35
Присутствие отца и сына Штернов в коттедже «Орешек» должно было бы взволновать Олив Уэллвуд и отчасти взволновало. Когда она думала об этом (а она старалась не думать), ей начинало казаться, что все невидимое у нее в усадьбе сдвинулось со своих невидимых мест. Невидимое было всегда — спрятанное за невидимыми толстыми фетровыми занавесями, запертое на замок в тяжелых невидимых сундуках. Она сама вешала эти занавеси, сама запирала сундуки, заботясь о том, чтобы познаваемое было отделено от неизвестного, в первую очередь — в умах ее детей. А теперь она знала, что невидимые серые коты выползли из мешков, пляшут и шипят на лестничных площадках, что занавеси кто-то потряс, поднял, заглянул за них любопытными глазами, и ее комнаты наполнились видимой и невидимой пылью и странными запахами. Эти метафоры понравились Олив, и она тут же задумала сказку, в которой кроткие и невинные обитатели дома вдруг осознают, что темный, невидимый, опасный дом стоит на той же земле, что и их собственный, и эти дома переплетаются, проникают друг в друга. Как мысли, от которых невозможно избавиться, начинают жить своей жизнью, воплощаются в осязаемые предметы, становятся предметом торговли.
Олив прекрасно знала, что Дороти поехала в Мюнхен, чтобы увидеть Штерна. Олив знала, что и Хамфри знал, и полагала, хотя он ей не говорил, что он обсуждал это с Дороти. Олив ждала, чтобы Хамфри или Дороти — или Виолетта, которой Хамфри мог открыться, — заговорили с ней об этом, но они молчали. Дороти продолжала вести себя нормально — хотя ничего нормального в создавшемся положении не было и не могло быть. Олив думала, что Дороти стала неприятной, неуступчивой, много и в обвиняющем тоне говорила о своей учебе на врача — во всяком случае, Олив так воспринимала ее тон. Хамфри умасливал дочь.
Олив полагала, что Том знает не больше ее самой. Он совершенно невинно подружился с непризнанными немецкими братьями. Да, Тому было не по себе, но лишь оттого, что он чувствовал: люди думают, что он сам должен кем-то быть или стараться кем-то стать.
Олив придумала образ для себя, параллельный образу, который она использовала для Дороти. Олив видела Дороти как дом без окон, без дверей, в густом лесу. К этому дому выходит заблудший путник в поисках укрытия. Он ходит вокруг дома, но глухие стены не выпускают ни света, ни звука, и войти невозможно.
Иногда Олив ставила кирпичную башню посреди пустыни, по которой нужно было идти много дней. Башня была окружена — фантазия Олив лихорадочно работала — иссохшими трупами тех, кто надеялся найти в ней убежище и доползал до нее уже измученный голодом и жаждой.
В той же пустыне, напротив башни, стояло здание из прочного фарфора, когда-то имевшее форму вместительного гардероба, а ныне ставшее панцирем, в котором было заключено живое существо — или само себя заключило; возможно, панцирь образовался из высохших выделений этого существа; панцирь всех цветов радуги, с гребнями и оборками, как раковина брюхоногого моллюска или чудовищного краба-отшельника.
Были вещи — и их было очень много, — которых Олив не хотела знать; сама мысль о том, чтобы их узнать, ее пугала.
Фарфор был легкий, легче воздуха. Ветер носил его по зыбучим пескам. Фарфор был расписан глазами, но невидящими, как глаза на хвосте павлина или на крыльях бабочек.
Если она перестанет прясть, все это сооружение затонет.
