Книга: Детская книга
Назад: 35
Дальше: 37

36

Важные лекции проводились по выходным, чтобы могли приехать слушатели, не живущие в лагере, и даже лондонцы. В первые выходные, в субботу, ближе к вечеру, Хамфри Уэллвуд читал лекцию на тему «Люди и статистика: как улучшить положение бедняков». В воскресенье выступал Герберт Метли. Его тема была «Покидая райский сад: позор стыда». Мисс Дейс переспросила, точно ли он уверен в теме лекции. «Да», — отрезал он.
Проспер с Имогеной были счастливы и неспокойны. Они слишком много улыбались, Флоренция наблюдала за ними, а они наблюдали за наблюдающей за ними Флоренцией. Они тайно соприкасались руками в дверях, а когда были точно уверены, что они одни, Имогена бросалась к Кейну в объятия. Он не ждал, что его сильная, почти отеческая привязанность перерастет в слепое физическое влечение, но это случилось, и Кейн чувствовал в себе новые силы, он словно сам обновился. Что до Имогены, то ее легкая сутулость, тихий покорный голос, медленные движения — роднившие ее с матерью — сменились быстротой, живостью. Проспер знал, что должен рассказать Флоренции, но тайна доставляла ему высшее наслаждение.
Положение осложнилось прибытием Джулиана и Джеральда — они шли пешим походом и решили зайти в Лидд, послушать лекцию Хамфри. Джеральд как раз выбирал — то ли заняться философией морали, то ли уйти в политику, если только удастся найти партию, отвечающую его высоким требованиям. У Джулиана появилась тема диссертации — английская пасторальная поэзия и живопись. Он хотел писать о ярких, прозрачных видениях Сэмюэла Палмера и о ксилографиях Кэлверта. Джеральд писал о Любви, Дружбе и Добре — когда не был занят разговорами допоздна, плаваньем в Кэме, велосипедными походами по равнинам или горными в Альпах. Его интересовали фабианские, социалистические взгляды Хамфри на человеческую природу. Молодые люди явились в «Русалку» к обеду, и их проводили в семейную гостиную, где сидела Флоренция и что-то писала.
— Вы могли бы и предупредить, что приедете, — сказала она, пожирая глазами красоту Джеральда, прикрытую обвисшими полями полотняной шляпы.
— Мы и сами не знали. Потом увидели афишу этой лекции и решили, что заедем к вам пообедать, а потом все вместе пойдем послушаем. Где папа?
— На ювелирных курсах.
— Он придет обедать?
— Он не сказал.
Джулиан посмотрел на Флоренцию, которая смотрела на Джеральда. Он сказал:
— Ну что ж, тогда мы можем с тобой пообедать и немножко тебя развеселить, так? — Она явно нуждалась в том, чтобы ее кто-нибудь развеселил. Он добавил: — А ты не помогаешь на ювелирных курсах?
— Я не умею. И не хочу.
Джеральд подошел к окну и стал разглядывать пейзаж. Джулиан спросил:
— Что-то случилось?
— Сам увидишь, — мрачно пообещала Флоренция.

 

Придя на лекцию, они оказались в одном ряду со старыми друзьями. Джулиан сел с краю, за ним Флоренция, а по другую сторону от нее Джеральд. За ним — Герант, а за ним — та молодая женщина из Пэрчейз-хауза, Элси Уоррен, нарядно одетая и с суровым видом. Рядом с ней сидел Чарльз-Карл Уэллвуд, который еще не знал, что делать после окончания Кембриджа — поступить в Лондонскую школу экономики или уехать в Германию, стать анархистом, социалистом или каким-нибудь рабочим. Дороти и Гризельда на лекцию не пришли. Они отправились в сенной сарай, где мастерили марионеток и больших кукол. Гризельда хотела попрактиковаться в немецком. Дороти смотрела, как Ансельм нашивает крохотный костюмчик на стройное шелковое тельце. Вольфганг и Том уже сотворили целый полк вялых, мертвенно-неподвижных пугал, мужчин и женщин, убранных сеном и цветами, тянущих негнущиеся руки, сделанные из вешалок и мотыг.

 

Хамфри не то выкатился, не то выскочил на сцену. Волосы и борода пылали темным огнем. Его жена с видом королевы сидела в первом ряду, а Мэриан Оукшотт, с задумчивым видом, — где-то в последних.
Он заговорил о парадоксе статистических исследований и индивидуальных человеческих судеб. Он сказал, что христианская религия, сформировавшая наше мировоззрение, утверждает: в глазах Бога каждая человеческая душа ценна и уникальна. Христос заповедал богачу продать свое имение и раздать бедным. Христос также сказал, что бедных мы всегда имеем при себе. Он говорил, что где узник в темнице, больной, нищий, там и Он среди них. Он велел своим последователям творить добро.
И действительно, много добра сделали, много пользы принесли те, кто шел к голодающим и нищим, кто писал отчеты о переполненных комнатах в антисанитарных зданиях, о кроватях, на которых теснятся рядом мертвые и умирающие, о болезнях работников потогонных фабрик и фабрик по производству фосфорных спичек. Хамфри зачитал вслух душераздирающую историю рабочего, который добросовестно трудился, но повредил спину, после чего мгновенно скатился в нищету и умер.
Хамфри сказал, что по сравнению с отдельными свидетельствами и чувствами конкретных людей сводные цифры статистики кажутся сухими. На самом деле они будят не только воображение, но и разум, и волю к действию. Статистика — наука о людях. По мнению Хамфри, статистика началась с Дюркгейма, заметившего, что число самоубийств в Париже не меняется из года в год. Все люди разные, и каждый, не в силах более влачить бремя жизни, сам принимает мрачное решение. Причины разные — нищета, потерянная любовь, неудача в делах, унижение, болезнь. Но общее число не меняется.
Что же до нищеты, то статистические показатели трогают воображение так, как отдельным случаям не суждено. Герой статистики — Чарльз Бут. Он опросил всех — регистраторов, инспекторов, следящих за школьной посещаемостью, сотрудников школьных попечительских советов, счетчиков переписи населения — и с 1892 года выпустил семнадцать томов отчетов о природе и распространении бедности в Лондоне. Он нанес все данные на карту, раскрашивая улицу за улицей в соответствии с ними, и пришел к выводу, что миллион людей, свыше 30 процентов населения Лондона, не имеет средств, необходимых для существования. Это число вскрывает несправедливость общества так, как никогда не смогут истории отдельных людей. Без него никогда не произошли бы изменения в конституции и законах — не была бы введена пенсия для стариков вместо чудовищных, унизительных условий работного дома, не был бы принят закон о минимальной оплате и максимальной продолжительности рабочего дня, не появилась бы централизованная система помощи безработным вместо отдельных благотворительных порывов богачей.

