Глава 20
Дрозд
— У него розовые глаза.
Это было второе, что я услышал от Шарки о Саймоне Данкле. Первое же, что сказал Шарки, было:
— Он гений. Я открыл гения.
Но самое главное было не в этом. С началом функционирования «Катакомб» Шарки обнаруживал гениев со средней скоростью один человек в месяц. Он регулярно звонил мне, чтобы взволнованным голосом сообщить сие известие, при этом его всего распирало от гордости. Но этот — первый, у кого…
— Розовые глаза?
— Ну да. Как у Багса Банни. Этот парень — настоящее чудище. Как они называются, ну такие, кто чисто белые, даже если они в жопу черные?
— Альбиносы?
— Вот-вот. Ты когда-нибудь видел альбиноса? Жуть.
— И к тому же он гений.
— Нет вопросов. Стопроцентный.
— Еще один восьмимиллиметровый гений.
— Супер-восемь. Парень работает с супер-восьмеркой. Мне нужна твоя помощь. Ты должен увидеть его работу. Тебе понравится.
— Вряд ли.
— Кончай, Джонни, дай ему шанс.
— Ладно. Когда будет время.
— Как насчет сегодня? Он сегодня покажет пару своих вещий.
— Не сегодня.
— Но ты должен прийти. Обещай. Скоро.
— Да-да. Когда будет время… нет, не на этой неделе, может, на следующей… Шарки, я занят. У меня лекции, я опаздываю с рукописью… Хорошо, я посмотрю… Я попробую…
Шарки понимал, что я хочу отделаться от него, и знал почему. Он знал, что я думаю о последних обнаруженных им талантах. Я с ним не очень-то церемонился. По возвращении из Европы я сообщил ему о своих намерениях: в мои планы входило стать полицейским-качеством. Больше вариться с ними в одном котле я не желал — пусть оттягиваются без меня. Может, в «Ритце» кресла и обиты плюшем, но это такой же всеядный кинотеатр, каким был «Классик». Я дал обет, что буду защищаться от его развращающегося воздействия.
Но мое сопротивление не производило на Шарки никакого впечатления — он не обижался, а его пыл нисколько не угасал. Напротив, мое упорство он рассматривал как вызов, возможно, потому, что я был призраком Клер во плоти, который продолжал его преследовать. Он испытал облегчение, избавившись от нее, но этого было мало — он еще хотел свести с ней счеты. Если протеже Клер является в его кинотеатр и, может быть, произносит несколько одобрительных слов, то, значит, он, Шарки, отыгрывает очки. Но я не собирался потакать ему в этом. Я вымуштровал себя. Не больше одного посещения «Ритц» в месяц. Я полагал, этого достаточно, чтобы поддерживать связи со странноватым киномиром, в котором обитал Шарки, и в то же время не подвергаться его пагубному влиянию.
Почему я вообще не порвал этих связей? Потому что моя тяга (хотя я и обуздывал ее со всей строгостью) к вульгарщине и этой публике была сильна как никогда и отрицать это было бессмысленно. Шарки не уставал напоминать мне о том, что его зрители — поклонники Макса Касла. Касла все охотнее показывали в залах элитного и ночного кино, там его ленты пускали неизменно в паре с какой-нибудь дрянью. В нескольких городах «Граф Лазарь» и «Пир неумерших» шли на ночных сеансах каждую субботу и собирали полные залы развеселых юнцов, которые выучили наизусть сценарии и могли повторять хором все реплики слово в слово — кинематографический ритуал, который начался с «Шоу ужасов Рокки Хоррора». По всей стране ребята приходили в школы, одетые как граф. Популярность такого рода должна была навести меня на размышления. В кино скрывалась какая-то тайна, которую мне еще предстояло вызнать у этих зрителей, но делать это я намеревался на расстоянии. Предстояло мне узнать и тайну о себе самом — и тоже на расстоянии, отойдя подальше от собственных болячек, поместив их под микроскоп, исследуя как в лаборатории.
Но и при всей отстраненности, какой мне удавалось добиться, наблюдение за киносценой Шарки было мучительным до отвращения. «Ритц» дюйм за дюймом все глубже и глубже погружался в трясину. Еще несколько лет назад мне было бы трудно себе такое представить. Смотря какую-нибудь культовую картину вроде «Крота» Ходоровского (показывали его регулярно — раз в месяц), я бы сказал, что это какое-то потустороннее болото, абсолютный, забытый богом край света. Мордобой, увечья, изнасилование, сюрреалистический садизм. А за этим — ничего.
