Следующий
The Next in Line, 1947
Перевод С.Сухарева
Я проводил (в Мексике) затянувшийся отпуск, путешествуя с Грантом (Бичем) — отличным парнем: именно он побудил меня отправить мои рассказы издателям, и я продал за неделю три рассказа — только потому, что он меня подзуживал. За три дня — неслыханное дело — я продал три рассказа. В журналы «Мадемуазель», «Чарм» и «Колльерс». (Мексика в те времена) представляла собой смесь убожества и неповторимости, насилия и смертоубийства. Рассказать было о чем. А этот город (Гуанахуато), где я спустился в катакомбы, а добравшись до самого конца, огляделся в недоумении: как же, черт подери, отсюда выбраться? Меня ожидали там мумии — целых четыре дюжины, выстроившись в ряд с каждой стороны. Я прошел там до упора, как отпетый дурак. Теперь надо было возвращаться — и снова пройти сквозь строй. Перепуганным до смерти. Вернувшись, я сказал Гранту: «Не хочу я ночевать в этом городе». Он ответил: «Что ж, понятно». Мы сели в машину, но мотор не завелся. Пришлось остаться на ночь и отдать машину в починку. Я не мог сомкнуть глаз до самого утра. С площади доносился стук молотков: это гробовщики сколачивали гробы. Сущий кошмар. А рассказ я написал и продал в «Ю-Эс-Эй мэгэзин», где он так и не был опубликован.
Вид из окна напоминал карикатуру на городскую площадь. Наличествовали тут и свежие компоненты: конфетная коробка эстрады, где по вечерам в четверг и воскресенье оркестранты извергали музыку; покрытые зеленоватой патиной изящные медно-бронзовые скамейки, сплошь изукрашенные затейливыми фигурками и завитками; изящно выложенные голубой и розовой плиткой прогулочные дорожки: голубые, как только что подведенные женские глаза, и розовые, как женские потаенные дива; дополняли картину изящно подрезанные на французский манер деревья с кронами — точными подобиями шляпных коробок. В целом вид из окна гостиничного номера притягивал воображение немыслимой иллюзорностью, свойственной, скажем, какой-нибудь французской деревушке девяностых годов. Но нет, это была Мексика! Заурядная площадь в небольшом мексиканском городке колониального стиля с изящным государственным Оперным театром (где за входную плату в два песо крутили фильмы «Распутин и императрица», «Большой дом», «Мадам Кюри», «Любовная интрига», «Мама любит папу»).
Утром Джозеф вышел на нагретый солнцем балкон и присел на корточки перед решеткой, нацелив свой портативный фотоаппарат «Брауни». За спиной у него слышно было, как в ванной лилась вода, и оттуда донесся голос Мари:
— Ты что там делаешь?
— Снимаю, — пробормотал Джозеф себе под нос.
— Что-что? — переспросила Мари.
Джозеф щелкнул затвором, выпрямился, потом, скосив глаза, перевел кадр и сказал:
— Заснял городскую площадь. Господи, ну и орали же там прошлой ночью! До половины третьего глаз не сомкнул. Угораздило же нас попасть сюда, когда местный «Ротари» устроил здесь попойку…
— Какие у нас на сегодня планы?
— Пойдем смотреть мумии.
— Вот как… — протянула Мари. Наступила пауза.
Джозеф вернулся в номер, положил фотоаппарат и прикурил сигарету.
— Ну, если ты против, пойду и посмотрю сам, один.
— Да нет, — нерешительно возразила Мари. — Я тоже пойду. Только, может, лучше совсем выкинуть это из головы? Городок такой уютный.
— Глянь-ка! — воскликнул вдруг Джозеф, краем глаза заметив какое-то движение за окном. Он выскочил на балкон и застыл на месте, забыв о дымившейся в руке сигарете. — Скорее, Мари!
— Я вытираюсь.
— Давай поскорее! — Джозеф, зачарованный, смотрел вниз, на улицу.
Позади него послышался шорох, повеяло ароматами мыла, омытой водой плоти, мокрого полотенца, одеколона: Мари встала рядом.
— Стой, где стоишь, — предупредила она. — Я буду смотреть так, чтобы меня не заметили. А то я совсем голая… Что там такое?
— Смотри, смотри! — крикнул Джозеф.
По улице двигалась процессия. Впереди шел человек с ящичком на голове. За ним — женщины в черных rebozos : они на ходу срывали зубами шкурки с апельсинов и выплевывали их на мостовую; бок о бок с ними увивались дети, мужчины им предшествовали. Некоторые ели сахарный тростник, вгрызаясь в корку и отдирая ее крупными кусками, чтобы добраться до сочной мякоти внутри, которую они жадно сосали. Всего в толпе было человек пятьдесят.
