Книга: Детская книга
Назад: 28
Дальше: 30

29

Ребенок Элси родился в Димчерче, на чердаке с видом на море. Чердак принадлежал повивальной бабке, уже наполовину удалившейся от дел, — приятельнице Пэтти Дейс. Роды были долгими и ужасными, и синюшного ребенка, очень маленького, трясли и шлепали, пока он не завопил дрожащим голосом — как раз в тот момент, когда над Ла-Маншем забрезжил рассвет.
— Девочка, — сказала миссис Болл. — Маленькая, но выживет.
Элси плыла по волнам забытья, иногда выныривая, как русалка из моря.
— Хочешь посмотреть? — спросила миссис Болл. По ее опыту бывало, что роженица мрачно, решительно отворачивалась, не желая видеть ребенка. Элси плыла по волнам. Дрейфовала. Она услышала голос:
— Дайте. Я хочу посмотреть.
Миссис Болл устроила сверток в колыбельке и переложила повыше подушку Элси на железной кровати.
— Тогда не засыпай, а то уронишь.
Море нахлынуло и отступило.
— Дайте.
Дитя было завернуто в кусок полотенца, словно деревянная кукла. Миссис Болл положила ее на руки Элси. У девочки было морщинистое личико древней мудрой обезьянки. Она открыла ротик и мяукнула. Волосики неопределенного цвета прилипли к черепу. Она открыла темные-темные глазки под синюшными веками и моргнула, а затем уставилась неподвижным взглядом, вбирая свет.
— Ох, — произнесла Элси, переводя дыхание. Груди набухли и болезненно заныли. Она сказала:
— Ее зовут Энн.
— Ты знала, что будет девочка? Заранее придумала имя?
— Нет. — Элси то ли рассмеялась, то ли всхлипнула. — Я просто вижу, что ее зовут Энн. Она такая маленькая, и имя маленькое.
— Она вырастет.
— Я хочу увидеть ее всю.
Миссис Болл распеленала крохотное тельце. Элси коснулась красных, словно ободранных, пяток, рассмотрела набухшие половые губы, поднесла палец к машущим ручонкам, и за него тут же схватились маленькие пальчики.
— Энн, — произнесла Элси, перекладывая ноющее тело, чтобы устроить клюющую носом девочку у себя на плече. — Привет, Энн. Оставайся со мной.
Миссис Болл старалась не позволять себе излишней сентиментальности, но у нее ничего не выходило. На глаза навернулись слезы, а к горлу подкатил комок. Не в первый раз и не в последний.
Филип пришел проведать Энн. Вся история ее зачатия и рождения каким-то образом позорила его. Он обижался, что его как будто исключили из хода вещей, а в глубине души был напуган, так как все происшедшее с ужасной прямотой касалось его и было ему совершенно неподвластно.
— Ее зовут Энн, — сказала Элси. Мать и дитя вцепились друг в друга. Энн зарылась лицом в материнскую грудь.
— Просто Энн?
— Просто Энн.
— Ей идет. С виду… с виду у нее все как надо.
— Ты ее дядя.
— Я знаю. Ты решила ее оставить.
— Выбирать-то не приходится. Я думала, что смогу. Я не знала, что почувствую. Я было думала отвернуться. Ну, знаешь. И тут увидела, что она моя.
И добавила:
— Знаешь, эти дамы, они просто невероятные, они все устроили, как и обещали на том собрании про женщин будущего, они говорили, что об одиноких женщинах кто-то должен заботиться, и вот теперь они заботятся обо мне. И об Энн.
— Поверни-ка ее чуток ко мне. Я хочу ее нарисовать. У нее твой лоб.
Ни один из них не упомянул о другом человеке, на которого девочка могла быть похожа.

 

Феба Метли пришла поглядеть на Энн, принесла букет полевых цветов для Элси и синюю вазу, чтобы их поставить. Еще она принесла яблоки, два крохотных детских платьица и чепчик. Она присела на край кровати и стала смотреть, как бегает по бумаге карандаш Филипа.