Другой частью проблемы был Ансельм Штерн. В его первый приезд Олив любезно приняла его как знакомого, и он ей подыграл. В каком-то смысле он и был всего лишь знакомым. Они встретились в масках, среди музыки, в нереальном мире, где все дозволено, в мире, который казался реальнее реального мира, — с Олив всегда такое бывало, и в «Жабьей просеке», и в Мюнхене, да и везде, если не считать северного шахтерского поселка. Но теперь и Штерн обзавелся лакированной поверхностью, как лица его марионеток — с единственным застывшим выражением, которому игра света и теней придавала оттенки значений. Олив видела, как он смотрит на Дороти… скорей, скорей, придумай сказку о человеке, который не знал, что у него есть ребенок… которого украла ведьма… узнают ли они друг друга, если им никто не расскажет, или встретятся на улице и разойдутся неузнанными? Сказка вышла хорошая, но Олив видела, как эти двое тайно улыбаются друг другу, и была глубоко несчастна. Она придумала сказку о кукольнике, для которого все люди обладали ниточками и тростями, так что он мог ими управлять. Эта сказка тоже вышла хорошая, но ее главная мысль была несправедлива. Эти двое счастливы, черт бы их побрал. И они не собираются делиться счастьем с Олив.
Она поняла, что все основные действующие лица намерены сохранять такое положение дел; это принесло ей и своего рода облегчение, и боль.
Она удивилась, когда Август Штейнинг позвал ее в соавторы спектакля, который они намеревались поставить в лагере искусств и ремесел. Штейнинг задумал пьесу о волшебстве, в которой будут играть и люди-актеры, и марионетки — кроме того, марионетки тоже предполагались двух видов, одни в рост человека (их должны были двигать люди, одетые в темное), другие — небольшие, сверкающие, выступающие на собственной сцене. Штейнинг думал использовать одну из сказок Олив, например «Кустарник», в которой мальчик человеческого рода уходит к маленькому народцу — его-то и могут изображать марионетки.
Миссис Уэллвуд сидела и смотрела на свою чашку; она взглянула на Ансельма Штерна, чтобы понять, что он думает, но он с недвижным, непроницаемым, словно вырезанным из дерева, лицом смотрел в окно. Штейнинг нравился Олив. С ним она чувствовала себя в безопасности — он восхищался ее работой, тут не могло быть никакой типично человеческой путаницы в отношениях, никаких осложнений.
— Мистер Штерн? — спросила она, стараясь говорить легко и непринужденно.
— Я думаю, что эта идея Августа очень хорошая идея. Мы можем создать новое искусство. Искусство двух миров.
— Я буду рада в этом участвовать, — искренне сказала она, но прозвучало это фальшиво, потому что она уже была в двух мирах.
Август Штейнинг, очень по-английски и по-светски, налил всем чаю.
Ставить пьесу — как и любое представление — в летнем лагере удобно тем, что можно выбирать из огромного количества актеров, костюмеров и рабочих сцены, причем совершенно бесплатно. Наоборот, они сами платят. Так сказал Штейнинг, обращаясь к Олив. Они — Олив, Штерн и Вольфганг — сидели за обеденным столом в коттедже «Орешек» и разрабатывали план. Сначала Штейнинг хотел взять сказку об украденном ребенке, или, может быть, о женщине, которую феи крадут, чтобы она служила у них кормилицей. Феи уносят ее внутрь волшебного холма, и ее надо спасать. Это значит, объяснил он, что мы сможем «заглядывать внутрь холма», если театр марионеток оформить как замкнутый, отгороженный занавесом мирок посреди театра с актерами-людьми. Ансельм сказал, что можно использовать одну из версий универсального сюжета о Золушке — «Ослиная шкура», «Пестрая шкурка», — в которых принцесса сбегает от отца и находит принца, но его тут же похищает ведьма, уносит на край земли и погружает в волшебный сон. Штерн сказал, что его всегда особенно привлекали эти сказки с упорной и находчивой героиней, которая в поисках обходит всю землю, спрашивая совета у солнца, луны, звезд, ветров. Вольфганг сказал, что ему интересно будет сделать маски и кукол в натуральную величину. У него появилась идея — заполнить часть аудитории большими куклами и пугалами, которые будут в зрительном зале с самого начала, — сперва они будут сидеть неподвижно, а потом вдруг, пугая зрителей, вольются в сюжет. Может быть, начнут осаждать крепость. А может быть, их вызовет девушка в накидке из разных мехов.
Олив сказала:
— У меня что-то крутится в голове. Поиск настоящего дома в волшебном мире. Поиск волшебного дома в реальном мире. Два мира, скрытые один в другом.
