Глава 31
Студия «Каменный век» представляет…
Это было за месяц до моего очередного визита на дальний конец острова. Если я не мог найти там утешение, получив печальные известия о Клер, то стоило ли вообще туда ходить? Меня ждала только дряхлая оболочка некогда великого режиссера, от которого Клер советовала держаться подальше, поскольку он в расцвете своего таланта был проводником чистого зла. Может быть, я еще несколько месяцев не появлялся бы там, если бы однажды утром, выйдя на свою террасу, не увидел столб черного дыма, идущий приблизительно с того места, где находилось его бунгало. Неужели старый осел поджег свой дом?
Я несся по острову во всю мочь, продирался в овражках через заросли, которые, как их ни корчуй, вырастали заново, а когда пересек полузахлестнутую водой отмель, направление ветра переменилось и несколько клубов дыма отнесло в мою сторону. Я остановился на бегу, словно врезался в стеклянную стену. Не узнать этот едкий химический запах было невозможно. Горящая пленка. Но господи, чтобы поднялось столько дыма, нужно сжечь целую тонну пленки. Что там происходило?
Я взобрался на пригорок и увидел его бунгало. Оно стояло целехонькое. Дым шел из другого источника — из выложенной камнями ямы недалеко от дома. Я видел эту яму и прежде, но осмотреть ее мне не приходило в голову. Я думал, что он сжигает в ней мусор. Огня теперь видно не было, вверх поднимались только несколько клубов серого дыма. Тут же был и он — сидел спиной ко мне около ямы, слегка раскачиваясь на пятках. На нем была только соломенная шляпа и набедренная повязка. Рядом с ним стояла тачка, ржавая и ломаная, как и весь его садовый инструмент. Не поворачивая голову, он протянул руку и вытащил из тачки нечто похожее на клубок черных, блестящих змей. Это была нарезанная на куски пленка. Он небрежно бросил клубок в дымящуюся яму. Возникла огненная вспышка, потом поднялся черный клуб дыма. Мгновение спустя он бросил в яму еще один клубок.
Хотя он и сидел ко мне спиной, я видел, что слухового аппарата при нем нет, значит, он не мог слышать моих шагов. Подойдя поближе, я услышал, что он глуховато насвистывает что-то себе под нос — немудреную мелодийку «Прощай, дрозд». Боясь его напугать, я обошел вокруг ямы, чтобы оказаться в поле его зрения. Увидев меня, он неожиданно весело улыбнулся. Потом сразу же показал на свои уши, давая понять, что слуховой прибор в бунгало. Я сделал ему знак — оставайтесь, мол, на месте, и пошел в бунгало за аппаратом. Тот лежал на помятых листах моей рукописи, отыскавшихся, вероятно, после моего посещения. Я сложил их и сунул в карман рубахи.
Когда он подключил слуховой прибор, я спросил:
— Что за чертовщина тут у вас происходит?
— Надеюсь, батарейки еще не сели, — ответил он, продолжая возиться с прибором.
Я спросил еще раз:
— Что это вы делаете? Откуда вся эта пленка?
На сей раз сомнений не было — он меня услышал, но, не прекращая прилаживать приборчик к уху, сделал вид, что ничего не понял. Вместо этого он посмотрел на меня со своей щербатой полуулыбкой и спросил, где я пропадал так долго.
— В Нью-Йорке, Париже, Риме, на Ривьере, — ответил я, — Я вернулся, почувствовав ностальгию. Что вы здесь делаете?
Он заметил машинописные листочки у меня в кармане.
— Вы в прошлый раз забрали книгу.
— Она моя.
— Да конечно.
— Нескольких страниц все еще не хватает, — сказал я ему так, будто это имело какое-то значение.
Он кивнул — извиняющееся движение головы.
— Извините. Как вам мои комментарии — помогли?
Я сказал, что помогли.
— Я непременно включу их в свою книгу.
Он не мог не услышать горечь в моем голосе. Он дружески похлопал меня по руке.
— Когда-нибудь вы отсюда выберетесь.
Он хотел утешить меня, но его слова, произнесенные отеческим тоном, прозвучали снисходительно. Я отрицательно покачал головой — жест отчаяния.
— Нет, не выберусь. Последняя надежда умерла. — И тогда я рассказал ему про Клер, хотя перед этим решил молчать. Слова лились гневным потоком.
Он внимательно выслушал до самого конца.
— Кларисса Свон. Мне знакомо это имя. Я читал ее рецензии в американских журналах, которые мне иногда присылают.
— Я уверен — ее похитили.
Он мрачно кивнул.
— Вполне вероятно. Другие, что были здесь, знали гораздо меньше ее. Но и этого было более чем достаточно. Та француженка всего лишь раз взяла у меня интервью. Перед войной. Может быть, говоря с ней, я был слишком неосторожен. В то время я был очень зол. Но похищать ее и прятать здесь не было никакой необходимости.
Его слова напомнили мне кое-что.
— Как ее звали, эту француженку?
Он покачал головой не в силах вспомнить.
— Женевьева?..
— Женевьева Жубер?
— Да-да.
— Я пытался найти ее в Париже несколько лет назад. Мне сказали, что она умерла. Неужели ее похитили из-за интервью?
— Потом уже, после войны, она стала копать поглубже. Познакомилась с этим сумасшедшим иезуитом. Вы знаете про Oculus Dei?