 

Чарльз-Карл слушал и сомневался. Он давно вращался в кругу людей, которые считали, что лишь восстание униженных может изменить чудовищную систему. Все беспокоились о бедняках. Друзья его родителей искренне считали, что недостойных бедняков следует изолировать в концентрационных лагерях и исправлять, перевоспитывать, или даже — в случае идиотов и лунатиков — безболезненно усыплять. Его колледж в Кембридже иногда устраивал обеды для рабочих — среди них были нахальные грубияны, юноши, бросающие косые взгляды из-под длинных ресниц, самоучки, социалисты и несостоявшиеся поэты. У Карла не возникало желания поближе познакомиться с кем-либо из этих тщательно отобранных особей. Он не знал, о чем с ними разговаривать. Он не говорил на их языке, хоть и умел общаться с небольшими группами пылких немецких анархистов. Он подумал, что стоит, наверное, обсудить с Хамфри поступление в Лондонскую школу экономики. Великолепие статистики покорило его.

 

Джеральд все время бросал Джулиану реплики через голову Флоренции, словно ее тут и не было. Один раз он сказал, сардонически ухмыльнувшись:
— «Делать желаешь добро — его делай в мельчайших деталях».
Джулиан ответил, растягивая слова:
— Вы неконкретны, любезный. Что вы имеете в виду под мельчайшими деталями — конкретных людей или мельчайшие изменения в статистике?
— Вообще-то Блейк был сумасшедший, — прокомментировала Флоренция, но оба притворились, что не слышат. Возможно, это было не слишком умное замечание.
По окончании лекции трое кембриджцев из Кингз-колледжа сошлись вместе: легко понимая друг друга, они стали разбирать лекцию, ее слабые и сильные места. Личные отношения — корень всех добродетелей, без них нельзя, сказал Джеральд. Нельзя безнаказанно всю жизнь заниматься сведением других людей к цифрам. Флоренция сказала, что не все мы — монады, но никто не ответил. Чарльз-Карл сказал, что общество существует, что оно не просто масса отдельных личностей. Классы существуют. И мужчины и женщины, строго сказала Флоренция. «Да, конечно», — вежливо отозвался Джулиан. Подошедший Герант сказал, что новые агитационные группы женщин очень интересны. Джеральд перевел разговор обратно на дружбу.
Джулиану было неловко: даже не потому, что Джеральд хамил его сестре, но потому, что Джулиан разлюбил его и не был готов это признать именно из-за незыблемой веры «апостолов» в высшую ценность дружбы. Джулиан больше не хотел целоваться с Джеральдом, и даже трогать его не хотел, а Джеральда, как это часто бывает, все сильней тянуло целовать, обнимать, крепко держать отдаляющегося друга. Джулиан уже начал думать, что умник Джеральд — глуп, но не хотел в этом признаваться самому себе; это была неудобная истина — так уютен был их кружок, так удобны прогулки вдвоем, так прекрасны Кембридж и пейзажи Англии.
Герант обогнул беседующих и подошел к Флоренции. Он сказал:
— Мне бы хотелось, чтобы ты убедила Имогену вернуться домой на несколько дней.
— Мне бы тоже хотелось, — отрезала Флоренция.
Герант сказал Флоренции, что она сегодня очень красива. Сосредоточенную хмурость ее лица сменила слабая улыбка, и Герант приободрился. С теоретиками из Кингз-колледжа ему было не по себе. Кроме того, он отчасти презирал их за то, что они «не знают жизни», считая, что он знает ее лучше. Он спросил, как Флоренции понравилось выступление Хамфри, и она ответила, что он не предложил ничего конкретного и что страх среднего класса перед грязными и отчаявшимися ордами в клоаках городов кажется ей абсурдным.
В этот не слишком удачный момент подошла Элси Уоррен. Она кивнула Флоренции и не очень настойчиво спросила Геранта, не видал ли он своего отца. Герант сказал, что нет.
— Его нет дома. Во всяком случае, мне так кажется. Он не выходит к столу. Правда, с ним такое часто бывает.
— Он, наверно, приходит в себя после лекции, — сказал Герант. — Стоит ему побывать в обществе, и он на несколько дней превращается в отшельника.
— Вот и я то же подумала, — сказала Элси. — Ваша мама не беспокоится.
— Он нам понадобится в конце лагеря, когда будет обжиг.
— Я думаю, он придет. Он захочет руководить обжигом.
Герант рывком отвернулся от Элси и попросил у Флоренции разрешения проводить ее обратно в Рай. Он ожидал отказа, но она согласилась. Частично для того, чтобы утвердить свою независимость от Джулиана и Джеральда, частично потому, что Герант мог сказать что-нибудь полезное про Имогену. Но еще и потому, что чувства Геранта к ней — его упорство и терпение — успокаивали. Он был тоже из мужского мира, как и кембриджцы, но в его мужском мире женщины нравились мужчинам, мужчины интересовались женщинами.
— Мне надо с тобой поговорить, — сказала она. — Что-то происходит… что-то странное.
— Я всегда с удовольствием. О чем угодно.
— Я не знаю даже, как начать…
— Не стесняйся, — сказал Герант.
— С папой что-то не так, — произнесла Флоренция.
Они пошли прочь по направлению к Раю.

