Книга: Киномания
Назад: Глава 10 Целлулоидный погребальный костер
Дальше: Глава 12 Орсон

Глава 11
Конец романа

Были когда-то времена (неужели кто-то их еще помнит?), когда бутылка кока-колы нигде в мире не считалась предметом искусства. Когда Супермен лежал запертый и забытый в детских комиксах. Когда можно было обыскать весь город (любой город) дом за домом и не найти ни одной футболки с изображением Джеймса Дина или кинопостера для украшения вашего дома. Когда никто, разве что помешанный на фильмах тип вроде меня, не мог сказать, откуда Вуди Аллен взял слова «Сыграй это еще раз, Сэм», а уж тем более сообщить, что таких слов нет.
В университете, по крайней мере в более академических его кругах, где я усердно вырубал себе уютную нишу, все обстояло так, как и должно было обстоять. С точки зрения моих научных руководителей, между вульгарными и изящными искусствами существовала огромная неустранимая пропасть. Эта пропасть определяла роль, которую они и призваны были играть в жизни, — углублять сей раздел в целях лучшей защиты высоких стандартов и хорошего вкуса. Если воспользоваться образом, который вызвал бы у них сожаление, то Искусством с большой буквы «И» была Фей Рей — непорочная дева, которой угрожали коммерческий Кинг-Конг и масс-медиа. В своем привычном желании ублажать и преуспевать я соглашался с этим назначением — дело казалось весьма благородным. Я и не предполагал, что в один прекрасный день окажусь среди тех, кто поменяет деву на обезьяну. Но именно это и случилось со мной. Моя любовь к кино (а конкретнее моя очарованность Максом Каслом) вскоре сделала меня предателем в цитадели интеллекта.
Я все еще помню тот день, когда Клер начала вербовать меня для этой работы. Она словно невзначай ошеломила меня новостью: Кинг-Конг перепрыгнул через пропасть и своими волосатыми лапами скоро схватит хрупкую и нежную красавицу. Я не знал? Мне это было все равно? Что мы должны — рыдать или радоваться? Клер не давала даже намека на правильный ответ, а, напротив, намеренно говорила двусмысленностями.
Такая знакомая сцена. Мы с Клер завтракаем. Перед нами обычная скромная еда. Безжалостно крепкий французский кофе и поджаренные пончики. Мы погружены в воскресный выпуск «Нью-Йорк таймс». Покончив с разделом «искусство и досуг» (за ней право читать его первой), Клер передает мне газету через стол — на лице удовлетворенная улыбка.
— Ну, вот и приехали, — провозгласила она, предоставив мне самому докапываться до смысла этих слов.
Я взял у нее газету и стал просматривать. Конечно же, это был номер «Таймс» за прошлое воскресенье. В те дни — в начале шестидесятых — воскресное издание добиралось до провинции за четыре дня. Клер покупала газету в киоске у рынка каждый четверг, но, пробежав одни заголовки, оставляла ее до воскресного утра, когда начинался этот ритуал — огромная, толстенная, многостраничная газета водружалась на стол и разымалась на отдельные листы, а завтрак тем временем переходил в некое подобие бранча. Для Клер не имело значения, что газета недельной давности; в области кино (о чем она и читала в первую очередь) она исходила из допущения, что нация по большому счету отстает от ее — Клер — вкусов лет на пять, не меньше.
Я успел пробежать несколько страниц, пытаясь догадаться, какие кинорецензии она могла иметь в виду, когда Клер протянула руку и остановила меня.
— Я говорю вот об этом, — сказала она снисходительно, ткнув пальцем в передовицу раздела.
Я покорно прочел статью. Неудивительно, что я ее пропустил. Там не было ни слова о кино. Статья была посвящена живописи — молодому художнику, недавнему открытию. Изможденный, с пустым взглядом, он вовсе не выглядел как художник и (судя по отрывкам из интервью) не говорил как художник. И картина, которую он написал, ничуть не была похожа на картины, какие пишут художники. На ней была изображена консервная банка — обычная консервная банка супа «Кэмпбелл», но выписанная с такими любовью и тщанием, что позавидовал бы и сам Вермеер.
Закончив чтение, я посмотрел на Клер, напуская на себя вид поумнее — из тех, что был у меня наиболее отработан, — и многозначительно кивая. Но Клер меня раскусила.
— Ты подумай хорошенько, Джонни, — сказала она. — Это могло бы решить одну важную для тебя проблему.
Она издевательски больше ничего не добавила к сказанному. Лишь спустя несколько дней, ночью, в перерыве между нашими любовными упражнениями, Клер извлекла из-под кровати журнал и резко бросила его на мои обнаженные чресла. Это было толстое глянцевое издание под названием «Арт-форум», открытое на тех страницах, с которыми она предлагала мне познакомиться. Я принялся читать, а Клер пробормотала:
— Бог ты мой, неужели мы будем сидеть сложа руки и ждать, а какой-нибудь шут гороховый с загребущими руками — вроде этого — станет учить нас азам культуры?
Шутом гороховым был все тот же молодой человек с пустыми глазами, о котором я читал неделю назад в «Таймс». Он стал в журнале героем месяца. Передо мной была еще одна из его работ. Блеклый, в грязноватых цветах портрет Мерилин Монро, выполненный с такой точностью, что вполне мог бы сойти за фотографию, хотя и не был ею. Это была шелкография: портрет, повторенный не два и не три, а бессчетное число раз, как лицо на кадрах кинопленки.
— Ну что, любовничек, понял? — спросила она, когда я кончил чтение.
Клер говорила намеками — я вовсю работал головой.
— Ты хочешь сказать… почему бы не заняться исследованием Касла? — спросил я.
— Умник. Если поп-арт может быть искусством, то, уж конечно, он может быть и наукой.
Это и было той самой «важной проблемой», которую имела в виду Клер. Мою бакалаврскую диссертацию. Пришло время выбирать тему. Я уже месяцев шесть безрезультатно пытался найти что-нибудь в этом роде. Мои мысли шли по стандартным научным маршрутам — я искал что-либо киноведческое, респектабельное. Великие режиссеры, мастера экрана. А может быть, немного изысканного теоретизирования. Что-нибудь в духе всех киноведческих трудов того времени. Каждый раз, когда я говорил о чем-то таком Клер, чье мнение для меня значило гораздо больше любого профессорского, у нее на лице появлялась мучительная гримаса.
— Боже мой! Ты умрешь от скуки, — предупреждала она. — Хуже того — я умру от скуки, — Но теперь она предложила то, от чего в ее глазах загорелся огонек воодушевления, — Благодаря Найлане, деве джунглей, голливудская карьера Макса Касла теперь практически принадлежит тебе. Ты посмотри, какой у тебя материал. Собственная коллекция его работ — без всяких купюр.
— Но это все категория «В», — неуверенно напомнил я ей, — Я хочу сказать, что все эти фильмы — дрянь.
— А суп «Кэмпбелл»? — отпарировала она, — А что такое неразборчивый портретик Мерилин Монро? Ты что — не понимаешь? Всякие жопоголовые умники наведут тень на плетень и стригут потом купоны. Ну а это по меньшей мере может означать, что они открывают двери и для других. Касловские фильмы — хорошая дрянь, так? Разве ты в это не веришь? — Она подчеркнула «ты», чтобы было ясно — не она.
К тому времени Клер просмотрела все фильмы Касла, доставшиеся мне из коллекции Липски. Она решила регулярно показывать их в «Классик» и при этом настаивала, чтобы программки к ним писал я. Сама же она не желала произнести ни одного доброго слова в адрес Касла. И сделала это только теперь — сквозь зубы.
— Уж ты поверь мне, Джонни, это важное открытие.
— Ты так думаешь?