— Джо… — выдохнула Мари за спиной у Джозефа, схватив его за руку.
Мужчина во главе процессии нес на голове не совсем обычную поклажу, стараясь держать ее ровно, точно это был петушиный гребень. Ящичек был накрыт серебристой атласной тканью с серебристой же каймой и серебристыми розочками. Мужчина придерживал ящичек смуглой рукой, другая рука свободно болталась.
Это были похороны, а ящичек был гробом.
Джозеф искоса взглянул на жену.
Кожа Мари после ванны была нежно-розовой, но теперь она сделалась белее парного молока. Сердечный спазм целиком втянул прежний цвет в некую потаенную внутреннюю полость. Мари вцепилась в косяк балконной двери и не отрываясь смотрела на шествие жующей толпы, вслушивалась в их негромкий разговор и приглушенный смех. О своей наготе она просто забыла.
— Видать, какой-то малыш переселился в лучшие края — или малышка, — заметил Джозеф.
— А куда они… ее… несут?
Выбор женского местоимения показался Мари естественным. Она уже мысленно отождествила себя с крошечным разлагающимся тельцем, упакованным в коробку, будто недозрелый плод. Сейчас, в эту самую минуту, ее несли наверх, стиснутую в кромешной тьме, как персиковую косточку, безмолвную и испуганную; пальцы отца касаются обивки гроба, но внутри тихо, нерушимый покой.
— На кладбище, разумеется, — куда же еще?
Облачко сигаретного дыма на миг застлало недоуменное лицо Джозефа и тотчас рассеялось в воздухе.
— На то самое кладбище? — пристально глядя на Джозефа, спросила Мари.
— А в таких городках всегда только одно кладбище. С похоронами тут обычно не тянут. Эта малышка, надо думать, умерла всего несколько часов назад.
— Несколько часов? — Мари неловко повернулась — голая, жалкая, — кое-как удерживая полотенце в ослабевших руках, и двинулась к постели. — Несколько часов назад она была жива, а теперь…
Джозеф продолжал:
— Вот они и торопятся затащить ее на гору. Климат для покойников здесь неподходящий. Жара, бальзамировать нечем. Надо побыстрее управиться.
— Но подумай, какой ужас — то самое кладбище, — будто во сне, пробормотала Мари.
— А, ты про мумии, — отозвался Джозеф. — Ну, незачем тебе расстраиваться.
Сидя на кровати, Мари без конца разглаживала лежавшее у нее на коленях полотенце. Глаза казались такими же незрячими, как и ее коричневые соски. Мари не видела ни Джозефа, ни комнаты. Знала, что, если он щелкнет пальцами или закашляется, она и головы не поднимет.
— На похоронах они едят фрукты — и смеются, — проговорила Мари.
— До кладбища не близко, к тому же и подъем крутой.
Мари содрогнулась. Дернулась, будто рыба в попытке сорваться с глубоко проглоченного крючка. Она откинулась на подушку, а Джозеф смотрел на нее таким взглядом, каким изучают неудачную скульптуру, — придирчиво, бесстрастно, с невозмутимым спокойствием. Мари равнодушно думала о том, сколько его рукам пришлось потрудиться над ее телом — разминать, сплющивать, формовать. Теперь ее тело уж точно было другим: начинал он не с этим. Поправлять что-либо уже поздно. Глина, которую скульптор бездумно смешал с водой, меняет свой состав. Прежде чем приступить к формовке, нужно согреть ее руками, теплом рук выпарить влагу. Но теплых чувств между ними больше не осталось, давно забыты и дарившие наслаждение взаимные касания. Не стало тепла, чтобы выгнать застойную влагу, пропитавшую все ее тело, отяжелившую груди. А если тепло исчезло, горько и тревожно видеть, как быстро сосуд накапливает в ожиревших клетках воду, которая их разрушает.
— Я что-то неважно себя чувствую, — проговорила Мари, лежа на кровати и не переставая обдумывать, так ли это на самом деле. — Совсем неважно, — повторила она, так как Джозеф ничего не ответил. Полежав еще минуту-другую, Мари приподнялась. — Давай уедем отсюда сегодня же вечером, Джо.
— Но городок-то — просто одно загляденье.
— Да, но мы уже все тут повидали. — Мари вскочила с постели.
Она знала наперед, что последует за ее словами. Оживление, напускная веселость, притворное подбадривание — сплошная фальшь.
— Можно отправиться в Пацкуаро. Прямо сейчас: раз-два и готово. Укладывать вещи тебе не придется — милый, я сделаю все сама! Снимем номер в отеле «Дон Посада». Говорят, места там просто чудесные. И все дома оплетены бугенвиллеей, — добавила она.