 

Чарльза-Карла оставили наедине с Элси Уоррен.
— Вы меня не узнаете, да? — сказала она. — Я не на месте. Вы видели меня в Пэрчейз-хаузе, я подавала на стол и убирала тарелки. Нас, так сказать, друг другу не представили.
Карл не мог определить по выговору, откуда она — она говорила не как местные, — но ясно было, что она из низов. Он поглядел на нее. Видимо, она одета в свое лучшее, подумал он. На ней была бледно-серая блузка с высоким воротом и тугими манжетами и пышная темно-серая хлопковая юбка. Тонкую талию подчеркивал ярко-красный пояс, а на голове была соломенная шляпка с ярко-красной лентой и броским букетиком искусственных цветов — анемонов: красных, синих, фиолетовых. Карл не знал, что ей сказать и как вообще с ней говорить. Он также чувствовал, что она это видит и что ее такое положение забавляет. Он не ожидал, что окажется смешным.
— Так что, понравился вам доклад? — спросила она.
— Да, было чрезвычайно интересно. Я как раз пытаюсь решить, следует ли мне изучать эти темы — статистику, бедность — в Лондонской школе экономики.
— А если нет?
— Что значит «а если нет»?
— Если вы решите этого не делать, то чем займетесь?
Он не мог ответить «стану примерным анархистом и буду подстрекать народ к революции». Он покраснел.
— Может быть, поеду в Германию.
— В самом деле? Очень приятно, когда у человека есть такой выбор. Вот бы мне так.
Он посмотрел на нее, и она ответила пристальным взглядом. Они увидели друг друга. Она продолжала:
— Но как я есть женщина и из бедняков, мне особо выбирать не приходится. Я делаю что должна.
Чарльз-Карл хотел выразить ей свои соболезнования, но не смог.
— Надо полагать, вам нечасто приходится с нами разговаривать, вы нас изучаете больше оптом. Опасные массы. Нас надо помещать в лагеря и направлять на выполнение разных проектов.
— Вы несправедливы, — выговорил Чарльз-Карл. — Вы надо мной издеваетесь.
— Хотя бы это мы еще можем… если смеем.
— Мисс Уоррен, — сказал Чарльз-Карл, — я попросил бы вас не говорить со мной так, как будто вы — группа, класс или комитет. Я хочу говорить с вами как с человеком.
— А сможете?
— Почему же нет?
— По тысяче причин. Во-первых, я бедна, во-вторых — не респектабельна. Я — Падшая Женщина. У меня есть дочь. Вы не захотите разговаривать со мной как с человеком, мистер Уэллвуд.
Эта новость его не отпугнула, а привела в восторг. У Фанни цу Ревентлов, мюнхенской богини, было прелестное дитя, отец которого оставался неизвестным. В Швабинге говорили, что желание должно быть свободным, и Чарльз-Карл слушал и соглашался — теоретически, и желал — абстрактно. Он не мог… во всяком случае, сейчас не мог… рассказывать о Фанни цу Ревентлов этой грозной особе с тонкой талией в красном поясе.
— Мисс Уоррен, вы со всеми так разговариваете?
— Нет. Не со всеми. Только с доброхотами вроде вас.
— Я бы хотел… — произнес Чарльз-Карл. Он понял, что хотел бы расстегнуть красный пояс и пару пуговиц, отшлепать эту особу, а потом поцеловать ее. Он был поражен. Кроме того, он был счастлив тем, что оказался способен на такую спонтанную реакцию.
— Чего бы вы хотели? — спросила Элси таким тоном, что он почти поверил в ее способность читать мысли.
— Я бы хотел узнать вас поближе. Я бы хотел, чтобы вы разговаривали со мной не как с представителем класса, чтобы вы позволили мне говорить с вами. Я хотел бы попросить разрешения проводить вас домой, если вы собираетесь домой.
— Да, собираюсь. Можете меня проводить. На самом деле я должна искать мистера Фладда, но раз он не хочет, чтоб его нашли, так его не найдут. Он скрытный.
Они зашагали бок о бок. В движении им стало проще друг с другом. Он спросил:
— Мисс Уоррен, как вы думаете, мужчина и женщина могут быть друзьями?
— Зовите меня Элси. Вы же зовете Филипа Филипом.
— Карл.
— А я думала, Чарльз. Карл — это в честь Карла Маркса?
— Вы много знаете.
— У меня есть друзья… женщины… они меня учат. Я сама надеюсь стать учительницей. Я не собираюсь до конца жизни быть уборщицей и судомойкой. А что до вашего вопроса — да, мужчина и женщина могут быть друзьями. Но им придется нелегко, потому что никто не поверит, что они всего лишь друзья. А кроме того, есть еще одна проблема — мужчины и женщины, они разного пола. Не смейтесь. Это действительно проблема.
— Я знаю. Но я думаю…
— Что вы думаете?
— Я думаю, если они друзья, то все остальное между ними — что бы это ни было — тоже станет лучше.
Они шли дальше. Он сказал:
— Вы будете смеяться, если я скажу, что в доме на Портман-сквер, и в частной школе, и в университете, можно чувствовать себя в ловушке — не лучше, чем в кухне.
— Да, я буду смеяться. Животики надорву. Буду слушать и слушать, и смеяться без умолку.
— Я еще никогда ни с кем так не разговаривал.
— Я вас многому научу, мистер Бедный Богач. Может быть, я даже представлю вас своей умненькой дочке.
Она заглянула ему в лицо — проверить, не зашла ли слишком далеко, не отпугнула ли его.
— Я буду рад, — ответил Чарльз-Карл.