Она всхлипнула и вытащила носовой платок.
— Простите меня, это очень глупо, я всегда плачу при виде младенцев.
— Ее зовут Энн.
— Вы ее оставите?
— Я не смогла ее отдать. Не смогла.
Пауза.
— А пришлось бы, если бы не вы и не другие дамы. У меня даже слов нет, чтоб сказать…
Обе зарыдали.
Феба Метли вполне отчетливо представляла себе, кто отец Энн, и не сразу смогла взглянуть ей в лицо. Только теперь Феба поняла, что до сих пор питала романтическую надежду: Элси не пожелает воспитывать этого ребенка, и тогда ей, Фебе, придется приютить девочку, обеспечить ей семью в доме, где никогда не поселятся собственные дети Фебы, о которых ей приходилось молчать. Еще Феба знала, что у нее не хватило бы великодушия на такое. Она сказала:
— Если вам что-нибудь понадобится… Что угодно…
— Я вам так благодарна.
— Женщины должны держаться вместе, — произнесла Феба с должной суровостью.
Тем же вечером она сказала мужу:
— Элси Уоррен родила дочь.
Они сидели за обеденным столом. Феба подала мужу рагу из фасоли, тушенной с луком и шкварками, парой ложек патоки, толикой горчицы. Рагу было заправлено розмарином с собственной грядки, посыпано рубленой зеленью — петрушкой и луком-резанцем. Неторопливое, продуманное блюдо. Герберт Метли понюхал и похвалил. Не просто хорошо — настоящая амброзия, сказал он, не глядя жене в глаза.
— Я ходила их проведать. Девочку зовут Энн. Милая, крохотная малютка.
Герберт Метли не любил говорить о детях, чьих бы то ни было. Он сказал, что сегодня колоссально продвинулся с новым романом, тот наконец обрел форму и потек, как река по руслу.
Феба отважно и решительно продолжала:
— Мы образовали небольшой феминистический комитет фей-крестных. Присмотреть, чтобы за Энн был хороший уход. А я подумала — может быть, мы сможем брать ее сюда ненадолго… не очень часто, конечно… Мэриан Оукшотт обещала попросить Табиту, чтобы она помогала…
Герберт Метли рассеянно смотрел в окно. Он сказал, что, может быть, это будет его лучший роман… лучший среди уже написанных… обогатит их… если только у него, Герберта, будет достаточно времени, и его никто не будет беспокоить, тогда он сможет писать с той же скоростью, пока вдохновение не ушло. Герберт сказал, что нашел хорошее название.
— Правда? Какое?
— Он будет называться «Мистер Вудхаус и дикарка».
— Мистер Вудхаус из «Эммы»?
— Нет, милая, хотя связь есть, и ты очень проницательно ее уловила. Фамилию моего героя правильнее было бы писать как «Вудхус». Это существо из народных поверий — нечто вроде лешего или «зеленого человека». Представь, каков был мой восторг, когда я обнаружил, что в деревнях все еще рассказывают сказки о вудхусах, только называют их «Вудхаусами». Это история о робком человеке: он удаляется в домик, стоящий посреди рощи, чтобы быть ближе к природе. Вначале мой герой действительно похож на мистера Вудхауса — бережет себя, кутается в шарфы, лечится растираниями. Он встречает Дикарку — девушку, привольно живущую в чаще огромного леса…
— А ты сказал, что он жил в роще.
— Да, но она символически превращается в густую лесную чащу, где мой герой учится ходить нагишом, не стесняясь, для единения с природой…
— А как выглядит Дикарка?
— Я еще не до конца ее придумал. Конечно, у нее твои глаза. Если я придумываю… женщину, которую кто-то любит… у нее обязательно должны быть твои глаза. Но ее нелегко приручить. Да.
— А чем кончается?