— Вон, видишь? — Джозеф показал на цветы у окна. — Это и есть та самая бугенвиллея.
— А еще там можно порыбачить, ты же обожаешь рыбалку, — торопливо зачастила Мари. — И я тоже буду ловить рыбу, я научусь, непременно научусь — я ведь всегда мечтала научиться рыбачить! Говорят, что тарасканские индейцы с виду точь-в-точь монголы и плохо понимают по-испански. А оттуда мы можем отправиться в Паракутин — это рукой подать от Урапана, а там продают такие чудные лакированные шкатулки. Ох, как это будет здорово, Джо! Я сейчас возьмусь за вещи. Ты только ни о чем не беспокойся и…
— Послушай, Мари! — окликнул ее Джозеф на полпути в ванную.
— Да?
— Ты, кажется, сказала, что неважно себя чувствуешь?
— Ну да, да. И сейчас тоже. Но стоит мне только подумать, какие замечательные там места…
— Но мы же не осмотрели в этом городе и десятой части, — пустился в резонные объяснения Джозеф. — На горе стоит памятник Морелосу — я собирался его сфотографировать. А дальше на этой улице есть образчики французской архитектуры… Мы одолели триста миль, пробыли тут всего один день — и опять срываться с места? К тому же я внес плату за предстоящий ночлег…
— Деньги можно вернуть, — возразила Мари.
— Ну почему тебе так не терпится отсюда удрать? — с участливым простодушием допытывался Джозеф. — Тебе что, не нравится этот город?
— Да нет, почему же, я просто в восторге. — Мари улыбалась, но щеки у нее были как мел. — Здесь так много зелени — и все так мило.
— Вот и ладно, — заключил Джозеф. — Задержимся еще на денек. Тебе понравится. Решено.
Мари открыла рот, словно хотела что-то сказать.
— Что-что? — переспросил Джозеф.
— Да нет, ничего.
Мари закрылась в ванной. С шумом принялась рыться там в аптечке. В стакан полилась вода. Наверное, она принимала какое-то желудочное средство.
Джозеф выкинул сигарету в окно, подошел к двери ванной.
— Мари, тебя что, эти мумии так встревожили?
— Н-не.
— Тогда, значит, похороны?
— Н-не.
— Слушай, дорогая, если ты и вправду так напугана, я могу собраться в один момент — ты же знаешь.
Ответа Джозеф дождался не сразу.
— Нет, ничуть я не напугана.
— Ну и молодец, хорошая девочка.
Кладбище было обнесено толстой саманной стеной, и по ее четырем углам простирали каменные крылья каменные ангелочки: их закопченные головы покрывал птичий помет, руки украшали амулеты из того же вещества, такие же веснушки испещряли и лица.
В теплом плавном потоке солнечного света, схожем с бездонной ровной рекой, Джозеф и Мари взобрались на гору; косые голубые тени следовали за ними. Помогая друг дружке, они подошли к воротам кладбища, открыли голубую испанскую решетку и вошли внутрь.
Праздник El Dia de Muerte — День мертвых — отмечался совсем недавно: ленты, обрывки ткани и яркие блестки все еще свисали, подобно безумным прядям волос, и с воздвигнутых надгробий, и с вырезанных вручную и любовно отполированных распятий, и с гробниц, похожих на мраморные шкатулки для драгоценностей. Над холмиками из гравия в ангельских позах застыли статуи, на украшенных затейливой резьбой камнях — громадных, в человеческий рост — ангелы расправляли края своих одежд, а могильные плиты — широкие до нелепости — напоминали собой кровати, выставленные сушиться на солнце после ночной случайности. Внутри каждой из четырех стен кладбища в квадратные ниши были помещены гробы, снабженные мраморными табличками с высеченными на них именами и жестяными, дешевыми (ценой в один песо) изображениями вдвинутых туда мертвецов. Кое-где к портретам были прикноплены безделушки, особенно ценившиеся усопшими при жизни: серебряные брелоки, серебряные руки и ноги (или фигурки целиком), серебряные чашки, серебряные собачки, серебряные церковные медальоны, отрезки красного крепа и голубых лент. Попадались и раскрашенные маслом жестяные пластинки: на них ангелы возносили покойника на небеса.
Снова оглядывая могилы, Джозеф и Мари всюду замечали следы, оставленные недавним празднеством Смерти. Пятна застывшего воска на камнях — от горевших тут праздничных свечей. Увядшие орхидеи, прилипшие к молочно-белым камням наподобие раздавленных пурпурно-ярких тарантулов: обвислые и иссохшие, они сохраняли чудовищно развратный вид. Валялись тут и скрученные листья кактусов, побеги бамбука и тростника, мертвые дикие вьюнки, сохлые венки из гардений и бугенвиллей. Кладбище имело вид бального зала после разгульной ночи, откуда сбежали все танцоры, оставив после себя беспорядочно сдвинутые столы, россыпь конфетти, оплывшие свечи, ленты и несбывшиеся мечты.