Я ошибался. За этим болотом лежало другое — еще более зловонное, в котором обитали еще более странные, более угрожающие твари. Мы проходили через молодежную фазу панка, у которой, казалось, нет нижнего предела. Юнцы ходили по улицам с выкрашенными в цвет «электрик» лохмами и татуировками свастики, вдев кости в ноздри, пропустив гвозди через мочки ушей, но им и этого казалось мало, они искали еще чего-нибудь похлеще. В рок-клубах музыканты, одетые как приспешники сатаны, откусывали головы живым цыплятам, крысам, летучим мышам. Протестовало, кажется, одно Общество защиты животных. Когда эти группы стали придумывать себе названия вроде «Человеческих жертв», возникли все основания для беспокойства.
Эта волна молодежного варварства не могла не коснуться кино. Шарки даже хвастался (и я думаю, вполне обоснованно), что кино идет в авангарде этого движения. Сначала появились фильмы-бойни, потом тошнотворное кино — категории, которые он давно уже рассматривал как признанные жанры.
— Черт побери, — сказал он как-то раз, прочтя репортаж (от которого волосы вставали дыбом) о каком-то совсем уж оторванном рок-концерте, на котором воспроизводили имитацию расчленения, — мы это проходили уже два года назад. «Ночь живых мертвецов», «Волшебник крови». Мы опережаем время, намного опережаем.
— Это что еще за соревнование? — спросил я, — Кто первый прыгнет в навозную яму?
— Просто мы всем должны отдавать должное, — ответил Шарки с гордой ухмылкой, — У меня на экранах идут вещи, которые раньше и представить себе было невозможно. Они не держат руку на пульсе времени.
Тут Шарки был прав. Что касается крупных планов, пристально разглядываемых мерзостей, то здесь с кино ничто не могло сравниться. Последний из опусов, который я видел в «Ритце», заканчивался сценой, в которой мать весьма правдоподобно изнасилованной дочери не менее правдоподобно кастрирует мерзавца при помощи зубов. Со всех сторон раздавались крики восторженного одобрения юных троглодитов, жующих «Биг-Маки» и пиццу.
Откуда бралась такая ярость? Такое мстительное бешенство? Чуть ли не с возмущением я говорил себе: какое они имеют право входить в такой безумный раж? Они его не заработали. Оно приходит лишь с возрастом и страданиями.
А может быть, спрашивал я себя, существует какая-то более глубокая человеческая чувственность, прорывающаяся здесь на поверхность, некая сверхранимость, сверхвосприимчивость к боли, которая просто не может не выражать себя? Но если и так, то что вызывает эту боль? Они не жертвы жестокости и исторического кошмара — те, напротив, в большинстве своем несли свои раны с молчаливым достоинством. Они — выкормленные из бутылочки пригорожане, школьники, черт их возьми, вроде бы ничем не ущемленные в своих благополучных анклавах. Значит, они сами — причина этой боли. Они обмануты уже в силу своего рождения и теперь мстят за это, нанося ответный удар. Возможно ли такое?
Да, эти жалкие киноподелки были явлением маргинальным. Но все новое, включая и всякий вздор, начинается как нечто маргинальное, а потом становится привычным; в те дни все новое шествовало с головокружительной скоростью. Прошло всего несколько лет, с тех пор как на экране появились андерграунд и сексуальное насилие, а уже в фильмах ведущих студий, шедших в первоэкранных кинотеатрах, присутствовали те же садистские эскапады, всевозможные мерзости, извращенный секс, дьявольская одержимость. Как только все это проникало в ленты мейнстрима, ведущие критики говорили о смелых ходах, бесстрашной новации, прорыве. Словно бы все, включая лучших и умнейших, только и ждали того дня, когда упадут препоны.
А я пребывал в самом эпицентре, купался в отравленном источнике. Я чувствовал, что, находясь среди этой аудитории, имею прекрасную возможность заглянуть в смятенную душу времени, увидеть истину с искривленным лицом. Эти переживания уносили меня на более чем десяток лет назад, в те времена, когда кино относилось главным образом к взрослой культуре и странноватое словосочетание «некоммерческий фильм» все еще несло светлые обещания. Клер, продукт и в то же время неустрашимый поборник этой эры, преподала мне самый памятный урок кинокритики. Он вполне мог бы быть рецензией на фильм, что я видел в тот день.
В то время я все еще был впечатлительным старшекурсником; на одном занятии нам показывали знаменитую сцену убийства в ванной из хичкоковского «Психоза» — этот пример давал возможность поговорить об основах монтажа. Тогда этот фильм только-только вышел на экраны, и та потрясающая сцена была сразу же признана вершиной технической изобретательности. Я с воодушевлением сообщил Клер о том, как мой преподаватель ловко раскладывал сцену на семьдесят — пересчитай: семьдесят! — отдельных кадров, из которых состоит минутный эпизод, в котором Джанет Ли кромсают на кровавые ремни. Клер встретила мои слова холодным взглядом и полным молчанием. На следующей неделе она достала хичкоковских «Незнакомцев в поезде» и взяла напрокат проектор с опцией стоп-кадров. Она показала мне кадр за кадром сцену теннисного матча в конце фильма. Сделала она это довольно умело, подчеркивая тематический контраст между залитым солнцем солнечным кортом и рукой убийцы, тянущейся в темную сточную трубу.