— Тоже пока не знаю. Думаю, что какой-нибудь чудесной развязкой. Но это может оказаться и чудесная катастрофа. Я должен это выяснить, должен следовать своему чутью. А для этого мне в следующие несколько месяцев нужен будет особенный покой — какой ты всегда создавала для меня и охраняла, моя дорогая.
В июне целая компания — Тоби Юлгрив, Иоахим Зюскинд, Карл Уэллвуд, Гризельда Уэллвуд и Дороти Уэллвуд — отправилась в Мюнхен, морем и железной дорогой.
Дипломатическими переговорами занималась в основном Гризельда. Ребенок, выросший на людях, в окружении слуг, прямо и косвенно контролирующих его жизнь, лишенный душевной близости с обоими родителями, привыкший, что их встречи регулируются этикетом, выучивается хранить тайны, отгораживать у себя в голове и в теле личное пространство для достижения собственных целей. Многие девушки из высших классов не могут этому научиться и в результате двигаются, как заводные куклы, по заведенному пути: из детской в бальный зал, оттуда, в белом кружевном платье, в церковь, а потом в спальню, к нежданным плотским радостям или ужасам супружеского ложа. Гризельда не выросла куклой (хоть ее и одевали часто как куколку) лишь потому, что отец и мать любили ее как человеческое существо, хоть и сдержанно. Гризельда это знала — как и Чарльз-Карл знал, что родители его любят — и теперь ловко воспользовалась любовью родителей, чтобы помочь Дороти. Гризельда не знала, что именно так потрясло ее кузину, и полагала, что ей как-то особенно неосторожно сообщили, чья она дочь. Но Гризельда любила Дороти, а Дороти пережила потрясение. Так что Гризельда пошла к матери и призналась ей. Это признание состояло из ряда полуправд и довольно серьезного вранья: Дороти несчастна дома, ее легкомысленные родители несерьезно относятся к ее сокровенному желанию стать врачом. Гризельда намекнула, что родители ущемляют ее интересы в пользу Чарльза-Карла: он может распоряжаться репетитором как хочет, берет его с собой в путешествия и тем самым лишает Дороти жизненно важных для нее уроков. У Дороти нервное угнетение. Сама Гризельда тоскует. Почему бы обеим девочкам не поехать в Мюнхен, вместе с Чарльзом и Зюскиндом, совершенствоваться в немецком…
— В Баварии ты не научишься классическому немецкому, — перебила Катарина, уроженка Гамбурга.
— Герр Зюскинд говорит на классическом немецком. И еще, мама, у него есть тетушка, она держит пансион и дает юным дамам уроки математики и биологии… очевидно, склонность к математике у Зюскиндов в роду… Ее зовут фрау Карлотта Зюскинд, и мы можем остановиться у нее в пансионе, ходить в картинные галереи, и я смогу хоть немножко вытащить Дороти из ее скорлупы… Я просто не могу, когда она так несчастна.
— Это несчастье постигло ее как-то внезапно.
— Нет, мама. Она очень сильная и умеет делать вид, что все хорошо. Но тебе я могу рассказать, она мне разрешила…
Иногда Катарина думала, что Гризельда и Дороти питают друг к другу слишком сильную, почти нездоровую привязанность. Вот и сейчас Гризельда прочла эту мысль на худом лице матери, хотя вслух та ничего не сказала.
— А когда мы вернемся… вы можете дать бал, и я, честное слово, соглашусь, чтобы вы меня вывозили в свет, а потом вы позволите мне учиться в Кембридже, если я до тех пор не передумаю…
Катарина поцеловала Гризельду. И сказала:
— Ты чего-то недоговариваешь…
— Девочки всегда что-нибудь недоговаривают. Но это «что-то» совсем неважное… — виртуозно солгала Гризельда. И Катарина улыбнулась и разрешила поездку.