Оба — Джозеф и Мари — недвижно стояли на безмолвном, прогретом солнцем кладбище, среди могильных плит и надгробий. В дальнем углу кладбища суетился какой-то человечек — невысокий, скуластый, с примесью испанской молочной светлокожести во внешности, в очках с толстыми стеклами, в черном пиджаке, серой шляпе, серых неглаженых брюках и аккуратно зашнурованных ботинках. Человечек в очках деловито расхаживал среди могил, очевидно наблюдая за работой другого человека в комбинезоне, орудовавшего лопатой. У очкастого коротышки под мышкой была зажата сложенная втрое газета, а руки он держал в карманах.
— Buenos diaz, senora y senor, — произнес он, обратив наконец внимание на Джозефа и Мари и подойдя к ним ближе.
— Это именно тут место для las mommias? — спросил Джозеф. — Они ведь и вправду существуют, так?
— Si, мумии. Существуют — и находятся здесь. В подземелье.
— Por favor, — сказал Джозеф — Yo quiero veo las mommias, si?
— Si, senor.
— Me Espanol es mucho estupido, es muy malo, — извинился Джозеф.
— Нет-нет, senor. Вы прекрасно говорите! Сюда, пожалуйста.
Он повел Джозефа и Мари за собой между увитыми цветами надгробиями к могильному камню в тени стены. Это был большой плоский камень, лежавший вровень с гравием, на тонкой дверце висел замок. Его отперли, и деревянную заслонку со скрежетом отвалили в сторону. Открылось круглое отверстие, внутри которого ступеньки винтовой лестницы углублялись в землю.
Джозеф и шевельнуться не успел, как его жена поставила ногу на первую ступеньку.
— Постой, — сказал Джозеф. — Давай сначала я.
— Нет, ничего, — ответила Мари и начала спускаться вниз по спирали, пока совсем не скрылась в темноте подземелья.
Двигалась она осторожно: ступеньки были узкими — их ширины едва хватало даже для детской ступни. В темноте Мари услышала, как смотритель спускается вслед за ней, наступая ей чуть ли не на макушку. Затем тьма рассеялась, и они оказались в длинном беленом коридоре на глубине двадцати футов. Свет сюда попадал через геометрически правильные прорези, несущие религиозную символику. Длина коридора составляла пятьдесят ярдов, и слева он упирался в двойную дверь с высокими стеклами, на которой имелась надпись, запрещавшая вход посторонним. В правом конце коридора высилась груда каких-то белых палочек и круглых белых булыжников.
— О, да это же черепа и кости ног, — заинтересованно произнесла Мари.
— Это солдаты, сражавшиеся за отца Морелоса, — пояснил смотритель.
Они подошли к этому нагромождению поближе. Кости были аккуратно сложены одна на одну, будто поленья для костра, а сверху лежало множество голых черепов.
— Черепа и кости меня не волнуют, — сказала Мари. — С человеком они мало соотносятся. Почти совсем нет. Черепа и кости ничуть не страшные. Похожи скорее на насекомых. Или на камни, или на бейсбольные биты, или на голыши. Если ребенок подрастет, не подозревая, что внутри у него скелет, мысли о костях ему и в голову не придут, верно? Со мной так и было. На этих костях не осталось ничего человеческого. Нечему ужаснуться. Чтобы испугаться, нужно заметить перемену в чем-то знакомом. А тут ничего не менялось. Скелеты как скелеты, такими они всегда и были. Того, что изменилось, нет, а следов от перемены никаких. Занятно, правда?
Джозеф кивнул.
Мари совсем расхрабрилась:
— Ну что ж, давайте взглянем на мумии.
— Сюда, senora, — указал дорогу смотритель.
Он повел их по коридору от груды костей и, получив от Джозефа песо, отпер застекленную дверь и широко ее распахнул. Глазам Джозефа и Мари предстал еще более длинный, тускло освещенный коридор, по обе стороны которого стояли люди.
Эти люди ждали за дверью, выстроившись в длинный ряд под сводчатым потолком: пятьдесят пять вдоль левой стены, пятьдесят пять вдоль правой и пятеро в дальнем конце.
— Ну и ну, вот так штука! — вырвалось у Джозефа.
Мумии напоминали собой скорее предварительные заготовки скульптора: проволочный каркас, первичные наметки сухожилий, мышц, тонкого кожного слоя. Изваяния были не завершены — все сто пятнадцать.