Этот анализ произвел на меня очень сильное впечатление. Но я все равно отважился сказать, что в «Психозе» сделано лучше. Клер скривилась. Она, как всегда, плыла против течения: хваленый «Психоз», по ее мнению, достоин сожаления, а «Незнакомцы» — последний хороший фильм Хичкока, который после съемок стал душевнобольным сибаритом.
— Не так важно, какой фильм лучше, — продолжала она. — Важнее твое суждение о том, что ты видел. Конечно, в «Психозе» сумасшедший монтаж. Но вот обратил ли этот преподаватель твое внимание на то, что «Психоз» — это просто чтобы пощекотать нервы? Ты всегда смотри в корень, любовничек, иначе любой профессиональный механик с мувиолой будет тебя все время облапошивать. Монтаж — мощное средство. И им нередко здорово злоупотребляют. Вот посмотри, я тебе покажу великолепную сцену из «Незнакомцев». В ней напряжения не меньше, но кроме этого еще изящество, а еще символические обертона, а еще никакой тебе крови. Но ты мне говоришь, что «Психоз» лучше. Почему? Сценарий — дешевка, надуманный сюжет, плохая ритмика, жалкая концепция. Почему же ты считаешь, что «Психоз» лучше, ну почему? Признай. Ты человек, который сидит в безопасной темноте и наблюдает, как тычут ножом голую женщину в самые ее интимные места. Это типичная порнуха, как ее ни монтивируй. Поверь мне, те типы, что аплодируют такой резне в ванной, вообще бы с ума посходили, покажи им Хичкок эту сцену одним кадром да еще в замедленном темпе.
В раздражении она сделала страшное предсказание:
— «Психоз» — это начало чего-то ужасного. Попомни мои слова: пройдет несколько лет, и каждый садист-психопат в кинопромышленности будет тебе снимать фильмы про беспомощную жертву, терзаемую сумасшедшим маньяком, и монтаж непременно будет самым прихотливым. И те же самые типы, которые сегодня поют дифирамбы «Психозу», будут относиться к будущему кино как к «некоммерческому». А женщины по всему миру будут тем временем выходить на улицу в бронежилетах. После этого мы прямиком скатимся к поножовщине нового типа. Меня не удивит, если в один прекрасный день в кино будут приглашать разовых статистов для комбинированных съемок с гарантированным летальным исходом. Не забывай, мой дорогой, картинки в кино двигаются, а это неплохой фокус. Но это движение либо имеет целью сообщить человечеству истину, либо оно просто фокус. Движение, которое возбуждает без соприкосновения двух тел, — это точное определение мастурбации. А если тебе все равно, как ты трахаешь того, к кому прикасаешься, то это духовное насилие.
Месяц спустя Шарки снова стал на меня наседать, уговаривая заглянуть в «Катакомбы». На этот уикенд намечался сеанс розовоглазого гения. Ретроспективный показ.
— Сколько, ты говоришь, ему лет? — спросил я.
— С альбиносами это трудно определить. Лет шестнадцать, семнадцать.
— Ретроспектива для шестнадцатилетнего юнца?
— Он снимал кино еще старшеклассником. Работает уже три или четыре года.
— Целых четыре года?
— Ну да, я же говорю, что…
— …этот парень — гений. Я это уже слышал.
— Точно. Как этот, как его… Бодлер. Он был совсем мальчишкой, да?
— Ты имеешь в виду Рембо.
— Какая разница! Во всяком случае, он из этих. Гениальный ребенок.
— Шарки, я не буду смотреть кино, снятое девятилетним мальчишкой.
— Да что же ты упираешься-то так. Он ведь твой поклонник.
— Да? Как это?
— Он прочел все, что ты написал о Касле. Поэтому-то он и хочет с тобой встретиться.
После этого я благосклоннее относился к его приглашениям. Но я все равно мог бы бесконечно долго держаться против Шарки, если бы не одно дело, где мне требовалась его помощь: встреча с Ширли Темпл.
Я вернулся из Европы, исполненный решимости исследовать только те фильмы (кроме фильмов Касла), к которым могли приложить руку сироты. Я без труда нашел «Самых маленьких мятежников». Шарки бессчетное число раз показывал в «Классик» его и многие другие опусы с участием Ширли Темпл. Фильмы эти шли под смех зала; их сладенькая, как патока, привлекательность и сентиментальная невинность были на грани той самой вульгарности, которой наслаждались зрители, приходившие к Шарки.