 

Герберт Метли доверительно склонился через кафедру к публике. Он сообщил ей, что он — трудящийся. Он трудится на земле — на своем клочке земли в здешнем графстве, в «саду Англии», а кроме того, за столом, описывая жизнь в этом «саду». Но полиция в сапожищах и шлемах отобрала плоды его трудов и швырнула в огненную печь, где они и погибли. Ему сказали, что его книга постыдна. Но на самом деле стыдиться должны люди в шлемах и люди в судейских мантиях.
Метли был жилистый, загорелый. Алый шелковый шейный платок прикрывал выпуклое адамово яблоко. У Метли была привычка, свойственная всем хорошим ораторам, — блуждать взором по аудитории, выискивая слушающие или скучающие лица. Он увидел в первых рядах Гризельду и Дороти с Томом и двумя немцами. В дальнем ряду, сбоку, сидели Джулиан и Джеральд. Флоренции с ними не было. Она сидела с Герантом — ближе к первому ряду, в середине. За ними расположились в ряд женщины постарше, благоразумные, собранные — Мэриан, Феба, Пэтти Дейс. Элси Уоррен тоже сидела в задних рядах. Чарльз-Карл увидел рядом с ней свободное место и занял его. Она сидела очень прямо, сложив руки на груди. Пришла опоздавшая Филлис и уселась прямо за Леоном. Фрэнк Моллет и Артур Доббин тоже присутствовали. Метли кивнул им, прежде чем обрушиться на священников.
Он спросил, откуда взялось само понятие стыда. Наши предки в первозданном саду его не знали, хотя мы иногда заставляем себя стыдиться за них, к нашему стыду. Нам говорят, что стыд возник, когда невинные мужчина и женщина узнали, что они наги, и устыдились. Но почему это произошло? Тому причиной — коварство змия, который заставил их съесть запретный плод, сообщив, что в нем кроется познание добра и зла. «Таким образом, — произнес Метли, намекая, что добро и зло кроются в особых частях тела, которые познавшим стыд людям с тех пор приходится закрывать. Но почему это так и так ли это? Разве добро и зло не кроются в гораздо большей — бесконечно большей — степени в жестокости, в стремлении унизить других, в эгоизме, в злоупотреблении властью, в воровстве… — я мог бы продолжать до конца лекции, завершил фразу Метли. Добро и зло не в человеческой плоти, которой мы должны возрадоваться, которой мы не должны — ни мужчины, ни женщины — стыдиться. В этом лагере молодые люди каждый день выполняют на гимнастических занятиях прекрасные, сложные и восхитительные телодвижения». Он улыбнулся, представив себе эти телодвижения.
Джеральд со скабрезной серьезностью, принятой у «апостолов», шепнул Джулиану:
— По-моему, он источает своего рода мускус. Из подмышек. Видишь, у него хорошо разработанные подмышки.
— Ш-ш-ш, — ответил Джулиан.
Лектор принялся дальше развивать метафору сада. Он перешел на Блейка и его «Сад любви», в котором построили храм:
Я увидел затворы его,
«Ты не должен!» — прочел на вратах.
И взглянул я на Сад Любви,
Что всегда утопал в цветах.

Но вместо душистых цветов
Мне предстали надгробья, ограды
И священники в черном, вязавшие терном
Желанья мои и отрады.

Он долго говорил о том, что уродующая стыдливость общества — историческое последствие веков целибатного священства. Он взглянул на Фрэнка Моллета, который ответил безмятежным взглядом.
В результате пострадал жанр романа. В Англии романы пишутся для чтения вслух у семейного очага, в доме женатого священника или диакона, и предназначаются для слуха его серьезной жены. Во Франции женщин и детей окормляют священники, а романы пишутся для отдельной — часто сладострастной — мужской аудитории.
Роман не может правдиво описывать большую часть мира.
А должен бы. Честные романы нам гораздо нужней морализаторских трактатов.
Его собственный роман, «Мистер Вудхаус и дикарка», повествовал о современном лесном жителе, Вудхусе, любившем женщину, как мужчинам положено любить женщин.
Мистер Метли сказал, что верит в языческое единство природы. Мы все — одна жизнь, которая началась задолго до всяких садов и священников в черном. Наши чувства за миллионы лет эволюционировали тончайшим образом — от колыхания слизи в болоте до медленных холоднокровных рептилий в тропических джунглях, до существ, карабкавшихся по деревьям, что ныне обратились в уголь. Он сказал, что человечество может, совершив титаническое усилие, заново открыть сильную, первобытную радость жизни. Нужно вернуться к корням вещей. Он процитировал Марвелла:
Любовь свою, как семечко, посеяв,
Я терпеливо был бы ждать готов
Ростка, ствола, цветенья и плодов.

— Это неподражаемо, — сказал Джеральд. — Он что, нарочно?
— Думаю, да. Замолчи наконец.