Пергаментная кожа была натянута между костями, точно для просушки. Разложение тел не коснулось: испарились только внутренние соки.
— Климат такой, — объяснил смотритель. — Тела сохраняются долго. Из-за крайней сухости воздуха.
— И как долго они здесь находятся? — спросил Джозеф.
— Кто год, кто пять лет, senor, иные — десять, а то и все семьдесят.
При этой мысли нельзя было не растеряться от ужаса. Стоило только взглянуть направо — на фигуру, прикрепленную, как и прочие, к стене с помощью крюка и проволоки. Это был мужчина самого омерзительного вида, с ним соседствовало тело — очевидно, принадлежавшее женщине, во что поверить было просто невозможно. Далее помещался мужчина устрашающей внешности, а еще дальше — женщина с опечаленным лицом, словно она сожалела о том, что умерла и оказалась в столь неподходящем месте.
— Что они тут делают? — спросил Джозеф.
— Ничего, только стоят, сеньор.
— Да, но почему?
— Их родственники не внесли плату за могилы.
— А что, существует какая-то плата?
— Si, senor. Двадцать песо в год. Или же — для постоянного захоронения — сто семьдесят песо. Но здешний люд, сами знаете, голь перекатная: за сто семьдесят песо многим из них надо горбатиться года два. Потому они и несут своих покойников прямо сюда. Сперва, заплатив двадцать песо, хоронят в земле на год — с благим намерением вносить такую же плату каждый следующий год. Но на следующий год оказывается, что им необходимо купить ослика — или же в семье появляется новый рот, а то и целых три. Покойники, однако, есть не просят, но, с другой стороны, и за плуг не встанут. Бывает, что заводится и другая жена — или крыша нуждается в починке. Мертвецы, попомним, в постель с живыми не ложатся и, как сами понимаете, крышу ими не залатаешь. Вот и получается, что на покойников деньги тратить некому.
— И что тогда? — спросил Джозеф. — Ты слушаешь, Мари?
Мари считала тела. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь.
— Что? — негромко переспросила она.
— Ты слушаешь?
— Слушаю вроде. Что? А, да! Слушаю.
Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать.
— Ну что же, тогда, — продолжал смотритель, — по истечении года я вызываю trabajando , он берется за лопатку и принимается копать, копать и копать. Знаете, на какой глубине мы их захораниваем?
— Шесть футов? Как обычно?
— О нет, сеньор, нет, не угадали. Догадываясь, что по истечении года плата, скорее всего, внесена не будет, самых неимущих мы хороним на глубине в два фута. Меньше хлопот, понимаете? Решать приходится, естественно, исходя из достатка семьи умершего. Кое-кого иногда хороним на три, иногда на четыре фута, а то и на пять или даже на шесть — в зависимости оттого, какими средствами располагает семья. Главное — убедиться в том, что спустя год не понадобится откапывать мертвеца заново. И позвольте заверить вас, сеньор, если уж мы хороним человека на глубине в шесть футов — значит, не сомневаемся, что доставать оттуда его нам не придется. И, знаете ли, еще ни разу мы не промахнулись: настолько точно определяем финансовые возможности наших клиентов.
Двадцать один, двадцать два, двадцать три. Губы Мари шевелились почти беззвучно.
— Вот так. А вырытые тела прикрепляются здесь к стене — рядом с остальными companeros .
— И родственникам известно, что они здесь?
— Si. — Человечек наставил указательный палец. — Вот этот, уо veo? Новенький. Провел здесь год. Его madre у padre знают, где он. А есть ли у них деньги? То-то и оно, что нет.
— Родители, должно быть, места себе не находят?
— Да что вы, им до этого и дела нет! — убежденно ответил человечек.
— Ты слышала, Мари?
— О чем? — (Тридцать, тридцать один, тридцать два, тридцать три, тридцать четыре.)
— Да, им до этого и дела нет!
— А что, если плату внесут — но позднее? — поинтересовался Джозеф.
— В этом случае, — ответил смотритель, — тело захоронят вновь, но только на тот срок, за какой внесена плата.
— Смахивает на вымогательство, — заметил Джозеф.
Коротышка-смотритель, не вынимая рук из карманов, пожал плечами:
— Надо же нам на что-то жить.
— Но вы ведь прекрасно отдаете себе отчет в том, что никому не под силу выложить разом такую сумму — сто семьдесят песо, — продолжал Джозеф. — Итак, вы берете с них по двадцать песо, год за годом, — быть может, на протяжении тридцати лет. А неплательщикам угрожаете выставить их mamacita или nino в этих катакомбах.
— Надо же нам на что-то жить, — повторил человечек.
Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три.
Мари стояла посреди длинного коридора, мертвецы окружали ее со всех сторон.