— Это увидят даже твои тупоголовые профессора. Все барьеры сняты. Пройдет десять лет, и мы будем читать научные монографии об Элише Куке. Нам пора, по крайней мере, рассортировать дрянь на хорошую и плохую. Потому что хорошая дрянь (вот об этом-то и надо сказать ясно) — это искусство, на которое не обращают внимания мандарины. Как Шекспир в свое время — помнишь? Он работал в неправильном районе — где ошивались сутенеры, шлюхи и буржуа. Он был хорошей дрянью. Как и Чаплин. И Китон. И Граучо и Гарбо.
Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне все это кажется очевидным. Но не забывайте, что тогда это было очень ново и очень смело. Словечко «поп-арт» было только-только отчеканено критиками, они из кожи вон лезли (в десятый раз за последнее столетие), чтобы еще сильнее растянуть определение искусства, распространив его и на картинки для консервных банок и на кинозвезд. Этот проект только что вылился на страницы прессы и уже стучался в университетские двери. Но в маленьком, перегретом эмоциями мире киноманов, где в то время обитал я, мы знали о поп-арте задолго до изобретения самого слова. Ведь в конце концов мы сами были хранителями нескольких необыкновенных картин. Картин, которые двигались, говорили и мерцали в темноте. Картин, которые сопутствовали нам с самого детства, смешивались с нашими мечтами и фантазиями. Мы знали, как приковывают к себе внимание эти картины, как они овладевают нашими чувствами. Они были властителями наших дум. Они правили нашей жизнью. Мы это знали и давно научились жить с этим. По правде говоря, мы этим даже наслаждались.
Наконец один из нас снял кино о силе воздействия кино. Был он, конечно, французом. Его фильм попал в Америку под названием «На последнем дыхании». Он стал важнейшим событием в жизни кинопрокатчиков приблизительно в те времена, когда я обосновался в «Классик». В фильме молоденькая американка, только что закончившая колледж (играла ее Джин Сиберг — абсолютно точное сочетание чистой невинности и избалованной привередливости), бродит по улицам Правого берега, торгуя «Нью-Йорк геральд трибюн», и время от времени заводит рискованные знакомства со всякими малоприятными типами. Я помню, что в течение нескольких месяцев, после того как я видел этот фильм, мне хотелось стать свободным студентом, шляющимся по кафе, обитающим на дне Парижа. Это был образ свободы, а к тому же опасное развлечение.
Но в фильме содержался не только этот образ этой скороспелой и потерянной американской молодежи. Главный герой (Жан Поль Бельмондо сыграл этакого симпатичного молодого шалопая) шел по фильму, подражая своему идолу Хамфри Богарту. И вот я смотрел этот фильм и хотел быть его героем. И был Бельмондо — сам французский киноидол, — играющий роль человека, который жил, подражая киногероям. И каким? Американским! Всякий мусор про копов и грабителей, который как блины пекли «Уорнер Бразерс», никто и к культуре-то не относил — что уж там говорить об искусстве. И тем не менее, глядя на Бельмондо, я вспоминал, как мальчишкой приходил на субботние утренники, шепча слова Боги или Джона Уэйна, обезьянничал, стараясь повторять манеры Бастера Крэбба, схватившегося не на жизнь, а на смерть с императором Мингом, правителем планеты Монго. Хотел бы я знать: влияли ли когда-нибудь Гомер, Данте или Рембрандт на сознание публики так, как эти целлулоидные герои?
Передо мной был фильм, пронизанный пониманием. И когда шалопая-страдальца Бельмондо все же убивают в подворотне, он продолжает играть Богарта до конца, цепляясь за драгоценные остатки кинообраза, ставшего для него жизнью и смертью.
Не так уж много месяцев спустя после премьеры «На последнем дыхании» я впервые в жизни купил кинопостер и пришпилил его к дверям спальной в дар Клер. Крупный план — больше натуральной величины — Богарта и Бергман в «Касабланке». Я его купил, потому что он продавался повсюду — в книжных лавках, продуктовых магазинах. Скоро к нему присоединились Лорел и Гарди, Астер и Роджерс, а еще снятые сверху бутоны — полуобнаженные красавицы Басби Беркли. Не прошло и года, как я на вечеринках стал встречать старшекурсников в футболках, сообщавших миру: «Я делаю все, что могу, для Реджиса Туми».
У Клер было множество претензий к этой французской картине. Коренились они в основном, кажется, в тех оскорбительных выпадах, которыми они обменялись с Жаном Люком Годаром, случайно встретившись в Синематеке. Его принятое — из озорства — решение посвятить свой фильм студии «Монограм», этому олицетворению культуры подворотен, выглядело жестом чисто французского снобизма навыворот, который так не нравился Клер. И тем не менее фильм вызвал у нее ностальгические воспоминания. «Ты не поверишь, — сказала она мне как-то с грустью (такое случалось с ней нечасто), — но в Париже я делала то же, что Джин Сиберг. Месяцев шесть, когда дела шли совсем плохо, а просить деньги из дома я не хотела. Наконец пришлось выбросить полотенце. Единственный способ заработать на завтрак в качестве продавца газет — это надуть какого-нибудь туриста: всучить ему за доллар газету, которая стоит семьдесят пять центов. Правда, если бы я была такой же хорошенькой, как Сиберг в ее футболочке, то не дошла бы до ручки».
Но Клер уехала в Париж не продавать газеты на Елисейских полях. Она отправилась в интеллектуальное паломничество, на поиски французских знатоков кино, с которыми можно было бы поговорить о фильмах Ренуара, Кокто, Бунюэля. К ее несказанному удивлению, когда знатоки были найдены, выяснилось, что они не желают говорить о Джоне Форде, Джозефе Льюисе и Рауле Уолше. На их вкус, американцы были безнадежными обывателями — чуть лучше настоящих дикарей. Это не подвергалось сомнению. Но… если говорить о кино, то здесь дела обстояли иначе. Голливуд, хотя его и возглавляла кучка капиталистических бандитов, тем не менее изобрел вестерн, мюзикл и утенка Дональда. Голливуд. Он превратил элитарное искусство под названием «кинематограф» в народное искусство кино. И совсем неплохое кино. Американцы, конечно же, понятия не имели о том, что делают. Как истинные дикари, они даже не смогли заявить прав на свою собственную культуру. Для этого требовались услуги европейцев, в идеальном случае французов — интеллектуалов. Все это было очень диалектично: как нечто столь обаятельное и очаровательное могло произойти из такого сомнительного источника?
Клер три года исполняла роль гостя-варвара, опекаемого снисходительными французами — знатоками кино. «Большинство из того, что они говорили об американском кино, было, в общем-то, бредом, — вспоминала она, — В те времена Сартр писал образцовые по своему невежеству работы, вроде „Почтительной проститутки“. Чтобы побить собаку, годится любая палка. Они никогда, никогда, никогда не умели быть простыми, я хочу сказать честными. Эти тебе не то что какой-нибудь недоумок-пролетарий, они бы ни за какие коврижки не сказали, что им нравится хорошая песня или танец, или масса грубого действия на экране».
К тому времени, когда Клер собралась вернуться в Америку, европейская премудрость уже научила ее разбираться в достоинствах американской вульгарности. Она привезла этот урок домой и воплотила его в «Классик». С самого начала она была исполнена решимости никогда не вести дела так, будто «Классик» — обычный кинотеатр. Параллельно с иностранными фильмами, хлебом насущным, она показывала старое доброе американское кино, на котором выросли ее зрители, их отцы и матери. Балаганные комедии, копы, грабители, ковбои и индейцы. При помощи записок и программок она предоставляла публике возможность познакомиться с ее исследованиями европейского кино, показывая, что комедия Престона Стерджеса или мюзикл «МГМ» заслуживают не меньше (а может, даже и больше) похвал, чем классика экрана. Поскольку, как утверждала Клер, развлекательный жанр действует на людей сильнее высокого искусства, это воздействие гораздо более деспотично. Люди не включают защитные механизмы во время развлечения. Образы и послания проникают в мозг и внедряются в самые его глубины.