— С Розенцвейгом?
— Да. Он писал мне письма, угрожая убить. Представьте себе — ее заинтересовало сказанное им. Но какой от нее мог быть вред? Привозить ее сюда было жестоко. Жестоко, — Он наверняка чувствовал: я горю желанием узнать — что это за пленки он сжигает, но когда я снова задал этот вопрос, он опять сделал вид, что не услышал его, — Мне очень жаль вашу подружку Клер, — Это замечание было трогательным и искренним, — Она прекрасно писала. Даже слишком — для критика. Такой паразитический промысел. Кинокритики… кто их читает?
Меня это задело. Я не сдержался и сказал несколько слов в защиту Клер и ее «промысла».
— Она верила, что критика имеет высокую нравственную цель, — Он издал высокомерный смешок, который разозлил меня еще больше, — Она, например, считала, что в ваших фильмах есть что-то нездоровое.
Он поднял недоуменную бровь.
— Нездоровое?
— Точнее говоря, злое, — Так вот тебе! Один ноль в пользу Клер.
Он снисходительно усмехнулся.
— Совсем немногие понимают, что такое зло. А когда мы говорим то, что знаем, все возмущаются. Большинство предпочитает думать, что зло — маленькое пятнышко на поверхности. Что оно преходяще, что его может и не быть. Случайное облачко, затмившее солнце. Нет! Оно равно солнцу. Оно — настоящая черная ночь. Вы знаете выражение — «божественное вмешательство». Но какого бога — вот в чем вопрос. Это очень странно. Мои единоверцы полагали, что я недостаточно серьезно отношусь ко злу. Они утверждали, что я играю с ним для достижения эстетического эффекта. Но как еще можно показать его силу неверующим? — Несколько мгновений он обдумывал эту мысль, — Но возможно, миссис Свон была права. Я рассматривал зло очень узко, очень здравомысляще. Я никогда не видел его юмористической стороны, как Браунинг со своими уродами.
Юмор? В «Уродах» Тода Браунинга? Я видел этот фильм только один раз, да и то не до конца, потому что ушел, опасаясь, как бы меня не вырвало. Я не стал оспаривать его замечание, но сделал выразительную паузу. Он прекрасно знал, что у меня на уме другой вопрос. А именно — дымящаяся яма перед нашими ногами. Я сбросил в нее несколько камушков и настойчиво спросил:
— Так вы мне расскажете, что вы здесь делаете?
Он хитро улыбнулся.
— Развожу сигнальный костер. Я рассчитывал, что он привлечет вас — если вы все еще здесь и увидите его. Мне не хватало вашего общества. Я думал, может быть, вас увезли. Вот и решил сжечь кой-какие излишки.
— Вы что, не знаете, как опасно жечь пленку?
— Да, да, да. Но что такого важного может здесь сгореть? Даже если бы пламя объяло весь остров, я бы не очень возражал. Что до меня, то я больше боюсь вони. Я бывало ждал, когда появится корабль или самолет — надеялся дым привлечет их внимание. Этого ни разу не случилось.
— Но откуда у вас все это?
— От дружелюбных тюремщиков — от кого же еще. С каждым заходом мне привозят не меньше двух-трех фильмов. А однажды привезли сразу шестьдесят пять. Все — нацистская пропаганда. Столько сцен, в которых der Führer принимает цветы от детей. Что, по-вашему, он потом делал с этими цветами?
— Вы хотите сказать, что можете просматривать эти фильмы?
— Ну, если есть электричество, то нужны только проектор и голая стена.
Не сказав больше ни слова, он засеменил к бунгало — сегодня он двигался живее обычного. Я последовал за ним. Но в дом мы не вошли — обогнули его и направились к сараю у самого склона горы, в котором размещался генератор. Я слышал, как внутри постукивает двигатель. На дверях все еще висел замок — как и во время моего первого визита.
— Зачем вам замок? — спросил я, когда он принялся его снимать, — Боитесь грабителей?
Он усмехнулся.
— Боялся вас — когда вы только появились. Ведь я же о вас ничего не знал. Мне просто сказали, что у меня появится компаньон. Я не хотел, чтобы вы тут вынюхивали, что к чему.
— Вам сказали? Кто?
— Наши верные сторожа-аборигены. Да-да, они говорят по-нашему. Французский, английский. Мне несколько лет потребовалось, чтобы это узнать, — Он несколько раз дернул старый ржавый замок, и тот со скрежетом открылся, — И потом это всего лишь муляж, — Он забросил замок в ближайшие кусты, толкнул дверь и пошарил в воздухе рукой в поисках шнура, включавшего лампу, висевшую под потолком. Он поманил меня внутрь и сказал: — Добро пожаловать в студию «Каменный век». Я буду вашим персональным гидом.
То, что я ошибочно принял за сарай, оказалось фасадом довольно длинного туннеля в склоне холма. Все стены, включая необработанную естественную породу и глину в конце, были густо покрыты побелкой, которая освежала и охлаждала бунгало. Свет шел от единственной лампочки, а также из двух окон бутылочного стекла по обеим сторонам двери. То, что я увидел перед собой, сразу же напомнило мне фразу «средневековое кино». Именно такой кинотеатр могли построить наши готические предки, будь Темные века освещены электричеством. Нет, все было даже еще примитивнее. Кинематограф каменного века, как сказал мой гид. Шарки бы здесь понравилось, подумал я, оглядываясь. Это были настоящие катакомбы — ниже кинотеатров просто не бывает; идеальное сооружение для публики из всяких ядовитых тварей и червей, а именно такая и посещала кинотеатр Шарки. Как бы мне хотелось, чтобы он оказался здесь и увидел меня в этой компании.