 

Элси все это время сидела, крепко обхватив себя руками. Рот был плотно сжат. Чарльзу-Карлу хотелось отлепить ее пальцы от тела, помочь ей расслабиться, но он знал, что этого делать нельзя.
Взгляд Герберта Метли блуждал по запрокинутым лицам зрителей, как шмель по клумбе. У него был дар, который молодые люди еще не развили в себе. Он мог отличить женщин, которые, как он формулировал это про себя, хотели: потенциальных Дикарок. Смуглое лицо Дороти глядело на него осуждающе, и ему стало не по себе. Гризельда, светлая и безмятежная, обдумывала его аргументы — в ней была искорка жизни, и лицо ее было прекрасно, но в нем не было хотения. Филлис была хорошенькая, аккуратненькая, еще не развившаяся. На Элси он не стал смотреть, хоть и приметил красный пояс. Одна девушка возбудилась, часто дышала, ерзала на стуле, оглядывалась, словно что-то ища. Это была Флоренция Кейн. Метли сделал мысленную пометку.
Когда он закончил речь, кое-кто быстро вышел. Другие слушатели подошли поговорить. Фрэнк Моллет заметил:
— Вы мало сказали об удивительной живучести самого понятия «стыд». Если оно столь прочно, значит, оно зачем-то очень нужно человеку.
— Хорошо подмечено.
— Кроме того, Марвелл говорил:
Бродил по травам и цветам.
Блаженно одинок, Адам.

— Да, действительно. Есть время для взаимной любви и время для уединения. Я сам уединяюсь и храню целомудрие, когда предаюсь творчеству.
Краем глаза он увидел, что Флоренция ушла с Герантом.
Ничего, будет еще другой раз. Или другая женщина.

 

Флоренция и Герант шли по тропе вдоль Военного канала. По глади воды скользили стрекозы. Болотные курочки плыли, деловито работая лапками. Водяная крыса выскользнула из норки и поспешно скрылась. Солнце клонилось к закату, но светило еще ярко. Послышались нагоняющие торопливые шаги. Герант сердито обернулся. Это был Фрэнк Моллет.
— Я вас не задержу, извините, я только хотел спросить…
Он поравнялся с ними.
— Да? — сказал Герант.
— Вы давно последний раз беседовали со своим батюшкой?
— Наверное, несколько дней назад. Я его не видел со дня его лекции на прошлой неделе. Он после таких вещей обычно прячется. Я сейчас провожу мисс Кейн в Рай и вернусь в Пэрчейз-хауз.
Воцарилось молчание. Герант спросил:
— А вы его не видели?
— Тоже не видел уже несколько дней.
Фрэнк прошел вместе с ними несколько шагов вдоль канала и, кажется, принял какое-то решение.
— Неважно, неважно. Когда увидите его, передайте, что я о нем справлялся.
Он повернул обратно. Герант сказал Флоренции:
— Его что-то гложет. Мой отец умеет выбивать людей из колеи.
— Я знаю.
Последовала долгая пауза. Они шли дальше в дружелюбном молчании, приноровившись к шагу друг друга. Герант сказал, не глядя на Флоренцию:
— Наверное, я идиот и вылезаю совершенно не вовремя. Ну, когда мы вот так идем себе рядом… Ты можешь пока ничего не отвечать… Но — ты выйдешь за меня замуж? Погоди. Я желал этого много лет, ты наверняка знаешь. У меня пока почти ничего нет… но я уверен, что будет. Я делаю хорошую карьеру в Сити, и мистер Уэллвуд относится ко мне как к сыну. Я откладываю деньги. И еще, я люблю тебя. Правда, люблю. Не говори пока ничего. Я знаю, что мы не сможем пожениться еще как минимум год или два. Я не могу тебя связывать. Может быть, это лишь несбыточная мечта. Но я никогда… никогда не встречал такую девушку, как ты. Я думаю о тебе… ты не знаешь, как много я о тебе думаю.
— Ну, теперь-то можно сказать?
— Если ты думаешь, что есть хоть малая вероятность… я спрошу тебя еще раз… потом… если ты…
— Можно я скажу? Я собиралась сказать… да. Да, я выйду за тебя замуж. Вот.
Они остановились и взглянули друг другу в лицо. Герант спросил:
— Надеюсь, это не потому, что ты просто устала от меня отбиваться?
— Я же сказала «да». Я знаю, чего хочу.
— Я хочу, чтобы ты была счастлива. В последнее время у тебя несчастный вид. Я хочу… больше всего на свете… чтобы у тебя было все, что ты хочешь. Конечно, неплохо было бы, если бы это был я.
— Я была несчастлива, это правда. И я по правде думаю, что вместе мы сможем стать счастливей, — она едва заметно улыбнулась. — Или хотя бы попробовать. Успокойся, все хорошо.
Он очень бережно обнял ее. Она словно окаменела. Это было досадно, но он уже умел ждать.
— Я могу поговорить с твоим отцом?
Она странно рассмеялась.
— Да, непременно поговори, обязательно. И тогда мы начнем строить планы.