Другое дело — братья Ритц, тоже включенные в мой список классики Сироток бури. Поскольку никто больше — даже Шарки — не относил их творения к классике, добыть их фильмы было потруднее. Что же касается «Райской птицы», то мне понадобилось полгода, чтобы ее обнаружить. Наконец я нашел фильм в шестнадцатимиллиметровой версии для телевидения, запиленной до такой степени, что перед прокруткой мне несколько часов пришлось его восстанавливать.
Но было кое-что и потруднее, чем отыскание этих лент, — объяснить моим ученым коллегам, откуда берется интерес к столь сомнительной продукции. Доставляемые на факультет киноведения коробки вызывали недоуменные взгляды и язвительные вопросы. В особенности когда появилась «Горилла» братьев Ритц, прибывшая в одной посылке с копией «Печали и сострадания» для одного из старших профессоров. Даже секретарь факультета прокомментировала этот контраст. «Сегодня у нас необычный сдвоенный сеанс», — сказала она, не скрывая сарказма. Я попытался скрыть смущение за путаными объяснениями, но у меня не хватало смелости крутить эти ленты в университете. Что, если кто-нибудь зайдет в просмотровую? Как я объясню такое странное времяпрепровождение — изучение чуть ли не под микроскопом такого рода бредятины?
Поэтому я обратился к Шарки — мне нужно посмотреть несколько лент после сеансов. Он, как и всегда, не возражал и вопросов никаких не задавал. Вопросов вкуса для него не существовало.
Просматривая эти фильмы, я обнаружил тот же самый тайный кинематографический словарь, которым пользовался в своих фильмах и Касл. Без саллиранда я улавливал главным образом косвенные указания на то, что скрывалось под поверхностью. Но я теперь знал, на чем сосредотачивать внимание, и с помощью проектора с функцией стоп-кадра, позаимствованного мною в университете, мне удалось обнаружить зримые свидетельства тайной работы сирот. От этих занятий начинали болеть глаза, а нередко голову пронизывала боль. Но по прошествии некоторого времени я не без гордости понял, что за сотни часов, потраченных мною на просмотр касловских фильмов, приобрел некие особые способности, позволявшие различать то, что другие никогда не могли увидеть сознательно.
Вот, скажем, Шарки, чьи глаза не умели видеть Unenthüllte, сидел со мной на первых нескольких просмотрах «Райской птицы», но и понятия не имел, что открывалось мне, даже когда я пытался обратить его внимание. Как он ни старался, не видел ничего, кроме — изредка — пятна, наводящего на размышления блика, ряби мимолетного движения в глубокой тени.
— Скажи-ка мне еще раз, старина, что мы тут ищем, — вопрошал он, вглядываясь в экран, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону.
— Секретное кино, — ответил я шепотом, стараясь говорить как можно таинственнее.
— Чудно, — сказал Шарки, тоже понижая голос и вглядываясь в экран, — И где же это кино?
Я приложил палец ко лбу.
— Чтобы его увидеть, нужен третий глаз.
Ему это понравилось.
— Чудно, — сказал он еще раз и после этого вопросов больше не задавал.
С помощью третьего глаза я нашел в «Райской птице» то, что и предполагал. Вихрь, на который доктор Бикс позволил мне лишь мельком взглянуть через саллиранд, сошелся на Долорес дель Рио, когда она плыла от корабля; ее гибкая фигурка слегка преображалась игрой света на волнах, которые исчезали в воронке всепоглощающего водоворота, людоедской вагине, засасывающей ее беспомощного любовника в темную пучину воды.
В «Самом маленьком мятежнике» манипуляции с тайным измерением фильма были более искусными и действовали сильнее. Оно — это измерение — состояло в призрачных образах черного мужчины и маленькой белокурой девочки: он — усмехающийся дикарь, она — невинный ангелочек, объект грубых ласк. Где монтажер-сирота нашел исполнителей для такого криминального эпизода? И опять соединение сексуальности с извращением и насилием оставляло отвратительное ощущение, хотя гораздо меньшее, чем в фильмах Касла, потому что здесь скрытый материал не имел почти никакой связи с сюжетом, а нередко — и вовсе никакой. В особенности в кинофильмах братьев Ритц — идиотских комедиях, лишенных жуткой атмосферы касловских лент. Даже умело сработанные трюки (как, например, в фильме «Один на миллион», где Соня Хени с безумной скоростью вращается на льду и тем самым создает тайный сексуальный вихрь) воздействовали не так сильно. Героиня слишком ярка и энергична, куда ей до мрачных вампиров-соблазнителей Касла. А затем низкопробные комические прихваты сразу же меняют настроение.