В дальнем конце, уходившем футов на двадцать в глубь холма, был маленький грязный экран, косо подвешенный к потолку. А в центре этого пространства расположился древний шестнадцатимиллиметровый проектор, установленный на бочке из-под оливкового масла. Проектор в некоторых местах держался как единое целое лишь за счет клейкой ленты, провода и пружин. Трудно было поверить, что он работает. Вдоль стен туннеля по обеим сторонам и в конце его на земляном полу, на самодельных стеллажах, в ящиках лежали десятки жестянок из-под пленки и коробок — все это напоминало остатки кораблекрушения. Неужели в коробках и жестянках были настоящие фильмы? Если так, то старик владел архивом в несколько сотен лент.
— Вот, значит, как вы развлекаетесь, — смотрите кино.
Он сделал кислое лицо.
— Смотрю? Ну, это вряд ли. То, что они присылают, большей частью просто дерьмо. Хуже не бывает. Я не смотрю. Нет ничего такого, что мне хотелось бы посмотреть. Я творю. Это не кинотеатр. Это студия, — Он подошел к какому-то громоздкому укрытому одеялом предмету рядом с металлическим корпусом генератора, сдернул одеяло — под ним оказалась мувиола, а точнее остатки разобранной мувиолы, лишенной приблизительно половины деталей, — Мне повезло, что в первые годы у меня было это. Я ее собрал из трех установок. А потом она сломалась, и починить я уже не смог. Новую они прислать не пожелали. Но некоторые детали оказались полезными. Теперь у меня есть только это, но и этого достаточно.
Он стащил одеяло с еще одного предмета. Под ним оказалась какая-то удивительная механическая помесь в духе конкурса Руба Голдберга. Я долго рассматривал эту штуковину, прежде чем сообразил, что передо мной самодельный монтажный столик. Под пустыми или частично заполненными пленкой бобинами почти потерялись две перемоточные катушки, между которыми к столу был прикручен видавший виды монитор, обтянутый еще большим количеством клейкой ленты и провода, чем проектор.
— И что — это работает? — спросил я.
Он протянул руки, взял два оголенных провода и осторожно сунул их в розетку. Маленький монитор сразу же засветился изнутри, и я увидел на нем кадр с пленки, заправленной в монтажный столик. Перевернутое лицо женщины. Он крутанул ручку одной из катушек, и неподвижный кадр сразу же превратился в живую картинку, ринувшуюся прочь с экрана. Под панорамирующей камерой появился обнаженный и сверкающий от пота женский торс и сразу же исчез в клубке мужских и женских тел. Монитор заполнили гениталии. Порнофильм. Грязный старик!
В принципе, на такой штуковине можно было монтировать фильм. Рядом с монитором я заметил древний склеечный пресс, бритвенные лезвия, бутылочки с клеем, катушки с майларовой лентой, нечто похожее на хирургический скальпель. Здесь же было множество пузырьков с краской, несколько кисточек, цветные карандаши.
— Самое ценное — это клей и лента, — объяснил он, — Я с каждым рейсом посылаю письма, умоляя их прислать мне еще. Иногда приходится ждать по нескольку месяцев. Потом — маленький акт милосердия — я получаю несколько бутылочек, несколько катушек… но их всегда не хватает. Я пытался делать синтетические смеси. Пчелиный воск, смола, птичий помет, различные соки. Наилучшие результаты дает известь и древесный сок, нужно только дать им затвердеть. Иногда место склейки заедает в проекторе, и тогда пленка начинает гореть. Но нередко этот состав все же держит пленку, пока не пришлют клея.
Я не поверил ни слову из того, что он наговорил. Я знал — в один прекрасный день мне придется признать, что я соседствую с сумасшедшим. Вот такой день и настал. Но даже если все это оборудование не работало, каким-то образом оно сюда попало — зачем?
— Неужели это вам прислали сироты?