Я помню, в ночь после показа «Доктора Стрейнджлава» в «Классик» она говорила мне: «Эта страна — бесконечный киносеанс и даже не знает об этом. Дети вырастают на образах Джона Уэйна и Мерилин Монро, профессора продолжают преподавать Чосера, а интеллектуалы — вылавливать блох у Витгенштейна. Бог ты мой! Да Багс Банни имеет в Америке куда как большее культурное влияние, чем сто величайших книг. Ты выгляни в окно — и сразу увидишь, насколько прав Кубрик. Да у нас банда гангстеров из Белого дома действует „Ровно в полдень“. Такого рода политики не найти у Аристотеля — только в кино. Когда очередной президент ввяжется в разборку вроде Кубинского кризиса, мы все благополучно отправимся на тот свет. Я не удивлюсь, если мы доживем до таких дней, когда Америка откажется от выборов и учредит слушания для назначения на государственные посты. И тогда мы сможем просто посылать в центральную избирательную комиссию какого-нибудь заштатного актеришку, у которого президентская физиономия».
Она преувеличивала, но я понимал, что она имеет в виду.
Клер по своему мировосприятию принадлежала к небольшому отряду бесстрашных критиков, которые вот уже двадцать лет новаторствовали на американской сцене поп-культуры. И вот теперь новое поколение, сумевшее договориться с прессой, быстро догоняло Клер — это было похоже на лавину, сорвавшуюся на человека, который слишком громко кричал, стоя под нависшим над ним снежным козырьком. Мы приближались к опасному рубежу середины шестидесятых — к периоду, мятежный стиль которого породил так много неожиданностей, не только приятных, но и ужасающих. Клер была убеждена: кино сыграло важную роль в том, что установленный папами-мамами порядок получил заслуженный пинок под зад. «Кино начало сдирать с жизни фальшивый блеск Социальной Лжи еще во времена цинизма нуара. Потом антигерои вроде тех, что играли Брандо, Дин и Ньюмен, принялись обливать всемерным презрением родительские ценности. Бормотание Брандо, сутулость Монтгомери Клифта, ухмылка Тони Перкинса — все они потрясли устои общества сильнее, чем тысячи политических манифестов».
У Клер были свои соображения по поводу почти всего, что она видела, — у Клер всегда были свои соображения. Она претендовала на авторство термина «радикальный шик» (введенного ею в записках к фильму «Сладкая жизнь») для тех работ, что в выигрышном свете представляли упадничество, которое вроде бы как осуждали. А подобных кинофильмов она видела так много, что это вызывало беспокойство. Но в особенности ее выводило из себя, если сила кино превосходила его интеллектуальные достоинства.
«Ты против чего, малыш?» — спрашивает хорошенькая блондинка в «Дикаре».
«А что у тебя есть?» — отвечает вопросом на вопрос Брандо — преступник-резонер.
«Паршивое кино, — говорила Клер, — Но вложи такие вот слова в уста героя, у которого сто пудов экранной харизмы, и они станут динамитом. Хотя пусть мне кто-нибудь скажет, — добавляла она привычно жалобным тоном, — почему все эти протесты против устоев являются прерогативой исключительно мужчин? Когда уже у нас появится новая Бетт Дэвис?»
С точки зрения Клер, французская Новая волна, сердитые молодые режиссеры из Англии все еще опережали Америку, выступая за эту новую модно-популистскую чувственность, которая так успешно смешала все уровни и вкусы, выказывая столь же мало почтения как к традиционному радикализму, так и к буржуазной благопристойности. В Париже студенты, устраивавшие уличные беспорядки, скоро будут называть себя «граучо-марксистами». Но Америка изображала уверенность в себе. Студенческие городки стала наводнять первая волна испорченных молокососов доктора Спока — этих отличали те же маниакальная левацкая неприкаянность, стремление к таким развлечениям и свободе, которых они не могли получить даже от своих неизменно снисходительных родителей, а превыше всего — стремление заниматься любовью, а не войной. Выбор, который предстояло сделать с каждым очередным выпуском новостей, казалось, все больше напоминал выбор между жизнью и смертью. Те тайные маневры, которые Америка давно уже вела во Вьетнаме, вылились в крупнейшее кровопролитие, которое изнеженным юнцам ничуть не казалось дорогой к счастью.
Такие тревожные сигналы возникали ежедневно и повсеместно, и у меня время от времени появлялись искренние сомнения: а так ли важны все те вопросы, что так бурно обсуждают Клер и ее друзья — все эти непримиримые продолжающиеся всю ночь напролет споры о скрытых мотивациях в «Тенях» Кассаветеса и о смелом использовании цвета в «Красной пустыне» Антониони. Кому были нужны киноизыскания в мире, съехавшем с катушек? Но если я осмеливался высказывать подобные соображения, Клер тут же ставила меня на место. «Искусство цивилизует, — утверждала она. Эти слова были для нее символом веры. — Без эстетики нет этики. И наоборот. Нет ни одной политической проблемы, которую нельзя было бы уладить изрядной дозой хорошего вкуса. И вообще, Джонни, никто от тебя не требует, чтобы ты хаял кино. Ты ему многим обязан, может, даже жизнью».
Она была права. По какой-то смешной прихоти судьбы за свой гражданский статус во время войны я должен был благодарить кино. Когда моя студенческая отсрочка кончилась, я уже думал, что окажусь в следующем самолете на Сайгон. Но вместо этого призывная комиссия с сожалением известила меня, что я признан негодным к службе из-за моих «социопатических наклонностей». А именно: как-то раз я был арестован за участие в заговоре с целью показа неприличного кино. От ужасов Вьетнама меня спас «Венецианский пурпур» Чипси Голденстоуна. Конечно же, в суде я добился оправдания, но военные не хотели иметь ничего общего с бесстыдными порнографами.
Предложения Клер касательно моего научного будущего были более чем разумны. Оглядываясь сегодня назад, мы видим, что Макс Касл давно уже стал фигурой, прочно связанной с миром киноискусства. Мои новаторские работы, посвященные его творчеству, стали в своем роде малой классикой. Но в то время потребовалось немало аргументов, чтобы преодолеть мою упрямую осмотрительность. Под влиянием руководителя моей диссертации (по мнению Клер — научной рабочей лошадки; он специализировался на публикации скучнейших исследований по послевоенным итальянским и французским режиссерам) я наметил довольно-таки заезженную тему по раннему неореализму — скромная, тайная дань тем итальянским красоткам, которые придали моим мальчишеским вожделениям оттенок художественности. Клер не отговаривала меня, но и в восторге тоже не была. «Джонни, — без устали повторяла она, — это все набило оскомину. И так чертовски безопасно».
А безопасность мой безынициативный разум воспринимал как самый правильный выбор. Но у Клер для меня были припасены другие, более смелые темы, и педагогические барьеры она умела преодолевать — у нее имелись свои приемы.
Как-то ночью во время особенно бурного семинара в спальне Клер принялась пространно разглагольствовать о фильмах Уильяма Кейли. Уильяма Кейли? И даже не лучших его, поздних работ, а низкосортной дребедени вроде «Джи-менов», «Специального агента», «Брата-крысы».
— «С каждым рассветом я умираю», — размышляла Клер. — Может, это лучшая из его второсортных работ. Сталин как-то сказал, что это его любимый фильм. — (Да? И что же я должен был с этим делать?) — Ты понимаешь, кем нужно было быть, чтобы о тебе узнал Сталин?