— Волшебник страны Оз, — сказал Штейнинг.
— Хамфри утверждает, что это аллегория биметаллизма и золотого стандарта — дорога, вымощенная золотыми кирпичами, и серебряные башмачки.
— Там есть маленький волшебник в большой машине. Мы сможем использовать марионеток или других кукол, — сказал Штерн.
— Крепость — как Темная Башня в «Сэр Роланд дошел до Темной Башни», — сказала Олив. — Глыба без единого лучика света.
— С помощью освещения можно сделать очень много, — сказал Штейнинг. — Даже в амбаре, без правильных прожекторов.
— Эти осколки сказок — словно стеклышки в калейдоскопе, — сказал Штерн. — Их можно переставлять без конца, придавать им различную форму.
Пьеса вышла странная. Она выросла, как овощ, из семечек-сказок, из метафор, живущих в голове у Олив. Самые первые дни лагеря ушли на стройку и перестройку. Мэриан Оукшотт взяла на себя командование армией костюмеров, которые принесли старую одежду и отрезы новой ткани, и кроили, и шили, и украшали. Вольфганг устроил мастерскую для изготовления марионеток в человеческий рост и масок. Он привлек к этой работе бесконечно изобретательного Тома. Мастерская располагалась в старом амбаре, где по-прежнему лежали тюки соломы, и Том принялся мастерить соломенного человека. Тот оказался не благодушным, как Страшила в «Стране Оз», но пустоглазым, разбухшим, угрожающим. У него была огромная голова с черными дырами глаз и ртом, неровно обшитым веревкой. Голова болталась и крутилась на тюке, изображавшем тело (больше натуральной величины), с разбухшими, как при водянке, ногами (тоже крутящимися) и коротенькими бесполезными ручками, скорее — палочками, торчащими из плеч. Вольфганг сказал, что в этом создании заключается чудовищный ужас, и оно должно быть одним из врагов, которых герои встречают по пути. Я буду им двигать, сказал Том. Потом оно может сгореть.
— Да, ему следовало бы сгореть, — сказал Штейнинг, любуясь чучелом, — но мы не можем рисковать с огнем, в амбаре, полном детей и кукол.
— Blasebalg, — сказал Ансельм Штерн. — Я не знаю, как это по-английски.
— Мехи, — отозвался Штейнинг. — Ну конечно. Солома на ветру. Небольшой вихрь — и ничего не останется.
— А я буду человеко-волком, — сказал Вольфганг. — Кто-то принес меховую шубу и лису с некоторыми лапами, и я собирался их использовать для «Пестрой шкурки», но я сделаю себе проволочного зверя, с жарким красным языком и, как вы это говорите, zuckender Schwantz и огромными раздирающими ногтями.
— Хлещущим хвостом. Когтями, — подсказал Штейнинг.
— Ja, когтями. И я буду убит мечом.
— У нашей героини нет меча. Она девушка, а не женщина.
— Почему?
— Потому что эту роль обещали моей сестре Гедде и еще потому, что моя сестра Дороти не желает играть.
— Холодное железо, — сказал Штейнинг. — Те, кто выходит на бой с Добрым народцем, или феечками, должны вооружиться холодным железом. Она берет с собой кухонный нож.
— Не хотел бы я противостоять Гедде, когда у нее в руках кухонный нож, — заметил Том.
Олив решила, что последним противником должен быть железный человек, человек-машина. Доспехи, сказал Штейнинг. Том вспомнил черного всадника в «Гарете и Линетте». Он начал читать вслух, а Олив подхватила:
Верхом на вороном, как ночь, коне,
В доспехах, полночи черней, а на груди белели ребра Смерти,
И шлем венчал лишенный плоти череп,
Оскаленный в усмешке…
Вольфгангу понравилось. Шлем-череп, скелет-панцирь. Ага, сказал Том, но развязка неожиданна. Под черепом — цветущий юноша. Со свежим, ясным лицом. Ничего зловещего. Олив сказала, что его может сыграть Робин. А Флориан — украденного эльфами ребенка. Вольфганг сказал, что Леон может двигать фигурой Смерти. Он не умеет делать куклы, зато хорошо ими управляет.