Так что теория Сен-Сира о «напластовании» имела кое-какие основания. В фильмах Касла истории ужаса, страдания, отчаяния усиливались жуткими образами, запрятанными вглубь. У Касла как у режиссера было это преимущество по отношению к его коллегам-сиротам, которым приходилось работать с первыми попавшимися фильмами. Хотя другие сироты не обладали возможностями Касла, у меня не оставалось никаких сомнений в том, что их видение мира было не менее мрачным. Отреклись от него или нет, но он оставался верным сыном этой странной, суровой церкви.
Оказавшись в долгу у Шарки, я в конечном счете сдался и согласился прийти в «Катакомбы» к концу следующей программы Саймона Данкла, чтобы оценить работы мальчишки.
Но на самом деле меня влекла туда не только благодарность. За несколько прошедших месяцев студенты два-три раза оставались после моих лекций по современному американскому кино и спрашивали, что я думаю об этом парнишке — Данкле. О ком? Поначалу я даже не понял, что речь идет о гении, откопанном Шарки. Тогда они упомянули «Катакомбы», и тут я понял. Мне оставалось только извиниться и сказать, что никак не мог найти время и посмотреть его работы, но я, мол, собираюсь. Вы должны посмотреть, непременно, сказали они мне. Потому что он и вправду — вау! — чудной какой-то. Тут уж мне ничего не оставалось. Это уже был вопрос профессиональной чести: я взял себе за правило — студенты не должны знать больше меня.
Первые часы назначенного вечера я провел в верхнем зале «Ритца», страдая на двойном сеансе Энди Уорхола — шли его вульгаризированные версии «Дракулы» и «Франкенштейна». Первый я видел, а второй — нет; он был в стерео-формате. Я ненавидел стерео. Я ненавидел картонно-пластиковые очки, которые никак не хотели садиться на мою переносицу. Зрителям, однако, нравилось, они улюлюкали и визжали от страха, когда эффект присутствия был слишком уж силен. Когда мы дошли до сцены, где сумасшедший доктор, попотрошив созданного им монстра-женщину, использует созданное скальпелем отверстие для соития (объясняя попутно философически настроенным зрителям: «Невозможно понять смерть, пока не оттрахаешь жизнь в желчный пузырь»), я выскочил из зала вместе с очками. На часах было чуть больше двенадцати.
Из «Катакомб» — еще до того, как я открыл пожарную дверь, соединяющую подвал с «Ритцем», — до меня донеслись звуки рок-музыки — тяжелый бой ударника и усиленный динамиками звон струн. Еще я услышал животный смех и одобрительное улюлюканье. Похоже, зал был полон. Небрежно написанный от руки постер, вывешенный в холле, содержал подробное описание «Фильмов Саймона Данкла», которые демонстрировались в этот вечер, — названий шесть-семь. Видимо, на каждый — по катушке восьмимиллиметровки. Я пробежал названия, испытывая облегчение от того, что припозднился и избавил себя от просмотра большей части перечисленного: «Атака мозгососов», «Тревога насекомых», «Дети-вурдалаки»… Шарки явно ждал меня — сразу же вышел навстречу.
— Рад тебя видеть, Джонни. Ты как раз вовремя — увидишь настоящий бойцовский фильм. Всемирная премьера первой шестнадцатимиллиметровой ленты Данки.
Он показал мне на последний номер в программке. «Невыносимое страдание».
— Абсолютно новый жанр, — высокопарно заявил Шарки. — Блевотина noir. Классика.
Премьера классики. До такого мог додуматься только Шарки.
Шарки пригласил меня в старую добрую проекционную — не очень удобное место для просмотра кино, но все же лучше, чем зал внизу — он, казалось, был битком набит. Подростки были повсюду; мне даже показалось, что в проходах перекатываются горизонтально расположенные парочки.
Я кивнул Гейбу — работающему за жалкие гроши киномеханику «Катакомб». Гейб, разочаровавшийся в жизни вьетнамский ветеран, с застывшей печальной маской на лице (ни дать, ни взять, Бестер Китон), стал одной из надежных приманок для юных киноманов. Шарки позволил ему жить в кинотеатре, где по окончании последнего сеанса он, проглотив немного ЛСД, крутил всю ночь одну и ту же ленту — бредовую четвертую часть «2001». Гейб заявлял, что это самое заводное кино после «Звуков музыки». Он сколотил небольшую группку верных ему юнцов; некоторые из них не уходили по окончании сеансов и обкуривались вместе с ним. Нет, в «Катакомбах» вовсе не ждали до полуночи, чтобы дойти до этого состояния. Даже в проекционной воздух был бодряще-суховатый, напитанный запахом марихуаны. Гейб считал, что выкурить косячок — все равно что кофе сварить.