Дороти взрастила в себе яростную решимость никогда не возвращаться в «Жабью просеку». Она станет скиталицей. Она отправится в Баварию, куда ей не особенно хотелось ехать, на поиски отца, которого ей не особенно хотелось видеть. Но практичная Дороти понимала: чтобы уехать, сначала придется вернуться. Нужно уложить вещи. Обсудить денежные вопросы. Договориться насчет уроков. Дороти попросила Гризельду поехать с ней. Вместе они будут неприступней, их будет труднее шантажировать и играть на их эмоциях. Дороти страшно было оказаться в одном доме с Хамфри, и она полагала, что он точно так же страшится встречи с ней. Место, которое занимала Олив в ее картине мира, тоже изменилось. Олив сделала нечто, пережила нечто, сохраненное в тайне и чудовищно меняющее образ матери в глазах дочери. Как именно — Дороти еще не осознала до конца.
Она задержалась на несколько дней на Портман-сквер, притворяясь больной. Чарльзу и Гризельде она ничего особенного не открыла сверх того, что они уже знали. Любое неосторожное слово могло лишь усилить опасность, перерезать волосок, на котором все висело.
Дороти снились оба ее отца. Сны были беспорядочны. Хамфри идет к ней через луг в «Жабьей просеке», по-лисьи улыбаясь из-под усов. Он останавливается, залитый солнечными лучами, обнимает Дороти и поднимает ее в воздух, чтобы поцеловать, как в детстве, и она понимает, что совершила ужасную ошибку — и забыла, какую, — но она в объятиях отца, в безопасности, и теперь все будет хорошо. Потом она просыпалась и вспоминала.
Сны про Ансельма Штерна были запутанней. Дороти не помнила толком, как он выглядит, и в ее снах он сливался с собственными марионетками, так что приближался к Дороти, раскачиваясь и размахивая руками, с застывшей, молчаливой, зловещей улыбкой. Он всегда был в черном, как в свой приезд. Он был на самом деле пауком. Он подплывал к Дороти во множестве разнообразных, незнакомых ей комнат и тянул к ней руки с гибкими сочленениями, чтобы обнять, а ей хотелось убежать, но она знала, что бежать нельзя, и просыпалась в испуге.

 

В «Жабьей просеке» все старались вести себя хорошо. Когда девочки приехали, Хамфри и Олив встретили их у двери, и Хамфри, чересчур широко улыбаясь, сделал Гризельде комплимент, а с Дороти поздоровался, не глядя на нее. Дороти холодно поцеловала мать. Олив почувствовала, что в дочери бушует буря чувств, и растерялась. Дороти была замкнута и холодна, а Олив не могла понять, почему. Это расстраивало ее не только как мать, но и как писателя — запираясь в кабинете с пишущей машинкой, она хотела, чтобы мирок, оставленный за дверью, был теплым и улыбающимся.
Вечером за ужином Гризельда объявила о мюнхенской поездке. Она так хочет сама поехать… Чарльз туда вечно ездит… преподаватели согласились их сопровождать… и ей так хочется, чтобы Дороти поехала с ними, это будет просто замечательно, а то потом у нее не будет времени ни на что, кроме этих ужасных экзаменов.
Тетя Зюскинда держит пансион. Чарльз там бывал.
Олив даже не предполагала, что Гризельда может быть такой нахалкой. Правду говорят, что в тихом омуте черти водятся. Что-то случилось. В семье как раз было туго с деньгами. Изыскивать средства на поездку в Мюнхен, жилье и учение для дочери, которая прекрасно могла бы остаться дома, было затруднительно. Дороти, от природы правдивая, старательно врала, говоря с ненатуральным энтузиазмом, что больше всего на свете хочет поехать в Мюнхен с Гризельдой, Карлом и учителями. Мистер Юлгрив тоже согласился поехать. Хамфри, также с ненатуральным энтузиазмом, заявил, что в таком случае деньги нужно обязательно найти. Том сказал, что вообще не понимает, отчего людям хочется куда-то ехать.
Ночью, в спальне, Олив приперла Хамфри в угол и потребовала объяснений.
— Ты же знаешь, что тебе неоткуда взять денег на эту поездку. Значит, их придется доставать мне. А я уже просто не могу писать быстрее. И с Томом надо что-то делать. Тут дело нечисто, вы что-то от меня скрываете.