Геранту нравилось планировать, искать подходящих исполнителей для работы. В своей городской ипостаси он настолько же умело советовался и находил компромиссы, насколько диким, неуклюжим мальчишкой был дома, на Болотах. В пабе возле Олд-Ромни он познакомился с квартирмейстером из Лиддского гарнизона и договорился, что одолжит у него несколько палаток и котлов для варки еды. Все были поражены. Герант составил расписание работы лагеря и режим дня. После завтрака — гимнастические упражнения и уроки танцев. Экскурсии по церквям. Курсы вышивки, ювелирного дела, керамики, театрального декораторства, сценического мастерства. В конце дня, перед ужином, обычно лекция.
Одну из первых лекций должен был читать Бенедикт Фладд — чтобы все желающие стать гончарами могли научиться основам. Он должен был выступать в десятинном амбаре, а Филип — сидеть за гончарным кругом на платформе рядом с ним и показывать зрителям перебивание глины, фриттование, вытягивание, наращивание, центрование, ритм гончарного круга. Чуть позже они вернутся и покажут роспись и глазуровку. А под конец лагеря осмотрят изготовленные горшки, выберут те, что годятся для обжига, и затопят огромную бутылочную печь, для которой участники лагеря уже собирали дрова. Гораздо позже, во время не особенно содержательной беседы с Вольфгангом, Герата посетила дикая идея: разобрать башню фей — кстати, странно похожую на бутылочную печь или печь для сушки хмеля, — пронести ее по проселочным дорогам и добавить в кучу дров, предназначенных для обжига. Вольфганг сказал, что созданная им армия — обвисшие и негнущиеся пугала, мягкие куклы в виде улыбающихся нарумяненных женщин и мужчин в соломенных шляпах и блейзерах — может вскочить, разрушить башню, выбежать наружу и помчаться по траве. «Просто потрясающе вышло бы, — сказал Вольфганг, — если покидать в печь самих Puppen. Представьте себе изумление публики. Но я не знаю, хватит ли у меня духу сжечь столько труда».
— Сожги неудачные, — сказал Герант. — Неудачные работы всегда найдутся.
Проспер Кейн, Флоренция и Имогена остановились в гостинице «Русалка» в Рае. Герант приехал, чтобы отвезти их на лекцию Бенедикта Фладда. Герант, как и вся остальная семья, предполагал, что после этого Имогена отправится к родным в Пэрчейз-хауз. За завтраком Имогена сказала низким, задушенным голосом:
— Вы ведь понимаете. Я не вернусь туда.
— Мы понимаем. Ты нужна Флоренции. Я объясню.
Когда Имогена ушла за шляпой, Флоренция сказала:
— Зря ты сказал, что мне нужна Имогена. Не нужна. Может быть, наоборот, это я ей нужна.
— Она не хочет возвращаться домой.
— Я знаю. Ты все делаешь, как она хочет. Когда она приехала, не было речи о том, что это навсегда.
— Ох, Флоренция. — Он слегка растерянно посмотрел на суровую, непреклонную дочь. — Это не навсегда. Она будет зарабатывать себе на жизнь и поселится отдельно.
— Я уверена, что мать хочет с ней повидаться, — сказала Флоренция, хотя ни в чем таком не была уверена. И с жаром добавила: — Я хочу снова в Италию, во Флоренцию. Я не хочу торчать все лето в этом убогом Дандженессе, где совершенно нечего делать.
Проспер Кейн хотел обнять дочь, рожденную во Флоренции, но тут вернулась Имогена со шляпой — очень красивой, с огромными полями, покрытой безыскусно искусными цветами из перышек.
Когда Кейны прибыли в десятинный амбар, он был уже почти полон. В одном конце амбара возвели помост, на котором стояла кафедра, а рядом гончарный круг и стол с чашами, кувшинами, моделями — совершенными, сверкающими искусным узором, и бледными, матовыми, с необожженной глазурью; и несколько кривых, уродливых, слипшихся вместе сосудов — жертв неудачного обжига.