 

Дороти Уэллвуд вышла из дому одна, чтобы пройтись по болотам. Она зубрила анатомию, дозубрилась до дикой головной боли и сказала себе, что прогулка пойдет ей на пользу. В последнее время ей не хватало силы воли. Она хотела побыть со своим немецким отцом и немецкими братьями, которые сейчас в амбаре мастерили сложные вещи и смеялись. Ей почему-то было обидно, что Гризельда может смеяться вместе с ними, болтать по-немецки, предлагать разные удачные идеи для декораций кукольной постановки, а она, Дороти, не может. Она, конечно, и не хотела — где-то в глубине души она была пуританкой, отвергавшей всяческие воображаемые миры. Это пуританство сидело в ней прочно, и она пока не ставила его под вопрос. Нервы и сухожилия, вены и артерии были и реальней, и загадочней проволочных шарниров и болтающихся бечевок. Дороти знала, что Гризельда вовсе не пытается украсть ее новую семью — напротив, она обижается, когда Дороти на долгие часы уходит с головой в учебу: не только потому, что Дороти ее бросает, но еще и потому, что она сама еще не нашла своего призвания. Дороти все ускоряла шаг, перебирая в уме суставы собственного тела. Вдруг она обнаружила, что пришла к Пэрчейз-хаузу и стоит в самом начале усаженной деревьями разбитой аллеи, ведущей к дому.
Внезапно она подумала, что неплохо было бы повидаться с Филипом. И пошла по аллее. Она не хотела видеть ни Серафиту, ни Помону, ни даже Элси. Поэтому она аккуратно и тихо обошла дом, вошла в конюшенный двор и направилась прямо к двери студии-молочной. Тут она запоздало сообразила, что может столкнуться с чудовищем — Бенедиктом Фладдом. Она заглянула внутрь через пыльное окно. Там, спиной к ней, стоял Филип в синем халате. Фладда видно не было. Она постучала в верхнюю половину двери. Филип открыл и широко улыбнулся при виде Дороти.
— Я как раз собирался сказать: «Пошли вон, я занят». А потом увидел, что это ты. Заходи.
— Я пошла прогуляться, чтобы подумать, и вдруг оказалась тут. И решила зайти посмотреть, как ты живешь.
— Я рисовал водоросли. И всякую живность в них, и текущую сквозь них воду. Рыбы-иглы, каракатицы и все такое.
— Покажи.
Он принес альбом, и они сели бок о бок — смотреть рисунки. В альбоме были удивительные изображения ламинарий — наполовину выброшенных на мель, наполовину плавающих, с воздушными карманами, едва поднимающимися над поверхностью воды.
— Сначала я смотрю, как это выглядит. Смотрю и смотрю, и вижу все возможные формы, когда водоросль по-всякому движется при разном освещении. А потом — гораздо позже — уже рисую правильные узоры. — Он нахмурился. — Так можно понять, что случайное — мелкая зыбь, водовороты на поверхности — и что постоянное, что повторяется.
— Это странно похоже на «Анатомию» Грея. Мне все время приходится рисовать вены, мускулы, сухожилия, суставы. Я могу тебе нарисовать, что двигается у тебя в руке, на разных уровнях, когда ты рисуешь. Как сокращаются мускулы, и как они действуют на другие мускулы. Как бежит кровь, словно прилив, по венам и артериям. Из кровообращения получились бы невероятно красивые узоры. Как течения в воде или пряди водорослей. Только я не умею так хорошо рисовать, как ты. Мне приходится, чтобы сдавать все эти экзамены, и я стараюсь. Стараюсь, но у меня ничего не выходит.
— Покажи, — сказал Филип, подталкивая к ней альбом и протягивая мелок. Дороти засмеялась. Она примерно обрисовала кисть руки со стороны ладони: сильные, тянущие параллельные ленты мускулов, сплетение сухожильного влагалища — словно подвязки крест-накрест — на кончике пальца. Потом нарисовала всю руку и закрасила черным основные нервы — как реки с притоками. Филип следовал за ее рисунком, трогая собственную кисть, предплечье, прослеживая напряжение и расслабление, приток и отлив.
— Иногда я думаю, что мне никогда с этим не совладать, — сказала Дороти. — Наружные кожные нервы. Дельтовидные мышцы. Порой хочется от всего этого освободиться.
— Не взаправду, — ответил Филип. — Ты уже попалась. У тебя нет выбора.
Он отобрал у нее карандаш и нарисовал более элегантную версию сплетения мускулов.
— Как и у меня. У меня не было выбора, сколько я себя помню.
— И приходится чем-то поступаться, — продолжала Дороти. — Вот сейчас — такими вещами, как постановка, лагерь. Вечеринки. И это еще не все. Если женщина хочет стать врачом, у нее не остается времени на другое, что положено делать женщинам. Даже на то, чтоб выйти замуж.
— Да, — ответил Филип. — Я то же самое понял. Это как монахи и монахини.
— Покажи свои работы. Мне нравится на них смотреть.
Филип принес несколько горшков, по окружности которых плыли водоросли — темно-зеленые на сине-зеленом фоне, цвета морской волны, со вспышками рыжевато-желтого цвета. Еще он показал ей разные вариации созданий, карабкающихся по ветвям, — навеянных отчасти Глостерским канделябром, а отчасти резвящимися гротескными тварями со жьенских имитаций майолики. Дороти была рада, что выдуманные ползучие и карабкающиеся твари закреплены в холодной глине, удерживаются глазурью, приплавлены к месту огнем.
Филип спросил:
— Хочешь сделать горшок? Я преподаю в лагере — у людей настолько разные способности, просто удивительно — и мне кажется, что ты, если попрактикуешься, сможешь выточить хороший горшок. У тебя хорошие, сильные, крепкие руки. Надо думать, с хорошими нервами, сухожилиями и как там, бишь, эти штуки в пальцах.
Так что Дороти села за гончарный круг, а Филип встал рядом и привел его в движение, и отцентровал для нее глину. Он показал Дороти, как чувствовать структуру глины, как выбрать правильную скорость, как удерживать стенку, которая поднимается меж пальцев, как холодное, мокрое живое существо. Два или три сосуда зашатались и обрушились, но вдруг Дороти ощутила легкость, поймала ритм, на гончарном круге поднялся пузатый горшок, расширился, сузился, и Филип снял его с круга.
— Я же говорил, — сказал он. — У тебя хорошие руки. Тут приходится смотреть кончиками пальцев. А иногда я думаю, что всем телом. Ритм и все такое. И умом.
Дороти подумала о том, что ей предстоит. Вытягивать из других женщин скрюченных, покрытых кровью младенцев, помогать им делать первый вдох, перерезать пуповины. Взрезать человеческое тело скальпелем. Единственным среди ее знакомых, кто понимал радости и ужасы работы, был Филип. Они не волновали друг друга. Они друг друга даже не знали толком. Но кое-что, кое о чем они понимали одинаково. Дороти стало легче оттого, что она сюда пришла. Она не собиралась навешать Филипа, но оказалось, что именно в этом была ее цель.