— Многое здесь уже было, когда я появился. Больше, чем вы сейчас видите. Камеры, мувиолы, проекторы. Все лежало кучей в бунгало, которое было совсем разрушено, когда меня привезли. И фильмы. Множество коробок с пленками. Небольшая горка кинофильмов. Я обрадовался, увидев их, потому что здесь, конечно же, был генератор, электричество — все, что нужно для запуска этой техники. Но радость моя длилась всего несколько секунд — очень быстро я увидел, что это просто свалка. Бесполезный, ломаный, старый хлам из киношкол. Сюда присылалось все ненужное и разбитое — настоящее кладбище киноаппаратуры. Я понял. Таким было чье-то садистское представление о подходящем для меня наказании. Я тоже был хламом. Это стало моей мукой — доживать свои дни среди ржавеющего оборудования, рваных пленок. Такое представление о проклятии достойно пера Данте… Но поскольку времени мне было девать некуда, я занялся ремонтом. Среди этой груды мусора нашлось то, что требовалось мне больше всего: коробка с майларом. Двадцать четыре катушки. С его помощью я мог ремонтировать пленку, я даже мог латать технику. Так вот, беря детальку оттуда, детальку отсюда, я запустил один проектор. Но ненадолго. Долго ничто не работает. Лампы сгорают, ремни лопаются, пленка рвется. Я помню первый фильм, увиденный в изгнании. Я смотрел, и слезы стояли у меня в глазах. Джозефин Бейкер. «Зузу». Вместо проектора — простыня, звука нет. Ах, какое наслаждение. Я встречался с ней в Париже. Увы, она пробыла со мной всего десять минут. Пленка загорелась — может быть, от ее игры. Le jazz hot , да?.. Но я не опускал рук. Сюда привозили еще всякое старье. Учебные ленты, куски, вырезанные в монтажных классах, самые бесполезные отходы, оскорбление вкусу. Но даже среди этого мусора я находил годные к использованию фрагменты из других фильмов — архивные пленки, киножурналы, вырезки из классических лент, даже несколько эпизодов из моих работ, улучшенных каким-нибудь юным киномясником… И только три или четыре года спустя наметились перемены. В один прекрасный день я получил хороший проектор — не новый, но хороший, а также несколько фильмов во вполне приличном состоянии. Может быть, кто-то решил, что я достаточно настрадался. Может быть, где-то в высших эшелонах церкви у меня есть тайный благотворитель — поклонник, мой бывший ученик, кто-то решивший меня пожалеть. Как бы там ни было, но я немедленно, с тем же судном, отправил письма, в которых умолял о прощении, просил прислать кое-что. Мои просьбы стали выполняться все чаще. То, что мне присылали, побывало, конечно, в употреблении, но оставалось вполне работоспособным. А потом появился Альбрехт. Как и вы, он был киноведом, которого заинтересовали мои фильмы. Бедняга! Его обуяло любопытство насчет Oculus Dei. Поэтому его отправили сюда коротать свои дни. Он был моложе вас. Мы вместе построили то, что вы теперь видите, — нашу «студию». Это позволило решить самую трудную мою проблему. Климат. Слишком жарко. Пленка на такой жаре портится очень быстро, особенно в местах склейки. Мы вырыли эту пещеру и покрасили стены. Вы чувствуете, как здесь прохладно. Правда, слишком сыро. Но пленка все равно сохраняется дольше.
Установки, не рассыпающиеся лишь потому, что связаны проволокой, пленка, склеенная известью и древесным соком… даже если все это — не фантазии свихнувшегося старика, то ведь на монтажном столике фильма не сделаешь, если только у тебя уже нет фильма для монтажа. Если он и в самом деле снимал какое-то кино, то как? И что он снимал? Никакой камеры здесь я не видел.
— И как же вы снимаете? — спросил я.
— У меня нет камеры, — сказал он.
— Тогда откуда же берутся ваши фильмы?
Он сделал высокомерный жест в сторону жестянок в глубине пещеры.
— Я стал первым в мире режиссером-каннибалом. Мой фильм пожирает их фильмы. Это выживание наиболее приспособленных.
— Так вы просто монтируете и больше ничего?
— Я называю это прореживанием. Как в саду. Я прореживаю лишнее, оставляя самую суть. Даже в лучшем фильме есть что-то лишнее, даже в худшем есть какая-то суть — что-то смешное, что-то таинственное, что-то жуткое. Может быть, всего один кадр — глаз, улыбка, естественный жест актера, свет, отраженный драгоценным камнем. В моих собственных фильмах по-настоящему важными были какие-нибудь несколько секунд. Даже если бы с неба свалились все нужные мне деньги, ничего бы не изменилось — остались бы всё те же несколько секунд. Как видите, в этой моей маленькой целлулоидной вселенной я — бог. Я решал, что останется, а что погибнет. Я стал режиссером режиссеров.
Я прошел в глубину пещеры, чтобы осмотреть полки, несомненно, самой полной фильмотеки в акватории Индийского океана. Просматривая бирки, которые можно было прочесть в сумерках пещеры, я не мог с ним не согласиться — в основном это было дерьмо. Ковбойские фильмы студии «Монограм», субботние сериалы, подающие надежды дивы, порнография. Целую полку занимали какие-то учебно-производственные фильмы, все они учили правильно обращаться с машинами и химическими веществами. Другую полку занимало нечто под названием «Избранные места дерби выживания». Но мой глаз не стоял на месте, выхватывая названия фильмов Ренуара, Трюффо, Бунюэля, Куросавы, Хичкока, Бергмана, Росселини. Там были мультфильмы Диснея, вестерны Джона Форда, слезливые фильмы с участием Бетт Дэвис, «Наблюдения» Пита Смита, комедии Престона Стерджеса стояли вперемешку со старыми киножурналами, географическими фильмами, «Маршем времени». На нижней полке последнего стеллажа я увидел с полдесятка коробок с надписями: «Учебные проекты — отходы». А рядом стояли последние фильмы коллекции — два этих названия сразу же привлекли мое внимание: «Обжора» и «Недо-недо». Значит, он видел работы главного своего ученика. Что он о них думает? Я отложил этот вопрос на потом и на том завершил свою короткую экскурсию.
— У вас здесь всякой твари по паре.