Отсюда разговор перешел на фильмы Эррола Таггарта, Уильяма Клеменса, Сэма Кацмана… третье- и четвертостепенные режиссеры, которые когда-то обитали по соседству с Максом Каслом на «Поверти-Роу». Мы с Клер никогда прежде не говорили об этих постановщиках, видимо, потому, что их работы лежали за пределами даже ее широких интересов критика. Но теперь она, казалось, не жалела для них похвал. Она говорила об их «грубой мужской энергии», «неустрашимой откровенности», «жесткой сюжетной линии», а самое главное — об их «безошибочном чутье к общественному вкусу».
Слушая ее речь, я вдруг обнаружил, что она выводит меня в одну исключительно спортивную сексуальную позу. Как всегда, покорно подчиняясь ей, я неожиданно понял, какой высокой чести меня удостаивают, по какому деликатному пути меня направляют; но сам я без понукания никогда бы двинуться по нему не осмелился. К тому времени, после трех лет любовных изысканий, я полагал, что наш репертуар позиций и наслаждений исчерпан, поскольку он и в самом деле достиг удивительного разнообразия. Но я ошибался. Испытывая сложные чувства — смущение, любопытство, удовольствие, — я, хотя и не без колебаний, вошел туда, куда направляла меня Клер.
— Что с тобой, любовничек? — спросила она, чувствуя мою неуверенность. — Боишься осваивать новую территорию? — Она рассмеялась, давая мне зеленый свет. Когда же я взялся за работу всерьез, она принялась неторопливо рассуждать о художественных достоинствах Вэла Льютона — продюсера, который, по ее мнению, был наиболее тесно связан с Максом Каслом. — Мы, несомненно, скатываемся к низменной и грязной стороне вещей, — говорила она, сообразуясь с темпом своего быстрого, учащающегося дыхания. — Но поверь мне, именно в глубинах низменного происходят по-настоящему интересные вещи. Расслабься и получай удовольствие.
Скорее всего, с учетом репутации, которая сложилась у Макса Касла, диссертацию по его творчеству защитить было невозможно даже в обстановке терпимости начала шестидесятых — на заре поп-арта. Но когда я неуверенно сказал о такой возможности моему профессору, он по меньшей мере проявил любопытство.
— Касл?.. — спросил он, — Вы имеете в виду «Мученика»… этого Касла? Кажется, он плохо кончил, а? А что о нем можно написать?
Американская карьера видного немецкого режиссера. Так и описал замысел диссертации, добавив красивые общие слова о влиянии в тот период на Америку европейских талантов и художественных методов.
— Это больше похоже на эссе по истории, чем на критическое исследование, — сказал он, взвешивая эту мысль, — Может быть. Может быть. Но что из его работ сейчас можно найти?
— Я знаю о существовании небольшой частной коллекции его поздних фильмов. Около десятка — без купюр. Они гораздо лучше, чем можно себе представить.
Мой профессор, услышав это, оживился. Похоже, я предлагал работу, которая могла иметь научную ценность.
— Полагаю, вы сможете прийти к интересным результатам. Критика системы студий, что-нибудь в этом роде. Попробуйте — посмотрим, что выйдет.
Я чувствовал, что он явно благодарен мне за мое предложение — предпринять что-то новое, а может быть, даже и смелое. Я точно знал, что у него шесть студентов уже писали работы по теме «авторская режиссура». (Клер, услышав об этом, выдала такой комментарий: «Господи, да он обитает в каком-то непонятном аду».) Я поднялся, собираясь выйти из кабинета профессора, и тут он заметил:
— Вы знаете, интерес к таким вещам, кажется, растет. К поп-культуре и всему такому. Не думаю, что нам надо проявлять консерватизм. Да что там — Том Питман с кафедры английского языка и литературы говорит, что у него один студент пишет диссертацию по Дэшилу Хэммету. Только представьте себе — по Дэшилу Хэммету!
Так и пошло. И я ни разу не пожалел об этом. Когда я через два года закончил диссертацию, мой профессор был научным руководителем (или ассистентом) студентов, которые писали работы по мюзиклам Дика Пауэлла и комедиям Гарольда Ллойда, и чувствовали себя при этом превосходно. Но я был его звездным учеником, потому что моя диссертация была представлена в киноархив Лос-Анджелесского университета с персональным даром — семнадцатью тридцатипятимиллиметровыми без изъятий оригиналами фильмов Макса Касла. К тому времени эти фильмы дважды демонстрировались на специальном эксклюзивном фестивалях в «Классик», который (так я указал в дарственной) навсегда сохранит за собой право бесплатного получения работ Касла.
Если в те два года, что ушли на исследования, я мало времени проводил в «Классик», то лишь потому, что эти годы промчались как мгновение. И в основном благодаря Клер. Она была так щедра на помощь, что мне оставалось только успевать за ее мыслью. Временами я исполнял роль обыкновенного стенографиста, записывающего ее лекции; фактически это был плагиат чистой воды. Конечно же, на первоначальном этапе работы я мог утешать себя тем, что все, заимствованное у Клер, я переформулирую своими словами, пропущу через свою голову. Но под давлением Клер, которая торопила меня — заканчивай, мол, скорее, — черновики быстро превращались в законченные главы, которые в лучшем случае были свободным пересказом ее слов. Иногда, если у меня хватало духу втиснуть в текст одну-две из моих собственных все еще зачаточных мыслишек о Касле, Клер их вычеркивала. Она требовала — временами требовала категорически, — чтобы я переделал то, что написал, переработал в нечто, приемлемое для нее.
Только по одному пункту мне и удалось отстоять свою точку зрения и тем самым оставить хоть какой-то личный — хотя и незначительный — отпечаток на собственной работе. Интервью. Хотя Клер и не видела в этом никакого смысла, я решил найти остававшихся еще в живых друзей и коллег Касла. Многое я узнал от Зипа во время наших разговоров — факты, догадки, несколько тайн, которые, по моему убеждению, нужно было отразить в полном обзоре касловского творчества. Но я не хотел целиком основывать свои выводы на неподтвержденных, а часто и путаных воспоминаниях Зипа. Поэтому я отправился на поиски тех, кто мог бы дополнить рассказы Зипа о голливудских годах Касла. Хотя я и не рассчитывал найти много, начало было многообещающим. Воспользовавшись адресом, полученным от старого приятеля Джефа Рубена, я отправил длинное, льстивое, заискивающее письмо к Луизе Брукс. А потом второе, а потом — третье. По слухам она, спрыгнув с голливудских крутых горок (а может, ее просто выкинули из вагончика), уединилась и стала вести затворническую жизнь. Когда ее в последний раз видели на публике — а было это в военные годы, — она работала в Нью-Йорке, в магазине косметики. С тех пор вокруг ее ранних фильмов образовался небольшой культ. Я попытался использовать это, чтобы подольститься к ней, вовсю изображая из себя почтительного ученого.
Больше мне повезло рядом с домом — начал я с В. В. Валентайна, главы студии «Три В.», независимого кинопроизводителя, который в конце сороковых стал самостоятельно выпускать фильмы категории «Z», приводя в замешательство дышащие на ладан студии. Валентайн был повсеместно признан самым хищным халтурщиком кинопромышленности. Он выживал, перехватывая молодые таланты, прибывавшие в город, и давая им шанс сняться, пусть и за гроши. Результатом его деятельности был устойчивый и весьма прибыльный поток шкуродерских фильмов в количестве около дюжины в год. Интерес к Валентайну у меня возник после нескольких замечаний, оброненных Зипом в его адрес. Как-то раз в конце тридцатых молодой Валентайн (который и сам в то время был нетерпеливым новичком) напросился в команду Касла — сначала в качестве прислуги за все, а потом — рабочего ателье. Я проверил и действительно обнаружил его имя в титрах (один раз как Уолтера Валентайна, другой — как Верджила Валентайна) среди других незначительных участников съемок двух последних фильмов Касла. Зип помнил Валентайна как нахального молодого надоеду, который постоянно что-то вкручивал Каслу, стараясь подольститься к нему и выведать секреты мастерства.