 

Гризельда и Флоренция оказались в гостинице «Русалка» одни, без родных. Так что за чаем, над блюдом лепешек им пришлось разговаривать друг с другом. Гризельда заговорила об интересных аспектах лагерной постановки, или спектакля, — о том, как в ней проявляются и выражаются самые разные, неожиданные таланты и так по-новому сочетаются. Но голос ее звучал как-то задумчиво и чуть-чуть недовольно. Флоренция почти все время молчала, пока Гризельда не иссякла. Флоренция сердито вонзала зубы в сэндвичи, и вид у нее был слегка неодобрительный.
— Теперь все прекрасно умеют играть, — заметила она. — Как дети.
— О, я думаю, это больше, чем игра. Они артисты, художники — мистер Штейнинг, моя тетя, герр Штерн и его сын Вольфганг.
— Для них это, может, и серьезно, а для большинства людей в лагере — игра. Физические упражнения, артистичные аппликации из цветной бумаги, маскарадные костюмы и прочее. Поневоле задумаешься, куда подевалась реальная жизнь.
— Верно, — сказала Гризельда. — Тут я согласна. Мой брат очень беспокоится о бедных. Он собирается пойти в Лондонскую школу экономики изучать статистику. Его всегда волновало, что реально и что нет. Он не хочет вести ту жизнь, которую спланировал для него отец.
— А что они планируют для тебя? — спросила Флоренция. — Для тебя как женщины?
— О, они надеются, что я буду ездить на балы и сделаю хорошую партию. Я ездила на балы, и все эти завидные женихи наводили на меня дикую тоску, и теперь я вообще не знаю, что делать. Тебе будущее не кажется ужасно длинным? Для женщин оно вообще другое. В нем высится эта огромная гора — замужество: кружева на фату и все такое, как говорила миссис Элтон… А что потом? Выбирать выкройки и меню, приказывать слугам и беспокоиться, что они не смогут или не захотят выполнить приказ. Что я хочу сказать… нельзя планировать свою жизнь, не решив сначала этого, а решать это абстрактно — очень тяжело.
— Как ты думаешь… если женщина вышла замуж, у нее может быть какое-нибудь другое будущее, кроме вот этого, про что ты сейчас говорила?
— Я хочу думать. Не меньше, чем Чарльз. Но никого не волнует, о чем я хочу думать… и всех волнует, о чем хочет думать он, даже независимо от того, согласны они с его мыслями или нет.
— Я тоже хочу думать, — медленно произнесла Флоренция. — Я хочу жить своей собственной жизнью, какую выберу. Я хочу быть кем-то, а не чьей-то женой. Но я почти ничего не знаю о человеке, которым хочу быть.
— И я не знаю. Вот Дороти знает. У нее призвание. У нее все будущее распланировано — экзамены по основам науки, по медицине, по хирургии, работа в больнице. Мне кажется, это похоже на железный корсет, но ей, кажется, именно это и нужно. Мне кажется, она готова совсем отказаться от замужества и всякого такого. Я не знаю, смогу ли я так же. Мне кажется, это неестественно. Но не думать тоже, кажется, неестественно.
— Некоторым женщинам удается совмещать.
Флоренция только что согласилась выйти замуж за Геранта Фладда. Она остро ощущала, что нельзя рассказывать об этом Гризельде. Как только помолвка выйдет на свет божий, она станет фактом совсем другого рода.
— Не многим.
Флоренция сказала:
— Помнишь, мы как-то были в «Жабьей просеке» на празднике Летней ночи, и там все — кто нашего возраста — должны были сказать, кем они хотят быть? И мы с тобой обе тогда сказали, что хотим в университет. В Ньюнэм-колледж или что-нибудь вроде. Я все думала об этом. А ты что думаешь?
— Я думаю много чего, и одно противоречит другому. Я думаю, что если я не буду думать, то сойду с ума. А потом я думаю про все эти колледжи, полные женщин, — я воображаю, как они там вяжут, составляют цветочные композиции и пьют какао. И тогда я думаю: это все равно что уйти в монастырь, а монастырь для меня — это жуткий кошмар. Мне кажется, это нездорово. А потом мне кажется, что это на самом деле, в глубине души, восхитительно. Что-то совсем новое. Делать что-то такое, что женщинам всегда было нельзя, чего от них не ожидали. И что совершенно естественно для братьев. Вот для Джулиана и Чарльза. Нужно быть совсем новым человеком…
— Но это не то же самое, что Дороти и ее учеба на доктора.
— Что такое доктор — это всем понятно. Я говорила с Тоби Юлгривом. Я собираюсь потрудиться как следует и постараюсь туда попасть. Чтобы узнать, кто я.
— Я начала готовиться к вступительным экзаменам, а потом бросила, — сказала Флоренция. — И зря. Может, мистер Юлгрив возьмет и меня тоже? Я знаю, мой отец ужасно обрадуется…
— Это будет замечательно, — искренне сказала Гризельда.
Флоренция разрывалась на части. Она обещала Геранту — а теперь собиралась дать обязательство многолетней учебы. Она не думала, что в Ньюнэм-колледж пускают замужних студенток. Ей хотелось досадить отцу — яростно, по-детски, по-женски, — и она инстинктивно, не думая, чувствовала, что помолвка — именно то, что нужно.
И все же ей, как и Гризельде, хотелось мыслить. И она не исключала, что в будущем ей придется выбирать между мышлением — и сексом.

