении. Но нельзя сказать, что это — единственное или самое сильное чувство. Это было бы неправдой. Женщины в романах бывают святыми, грешницами, женами, матерями. Иногда — актрисами. Но никогда — политиками, финансистами, врачами или адвокатами, хотя могут быть художницами, из тех, что, по выражению Джордж Элиот, «не пошли дальше расписывания вееров». И все же современные женщины ощущают, что в них живут, тянутся к свету угнетенные врачи и адвокаты, банкиры и профессора, политики и философы. Изобильная подземная жизнь приближается к поверхности, вслепую нашаривая выход через прожилки и туннели, словно корни, движущиеся подобно животным. И даже если эта энергия вырывается на поверхность, пробивая себе путь из-под кожи, на нее тут же набрасываются пожилые мегеры, подобные Герцогине и Червонной Королеве, — и молотят по ним молотками, и сковывают железными обручами, по выражению Блейка, или, если воспользоваться другой метафорой, отвечают, как шут королю Лиру, воскликнувшему: «О, к сердцу подкатило! Вниз спускайся!»:
— Крикни ему, дяденька, как кухарка кричала живым угрям, когда клала их в пирог: она стукала их по голове и приговаривала: «Спокойней, негодники, спокойней!»

 

Затем Метли заявил, что подавление естественных чувств в конечном итоге калечит и тело, и разум. А романисты, подавляя эти чувства и не допуская их в роман, калечат роман, придают ему инфантильность, превращают добрый вымысел в плохое вранье.

 

Комнаты Руперта Брука, отделанные кожей в продуманно-потрепанном стиле, были гораздо шикарней комнатушек ньюнэмских студенток. На ужине присутствовало несколько «апостолов» и несколько фабианцев, в том числе — ньюнэмские дамы. Они стоя потягивали шерри и робко обсуждали лекцию.
Джулиан думал о том, что Руперт Брук — самый красивый мужчина Кембриджа. Все его черты были дивно соразмерны друг с другом: лоб, подбородок, губы; плечи, талия, длинные ноги. Кожа у Руперта была млечно-белая, а глаза с длинными ресницами — небольшие, серо-голубые. Он носил длинные волосы, разделенные на прямой пробор, и вечно откидывал их назад. Волосы были ярко-золотистые, с оттенком лисьей рыжины. Брук редко смотрел собеседникам в глаза. Голос у него был не такой красивый, как лицо, — слишком высокий, не звучный, чуть писклявый. В Кингз-колледже все, один за другим, влюблялись в Руперта, а он как будто не замечал. Джулиан подумал, что Брука выбрали в «апостолы» из-за его сходства с греческой статуей — «апостолы» просто его вожделели; в общество порой принимали людей, интересных смазливой внешностью, но отнюдь не интеллектом. Джулиана не влекло к Руперту. Руперт как будто чересчур старался, был слишком дружелюбен со всеми подряд.
Но присутствие Руперта сподвигло Джулиана критически взглянуть на сообщество «апостолов». Серьезные «апостолы» были некрасивы: костлявы, неуклюжи, а самое главное — бледны. Словно твари, выползающие из-под камней, подумал он. Какие-то застиранные. Джулиану вспомнилась метафора из сегодняшней речи — бледные корни, шарящие в темноте, и он посмотрел на длинные пальцы Стрейчи, словно лишенные нервов, на тощие шеи и сутулые плечи своих однокашников. Они были звездами в своем маленьком мирке, но за его пределами робели. Джулиан порой, приступами, думал о том, что с него хватит всей этой серьезности и похабства. Он наполовину итальянец. Ему нужно красное вино и выдержанный сыр, а не тосты, намазанные медом.
Он искренне сказал сестре, что присутствие ньюнэмских дам делает ужин намного интересней. Флоренция спросила, что он думает о лекции, и он ответил, что Метли — мастер смешивать метафоры.
— Но ведь он прав, — сказала Флоренция.
Она перешла в другой конец комнаты, где допрашивали писателя, и громко воскликнула: по ее мнению, он выразил именно то, что давно следовало выразить.
Метли протянул ей обе руки. Худые, крепкие, загорелые руки ухватили Флоренцию одним вежливым движением.
— Огромное вам спасибо, — сказал он. И добавил: — А я вас помню. Вы были на моей лекции в Пакета и слушали. Лектор всегда рад видеть лицо, на котором читается истинное понимание. Сегодня это случилось во второй раз.
Он не уточнил, что понимающее лицо гораздо более ценно, если оно молодое, женское и красивое. Но в его взгляде это читалось. Флоренция покраснела, а потом опять побледнела. Она что-то спросила про какой-то из его романов.