Бенедикт Фладд и Филип вышли вместе. Зрители деликатно похлопали. Филип был одет в чистую одежду подмастерья — льняной халат, копна волос приглажена. Фладд был в чем-то среднем между халатом и мантией, полночно-синего цвета, с золотыми лампасами, в потеках глины и даже с отпечатком призрачной ладони. Окладистая викторианская борода также несла на себе глину. Фладд был в круглых очочках, придававших ему вид эксцентричного ученого. Он постоял неподвижно, глядя на зрителей — словно проверяя что-то, прежде чем начать. Его семья сидела в ряд, в полном составе: Серафита в струящихся вышитых одеждах, Помона в невинном муслине, Элси в круглой блестящей черной шляпе из соломки, чистенькая Флоренция в коричневом льняном наряде, Проспер Кейн в летнем костюме, Имогена под сенью цветочков. Фладд кивнул им и заговорил:
— Горшечников, как могильщиков, метит глина. Мы работаем с холодной плотью Земли, очищаем ее перебиванием и смешиванием, формуем пальцами и движениями ног, а затем подвергаем опасностям в печи. Мы берем то, из чего сделаны сами, и придаем ему форму, которую наш мозг находит у нас же в черепе — не забывая, что глина есть земля и принимает только формы, свойственные ее природе. Я надеюсь показать вам, что эти формы бесконечно разнообразней фантазий большинства людей — хоть и не бесконечны, ибо и Земля не бесконечна. Мы химики — мы должны знать металлы и руды, температуры и вяжущие присадки, веса и меры. Мы художники — мы должны быть способны на точность и на размашистые росчерки, на работу с кистью и резцом. Мы подобны алхимикам древности — мы используем огонь, дым, тигли, золото, серебро, даже кровь и кости, чтобы создавать сосуды — наши симулякры, наши фантазии, они же вместилища для повседневных нужд, еды и питья. Они могут быть прекрасными, несмотря на свою обыкновенность, и элегантными, несмотря на простоту…
Он продолжал. Все слушали. Он приказывал ассистенту демонстрировать тайны ремесла, и Филип молча, ловко извлекал комья глины из ванн и контейнеров, делал блоки без пузырьков воздуха или вздымающиеся кольца, а к концу лекции сотворил целую чашу, которая колебалась меж его крепкими пальцами, борясь с силой земного притяжения.
Слушатели хлопали от души. Подали чай с сэндвичами, и Фладд принялся пробираться к семье. Проспер Кейн сказал ему, что лекция была земной и огненной. Фладд принял комплимент. Мелкими шажками, бочком он пододвинулся к месту, где стояла Имогена, беседуя с Элси и неловко притворяясь, что полностью поглощена этой беседой.
— Ты пришла, — сказал он. — Ты вернулась к нам. Мы — соработники, собратья по ремеслу. Милая.
Он обнял ее. Имогена застыла. Когда он ее отпустил, она отряхнула платье, словно на него попали крошки глины. Она сказала:
— Ты прекрасно говорил. Как всегда.
Фладд суетился и улыбался. Зрители окружили его толпой и осыпали похвалами. Филип на помосте укладывал наглядные пособия в ящики. Герант стал ему помогать. Он сказал:
— Все прошло хорошо.
Филип нахмурился.
— Он на взводе. Когда он так полон собой, за этим всегда следует реакция. Ты же знаешь. Я беспокоюсь. Он так рассчитывал на…
— На что?
— На то, что она вернется. Но это ненадолго. И тогда…
Все ушли, остались только Фладды. Бенедикт обратился к Имогене:
— Идем же. Все готово, Элси обо всем позаботилась.
— Я останусь… с Флоренцией, — прошептала Имогена.
— И Флоренцию бери с собой. Идем.
— Я возвращаюсь в гостиницу.
Отец схватил ее за руку. Он давил и крушил запястье.
— Ты идешь домой. Я здесь только потому, что ты согласилась вернуться домой.
Он обжигал, пронзал ее взглядом.
Флоренция сделала несколько маленьких шажков назад, отделяясь от группы.