— И как вы думаете, удалось ему что-нибудь узнать у Касла? — спросил я тогда.
— Черта лысого, — саркастически ответил Зип, — Единственное, что он узнал, это как делать кино за гроши. Этот тип как-то за два дня снял кино о гонщиках. Вот это была гонка. Ну и мерзавец же он был. Старался рассорить меня с Максом, расхаживал по площадке так, словно был вторым лицом на съемках. Макс позволял ему это просто для смеха.
По слухам, добраться до Валентайна было нелегко, а еще труднее — проникнуться к нему симпатией после встречи. Я попал к нему с помощью его секретарши, которая, как я вскоре узнал, исказила мою просьбу. Ей, видимо, послышалось, что я пишу работу по фильмам Валентайна. Это, насколько я понял, польстило ему настолько, что он согласился дать мне часовое интервью в своем безвкусном голливудском офисе. Еще не видя его, я по обстановке в приемной понял, что его деятельности сопутствует финансовый успех, никакого отношения к вкусу не имеющий.
Валентайн оказался неопрятным, брюзгливым человечком — пузатым и толстогубым. На нем был самый отвратный парик, из всех мной виденных и к тому же надетый чуть набок. Он появился с опозданием на сорок минут, желая создать впечатление крайней занятости.
— Докторская диссертация? — Он смаковал слова, словно вкушая непривычный деликатес, и поглядывал на меня, откинувшись к спинке своего плюшевого кресла за столом, заваленным всяким хламом. Голос у него был низкий, с хрипотцой. — Что ж, давно пора. Я-то думал, что диссертации пишут только о европейцах — Росселини там, Бергманах. Всякая такая снобистская чушь.
— Нет-нет, — заверил я его. — Мы исследуем массовое американское искусство.
— Массовое! — Валентайн засиял, отбив это слово ударом ладошки по столу. — Наконец-то. Я хочу сказать, что мы ведь в конечном счете ведем речь о кино, так? А ты знаешь, как трудно быть массовым? Чертовски трудно. Любой недоумок-неумеха может слепить фильм, который будет нравиться разве что десятку-другому самодовольных критиков. Ну и что? Я вот здесь снял девяносто шесть фильмов. И знаешь, сколько билетов я продал? Больше шести миллиардов по всему миру. По всему миру — понял? В Гонконге мои фильмы показывают без всяких субтитров. Они им не нужны. Хороший фильм сам за себя говорит. Кому нужен сценарий, а? — Раздувшись от самодовольства, он водрузил одну ногу на стол, — Ну, спрашивай, профессор.
И я спросил, начав с того, чему он научился у Касла.
— У Касла? Макса? — переспросил Валентайн, застигнутый врасплох. — Ну, это ж сто лет назад. Седая древность. Чему я научился у Макса? Да так — мелочишке. — Он вперился в меня настороженным взглядом, — Слушай. Это же не было запатентовано. Что за чушь! В этом бизнесе все крадут друг у дружки. В основном я обязан Максу только тем, что он дал мне толчок. Вот что важно. Я всегда буду ему благодарен. Вот и я точно так — скольким я помог начать карьеру. На меня работают талантливые ребята — ты не поверишь, какие талантливые. И они готовы работать за гроши в благодарность за то, что я даю им такую возможность.
— Я хотел узнать, — гнул свое я, — научились ли вы у Касла каким-нибудь приемам. Каким-нибудь особым, необычным вещам.
— Если хочешь знать, этому хитрозадому сукину сыну нельзя было верить. Все эти его трюки-дрюки — он мог тебе что угодно наплести, но у тебя все равно ничего бы не вышло. Хоть сто лет делай, что он там тебе наговорил, — никакого толку. Светораздвоение. Черта с два! Я на это миллион выкинул. Чушь свинячья.
— А как насчет фликера? Об этом вы с ним говорили? — Я постарался задать этот вопрос как можно небрежнее, словно спрашивая о чем-то общеизвестном.
Но ответом мне был только недоуменный взгляд и хрипловатое: «Что?»
— Или про ундерхольд? — поспешил я вставить это словечко, надеясь, что мне повезет, — О чем-нибудь таком Касл никогда не говорил?
Теперь он сверлил меня подозрительным взглядом.
— Откуда мне знать всю эту ерунду, сынок? — вместо ответа спросил он, и в голосе его послышалось нетерпение.
Я быстро сменил тему.
— А каким был Касл — как человек, как друг?
Валентайн смерил меня недоверчивым взглядом.
— Шпионом. Вот кем он был, если хочешь знать. Я этого не говорил.
— Шпионом?
— Ну да. Шпионил на фрицев.
— Почему вы так думаете?
— А все эти сомнительные типы, с которыми он работал? Всегда по-немецки: Jawohl, jawohl, auch du lieber, gesundheit. Пятая колонна. Я этого не говорил.
— Вы уверены?
Он авторитетно хмыкнул.
— Он мне сам говорил.
— Касл вам говорил? Что?
Он перешел на заговорщицкий шепот.
— Секретные послания. В его фильмах. Что-то вроде кода. Он мне сказал: «Вал (мы были очень, очень близки), с помощью кино можно завоевать мир. Просто надо знать, как в них внедрять послания». Что, разве это не нацистский разговор?
Я начал спрашивать еще о его разговорах с Каслом, но Валентайн вдруг оборвал меня, его лицо омрачилось, на нем появилось выражение недоверия.
— Эй, что это еще за херня? Мы говорим о Касле или обо мне?
— О Касле, — ответил я и, даже не успев как следует подумать, тем самым признал, что мы не понимаем друг друга. Три минуты спустя я уносил ноги из кабинета Валентайна, а мне вдогонку несся поток брани.
— Ты думаешь, у меня есть время на всякое такое говно? Касл давно на том свете. О чем тут говорить? Хера-с-два он меня чему научил, если хочешь знать. В этом бизнесе никто никому не оказывает услуги. У меня сейчас в производстве восемь картин. Я занятой человек. Иди-ка ты, сынок, со своими бумагами куда в другое место.
Следующее мое интервью не так мне досадило, но толку от него тоже было мало. Мне удалось найти некоего Лероя Пьюзи, который был администратором на «Юниверсал» в те годы, когда там работал Касл. Он упоминался в титрах одного из фильмов о графе Лазаре. Теперь ему было далеко за семьдесят — он доживал свой век с одним легким в пасаденском доме престарелых. Он оказался приятным, услужливым человеком, хотя между предложениями делал большие паузы, чтобы отдышаться. Моя компания ему явно пришлась по душе. К несчастью, его воспоминания о Касле были туманными и ненадежными.
— Высокомерный, — вспоминал он, — очень высокомерный. Они все такими были — эти немецкие режиссеры. Фон Штернберг, фон Штрогейм. Макс был не из их круга, но такой же высокомерный. Всегда мало денег. Всегда жаловался, жаловался. Постойте-ка, мы делали какую-то картину об аэропланах. Как она называлась, дай бог памяти. «Пикирующий бомбардировщик», «Воздушный таран»… что-то в этом роде.
— Я не слышал, чтобы Касл снимал фильм об авиации, — вставил я. Я знал, что ничего такого Касл не делал.
— «Испытательный полет»… Так, кажется. Что-то в этом роде. С Робертом Армстронгом. На этот фильм дали довольно неплохие деньги. Но Макс — вы только послушайте! — он хотел, чтобы мы ему купили три настоящих аэроплана. Чтобы их разбить. Никаких вам комбинированных съемок. Реализм. В конце концов мы взяли в аренду один самолет, но чтобы не разбивать. Так он его все равно разбил.
— Я думаю, это был не Касл, — тактично гнул свое я, абсолютно уверенный, что Касл такого фильма не снимал.