 

Когда подали ужин, оказалось, что Джулиан сидит рядом с Гризельдой Уэллвуд. Он обнаружил, что она, подобно ему самому, обдумывает возможность посвятить жизнь науке.
— Что же ты хочешь изучать? — спросил он.
— Я ведь наполовину немка. Я хотела бы изучать немецкие волшебные сказки. Их уже до меня изучали — как образцы древнегерманских верований, жизнь Volk, возвращение к арийским источникам и все такое. Но меня не это интересует. Меня интересует как раз то, чем сказки отличаются от мифов. Почему существует столько разных версий — буквально сотни — одной и той же сказки, например, про Золушку или «Пеструю шкурку», и они одновременно похожи и различны. Они живут по определенным правилам, и я хотела бы узнать эти правила.
Джулиан заинтересовался. Он спросил, что это за правила.
— Они кажутся мне разноцветной мозаикой, в которой отдельные маленькие кусочки все складываются вместе. Почему мачеха всегда говорит, что героиня родила чудовище? И почему король приказывает отрубить ей руки и повесить ей же на шею, посадить ее в лодку и оттолкнуть от берега? И почему отрубленные руки всегда чудом прирастают обратно?
Джулиан делано вздрогнул. Он сказал, что эти сказки очень кровожадные, и те, кто считает, что нельзя давать их детям, совершенно правы.
— Это другой вопрос, который я тоже хочу изучать. Мне кажется, что настоящие сказки не пугают. Ты как бы принимаешь их правила. Они работают в огороженном мире — не в настоящем, а в мире, где ничто никогда не меняется. Ведьм наказывают, девчонки-гусятницы становятся принцессами, потерянное возвращается.
— Не знаю. Когда я был маленький, меня страшно пугали глаза, насаженные на колючки, и мертвецы на кольях вокруг стеклянной горы, и то, что ведьму посадили в бочку, утыканную гвоздями.
— Я могу предположить, что это был в каком-то смысле радостный испуг. А вот сказки Андерсена действительно делают читателю больно. Когда Русалочка ходит по ножам и лишается языка.
— Значит, ты собираешься остаться в Ньюнэме и исследовать магические леса и замки, забытый мир над кружевом валов?
— Я никак не могу решиться. Иногда я думаю, что женский колледж — хуже башни, в которой заточили Рапунцель, и даже хуже пряничного домика. Я боюсь развоплотиться. Ты понимаешь, о чем я? Думаю, для мужчин это немного по-другому.
— Может быть, и нет. Я пишу диссертацию об английской пасторали — я хотел сравнить поэтов и художников. Взглянуть на мир спенсеровской «Королевы фей» и работ художников — последователей Уильяма Блейка. Ты знаешь Сэмюэла Палмера?
— К сожалению, нет.
— Он рисует волшебные копны сена, сквозь которые льется золотой свет. Английские поля. Манящие. Прекрасные. Невинные. Ты наполовину немка, а я наполовину итальянец, и мне иногда кажется, что этот колледж — лишь апофеоз частной школы: он похож на торт, покрытый глазурью, а мы сидим в нем как… как…
У него в голове возник образ заколдованных крыс и мышей, но он сам не понял, почему, и не стал об этом говорить. Он сказал:
— … как морские свинки.
— Морские свинки?! Боже мой, почему? — рассмеялась Гризельда.
— Не знаю. Нет, знаю. В удобной клетке.
Они улыбнулись друг другу. У Гризельды было тонкое, гибкое тело. Лицо — бледное, и ресницы тоже, и тонкие золотистые волосы, так скромно убранные в узел. Но она не была белесой, как шарящие-под-землей корни-апостолы, она была бледной не потому, что жила во тьме. У нее была тонкая талия. Джулиан подумал, что она гораздо красивее розового, сливочного, хорошенького Брука. Он вдруг вспомнил, что они с Гризельдой купались голыми в лесном лагере несколько лет назад — и он тогда не обратил внимания, потому что смотрел только на Тома.
— В музее Фицуильяма работает один старик, у него есть коллекция Сэмюэла Палмера. И Эдварда Кэлверта. Мне хочется их тебе показать. Приходите с Флоренцией, тогда все будет очень пристойно.
— Ужасно странно, что приходится соблюдать пристойность, хотя мы так давно друг друга знаем. Очень глупо.

 