— Присылают что попадя. В основном самого низкого качества — то, что им больше не нужно. Некоторые даже в монтажный столик не заправить. Труднейшая задача. Я никогда не знаю, что привезут в следующий раз. Новости кино, «Беспризорные мальчишки»… Вы, может, слышали про «Роудраннера» — есть такая глупая птичка. Кажется, у меня полное собрание. Порнуха во всех видах — этого добра сколько угодно. В школах по ним изучают всевозможные эффекты. В последнее время я по каким-то причинам получаю опусы некоего Ран Ран Шоу. Из Гонконга, кажется. Вы его знаете?
— Боюсь, что да.
— Просто поразительно. Этот человек, похоже, лепит фильмы как пирожки. Один не отличить от другого. Люди дают пинки, щиплются, визжат… Из сорока миль его творений мне удалось выкроить всего шестнадцать порядочных кадров. Вы не поверите, но мне один раз прислали восемь нерабочих копий «Гражданина Кейна» — каждая хуже предыдущей. Из восьми мне и одной цельной не удалось склеить. Они так старательно изучают этот фильм в классах, что просто рвут пленку на части, — Он помолчал, на его губах появилась самодовольная ухмылочка, — Я рассматриваю это как большой комплимент, хотя мои тюремщики об этом и не знают. Понимаете, ведь это мой фильм. Все лучшие части — мои. Орсон мог бы подтвердить.
— Я знаю. Он мне говорил. Я хотел включить эти сведения в мою книгу, — Я видел, что это доставило ему удовольствие.
— Как видите, я теперь стал помойным ведром киномира. Отходы, мусор, всякая дрянь — все это в конечном счете попадает ко мне. Но я работаю со всем, что присылают.
— Но как именно работаете? — спросил я. Мне доводилось видеть фильмы-компиляции, склейки фрагментов из самых разных источников. Они были главным элементом системы обучения, любительскими упражнениями в дешевом кино. Я не мог поверить, что подобная пища удовлетворяет его творческий голод. — Что можно делать с этими лентами — только склеивать кусок с куском?
— Но склейка таит в себе такие возможности! Вы и представить себе этого не можете, и я тоже не мог, пока мое искусство не свелось наконец к одному этому навыку. Если тебе нечем себя занять — а сколько лет прошло, тридцать с хвостиком? — ты научишься делать чудеса с бритвой, перочинным ножом, капелькой клея, обрывком пленки. Мы, конечно же, работаем без звука. Как оно и было вначале. Чистое кино. Образ и ничего, кроме образа. Это чистое искусство.
— А как насчет Unenthüllte? С этим здесь не очень-то разбежишься?
Он посмотрел на меня удивленным взглядом.
— Вы знаете это слово?
— Я его узнал от Орсона.
— Ах, да. Он должен был запомнить. У него была слабость ко всяким фантомам. Как вы увидите, я не отказался от Unenthüllte.
— Вы хотите сказать, что покажете мне свои творения?
— Если вы изучали мои второстепенные работы, то почему бы вам не познакомиться с моим magnum opus?
Он с гордостью откинул занавеску, закрывавшую нижнюю часть монтажного столика. Там на полке стояли на ребре несколько коробок с пленками. Я наклонился, чтобы в сумрачном свете их рассмотреть. Названий не было — только номера.
— Это ваша работа? — спросил я.
— В ожидании мировой премьеры.
Я отыскал самый большой номер на коробке.
— И это все один фильм? Сорок две катушки?
— Точнее, сорок три. Но не все полные. Кое-где пленки всего на пять-десять минут. То, чего на тот момент требовал общий замысел фильма.
— И этот фильм завершен?
— Скажем так: он готов к просмотру в любую минуту. Хоть сегодня, — Он почти с нежностью добавил: — Теперь вы понимаете, почему я опасался — не увезли ли вас? Полжизни я ждал публики. Вас.
Я не мог не восхищаться хорошей миной, которую он делал при плохой игре, изображая кинематографического Просперо в своем островном изгнании. Я не сомневался, что за ироническим фасадом скрывалось давно уже разбитое сердце. Он был не из тех, кого легко полюбить, особенно в этой его ипостаси — униженный, дряхлый; но тем не менее я испытывал к нему жалость.
— Вы заслуживаете гораздо большего, — сказал я.
Он благодарно улыбнулся, но отмел мою любезность.
— Поначалу я очень себя жалел, оказавшись в таком убогом положении. Но со временем, когда стало поступать все больше и больше сырья, я понял: в моем распоряжении есть все, что может дать кино. Работы лучших и работы худших. И все это принадлежит мне. С помощью этих фильмов я создал себе живой музей современности: великие идеалы, нечестивая любовь, человеческая глупость. Чего еще желать?
Его показное смирение начинало раздражать.
— Чего еще? Ну хотя бы, если уж они не намерены выпускать вас отсюда (что само по себе преступление и позор), нормального оборудования. Да боже мой, вы ведь работаете здесь как дикарь.
— Именно! — пискливо выкрикнул он, хлопнув в ладоши. — Так наши варварские предки разбирали руины Рима, чтобы строить свои сараи, хлева, церкви. И все же я смотрю на свою работу как на фильм будущего. Наверно, французы назвали бы это cinéma brutal — способ, каким придется делать кино, если у нас вообще есть будущее.
Наконец-то он коснулся важной темы, которую мы пока не затрагивали. Я приберегал ее на потом.