Я появился на середине серенького фильмика, который (если я правильно понял из афишки в холле) носил неаппетитное название «Американская бойня быстрого питания». Глядя на размытый прыгающий квадрат света на экране, я сразу же опознал обычную любительщину — творение, снятое единственной дергающейся камерой и при паршивом освещении. Но еще я заметил монтажные стыки — значит, фильм монтировали. Это вселяло надежду. Как и тот факт, что я видел работу камеры: крупный план, панорамирование, смена мизансцен — все довольно примитивно, но осознанно. А еще я видел, что движение, происходившее в жалком маленьком лоскутке света, хотя и до безумия дерганое, было отрепетировано и организовано. Короче говоря, я видел все свидетельства режиссуры — качества, которые не каждый день встретишь в андерграунде, где кадром правит бездумный порыв. Включаешь камеру, и твои друзья дурачатся перед ней, пока не кончится пленка. Тумаки или хватание за задницу, причем большая часть всего этого не попадает в кадр или оказывается расфокусированным — все то, что ненавистный Голливуд вырезал при монтаже. К сожалению, фильмик, который я смотрел, имел звуковую дорожку — оглушительная рок-музыка, которую я слышал через двери и стены, и теперь гремела так, что звенело в ушах. Это было что-то низкосортное — плохо сыгранное и отвратительно записанное, но, казалось, выдержанное в стандартах жанра. Сказать, имела ли музыка отношение к фильму или нет, было невозможно; стихи представляли собой неразборчивую лавину какого-то собачьего лая.
Что я смотрел? И откуда эта ритуальная увлеченность публики? Местом действия была закусочная — типичный «Макдональдс», — происходило все, что обычно происходит в подобных местах. Люди заказывали, ели. Улыбчивые юнцы за прилавком обслуживали. Крупные планы, приближавшие к вам эти лица до жестокости, до искажения близко, демонстрировали огромные носы, желваки щек, перед вами проходил ряд идиотских молодых лиц, явно отобранных как типичные примеры слабоумных уродцев. Прыщавая кожа, кривые зубы в изуверских ортодонтических скобах, смотрящие в разные стороны глаза за толстенными линзами очков. На всех лицах улыбки во весь рот — нелепые, застывшие. Потом я увидел: их губы удерживаются с помощью скотча.
Посетители ресторана имели не менее гротескный вид, особенно основная группка — отец, мать, четверо или пятеро детишек, на всех надеты поросячьи пятачки, и все уминали еду прямо-таки в свинских количествах. Кинодейство состояло из быстрых, ритмических движений и кадров нормальной скорости; музыка то неудержимо ускорялась, то замедлялась до темпа картинки. Я сразу же уловил юмористический заряд фильма — тут все было сказано в лоб. На выходе из ресторана посетителей, которые дожевывали пищу на ходу, подстерегали жестокие монстры в кожаных фартуках и сапогах. На них были маски с уже знакомой улыбкой и значки с надписью «Всех благ». Посетителей забили топориками, утащили прочь и разложили на столах в кухне, где их — или тщательно изготовленных манекенов — принялись в быстром темпе рассекать, разделывать, пропускать через мясорубки и готовить. Вся кухня была залита кровищей, очень похожей на настоящую, всюду валялись потроха, купленные, как я полагал (или надеялся), в мясном отделе магазина. Наконец приготовленные останки подавались новым посетителям, которые входили и делали заказы, разглядывая меню у себя над головой; тем временем один из мальчишек-служащих, рискованно устроившись на приставной лестнице, дописывал в меню новые позиции, выкрикиваемые ему с кухни. То был этакий тошнотворный списочек на уровне воображения старшеклассника. Глазбургеры. Жареные ушки. Мозглянка.
Малыши из поросячьей семейной группки требовали еще и еще, подбегали к прилавку, подпрыгивали, пока не получали желаемого. И возвращались они, конечно же, неся булочки с глазками, ушки в бумажных стаканчиках и другие штучки такого же мерзкого свойства. От этого фильма, снятого со всеми подробностями, просто выворачивало наизнанку. Но действие развивалось живо и точно, и я, невзирая на всю свою предвзятость, начинал чувствовать его сатирическую мощь. Если бы Мак Сеннет не был связан всевозможными запретами, то он именно так и показал бы великий американский пир каннибалов. Никого в ресторане не волновало, что ему подают, все жадно пожирали легко узнаваемые части и органы человеческого тела; наевшись, они спешили к двери, где их ждали монстры с топориками. А тем временем у кассы менеджер, которого играл необъятный подросток с усами и носом Граучо, пересчитывал огромные пачки денег. У фильма была какая-то ускоряющаяся комедийная пластика, от которой все натуралистические подробности казались сюрреалистическими, но тем не менее исполненными язвительности.