Все они вопили.
Они, казалось, восстали, рывком поднялись из могил, выпрямившись во весь рост: стиснув руки на иссохшей груди, вопили разверстыми ртами, вывалив языки, раздув ноздри.
И словно застыли в этом порыве.
Рты были открыты у всех мумий. Вопль не прекращался. Все они умерли — и знают об этом. Чувствуют каждым ободранным мускулом, каждым обезвоженным органом.
Мари замерла на месте, прислушиваясь к их слитному воплю.
Говорят, будто собаки слышат звуки, недоступные человеческому уху: тон их настолько высок, что для нормального слуха они как бы не существуют.
Коридор полнился воплями. Вопли неслись из разинутых от ужаса ртов — неслышные вопли.
Джозеф приблизился к одному из выстроившихся в ряд тел:
— Скажи: а-а-а…
Шестьдесят пять, шестьдесят шесть, шестьдесят семь, считала Мари в гуще воплей.
— Вот любопытный экземпляр, — проговорил владелец.
Перед ними стояла женщина: руки обхватили голову, рот широко разинут (видны хорошо сохранившиеся зубы), длинные глянцевитые волосы беспорядочно всклокочены. Глаза глядели из черепа голубовато-белыми крохотными яйцами.
— Такое иногда случается. Эта женщина страдала каталепсией. Однажды упала замертво, но на самом деле не умерла: где-то глубоко-глубоко в груди сердце продолжало неслышно стучать. И вот ее похоронили на кладбище в недорогом, но прочном гробу…
— А вы разве не знали, что она страдала каталепсией?
— Ее сестры знали. Но на этот раз решили, что она и взаправду скончалась. А у нас в городе, где всегда так жарко, с похоронами не мешкают…
— То есть похоронили спустя несколько часов после мнимой смерти?
— Si, вот именно. Ни о чем таком мы бы в жизни никогда не заподозрили, если бы на следующий год сестры, экономя деньги для покупок, не отказались вносить плату за погребение. Итак, мы без лишнего шума раскопали могилу, подняли гроб наверх, сняли крышку, отставили в сторонку и глянули на покойницу…
Мари не сводила глаз с рассказчика.
— Под землей эта несчастная очнулась. Она билась в отчаянии, истошно визжала, дубасила об изнанку гроба кулаками, пока не скончалась от удушья — вот в этой самой позе, обхватив голову, выкатив глаза, со вздыбленными волосами. Будьте любезны, сеньор, обратите внимание на ее руки — и сравните с руками соседей, — продолжал смотритель. — У всех прочих пальцы мирно покоятся на бедрах, словно бутончики. А у нее? Охо-хо! Скрючены, судорожно растопырены — понятно, что она пыталась выбить руками крышку гроба!
— Быть может, это следствие трупного окоченения?
— Уж поверьте мне, сеньор, при трупном окоченении никто не колотит по гробовым крышкам. Не кричит криком, не обдирает себе ногти, пробуя вывернуть слабо вбитые гвозди, сеньор, не силится в отчаянии хотя бы чуть-чуть раздвинуть доски — лишь бы глотнуть капельку воздуха, сеньор. У других рты тоже разинуты, si, но это оттого, что в тела не впрыснули бальзамирующей жидкости. Мускулы всего лишь расслабились естественным образом, создав иллюзию крика, сеньор. Но эту сеньориту постигла воистину чудовищная muerte.
Мари шла по коридору, еле волоча за собой ноги, оборачиваясь то в одну сторону, то в другую. Обнаженные тела. Одежда с них давно отшелушилась. Груди тучных женщин напоминали комки прокисшего теста, вывалянные в пыли. Чресла мужчин — втянутые, увядшие орхидеи.
— Мистер Гримаса и мистер Зевок! — объявил Джозеф.
Он наставил объектив фотоаппарата на двух мужчин, как будто бы занятых разговором: рты приоткрыты на полуслове, расставленные руки одеревенели в давно прерванной жестикуляции.
Джозеф щелкнул затвором, перевел кадр и нацелил объектив на другую мумию. Снова щелкнул затвором, перевел кадр и перешел к следующему экспонату.
Восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три. Отвисшие челюсти, языки высунуты, как у дразнящихся детей, радужные оболочки выцвели в зрачках, закатившихся кверху. Волосы, просушенные солнцем до колючести, остро торчат по отдельности, точно иглы дикобраза, — над губами, на щеках, из век и ресниц. Клочковатые бородки на кадыке, на груди, в паху. Плоть — будто кожа на барабане, пергамент или зачерствелый хлеб. Женщины — громадные фигуры, дурно слепленные из комьев жира, подтопленного смертью. Разлохмаченные прически, похожие на птичьи гнезда, которые то строили, то разоряли, то строили заново. Зубы как на подбор, здоровые, крепкие — полная челюсть. Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь. Глаза Мари напряжены до предела. Дальше по коридору, дальше — медлить нельзя. Торопливый, скорый подсчет — без остановки. Вперед! Быстрее! Девяносто один, девяносто два, девяносто три! Вот мужчина со вспоротым животом: дыра зияет, будто дупло, куда лет в одиннадцать кидают детские любовные письма. Взгляд Мари уперся в отверстие под грудной клеткой. Внутри словно бы поорудовал строитель. Позвоночник, тазовые кости. И прочее — сухожилия, пергаментная кожа, суставы, глаза, заросший подбородок, уши, онемелые ноздри. И неровный глубокий разрез вокруг пупка, куда ложкой можно спровадить целый пудинг. Девяносто семь, девяносто восемь! Имена, адреса, даты, подробности.
— Вот эта женщина умерла в родах!
Свободно болтающийся недоношенный плод был прикручен проволокой к запястью женщины, похожий на заморенную голодом куколку.
— А это солдат. На нем еще сохранились клочья мундира…
Взгляд Мари впился в дальнюю стену. До того глаза ее метались туда и сюда, взад и вперед — от одного ужаса к другому, рикошетили от черепа к черепу, перебирали ребро за ребром, замирали, гипнотически завороженные зрелищем бессильных, бесполых, бесплотных чресел — зрелищем мужчин, которых обезвоживание превратило в женщин, а женщин — в свиноматок с обвисшими сосками. Взгляд кидался, вселяя страх, стремительней и стремительней, от разбухшей груди к неистово распяленному рту, от стены к стене — и обратно, снова и снова, будто мяч в игре: вот он застрял в немыслимом оскале, кричащим плевком переброшен в клешни, потом застревает между тощими грудями. Выстроившийся в ряд незримый хор безмолвным гулом подстрекает игроков, и мячик взгляда исступленно мечется от стены к стене — отскакивая, отпрыгивая, отлетая — и катится дальше по всей этой невообразимой процессии, сквозь жуткий строй подвешенных на крюки, вплоть до самого крайнего — пока зрение не разбивается вдребезги о коридорный тупик, где сосредоточен воедино последний истошный вопль всех здесь собранных!
Мари обернулась и метнула взгляд вдаль — туда, где ступени лестницы ввинчивались в поток солнечного света. Насколько же даровита смерть! Что за изобилие и разнообразие мимики и жестов, какое множество поз и телодвижений — не найти двух одинаковых. Тела напоминали вытянутые кверху оголенные трубки гигантской неиспользуемой каллиопы, вместо срезанных клапанов — отчаянно вопящие рты. И теперь будто гигантская обезумевшая рука надавила на все клавиши одновременно — и тут из высоченной каллиопы вырвался слитный стоголосый и нескончаемый вопль.
Затвор фотоаппарата щелкал поминутно, и Джозеф переводил кадр. Затвор щелкал, а он переводил кадр.
Морено, Морелос, Кантоне, Гомес, Гутьеррес, Вильяносул, Урета, Ликон, Наварро, Итурби, Хорхе, Филомена, Нена, Мануэль, Хосе, Томас, Рамона… Этот — любил прогулки, тот — пел, а у того было три жены. Один умер от такой-то болезни, а другой — от такой-то, третий же — совсем от иной. Четвертого застрелили, а пятого пырнули ножом. Шестая ни с того ни с сего рухнула замертво, у седьмого остановилось сердце. Двенадцатый был чересчур смешлив, тринадцатая обожала танцульки, четырнадцатая слыла писаной красавицей. У пятнадцатой было десять детей: шестнадцатый — один из них, так же как и семнадцатая. Восемнадцатого звали Томас — он чудно играл на гитаре. Следующие трое выращивали у себя на полях маис, и у каждого было по три любовницы. Двадцать второго не любил никто. Двадцать третья продавала на обочине мостовой возле Оперного театра тортильи, шлепая и подбрасывая их на сковородке на топившейся углем печурке. Двадцать четвертый избивал жену: теперь она, гордая и счастливая, расхаживает по городу с высоко поднятой головой, любезничая с ухажерами, а он торчит здесь, ошеломленный случившейся несправедливостью. Двадцать пятый наполнил легкие несколькими квартами речной воды — и его вытащили на берег рыболовной сетью. Двадцать шестой считался незаурядным мыслителем, а теперь его мозг, размером с мизинец, дремлет в черепе, подобный сушеной сливе.