— Я сказал ей, что она не моя дочь. Как-то вырвалось. Прости меня.
Олив в халате пронзила мужа тяжелым взглядом.
— Мы ведь не знаем этого наверняка.
— Знаем. Не обманывай себя. Знаем.
— Зачем ты ей сказал? Какое ты имел право?
Хамфри покаянно опустил глаза, разглядывая ковер.
Олив задумчиво оглядела мужа. Она перебирала в уме и отбрасывала возможные причины такого безумия. Писательница могла представить себе сцену, в которой секрет «вырывается» наружу. Женщина боялась и злилась. Женщине следовало сохранять спокойствие, иначе писательница завтра не сможет работать. Женщина боялась старости и потерь. Тоби бросает пост ее рыцаря без страха и упрека, чтобы веселиться в Мюнхене с двумя цветущими девушками. Герберт Метли не давал о себе знать уже несколько месяцев. Он взял ее в осаду, а потом внезапно отступил. Олив холодно поглядела на Хамфри, который сидел на краю кровати, обхватив себя руками.
— Как-то все это очень странно, — мягко заметила Олив. И добавила: — Ей полезно будет уехать отсюда на время. Она растет.
Она крепко задумалась. И добавила:
— Я сама не буду с ней говорить.
— И не надо, — отозвался Хамфри.
Олив знала, что на самом деле надо, но ей не хватит смелости.

 

В день, когда Дороти уехала на материк в сопровождении галантного, улыбающегося Тоби Юлгрива, Август Штейнинг явился к Олив на чай. Хамфри заперся в кабинете и писал. Том, как обычно, растворился в лесу. Виолетта гуляла с малышами. Гедда слонялась вокруг дома, когда подкатила пролетка Штейнинга. Гедда была заметно сердита и обижена. Олив вышла на крыльцо, чтобы встретить гостя, и увидела, как Гедда пинает гравий. Кажется, сегодня все дуются, подумала Олив. Она сказала:
— Гедда, иди займись чем-нибудь полезным. Я уверена, что тебе задали какие-нибудь уроки.
Штейнинг вылез из пролетки и отдал вожжи мальчишке-конюху. Он взял Олив за руки.
— Надеюсь, у вас для меня найдется минутка? Я тону в трясине отчаяния, и лишь ваши сильные руки смогут меня вытащить.
Он увидел Гедду.
— Доброе утро, юная дама. — И, снова ее матери: — Дорогая моя, вы мне так нужны, только вы можете мне помочь.
Голос был легким и прохладным, а гиперболы — почти насмешливыми. Гедда зашаркала ногами.
— Гедда, ну уйди же куда-нибудь, я тебя прошу. Мне нужно поговорить с мистером Штейнингом, а ему со мной. Иди… иди почитай книжку.
Она сказала Штейнингу, что они выпьют чаю на открытом воздухе, и взяла его под руку. Они повернулись спиной к девочке, злобно глядевшей им вслед.
— Помните ли вы, — спросил Штейнинг, — чудовищную скуку, кару этого возраста? Когда нечем себя занять, и еще не о чем думать, кроме как о себе? В зрелом возрасте есть определенные преимущества.

 

Олив села в плетеное кресло и расправила юбки. Гость тоже сел, и она обратила к нему внимательное лицо. Хамфри дулся, Метли пропал, Тоби ехал с Дороти на станцию, беззаботно хохоча. Олив серьезно флиртовала со Штейнингом, перед которым слегка благоговела. Его чувства прятались где-то глубоко, виднелась лишь загадочная улыбка на узком лице. Олив думала, что нравится ему по-настоящему, но не была в этом полностью уверена. Она знала, что ему приятно на нее смотреть, но не думала, что он ее хочет, как хотели ее Тоби и Герберт Метли. Олив была не слишком близко знакома со Штейнингом и не знала, как он живет. Она допускала возможность, что он, как узник Оскар, питает романтическую любовь к юношам. В театре это часто бывает. Олив старалась не быть ханжой — ей хотелось принадлежать к богеме, — но газетные описания гостиничных номеров, куда Оскар водил мальчиков, вызывали у нее брезгливое отвращение. Она улыбнулась Штейнингу, и он улыбнулся в ответ.