— Да нет же, это был Макс. Он считал себя дорогим талантом. Смету на фильм ему подавай, как на «МГМ», — другого он и слышать не хочет. Это уж когда мы его уволили — после как он самолет разбил. После этого на «Юниверсал» его карьера закончилась. Сказать вам по правде, я всегда думал, что он сам это устроил, чтобы его уволили. Аэропланы — это не его тема. Мы его заменили этим… не помню. Отисом Гарретом, что ли?
Теперь меня стали одолевать сомнения. Может быть, Касл и в самом деле таким образом освободился от контракта на «Юниверсал». Я попытался вывести разговор на более знакомую для меня почву.
— А как насчет «Графа Лазаря»? Вы помните этот фильм?
Он разглядывал меня рассеянным взглядом — словно смотрел сквозь густой туман.
— Граф Лазарь… вампир? Это разве Макс снимал? А по-моему, Боб Сьодмак.
— Нет, граф Лазарь был вампиром Касла — это точно, — поправил я его.
— Касла? Ну, мы столько этих вампиров наделали, — Он рассмеялся, — Мы их подвешивали к стропилам. Да, вы правы. Лазарь. Это был Макс. С этим тоже были проблемы.
— Какие проблемы?
Он мрачно покачал головой.
— Ох, неприятные. То, что Макс для нас снял, было ужасно, ужасно грязное кино. Цензура его никогда бы не пропустила. Голые женщины. Он хотел выпустить на экран голых женщин. Это в Америке-то!
— Но в фильме нет обнаженной натуры, — напомнил я ему.
— А сколько часов и дней мы провели, делая купюры! Джек Вассерман, Нил Дэвис… весь администраторский состав «Юниверсал». Бесстыдство, сплошное бесстыдство. И он думал, что это пройдет? Ну, местные девушки еще может быть. Но белые женщины…
— Но, мистер Пьюзи, я хочу сказать, в этом фильме нет настоящей обнаженной натуры. Даже в оригинале. Я видел оригинальную версию.
— Нет, оригиналы все должны были остаться на студии. Давно уже, наверно, уничтожены.
— Оператор Касла, Зип Липски, сохранил много касловских фильмов. Я их видел. Он мне их показывал.
— Зип! Отличный парень. Что с ним стало?
Я рассказал ему все, что мне было известно о Зипе вплоть до его смерти. Пьюзи был откровенно огорчен.
— Он был один из лучших. Должен признать — слишком хорош для «Юниверсал». Прирожденный шутер.
— Мистер Пьюзи, я видел оригиналы и «Графа Лазаря» и «Пира неумерших», — продолжал я, возвращаясь к сути вопроса. — Там нет ничего, что можно было бы назвать непристойным — ни в одном, ни в другом. Никакой обнаженной натуры.
Казалось, Пьюзи копается в самых пыльных уголках своей памяти.
— Ну, так-то да, такой наготы, что можно увидеть, там нет.
— Что-что?
— Ее там было не увидеть.
— Не понимаю. Вы либо видите, либо не видите.
Теперь он энергично соображал, пытался вспомнить.
— Там все было не так просто. Я помню, мы много спорили об этом кино — где резать, сколько резать. Мы даже… да, вот я точно теперь вспомнил — мы пригласили даже секретарш и швейцаров. Мы их попросили просмотреть это кино. И они в один голос сказали, что это грязная картина. Одна девушка, так та просто вышла вон. Так рассердилась. Очень ее смутило. Она сказала, что это сплошная порнография. Беда была в том, что мы никак не могли договориться — что же мы видели. Вся группа. Странно, правда? У нас у всех были о нем разные представления. Я вот, кажется, никакой наготы не видел, настоящей наготы. Но что-то другое.
— Что другое?
— Вам доводилось входить куда-нибудь — в какой-нибудь дом, в какое-нибудь место? И вы сразу чувствуете — что-то здесь не то. Дурное, дрянное место. Вам и видеть ничего не нужно. Потому что оно повсюду. Весь воздух им пропитан, — Голос у Пьюзи дрогнул, упал. Ему словно бы наконец удалось через все эти годы вызвать в памяти четкие воспоминания о Касле. Воспоминания больше не доставляли ему удовольствия, — Он был неприятный человек. Мне никогда не нравилось с ним работать. И дело не только в высокомерии. В чем-то еще. Мы на «Юниверсал» делали кучу всякого нездорового кино. Этим деньги зарабатывали. Дракула, оборотни, зомби. Но на самом деле это были как бы шутки. Кто мог к этому серьезно относиться? Бела Лугоши… ну, вы понимаете, что я имею в виду. Когда мы наелись, мы от них отошли, оставили все это в прошлом. Но не Макс. Макс сам был какой-то нездоровый. Внутри него что-то было не так. Речь о нем самом, а не только о его фильмах. Я думаю, он был сильно болен, если вы меня понимаете.
Больше мне почти ничего выудить из Пьюзи не удалось, хотя он и болтал еще час или около того, перемежая достоверные воспоминания явными ошибками. Но одно было совершенно очевидно: чем дольше мы говорили о Касле, тем больше проявлялась и углублялась прежняя его неприязнь к этому человеку, и наконец, когда я собрался было уходить, он с искренним сожалением спросил меня:
— Зачем вам писать о таком типе? На «Юниверсал» было столько порядочных и талантливых людей. Джеймс Уэйл, Ал Кросланд… Почему о Касле?
Я попытался объяснить, что обнаружил выдающиеся достоинства в картинах Касла, но реакция Пьюзи заставила меня устыдиться своих слов.
После этого у меня оставалось лишь еще одно сколь-нибудь ценное интервью. Хелен Чандлер обрела бессмертие в глазах киноманов, снявшись в «Дракуле» в качестве главной жертвы Белы Лугоши. После этого она участвовала в нескольких ничем не примечательных фильмах, включая и три касловских. Никаких сведений о том, что она снималась после тридцатых годов, не обнаружилось. Мне удалось найти ее адрес в Санта-Барбаре. Голос у нее по телефону был мягкий, аристократический и очень слабый.
— Макс Касл, — повторила она, когда я назвал это имя. Потом последовала долгая пауза, — Ах да, я работала с ним. Два раза.
— Вообще-то три, — напомнил я ей.
Когда я попросил разрешения навестить ее, она явно не проявила энтузиазма.
— Не думаю, что могу быть чем-нибудь вам полезна. Есть многие вещи, о которых я бы не хотела говорить.
— Меня интересуют только несколько подробностей. Ничего личного.
— Каких подробностей?
— Его режиссерские приемы, методы работы с актерами.
— Вот я и думаю, что это будет очень личным, особенно в моем случае.
— Меня устроят самые обезличенные ответы, — заверил я ее, — Мы могли бы говорить только о технической стороне?
— Макс был очень необычным человеком с необычными требованиями. Откровенно говоря, большую часть того, что он хотел от меня, я и объяснить не смогу. Кое-что может показаться… просто каким-то безумием.
— Если бы вы рассказали хотя бы то, что запомнили наиболее ярко, ваши главные впечатления.
После долгой паузы.
— Понимаете, были такие вещи, о которых нас просили не говорить.
— Касл просил?
— Да, Макс. То, что он хотел оставить в тайне.
— А что именно?
— Наверно, мне не следует об этом говорить. Маленькие секреты профессии — он, вероятно, не хотел, чтобы об этом узнали другие режиссеры. Многое там было связано с освещением… Я этого никогда не понимала. Все это было так необычно.
— Но он уже умер. Давно пора все это рассекретить.
— Возможно, вы правы, — Но она все еще сомневалась.
— А вы помните хоть какие-нибудь из его секретов? Могли бы их описать?
— О да, такие вещи не забываются… ведь это ни на что не похоже.
— Если бы мы поговорили, то, возможно, другие люди тоже смогли бы оценить его работу.