— Вы хотите сказать — после две тысячи четырнадцатого? — К моему удивлению, он никак не прореагировал на эту дату. Мне пришлось объяснить, — Армагеддон, — сказал я, — Это дата Армагеддона. Так, по крайней мере, считает ваша церковь. — Он смотрел на меня недоуменным взглядом. На лице ничего, кроме полного непонимания, — Ваша церковь проповедует апокалиптическое учение, разве нет? Конец света. День гнева.
— Ах, да. Но вот что касается точной даты… Откровенно говоря, это попахивает педантизмом. Две тысячи четырнадцатый, две тысячи сто четырнадцатый, две тысячи двести четырнадцатый — дата не имеет значения. Важно лишь то, что конец света наступит непременно. Некоторые даже могут сказать, что он уже наступил. — Он смотрел на меня с глуповатым видом, желая убедиться, что я понял его мысль, — Религиозные войны, охота за ведьмами, лагеря смерти. Уж конечно, это символизировало конец единственного света, который имеет значение. Вы согласны? Великая Блудница давно правит миром.
Смущенный его совершенно откровенной неосведомленностью, я поспешил рассказать ему все, что узнал от Анджелотти о бомбе, о микробах, о семисотлетнем заговоре. Я, желая высечь из него хоть какую-то искру узнавания, вел свой рассказ так быстро, что боялся, как бы из истории не получилась каша. Он тем не менее слушал с большим вниманием, хотя и не без раздражавшего меня удивления.
Единственное слово, которое он произнес после моей речи, было «поразительно». Мотнув головой, он повел меня из студии «Каменный век», в которой стало невыносимо влажно от испарений тел и дыхания. Возможно, пещера и решала проблему жары, но одной влажности было достаточно, чтобы погубить все его пленки. Выйдя наружу, он опустился на ствол упавшего дерева, лежавшего у стены бунгало. Было видно, что он устал, а после этого он обычно надолго погружался в сон.
— И вы верите во все это? — спросил он, когда я сел рядом с ним.
— Вряд ли мне этого хочется. Но наш общий друг Анджелотти заверил меня, что это правда. — Он издал суховатый, едва слышный звук, смешок, смысл которого был очевиден: «Ну и провели же тебя, парень!»
— Теперь я понимаю. Именно это и заставило вас отправиться в Цюрих и Альби. Вы полагали, что спасаете мир.
Это было сказано таким тоном, что я густо покраснел, смущаясь собственной самонадеянности. Но — еще хуже — он намекал на то, что я сам виноват в своем пленении и в том, что случилось с Клер. Если так и было на самом деле, то я не желал, чтобы мне об этом напоминали. Наоборот, теперь мне хотелось верить, что великий катарский заговор существовал на самом деле. Иначе мое идиотское приключение лишалось всякого смысла.
— Вы хотите сказать, что никогда ничего такого не слышали? О том, что сироты планируют третью мировую войну?
— В церкви всегда ходили разговоры такого рода. Грандиозные апокалиптические фантазии. Помнится, когда началась Большая война (я имею в виду в тысяча девятьсот четырнадцатом), мои однокашники по приюту оживились. Прискорбно, конечно. Они, видите ли, полагали, что эту войну развязали «мы». Скоро мы увидим конец света. Для них это ли не цель желанная? А меня долго мучили кошмарные сны. Вероятно, потому, что я так живо представлял себе конец света. Я видел его перед своими глазами, как в кино, как в каком-нибудь эйзенштейновском шедевре. Ужасно, ужасно. Конечно же, как выяснилось, четырнадцатый не был концом света — всего лишь европейской цивилизации. Моих однокашников это разочаровало. Соответственно, когда в тридцать девятом году началась вторая война, они снова поспешили приписать все заслуги за Götterdämmerung себе. Их мало волновало, что из этого вытекало, будто герр Гитлер — невольный инструмент истинного Бога. Что касается меня, то я не был готов принять Освенцим как путь к спасению. Я бы предпочел, чтобы мы оставались бесконечно долго в нашем нормальном человеческом состоянии полупроклятых.
— Вы хотите сказать, что Анджелотти одурачил меня? Что его история — ложь?
Он задумался, возвращаясь далеко назад в своей памяти.
— Я помню, что кое-кто из моих однокашников пошел в науку — в биологию, физику. Нет сомнений, они внесли немалый вклад в патриотическое смертоубийство со всех сторон. Но, как видите, мир потихоньку тащится и дальше. Абраксас не всемогущ, как и его последователи.
— Но вы должны признать, — гнул свое я, — что каждый раз мы все ближе и ближе подходим к краю пропасти.
— Да. Но пока еще край достаточно далеко.
— Далеко? А вы слышали о бомбе — о водородной бомбе?
— Водородной? Мне казалось — об атомной. Как в «Хиросима, любовь моя». Неужели тогда был уничтожен целый город?
— Вы здорово отстали. Водородная бомба в миллионы раз мощнее.
— В миллионы? — Это его поразило, — Да…
— А ядовитые вещества, микробы. Вы не верите, что существуют маленькие злобные гении из сирот, которые сидят себе в лабораториях по всему миру и разрабатывают яды посильнее?