Пришла горничная с подносом и накрыла на стол. Она разлила чай. Август сказал, что этот сад оказывает на него живительное действие. Он словно улей, гудящий, вибрирующий, полный энергии. Чувствуется, как ум Олив витает вокруг, изобретает, отыскивает сказочных тварей в кустарнике и захватывающие сюжеты в горящем костре. Август спросил, помнит ли она их разговор о волшебной пьесе. Он хотел предложить Олив написать для него сказку… пьесу — настоящий плод фантазии. Не «хорошенькую», а странную и удивительную. Как австрийцы… как Гофмансталь… как «Кольцо нибелунга». Август сказал, что его уже тошнит от чаепитий на сцене, нахальных служанок, субреток и инженю. Он хочет, чтобы у людей волосы стали дыбом. Приключения, опасность, свет и тьма.
Олив разговорила его, угостила сэндвичами и печеньем в сахарной глазури. Они говорили о настроениях в мире искусств. Август сказал, что сейчас все читают книги, которые задумывались как детские: истории о волшебстве, о поисках сокровищ, о полулюдях, не утративших связь с древней землей, о говорящих зверях и кентаврах, о Пане и Пэке. Он не сомневался, что Олив может написать пьесу такого рода… о мире мечты, который реальней городского шума… Штейнинг сказал, что хочет создать нечто прекрасное и сложное с помощью зеркал, света, проволоки… и теней.
Олив сказала, чуть запинаясь, что пишет сказку о мальчике… о принце, который потерял свою тень и спустился-под-землю, чтобы ее найти.
— А как он ее потерял?
— О, ее украла чудовищная крыса, когда он еще был в колыбели, — отгрызла у самых пяток, у основания, скатала и утащила за собой под половицу, вниз, по ужасным норам, — под землю, отнесла Королеве теней. Родители принца — король и королева — стараются беречь его, он живет в обнесенном стенами саду… ну знаете, как всегда в сказках… но он встречает Королеву эльфов, она просит его о помощи и увозит его на белой лошади с колокольчиками… конечно, они едут в кромешной мгле, где густая кровь коню по грудь… И приезжают ко входу в заброшенную шахту. И мальчику приходится спуститься в нее, а потом идти дальше, все глубже и глубже… и ему встречаются разные странные создания… дружелюбные, враждебные, равнодушные…
— И что, нашел он свою тень?
— Я еще не добралась до конца. Это нескончаемая сказка. Я сочиняю ее для Тома. У каждого из моих детей, — произнесла она чарующим голосом, каким беседовала с мисс Кэтчпол, — есть своя сказка, в собственной тетради. Сначала я рассказывала их детям перед сном, но теперь, когда дети выросли — по крайней мере некоторые, — эти сказки стали своего рода игрой. Я и сама не знаю, почему до сих пор пишу их. Иногда мне кажется, что это глупо. Помните, вы говорили о сказках из-под холмов, о древнем, нечеловеческом, о магии, которая раньше пропитывала все, а теперь съежилась, остались лишь обрывки там и сям — волшебные рощи и холмики? Тоби Юлгрив много говорит о братьях Гримм, об их вере, что волшебные сказки — это остатки древней религии, духовной жизни древних германцев. Ну вот, иногда я чувствую, что сказки — духовная жизнь этого дома. И я словно выпрядаю энергию. Я та самая фея, которая сидит и прядет на чердаке, я Матушка-Гусыня, я сплетаю вроде бы ничего не значащую утешительную сказочку, которая на самом деле… удерживает дом, не дает ему рухнуть.
Она усмехнулась:
— Впрочем, так оно и есть: ведь за сказки мне платят.
Назад: 28
Дальше: 30