Концовка была достаточно предсказуемой и довольно вялой. Поросята, чей аппетит утолить невозможно, заказывают очередную порцию глазбургеров, но все припасы на кухне к тому времени кончаются. Мерзкие маленькие обжоры закатывают жуткую сцену — сучат ручками, катаются по полу; родители спешат к ним и присоединяются к действу. Тут вмешивается менеджер. Он что-то спрашивает у малышей и с их одобрения вызывает двух монстров в окровавленных фартуках — эти тут же начинают разделывать папочку и мамочку. Ненасытные детишки в нетерпении потирают ручки. Через мгновение им подают блюдо, а в меню уже вписаны два новых названия: Мак-па и Мак-ма. Со всех сторон в ресторан устремляются детишки, они тащат за руки родителей, требуют всяких вкусностей. Поросята едят с аппетитом, поглаживают животики и удовлетворенно усмехаются. Монстры начинают окружать родителей, оттесняя их к кухне. На кухне вовсю идет разделка, и тут фильм заканчивается старомодным диафрагмированием.
К концу я стал разбирать некоторые слова на звуковой дорожке. Они произносились лающими, агрессивными голосами.
Быстрое питание — да, да, да!
Быстрое питание — да, да, да!
Мясо, мясо, обычное мясо,
Сколько ни дайте — все я съем.
Дайте мяса много, все равно какого,
Дайте мне самого обычного мяса.
Быстрое питание — да, да, да!
Быстрое питание — да, да, да!
У всех одна забота — не потерять работу,
Некогда жевать, нужно бежать,
Даже сру на бегу себе на беду,
Работаешь как зверь, получаешь хер,
Вот его и приходится жрать…
Быстрое питание — да, да, да!
В фильмике была масса пробелов и недочетов, жуткой любительщины, которая могла бы стать легкой добычей критиков. Начать с того, что все так называемые актеры, играющие взрослых, были слишком молоды для своих ролей: весь состав — глуповатые, смешливые подростки. Дальше — операторская работа; несмотря на большой замах, она не лезла ни в какие ворота. И тем не менее, когда фильм закончился, я должен был сказать Шарки, что в нем есть признаки таланта, ведущего борьбу с крошечным бюджетом. Мои исследования Касла привили мне щедрость на подобные оценки, хотя из моих слов отнюдь не вытекало, что чем больше денег, тем лучше кино.
Я чувствовал, что сидящий рядом со мной Шарки ждет дальнейших комментариев.
— Вещь довольно вульгарная, — сказал я наконец. — Но ее спасает сатира, хотя автор и не научился с ней толком обращаться.
— Сатира? — ответил Шарки.
— Сатира. Это было задумано как сатира. Американская семья… Макдональдс… Пожелание всех благ. Над чем же все смеялись, если не над этим?
— Ну да, я тебя понимаю. Сатира в этом тоже есть. Это потрясающе. Но я говорю о трюках. Что ты думаешь о трюках?
— Ты говоришь о кровище? Об этом побоище?
— Ну да.
— Мне это не нужно, Шарки.
— Но ты ведь понимаешь, почему фильм нравится. Парень понимает, что делает. И музыка. Как насчет музыки? Данки приглашает все лучшие группы. «Смерть в люльке». «Убийцы девственниц».
— Я не разобрал ни слова.
— Да нет же, они просачиваются сквозь поры в коже. Это были «Вонючки». Данки собрал для своих фильмов.
— Ты полагаешь, я знаю, кто такие «Вонючки»?
— Это «Хор мальчиков „умираем сейчас“». Просто классные ребята. Высокий класс.
Мы с Шарки явно смотрели разные фильмы.
— Это его новый фильм? — спросил я.
— Это? Нет. Этот он снял года три или четыре назад. Ему тогда было лет тринадцать.
— Ну, если тринадцать, что тут можно сказать? У него может быть неплохое будущее. Неглупые заимствования из Мака Сеннета. У него всегда такой юмор?
— Почти. Но лучшее, что у него есть, — это поэзия визуального ряда. Тебе нужно посмотреть «Тревогу насекомых». Это, я тебе скажу, — вещь. Весь фильм парнишка раздирает на части таракана. Да нет, ты послушай, я понимаю, как это звучит, но поверь мне, как он это делает — настоящая поэзия.