В ее голосе послышался насмешливый холодок.
— С какой стати меня это должно волновать? Он снимал жутковатые картины… может, их лучше забыть.
— Но вы не думаете, что Каслу хотелось бы видеть, как его работу оценивают по достоинству?
— Понятия не имею. Он вроде был не очень высокого мнения о фильмах, над которыми мы работали. Да и вообще, мы с Максом… расстались не как друзья. Он был не из тех, кто заводит друзей. Иногда мне казалось, что чем ближе он тебя подпускал к себе, тем отчужденнее становился. Он мог быть… очень жестоким.
Еще немного мольбы и просьб — и наконец я получил приглашение посетить ее на следующей неделе. Когда же, как и было договорено, я приехал в Санта-Барбару, меня у дверей встретила горничная, сообщившая, что мисс Чандлер заболела и сейчас находится в больнице. Она предложила мне оставить мои координаты и ждать звонка. И я ждал. Недели. Месяцы. Когда же я позвонил ей снова, мне сказали, что мисс Чандлер слишком слаба и никого не принимает. Мне не хватало духу звонить еще раз. И все же в течение нескольких следующих лет я предпринял еще две или три попытки. Меня с ней ни разу не соединили. Когда же мне наконец попался в газете ее некролог, то даже цветы посылать было уже поздно.
Очень мало из рассказанного мне Валентайном, Пьюзи и Хелен Чандлер можно было назвать точными фактами; я уж не говорю о том, что услышанное никак не помогло мне в анализе касловских работ. И тем не менее кой-какие попутно собранные пикантные биографические подробности имели ценность. Благодаря им мое представление о Касле обретало четкость. Теперь я видел его еще более зловещей, чтобы не сказать отталкивающей фигурой: холодным, властным интриганом. Но самое главное, теперь я больше, чем когда-либо, пребывал в убеждении, что он являлся хранителем в высшей степени необычных киносъемочных приемов, которые вот уже почти тридцать лет после его смерти оставались неизвестны. Клер же не проявляла никакого интереса к тому, что мне удалось разузнать через расспросы оставшихся в живых коллег Касла. Она смотрела на мою диссертацию (и вполне могла бы назвать ее «наша диссертация») как на упражнение в критике, а не в истории. «Держись ближе к фильмам, — настаивала она. — Все остальное — просто киносплетни». Но и ей было любопытно узнать об одном пунктике его биографии, который я выяснил. Судя по источнику, информация была надежной.
— Касл вроде был не дурак выпить, — сообщил я ей как-то утром, подавая это известие как бы походя. — По крайней мере, в свой поздний голливудский период. Вечеринки на всю ночь. У меня тут есть любопытное письмо от его бывшего собутыльника, — Клер сидела по другую сторону стола, уткнувшись носом в газету, и ничего не хотела знать, — Письмо из Ирландии, — продолжал я, — От одного деятеля, который знал Касла по работе на «Уорнерс». — Никакой реакции, — Он сообщает, что только что закончил съемки какой-то ленты под названием «Ночь Игуаны». Это кажется пьеса Теннесси Уильямса, да? — Она подняла голову, наморщила лоб. — Его зовут… ах, да Хьюстон. Джон Хьюстон. Ты о нем слышала?
Газета упала.
— Джон Хьюстон прислал тебе письмо? О Касле?
Прислал. На удивление длинное. Оно любезно подтверждало все, что Зип Липски сообщил мне о запутанных и явно роковых связях Касла с «Мальтийским соколом». Клер выхватила у меня письмо.
Оно начиналось с пространных извинений за то, что меня так долго заставили ждать ответа. А потом:
Очень рад был узнать, что Макс Касл наконец-то привлек — и заслуженно — внимание исследователей. Он был великим режиссером. Если бы студии расточали на него свои щедроты в такой же мере, как на таланты куда более скромные (включая и меня самого), сегодня его бы знали как одного из трех-четырех ведущих режиссеров столетия. А он на жалкие гроши нередко умудрялся достичь таких результатов, какими гордились бы многие из нас.
Что касается «Мальтийского сокола», то, как сообщил Вам Зип Липски, мы с Максом и в самом деле много говорили об этом фильме. Если я Вам скажу, что не могу припомнить всех обстоятельств наших разговоров, то Вы меня, конечно, поймете — ведь с тех пор четверть века прошло (Боже мой! Неужели это было так давно?) Еще я признаюсь, что многие из этих разговоров велись в подпитии, а потому даже на следующее утро было трудновато вспомнить, о чем мы говорили ночью. Как это случается со многими из нас в бурном и беспокойном мире кино, Макс, когда я с ним познакомился, был почти законченным алкоголиком. Кроме того, должен Вам сказать: многое из того, что он мне говорил, было странным и непонятным. К тому же я, слушая его нередко пространные и путаные речи, и сам пребывал подшофе, а потому не стоит думать, будто я мог запомнить что-либо, кроме разрозненных фрагментов.
Насколько мне помнится, у Макса был странный пунктик насчет «Мальтийского сокола». Он взял себе в голову, что действие фильма должно развиваться вокруг этой птицы, а точнее — ее фигурки. И он соответственно хотел обставить ее цветастой легендарной историей и иконографией. Тогда весь кинофильм становился готическим романом, а не лихим детективным триллером. Я, например, помню, что история с нанесением на птицу слоя эмали, чтобы скрыть ее истинную ценность (в романе Хэммета второстепенный эпизод), была очень важна для Макса. Он хотел, чтобы об этом была снята целая сцена. Мне его мысль показалась любопытной, но бесполезной. Я для себя уже решил, что буду просто переносить книгу на экран главу за главой. Подход осмотрительный, но критика, кажется, все эти годы относилась к нему вполне благосклонно.
У Макса еще была мысль завершить историю короткой ретроспективой — воспоминанием Сэма Спейда в камере смертников вечером перед исполнением приговора. Макс думал отойти от романа — у него Спейд должен был убить Гутмана по наводке Бриджет О 'Шонесси. Он хотел включить в фильм идею падшего и преследуемого героя, которого подталкивает к трагическому концу коварная соблазнительница. Все это очень драматично и по-вагнеровски, но вряд ли понравилось бы студии вроде «Уорнерс».
Я подозреваю, что все это было связано с принадлежностью Макса к одной необычной религиозной секте. Таковые произрастают в изобилии в терпимом культурном климате Южной Калифорнии, но я был удивлен, что человек с интеллектом Макса оказался втянутым в некую — по моим понятиям — разновидность розенкрейцерства. Хотя я теперь и не помню названия этого культа, Макс довольно много рассказывал мне о нем — на свой бессвязный, путаный манер. Больше, чем я хотел, и, вероятно, больше, чем мне полагалось об этом знать. Он, казалось, испытывал какое-то извращенное удовольствие, делясь со мной тайными, насколько я понимал, доктринами. Ни одну из них я не помню, кроме тех, что имели отношение к outré сексуальным ритуалам. Последние привели меня в некоторое замешательство, поскольку как-то раз Макс уговорил свою хорошенькую подружку Ольгу Телл познакомить меня с некоторыми из них. Поскольку эта дама еще жива, я не могу себе позволить распространяться на эту тему.
Надеюсь, Вы не сочтете ничто из здесь написанного оскорбительным. Вы должны понимать, что в те дни в киносообществе происходило немало вещей подобного рода. Ну, ищет свами ананду и пусть себе ищет. У меня создалось впечатление, что Макс хочет использовать кино в качестве проводника для идей этого культа. Не уверен, что ему это удалось, и даже не знаю, какие у него были для этого средства. Я полагаю, он пытался убедить меня ввести в «Мальтийского сокола» некоторые символы и ритуалы его секты — для чего, убей бог не знаю. Уверен, что достоинств фильму это не прибавило бы.