 

Спектакль «Замок фей» менялся и развивался не только во время работы над постановкой. Он продолжал меняться и все то время, когда шел в десятинном амбаре, на протяжении десяти дней. Август Штейнинг отвечал и за декорации, и за постановку. В конце амбара стояли два замка, один за другим. Тот, что поменьше, был сверкающий, позолоченный — дворец-шкатулочка. В нем пировали и колдовали марионетки. За ним, в тени, поднималась странная темная башня в форме бутылочной печи или хмелесушильни — построенная из деревянных ящиков и раскрашенная под замшелый камень, — без окон, без дверей, так что ни выглянуть наружу, ни войти внутрь. Сюжет пьесы был и прост, и в то же время сложен. Он начинался с игры двух детей на лесной поляне.
Поляна располагалась посреди амбара. Деревьями были дети, закутанные в зеленую и коричневую крашеную марлю, с ветвями в руках. На поляне резвились Гедда, уже четырнадцатилетняя, и десятилетний Робин Уэллвуд с огненной, как у отца, шевелюрой. Девочка уснула, положив голову на бугорок. Отряд, состоявший из крохотных гоблинов с жесткими усиками и длинными хвостами, топающих гномов в сапогах и с бородами, властных короля и королевы эльфов, надвинулся на парочку детей и поманил Мальчика аппетитными пирожными и прозрачными бокалами сияющей жидкости. Мальчик откусил, отхлебнул и зрелищно упал в объятия похитителей. Они пронесли его застывшее тело вдоль всего амбара и утащили за золотой дворец. Свет упал на волшебное белое полотно, которое поднялось (стараниями Филлис и Помоны), и на нем появились летящие тени крохотных тварей, еще во много раз уменьшенных; они закружились, как рой ос или стая скворцов, и спикировали в тайный замок.

 

Девочка проснулась и была безутешна. Она размахивала руками и выла. На поляну втанцевала избушка на двенадцати босых ногах, качнулась и застыла. Из нее, опираясь на палку, вышла хромая старушка и стала просить Девочку о помощи — собрать яблоки, натаскать воды из колодца, подставить старушке плечо при ходьбе. Старушка цеплялась за Девочку и была очень тяжелая. Гедда шаталась от боли. Затем старушка превратилась в серьезное и прекрасное златокудрое дитя, которое объяснило Гедде, как найти украденного Мальчика.
— Иди вдаль, через гору, через солнце и луну, в страну звезд. Не говори ни слова. Помогай всем, кто просит о помощи. Холодное железо поможет тебе срывать маски с врагов и побеждать их.
Она вручила Гедде большой, слегка заржавевший кухонный нож и скрылась в избушке, которая прошлепала вон из амбара.
Гедда отправилась в путь. Она шла и шла. Штейнинг ловко работал с освещением, создавая иллюзию, что Гедда пробивается сквозь метель, идет, шатаясь, по знойной пустыне, пробирается меж сверкающими колоннами льда. Она встретила и победила соломенного человека, человека-волка (в сосновом лесу) и чудовищного, покрытого броней человека-скелета, который оказался цветущим мальчиком; это был другой Робин, Оукшотт, сверхъестественно похожий на Робина Уэллвуда; он-то и рассказал ей, как проникнуть в неприступную крепость.
Гедда зашла за золотой дворец, запела флейта. Появилась кукольная Гедда, сначала тенью на экране, а потом — посреди пирующих в замке. Она мотала головой, так что волосы метались из стороны в сторону, резкими движениями рук отказывалась от еды и питья и потрясала ножом, отчего нападавшие на нее твари громко шипели и исчезали, превращаясь в безжизненные кучки тряпок, сплетения рук и ног. Кукольная Гедда наклонилась над спящей куклой-Мальчиком и взяла его за руку.
Щели меж камнями темной башни, стоящей за золотым дворцом-шкатулкой, засветились, один камень вывалился наружу, и из башни вышла Девочка: в одной руке она держала нож, а другой вела за руку Мальчика.
Большие куклы Тома сидели среди зрителей. На последнем представлении они встали и пошли, переваливаясь, катясь или прыгая, через весь амбар к темной башне. Две куклы (Вольфганг и Леон, для верности) унесли золотой замок, а остальные напали на темную башню и разобрали ее по камушку под восторженный хохот зрителей (некоторые дети, правда, уронили слезу). Том умолял, чтобы ему позволили воспроизводить хаос разрушения каждую ночь. Он сказал, что готов каждый раз отстраивать башню собственными руками — так весело ее разрушать. Но Штейнинг ответил, что рисковать нельзя, поэтому башню разрушат только один раз, в самом конце. Так что когда время пришло, разрушение было необузданным и полным. Разлетались куски, комья докатывались до зрителей. Это было и жутко, и комично. Все ужасно устали.
Назад: 35
Дальше: 37