Имогена едва слышно произнесла:
— Не могу, ты же знаешь.
Проспер сказал:
— Бенедикт, ты делаешь ей больно. Отпусти ее. Пусть она вернется в «Русалку», и мы все обсудим.
Бенедикт набросился на Кейна:
— Это все ты виноват. Ты ее соблазнил. Ты не пускаешь ее ко мне…
— Думай, что говоришь, — посоветовал Проспер. — Хорошенько думай.
Бенедикт ударил. Не кулаком, а открытой ладонью, очень сильно, по щеке, оставив след — словно со щеки содрана кожа — и испачкав глиной кончик уса.
От второго удара Проспер увернулся.
Имогена затряслась.
Проспер очень вежливо сказал Серафите:
— Вы должны понимать, мадам, что ваша дочь — взрослая женщина и сама решает, где ей спать. Я отведу ее в гостиницу, и там она останется, пока мы все не успокоимся.
— Филипа… — произнесла Серафита. — Позовите Филипа…
Кейн подхватил своих девушек и удалился. Имогену пришлось поддерживать. Флоренция шла следом, топая каблучками. Герант, рассерженный (а в темных глубинах души, в существовании которых не желал себе признаться, и обеспокоенный) таким неудачным финалом хорошо спланированного им дня, вернулся к Филипу и помог ему погрузить Бенедикта, хватающего ртом воздух, в двуколку.
Семейство Кейнов пользовалось собственной отдельной комнатой для завтрака. На следующее утро Имогена не вышла к завтраку. Флоренция и Проспер ели молча. Потом он сказал:
— Может быть, мы этим летом все-таки поедем в Италию, чуть позже.
— Забудь про Италию, — мрачно ответила Флоренция, жуя поджаренный хлеб. — Что ты намерен делать?
— Делать?
— Насчет Имогены.
Проспер очень долго не отвечал. Флоренция заметила:
— Они совершенно невозможные люди. Причем все.
— Может быть, ты хочешь покататься сегодня утром?
Флоренция сказала, что собирается пойти погулять с Гризельдой Уэллвуд, которая сейчас тоже в Рае. Добавила, что отца наверняка ждут в лагере. И вышла.
Через некоторое время в дверях показалась Имогена — в дорожном платье, с чемоданчиком. Проспер попросил ее присесть, выпить чаю, съесть хотя бы поджаренного хлеба. Она тяжело села. Проспер налил ей чаю. Воцарилась тишина.
— Куда ты собралась?
— Я думала — к Геранту. Он должен мне помочь. Он мой брат, кто, как не он, мне поможет.
— Он очень молод, работает долгие часы на нелегкой работе, снимает комнату в пансионе. Будет гораздо лучше, если ты останешься здесь, и мы вместе подумаем о том, как нам разумнее всего поступить.
Имогена маленькими глотками пила чай. Обычно спокойное лицо было напряжено, и Проспер решил, что это придает ему необычную, дикую красоту.
— Вы многого не знаете, — сказала она.
— Мир полон вещей, которых я не знаю и никогда не узнаю. Но я знаю достаточно, чтобы командовать на войне, достаточно для управления отделом Музея, для закупки золотых и серебряных вещей. Я не слишком хорошо знаю молодых девушек. Да, к общению с молодыми девушками я не очень подготовлен. Зато я прекрасно умею не задавать вопросов о делах, которые меня не касаются. Есть болезненные вещи, о которых лучше и не узнавать. Я знаю людей, которые заставили себя признаться в том или в этом, или яростно воспротестовать против чего-либо, а потом до самой смерти об этом жалели.
Он посмотрел на ее чемоданчик.
— В детстве, — сказал он, — я собирал чемодан и строил планы побега. Иногда мне довольно было собрать чемодан. Иногда я отправлялся в путь, и меня возвращали обратно. Один раз я ушел на целую ночь, и по возвращении меня сначала жестоко избили, а потом принялись обнимать и целовать.
— Я не ребенок и знаю, что должна уйти.
— Надеюсь, ты примешь мою помощь.
— Вы не должны обо мне заботиться. Теперь я это понимаю. По множеству причин.