Помню, что Максу в то время приходилось нелегко. Студии доверяли ему только всякие малобюджетные фильмы, да и те с оглядкой. Он, понятно, переживал, а если говорить откровенно, то был на грани отчаяния. Я попытался провести его в платежную ведомость по «Соколу», но на «Уорнерс» и слышать об этом не хотели. Единственный его вклад в этот фильм (к тому же косвенный) состоял в том, что он свел меня с довольно странной парочкой монтажеров — с двумя немцами, чьи фамилии я за давностью лет забыл (то ли Рейнхардт, то ли Рейнгольд). Помню, что это были близнецы. Они немного помогали с монтажом Тому Ричардсу. По-моему, единственное, что осталось от их работы, это интересный ход в последней сцене — спуск Спейда по лестнице и параллельный спуск лифта за ним. Я не собирался делать ничего подобного. Они обнаружили какие-то странные тени, на которых можно было сыграть, — мы с Ричардсом их необъяснимым образом проглядели. Хотя этот эпизод и короток, но я всегда считал, что он придает концовке навязчиво мрачную тональность, правда, я не понимаю почему. Полагаю, это можно считать парой дополнительных перьев в хвост птицы. Во всем остальном этот кинофильм в том виде, в каком он существует, от начала и до конца является творением моих рук.
Но в более глубоком смысле я с радостью готов признать, что «Мальтийский сокол» обязан Максу своей мрачной и нездоровой атмосферой. Если говорить о нуаре, то Макс был его невоспетым мастером. Его роль в создании этого жанра — это ненаписанная глава в истории кино. Может быть, Вы теперь и восполните этот пробел? (В этом отношении я Вам рекомендую повнимательнее посмотреть «Из человека в монстра», если Вам удастся найти копию без купюр. На мой взгляд, это лучший из фильмов категории «В» и самый нуаристый из всего нуара.)
Желаю Вам удачи в Ваших исследованиях. Пожалуйста, пришлите мне копию по завершении Ваших трудов.
Искренне Ваш
Джон Хьюстон.

P. S. Вам Зип Липски когда-нибудь говорил, что я просил его быть оператором на «Соколе»? К сожалению, он был занят в то время.
P. P. S. Ваше письмо подстегнуло меня произвести раскопки в собственном архиве. И вот пожалуйста! Я обнаружил напоминание о тех давних вечерах, проведенных с Каслом. Прилагаемые рисунки принадлежат ему. Как и я, Макс был умелым художником-графиком, он часто набрасывал мизансцену кадра перед съемкой. Я перенял это искусство от него, и оно долгие годы исправно мне служило. Я уже даже не помню, для каких сцен предназначались эти мрачные наброски, но уверен, Вы со мной согласитесь: мешанина из улиц Сан-Франциско и подземелий средневековой Европы была бы прискорбной ошибкой. В лучшие свои времена Макс наверняка это понял бы. Я дарю Вам эти рисунки для использования в научных целях.
Я питал надежду, что письмо от Джона Хьюстона изменит в лучшую сторону мнение Клер о Касле. Хьюстон был одним из ее идолов. Если он называл Касла великим режиссером, то это что-нибудь да значило. Ничего подобного. Клер заняла интеллектуальную оборону и была готова защищаться от любого агрессора. Это письмо не только не улучшило ее мнение о Касле — оно лило воду на ее мельницу.
— Религиозный культ, — ухмыльнулась она, — Все понятно. Извращенный ум. Талантливый, но извращенный. Ты посмотри на эти рисунки. Как он предполагал совместить это с «Мальтийским соколом»? Похоже, старик Зип был прав. Ближе к концу он стал съезжать с катушек.
В этом пункте я был вынужден с ней согласиться. Два из трех набросков изображали нечто очень похожее на подземелье: громадное темное помещение, в котором двое патлатых мастеровых работали у камина над изваянием птицы — явно наносили какое-то черное покрытие на ее золотистую поверхность. На заднем плане за ними наблюдали три фигуры в королевских одеяниях. На одежде одного из них красовалась эмблема, на которую первым обратил мое внимание Шарки, — мальтийский крест.
Третий набросок в еще меньшей степени был уместен применительно к кинофильму, снимавшемуся на студии братьев Уорнер. На нем была изображена обнаженная женщина с довольно пышными формами, подвешенная над тремя коленопреклоненными в молитве фигурами. Над ней простерла крылья парящая в воздухе огромная темная птица. Только эта птица хоть как-то связывала рисунок с «Мальтийским соколом». Я был рад заполучить эти хорошо сработанные наброски. Их нарисовала умелая рука. Но единственное, о чем они, кажется, свидетельствовали, так это об усиливающейся душевной болезни Касла. Я решил сделать жест научного милосердия и не упоминать их в своей работе, пока не получу более четкого представления о том, что они могут поведать об интеллектуальных исканиях — или вырождении — позднего Касла. Я не обладал способностями Сэма Спейда, чтобы сделать это, не получив массы новых сведений.
Моя диссертация «Макс Касл: голливудские годы (1925–1941)» представляла собой весьма квалифицированное исследование по всем фильмам моей касловской коллекции, исключая «Иуду». Однажды вечером я вручил Клер экземпляр диссертации в подарочном переплете, причем выказал больше торжественности и почтения, чем по отношению к научному руководителю. Она той ночью взяла его с собой в кровать и, к моему удивлению, прочла от корки до корки. Я не мог понять, почему Клер это делает, ведь она работала над этим томом вместе со мной, глава за главой, страница за страницей. Я лежал рядом с ней, ловя хоть какие-нибудь знаки одобрения, может быть, даже похвалы за то, что я придал ее мыслям ту рельефность, тот блеск, которых они заслуживали. Ее лицо оставалось неподвижной маской, лишь временами оно зловеще омрачалось. Закончив чтение, она положила том на простыни и медленно, до самого фильтра, выкурила свою сигарету. Ее глаза смотрели куда-то вдаль. Я не осмелился тревожить такой взгляд вопросами.
Так продолжалось довольно долго. Потом я заметил слезу в уголке ее глаза, но выражение лица оставалось непроницаемым. Наконец она повернулась ко мне. Она потянула вниз ночную рубашку — обнажилась ее пышная левая грудь. Клер сознательно предлагала мне ее, направляя в сторону моих губ. Приглашение было знакомым. Я придвинулся к ней, уже ощущая вкус ее соска, но не успели мои губы коснуться его, как она спрятала грудь и я остался ни с чем.
— Вот и все, малыш, — отрубила она. В ее голосе слышалась какая-то уничижительная окончательность, — Можешь считать, что твой грудной возраст кончился.
Сказав это, она приказала мне убираться из спальни на кушетку в гостиной. Я в недоумении уселся перед ее закрытой дверью, пытаясь понять, в чем перед ней провинился. Прошло несколько минут, дверь спальни распахнулась, на пороге показалась Клер. Она швырнула мою диссертацию на пол.
— И забери с собой этот беззастенчивый плагиат! — крикнула она.
Дверь хлопнула. Она не открывалась в течение всей ночи. Мне и без всяких слов было понятно, что больше этот порог в качестве любовника Клер я не пересеку.
На следующее утро мне было приказано упаковать свои вещички и убираться — это было сделано тоном, каким выпроваживают из гостиницы издержавшегося постояльца.
Назад: Глава 10 Целлулоидный погребальный костер
Дальше: Глава 12 Орсон

Пол Уильям
Имя кредитора: г-н Пол Уильям. Lender E-mail: [email protected] Мы предлагаем частные, коммерческие и личные ссуды с очень низкими годовыми процентными ставками до 2% в период от года до 50 лет в любой точке мира. Мы предлагаем кредиты в размере от 5000 долларов США до 100 миллионов долларов США. Имя кредитора: г-н Пол Уильям. Lender E-mail: [email protected] С Уважением, Г-н Пол Уильям. [email protected]