— Да-да, микробы, — Его глаза задумчиво сузились, — Я помню… — Он приложил пальцы сведенных ладоней к верхней губе и погрузился в далекие воспоминания, — Я помню, был какой-то разговор на эту тему много лет назад. Брат Маркион говорил мне об этом в школе святого Иакова. Болезнь, которая сделает сексуальные отношения — я говорю о совокуплении — абсолютно смертельными. Совершенный Liebestod . Брата Маркиона эта идея очень вдохновила. Как вам известно, наша вера с большим предубеждением относится к человеческой похоти. Среди нас всегда находились непримиримые, которые призывали следовать примеру Оригена.— Увидев, что я не понимаю, он пояснил: — Кастрация всех мужчин, принадлежащих к церкви. В буквальном значении этого слова, никакого фигурального смысла. К счастью, число таких экстремистов невелико, намного больше тех, кто признает, что орден, состоящий из одних тучных теноров, вряд ли останется незамеченным в обществе. Но эти фанатики тем не менее упорствуют в своих намерениях. Этот Бикс, о котором вы мне рассказывали, он, кажется, и принадлежит к числу таких изуверов. Для них изобрести какой-нибудь антилюбовный микроб и запустить его в мир… это вполне приемлемо. Дай им возможность выбирать, они бы остановились на этом: безбрачие или верная смерть.
От этих слов, несмотря на тропическую жару, у меня мурашки побежали по коже. Эта перспектива казалась мне еще более жуткой и отвратительной, чем ядерная катастрофа. Мне легче было представить себе мир, гибнущий в пламени, чем вообразить всеобщее уничтожение, потихоньку прокравшееся в самый акт любви.
— Они никогда такого не сделают, — возразил я.
— С них может статься. Но если вам так трудно принять это, то почему вы верите во все остальное?
— Но ведь и вы верите в конец света. Вы сейчас говорили о грядущих темных веках, о будущем, в котором не выживет никто.
— Разве можно сомневаться? Мы — явно обреченный на вымирание вид. Вы только посмотрите, с какой изобретательностью мы уничтожаем все, что создали. Для этого не требуется никакого великого заговора. Только наша собственная безумная воля. Будет ли конец света явлением физическим… возможно, это не имеет никакого значения. — Он наклонился ко мне и прошептал: — Только не говорите сиротам, что я вам это сказал. Но религиозные учения нельзя воспринимать так буквально. Видите, какой я еретик? Все художники такие. Мы все обращаем в метафоры — так их легче обыгрывать. Главное то, что мы в некотором смысле находимся в состоянии войны со всем хорошим внутри нас, что силы света и тьмы в нас не уживутся мирно, пока мы не падем в борьбе. Вот поэтому мы так дьявольски интересны. Конец человека. Искусству не нужно ничего другого — только осмыслять это, — После долгой паузы он добавил: — И посмеяться над идиотизмом всего сущего. Vanitus vanitatum .— Еще одна пауза. А потом беззвучный, хрипловатый смешок, родившийся в глубинах его естества, а потом вылившийся в сдавленный хохот, — Помните, был такой коротенький фильм у Стэна Лорела, где ломают машины? А потом, — он боролся с душившим его смехом, пытаясь выдавить из себя слова, — а потом костюмы… они начинают рвать на части костюмы, — Он сложился пополам от смеха. Наконец ему удалось перевести дыхание, и он прислонился спиной к стене бунгало, грудь его все еще вздымалась, — Этим все и сказано.
Когда он отдышался, я поднял тему, которая должна была его заинтересовать, невзирая на усталость, одолевавшую его.
— Я видел, у вас в коллекции есть фильмы Саймона Данкла. — Он покосился на меня, не понимая, о чем это я, — «Обжора», «Недо-недо».
Названия он вспомнил.
— Да-да. Ученические проекты. Очень грубо. Очень примитивно. Но и очень умно, хотя и незрело. На мой вкус, это чересчур.
И это говорил человек, который считал, что юмор «Уродов» Тодда Браунинга искупает недостатки этого фильма. Интересно, как Саймон отнесся бы к такому комплименту. Я пояснил:
— Он примитивен потому, что хочет быть примитивным. Его фильмы обращены к молодежной аудитории. К подросткам.
Это его непритворно испугало.
— Эти фильмы показывают? Их видят дети? Все эту наготу, разорванные на части тела?
— Эти фильмы пользуются большим успехом. Дети от них без ума. Понимаете, что происходит? Прятать почти ничего уже и не нужно. Все выходит на поверхность. Во всех ваших тайных приемах больше нет нужды. Не осталось ничего запретного. Напишите — пусть пришлют вам фильмы Данкла. Уверен, сироты могут предоставить вам полное их собрание.
— Вы считаете, что он такая важная персона?
— Какое там. Это мальчик. Ему нет и двадцати. Он в том возрасте, когда вы начинали. — Когда он переварил это, я сообщил ему и остальное — последнее заготовленное для него известие. — Он ваш ученик и последователь. — Он недоуменно наклонил голову набок, — Первый режиссер, подготовленный церковью после неудачи с вами.
— Он — один из сирот?
— Как и вы. В его полном распоряжении — небольшая студия в школе святого Иакова. У него есть все, что ему нужно. Кроме свободы, естественно.
Он долго размышлял над услышанным.
— Я не думал, что после меня они решатся еще раз.
— Он у них в полном подчинении. Во всяком случае пока. Они планируют с его помощью пробраться на телевидение.
— Телевидение?
— Домашнее кино. Это изобретение распространилось после войны. Теперь все в мире смотрят телевизоры — даже эскимосы в своих иглу.