Пара подмастерьев-киномехаников, по виду звезд с неба не хватающая, ввалились в проекционную помочь Гейбу заправить следующую ленту. Будучи предоставлен сам себе, Гейб был человеком медлительным, но с двумя нескладными помощниками дело у него почти совсем застопорилось. Потребовалось около получаса, чтобы снова включить проектор. А зал внизу тем временем с прибытием все новых и новых припозднившихся быстро превращался в аналог Черной дыры Калькутты. Задержка не вызвала у этой публики никаких претензий, они, казалось, чувствовали себя у Шарки как дома и были готовы провести там в разговорах всю ночь. В основном это были припанкованные подростки, облаченные в одеяния, которые били рекорды дурного вкуса того года. Искромсанная кожа и звенящий металл, мешковина, драные меха, флуоресцирующие волосы, косметика «дей-гло». Они не были похожи на человеческие существа. Эта сцена — мрачная яма кинозала «Катакомб», освещенная единственной голой лампочкой, включавшейся в перерывах, и заполненная орущей и гогочущей публикой, — вполне могла быть взята из Дантова «Ада». Я разглядывал это собрание, надеясь увидеть среди них нашего почетного гостя. Но чем обыкновенный альбинос мог выделяться в подобной толпе?
— А Данкл здесь? — спросил я.
— Что ты! Нет конечно, — сказал Шарки, — Он никогда не появляется на публике. Парень настоящий отшельник — со всеми этими его странностями.
— Но ты ведь его видел.
— Конечно. Частная аудиенция. — Шарки хитровато мне подмигнул.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я ездил туда к нему. Шикарный лимузин и все такое.
— Куда это «туда»?
— В горы за Зума-Бич. У него там особняк.
— Какой еще особняк?
— Ну, может, это не его особняк. Наверно, он принадлежит людям, на которых или с которыми он работает… в общем, бог его знает. По правде говоря, я не знаю, что там у них за соглашение. Разговаривают там не очень охотно. Местечко это похоже на школу или на летний лагерь. И вокруг много детишек.
— И ты отправился в Зума-Бич, чтобы посмотреть любительские фильмы какого-то парня? Ты — чужой дядя?
— Нет, дело было вот как. Раздается у меня звонок — я так думаю, от агента этого парня. Зовут его Деккер. Он мне говорит, что я в «Ритце» делаю очень замечательное и нужное дело, и его это очень интересует — ну, все эти открытые показы. Иными словами, чувствуется, у парня есть кое-какой культурный опыт. Ну, о том, о сем, а потом он говорит, что меня может заинтересовать работа Данкла. Потом слово за слово он сообщает, что мистер Данкл будет рад взять на себя расходы по показу кое-каких своих фильмов. Вот так оно все и было.
— Ну и сколько он тебе дал?
— Пару тысчонок. Стоит поездки на лимузине, как ты думаешь?
— Значит, Данкл платит, чтобы ты показывал его фильмы?
— Только в первый раз. Когда я увидел, как его принимают, я взял его на борт. Он отличная приманка.
— И больше ты его не видел? Только в ту первую поездку?
— В первую и последнюю. Тогда-то он и спросил о тебе. Знаю ли я тебя? Можно ли с тобой встретиться? А пока он просто присылает свои ленты на лимузине.
Наконец проектор включился, и на экран упал пучок света, то теряющий, то обретающий резкость. Шум в зале немного стих — этот приглушенный гул вполне мог сойти за тишину. Мы ждали начала «Невыносимого страдания».
Но Саймон Данкл завладел моим вниманием еще до начала фильма. Так как первое, что появилось на экране, было нечеткое изображение птицы, исчезающей вдали. Именно это изображение я видел на ленте, которую дала мне Ольга Телл, — единственное, что осталось от независимой постановки Макса Касла. Не близкое подобие, а то самое изображение, которое и здесь сопровождалось свистом ветра. Но к последнему были добавлены несколько музыкальных нот — четыре, выдавленные из синтезатора и замедленные до хрипловато-бездонного баса. Не успела замолкнуть последняя нота, а птица — исчезнуть с экрана, как на нем высветились слова:
ПРОИЗВОДСТВО СТУДИИ «ДРОЗД»
Публика встретила эти слова одобрительными приветствиями — точно так же в мои времена детишки встречали появление Тома и Джерри.
— Это что такое? — сразу же спросил я у Шарки.
— Это его заставка.
— Но где он взял это изображение?
Шарки, конечно же, не мог знать, почему я задал этот вопрос. Он пожал плечами.
— Наверно, сам снял. А что такого? Производство студии «Дрозд». Поэтому там и есть дрозд.
— Но почему «Дрозд»? Что это означает?
Этот вопрос вызвал у Шарки недоумение.
— А почему лев у «МГМ»? Как он должен был себя назвать?
У меня в голове звучали четыре ноты заставки. Хоть они и были искажены, я сразу же их узнал. Я напевал про себя эту мелодию со дня своего отъезда из Амстердама. Четыре последние ноты песенки.
— Шарки, — спросил я шепотом, поскольку фильм уже начался. — А эта школа Данкла, она случайно не сиротский приют?
— Может быть. Я же тебе говорю, там вокруг было много детишек.
Пусть «Невыносимое страдание» и было неважной картиной — это не имело значения. Я должен был встретиться с Саймоном Данклом.