В палящем июне, через несколько недель после доклада Метли, Чарльз-Карл погрузил велосипед в поезд на вокзале Чаринг-Кросс, вылез в Рае и поехал через Ромнейское болото, мимо Ист-Галдфорда, Манипенни и Брумхилл-Левел, лавируя между плотинами и сточными канавами, видя, как над головой кружатся ржанки, слыша крики гусей и плеск играющей рыбы. Он проехал вдоль водоотводного канала Джурис Гат к Пигуэллу, обогнул Мидрипские пруды и армейские стрелковые полигоны в Лидде. Наконец он подъехал к домику, стоящему на отшибе, в саду, продуваемом всеми ветрами, но полном цветов. Перед домиком висела нарисованная доска: «Коттедж „Бёрдзкитчен-корнер“». Домик был старый, кирпичный, с верандой, перед которой стояла скамейка. Газон — небольшой, неровный, с подсыхающей травой. На газоне маленькая девочка играла с разномастными глиняными чашками, тарелками, блюдцами. Вокруг нее расселись куклы и игрушечные звери. У девочки были длинные тонкие каштановые волосы и аккуратное личико.
— Если не будешь шалить, — говорила она тряпочному барсуку, — получишь два кусочка.
Девочка разлила по чашкам воду из чайника и разложила по тарелкам головки одуванчиков.
— Хотя ты все равно всегда шалишь, — добавила она, подняла голову и увидела Чарльза-Карла.
— Привет, Энн, — сказал он.
Она встала, повернулась и убежала в дом. И снова вышла уже в сопровождении Элси, вытирающей о фартук испачканные в муке пальцы.
— Я так просто, проезжал мимо, — сказал Чарльз, робко улыбаясь.
— Здесь не так часто люди проезжают, особенно оттого, что эта дорога никуда толком не ведет.
— А мне она понравилась. Вот я взял да и поехал по ней.
— Сядь, — приказала Энн. — И я дам тебе чаю с пирогом.
— Можно? — спросил он у Элси.
— Думаю, да, — ответила она.
Так что он сел на скамью, и ему вручили чашку синего люстра с чистой водой и розовую тарелку с двумя одуванчиками и маргариткой.
— Красивые чашки и тарелки, — сказал Чарльз-Карл.
— Это Филип для нее делает. Хотя нет — ту тарелку, что вы держите, я сама сделала много лет назад.
Они помолчали. Карл полез в свой заплечный мешок, вытащил перевязанный ленточкой сверток в блестящей зеленой бумаге и вручил его Энн. Она содрала бумагу. Это оказалась книжка детских стихов с красивыми картинками. Энн прижала ее к груди и сказала Чарльзу-Карлу:
— Я вообще умею читать, совсем-совсем сама.
— Правда, умеет, — подтвердила Элси. — Я ее научила.
И добавила:
— Можете остаться на ужин, если хотите. У нас есть треска, хватит на троих, картошка и соус из петрушки.
— С удовольствием.
Так что они пошли в дом, уселись за стол и продолжали мирно беседовать — как с Энн, так и о ней.
— А миссис Оукшотт в отлучке?
— Она уехала на лекцию в Хайт. А Робин убежал играть с приятелем. Так что мы тут наслаждались мирным одиночеством, пока не появились вы.
Элси к этому времени стала помощницей учительницы в школе Паксти. За это ей кое-что платили, и она делила домик с Мэриан Оукшотт. Чарльз-Карл, похвалив сочную треску и свежий соус, спросил, интересна ли работа — сбылись ли ожидания Элси.
— Интересная, да, — ответила Элси. — Мне нравится быть нужной, и приятно смотреть, как радуются малыши, когда начинают читать. Но мне этого мало. Не знаю, будет ли мне когда-нибудь довольно.
— Мне ужасно нравится смотреть, когда у вас такое лицо, как будто сердитое. Это было первое, что я в вас заметил — такое конструктивное недовольство.
— Ну, я думаю, это вряд ли поменяется.
— Не знаю…
Элси резко встала и принялась мыть посуду. Чарльз-Карл взял полотенце и стал вытирать тарелки. Энн убрела прочь, свалилась на диван и заснула. Взрослые вышли и сели на скамью у веранды, глядя на заросли камышей и полосы гальки. Карл сказал:
— Вы единственный человек в целом мире, с которым мне совсем спокойно. Хотя вы такая колючая и ничем не довольная.
— Мне с вами тоже нравится. Но это ни к чему не ведет. Дальше пути нет. Эта дорога идет к полосе гальки и там просто кончается.
— Мне бы хотелось видеть вас гораздо чаще… быть с вами. Ваше общество мне полезно.
— Мое общество не полезно никому, кроме Энн. Ну и малышей в школе, надо полагать. Видите ли, мистер… Карл, я сделала ошибку, но не собираюсь ее повторять.
— Все будет совсем не так, как тогда.
— Вы ведь не знаете, как было «тогда». Как я сама себе постелила, так мне теперь и лежать. У меня есть хорошие друзья. А мы с вами — как на чаепитии понарошку, с водой и одуванчиками. Мы с вами из двух разных миров, и они вместе не сходятся.
— Я в это не верю.
— А я думаю, что верите. Вы ведь даже не сможете привести меня домой, в свое высокородное семейство — не сможете, не обманывайте себя. Мы с вами вместе каши не сварим.
Вместо ответа Чарльз-Карл обхватил ее руками и яростно сжал в объятиях. Он и сам этого не ожидал. Их головы сблизились. Он сказал:
— Я хочу тебя. Ты мне нужна. Мне нужна ты.
У нее в глазах стояли слезы. Он их вытер. Он поцеловал ее; оба дрожали; поцелуй был осторожный, а не жадный.
— Мне нельзя с тобой. Я должна быть респектабельной.
— О, любовь моя, я знаю. Я знаю.
Они отпрянули друг от друга, потому что из домика вышла Энн. Чарльз-Карл сказал, что ему пора. Он спросил:
— Можно, я буду приезжать?
— Я же не могу запретить тебе проезжать мимо… по дороге, которая никуда не ведет…
— Я вернусь. Скоро.
— Энн, скажи спасибо мистеру Уэллвуду за книжку.
Он уехал.
Назад: 39
Дальше: 41