— Да, такой маленький ящик. Я видел его во многих фильмах. Скажите, а как туда попадают фильмы?
— Из воздуха. Они транслируются как радиоволны.
— Но значит, там нет проекции. Где же там фликер?
— Я не могу вам объяснить техническую сторону. Но телевидение — это то же искусство света и тени. В нем есть фликер. Он как бы вплетен в изображение. Данкл довольно эффективно им пользуется.
— Кино дома. Удивительно. Что же будет с кинотеатрами?
— Они умирают.
Он издал скорбный вздох, оплакивая давно уже ушедшую эпоху.
— А когда смотрят кино дома, свет выключают?
— Нет, оставляют. Люди ужинают, занимаются домашними делами, спорят, продолжают жить.
— Но это же все меняет. Не возникает чувства уединения. Для фликера нужна темнота — темнота храма, пещеры. Каждый находится наедине со своими фантазиями.
— На телевидении все иначе. Образ проецируется на зрителя напрямую. Трубка телевизора — это своеобразный глаз, который смотрит на своего зрителя этаким гипнотическим взглядом. Даже находясь вместе в одной комнате, люди могут чувствовать одиночество, уязвимость.
— Вот как! Интересно.
— Данкл утверждает, что телевизионный фликер гораздо эффективнее. Подлинный экран здесь — сетчатка глаза в черепной коробке. Черепная коробка — это пещера. Представьте себе душу, заключенную внутри ее собственного темного кинотеатра.
Я видел, что это произвело на него сильное впечатление. Задумчиво кивая, он сказал:
— Тут скрыты большие возможности.
— Я думаю, вы бы оценили работу Данкла. Я знаю, он вами восхищается. Он собирается сделать римейки некоторых ваших лент «Граф Лазарь», «Дом крови».
— Римейки моих лент? Удивительно.
— Данкл считает вас пророком церкви.
Он испустил изумленный вздох, потом сделал отрицательный жест рукой. Но я видел, что мнение о нем Саймона его тронуло.
— Данкл просил меня никому об этом не говорить. Но, видимо, дальше вас это все равно никуда не пойдет.
— Так-так. Жаль, что он не увидит лучшей моей работы. Кажется, эта привилегия досталась вам, мой друг. Вы готовы к последнему пророчеству пророка? — Он сделал жест рукой в направлении пещеры. — Студия в вашем полном распоряжении. Угля для генератора достаточно, — Он встал и поплелся к бунгало, — С нетерпением жду вашего мнения. Для меня будет большой честью, если вы сочтете возможным номинировать меня на «Оскара».
Я удивленно сказал ему вслед:
— А вы не хотите сами показать мне свой фильм?
— Нет-нет. Я слишком устал. У меня сиеста.
— И смотреть вместе со мной вы не хотите?
— Нет необходимости. У меня все это здесь. — Он постучал себя по лбу, — Оригинал в чистом виде. По правде говоря, я побаиваюсь — то, что вы увидите, может оказаться совсем не таким, как я задумывал.
— Вы что, никогда этого не видели?
— Я никогда не смотрел свои фильмы после того, как заканчивал работу над ними. В этом смысле я мог бы их и не снимать. Если я его себе представил, то он уже был завершенным, идеальным. Но студии, к сожалению, настаивали на том, чтобы иметь продукт, который можно продавать.
— И вы не боитесь, что я могу повредить пленку? Она, наверно, очень хрупкая.
Он рассмеялся.
— Повредить? Скорее всего, вы ее уничтожите. Склейку больше одного раза через проектор не протащить. А может, и одного не протащить. Часть пленки наверняка уже и без того погибла. Тридцать лет в коробке. Жаль. Я бы хотел, чтобы вы посмотрели всю вещь, восприняли структуру полностью. Но будет достаточно, если вы увидите хотя бы тридцать седьмую катушку — минут десять, пародия на Довженко. И конец шестидесятой катушки. А еще материал Любича на катушке двадцать один — ближе к концу. Обратите внимание, как я усовершенствовал его свет — он никогда не умел правильно пользоваться тенью. Да, и еще эпизод на катушке двадцать девять — мне никогда не удавалось использовать фликер лучше. И не упустите Басби Беркли при распятии. Этого нельзя не заметить. Очень непочтительно, но только на первый взгляд.
Он повернулся и побрел дальше. Я в недоумении смотрел ему вслед.
— Так вы хотите сказать, что этот просмотр будет единственным?
Он остановился, повернул голову, улыбнулся своей щербатой улыбкой.
— А вы полагали, я ждал демонстрации в «Чайниз» Граумана? В данном случае премьерный показ будет финальным.
Я чуть ли не взмолился:
— Прошу вас, не взваливайте на меня такую ответственность. Я не хочу быть человеком, который уничтожит вашу работу.
— Помилуйте, какая ответственность? Чувствуйте себя как дома. Расслабьтесь. Есть старая американская пословица — это же только кино, верно? Пусть оно развалится на части, сгорит дотла. Я вам уже говорил: единственный фильм, который что-то значит, здесь. — Он опять постучал себя по лбу, обогнул бунгало и исчез из вида — но только на миг. Он тут же вернулся — на лице озабоченное выражение, что-то его обеспокоило, — А он еще существует — «Чайниз» Граумана?