— Дорогая, — сказал Кейн, выпрямившись и напрягая спину, — я не забыл, не мог забыть того, что ты сказала мне в Клеркенуэлле.
— Я не хотела…
— В самом деле? Но это помогло мне осознать свои чувства. Для меня будет высшим счастьем назвать тебя своей женой. Я получу право заботиться о тебе. Я намного старше тебя. Я это знаю. И ты знаешь. Но я верю, что где-то, где времени уже нет, мы видим друг друга как равные, лицом к лицу. Я не хочу отпускать тебя. Может быть, и должен, но не хочу. И не отпущу.
Он посмотрел на нее почти сердито.
Она посмотрела на него. Взгляд больших глаз был тверд. Она сказала:
— Я люблю тебя. В самом деле люблю. Может быть, все остальное неважно?
Он подумал о строгой Флоренции, о ярости Фладда. Есть вещи, с которыми придется считаться. Но он — стратег, он придумает стратегию. Он сказал:
— Иди ко мне…
Она встала и подошла к нему. Он обнял ее и поцеловал в лоб, в шею, потом в губы, осторожно, а потом уже безо всякой осторожности и понял, что она действительно его любит.
Он сказал:
— Мы ничего не скажем Флоренции, пока не продумаем все как следует. И Джулиану, конечно, тоже. Это будет непросто, но, я думаю, возможно. Что я сделаю, так это — с твоего позволения — поеду в Пэрчейз-хауз… нет, милая, без тебя… и очень формально попрошу у твоего отца твоей руки. Все остальное мы спланируем спокойно и тщательно. Как ты себя чувствуешь — ты сможешь сегодня вести занятия по ювелирному делу? Я могу завезти тебя туда по дороге.
В Пэрчейз-хаузе дверь открыла Элси. Она показала через двор — на студию, бывшую молочную. Она открыла рот, чтобы поделиться чем-то, и снова закрыла.
— Он там. Я видела, как он входил, — по собственной инициативе сообщила она.
— Спасибо, — сказал Кейн и пошел через двор. Фладд стоял у высокого стола и лепил очередной двуликий кувшин. Он добавлял сердитых морщин на сердитую сторону. Другая сторона пока была гладким овалом.
— Кто там?
— Это я, дружище.
— А, ты.
Фладду ничего не оставалось как повернуться к гостю. Кейн мысленно прикинул разницу в возрасте. Фладд старше его, но не более чем на десять лет. Кейну еще не было пятидесяти. Он решил, что Фладду еще нет шестидесяти, хотя тот, седой и отяжелевший, выглядел старше.
— Я пришел просить тебя кое о чем.
— Ты уже достаточно навредил.
— Не думаю, что я кому-либо навредил. Я согласен, что дело приняло неожиданный оборот. Я пришел просить у тебя твою дочь. Она согласилась стать моей женой.
— Женой…
— Я старше ее, но она готова пренебречь этой разницей. Она сказала, чтобы я попросил твоего благословения.
— Я его не дам.
— Стой. Погоди. Она меня любит. И я ее люблю. Мне кажется, у нас есть некий шанс на счастье. Нам спокойно друг с другом. Я буду заботиться, чтобы ей было удобно, помогу ей развивать талант, который она унаследовала от тебя…
— Что ты с ней сделал?
— Ничего. Она была мне как дочь, жила вместе с моей дочерью. И лишь недавно ситуация изменилась… получила, так сказать, развитие…
— Ради бога, перестань издавать разумные звуки. Я не даю позволения. И это — мое последнее слово.
— Она совершеннолетняя и не нуждается в твоем позволении. Но я умоляю, подумай о ней, хоть минуту… Для нее это шанс на счастье… Я сам уверял себя, что…
— Она была счастлива здесь.
— Боюсь, что нет, Бенедикт. Боюсь, что нет. Но это — новое начало.
— Войте, — вдруг сказал Бенедикт. — Войте, войте, войте.
Лишь через несколько секунд до Кейна дошло, что этот невозможный человек цитирует слова короля Лира — сцену, когда тот выходит с трупом дочери на руках.