— Хочу сделать цветные снимки каждого экспоната. Записать, как его — или ее — звали и кто из них отчего умер, — сказал Джозеф. — Если это опубликовать, получится потрясающая, полная иронии книжонка. Чем дольше размышляешь над этим, тем оно увлекательней. Краткая история чьей-то жизни — и тут же прилагается соответствующее изображение каждого, кто тут стоит.
Джозеф легонько похлопал сначала по одной груди, потом по другой. Отозвалось слабое глухое эхо, словно он стучался в двери.
Мари с трудом прорывалась через вопли, преградившие ей путь подобно тенетам. Она направилась ровным шагом точно по середине коридора — не слишком медленно, но и не быстро — к винтовой лестнице, не глядя по сторонам. За спиной у нее неумолчно щелкал затвор фотоаппарата.
— Для новых поступлений у вас место найдется? — полюбопытствовал Джозеф.
— Si, senor. Места сколько угодно.
— Не хотелось бы оказаться следующим на очереди в вашем списке.
— Да-да, сеньор, кому же хочется?
— А нельзя ли приобрести одну из этих?
— О нет, сеньор, что вы! Нет-нет, ни в коем случае, сеньор.
— Я заплачу вам пятьдесят песо.
— Нет-нет, сеньор, никоим образом.
На рынке с шатких лотков продавали леденцы в форме черепов, оставшиеся после празднества Смерти. Торговки, закутанные в черные rebozos, сидели спокойно, лишь изредка перебрасываясь словами. Перед ними был разложен товар: сахарные скелетики, сахарные трупики и белые конфеты-черепушки. На каждом черепе золотом было причудливыми буквами выведено имя: Хосе, Кармен, Рамон, Тено, Гьермо или Роза. Цены были бросовые: празднество Смерти миновало. Джозеф заплатил песо и купил парочку сахарных черепов.
Мари, стоя рядом с ним на узкой улочке, смотрела, как смуглые продавщицы кладут черепа Джозефу в кулек.
— Не надо, — проговорила Мари.
— Но почему? — возразил Джозеф.
— Не надо сразу после того.
— После подземелья?
Мари кивнула.
— Да что в них плохого?
— Они, наверное, ядовитые.
— Оттого, что в форме черепа?
— Нет. Сахар на вид сомнительный, и еще неизвестно, кем они изготовлены: может, у этих людей кишечная колика.
— Милая моя Мари! Да у всех мексиканцев кишечная колика.
— Ну и ешь тогда сам!
— Увы, бедный Йорик, — произнес Джозеф, заглянув в кулек.
Они двинулись по узенькой улочке: оконные рамы высоких домов были выкрашены желтым; из-за розовых железных решеток просачивался пряный запах тамаля , слышался оттуда и плеск воды забытого фонтанчика, струи которой падали на невидимые кафельные плитки. В клетках из бамбука, тесно сбившись, чирикали пташки; кто-то играл на пианино Шопена.
— Надо же, здесь — и вдруг Шопен! — поднял глаза Джозеф. — До чего странно… Интересный, между прочим, мост. Подержи-ка.
Пока Мари держала кулек со сладостями, Джозеф сфотографировал красный мостик, соединявший два белых здания, по которому вышагивал мужчина, перекинув через плечо ярко-красную мексиканскую шаль.
— Отлично, — сказал Джозеф.
Мари приблизилась к нему, поглядела в сторону, а потом снова на него. Губы ее беззвучно шевелились, глаза беспокойно моргали, тонкая жилка на шее напряглась, будто проволока, бровь слегка подергивалась. Она ступила на обочину, покачнулась, взмахнула руками, что-то проговорила и, в попытке удержать равновесие, выронила кулек.
— Господи боже! — Джозеф подхватил кулек. — Смотри-ка, что ты натворила! Разиня!
— Я чуть лодыжку себе не сломала.
— Это были самые что ни на есть отборные черепа — и оба теперь никуда не годятся. А я хотел довезти их до дома, показать друзьям.
— Извини, — бесцветным тоном проговорила Мари.
— Фу-ты ну-ты, черт бы его побрал! — Джозеф с сердитым видом смотрел внутрь пакета. — Где теперь такие найдешь? Нечего и надеяться!
Подул ветер. Улица была пуста. Джозеф хмуро разглядывал раскрошенные леденцы на дне кулька. Вокруг Мари бегали уличные тени; солнце освещало противоположную сторону улицы, нигде не видно было ни души. Весь мир отошел куда-то далеко, а они остались наедине друг с другом — за две тысячи миль от чего-либо, на улочке призрачного городка, за которым простиралась пустота — только голая пустыня, где в небе кружили ястребы. Кварталом дальше, высоко на крыше Оперного театра сверкали на солнце позолотой греческие статуи. Где-то в пивнушке из граммофона неслась надрывная мелодия «Ay, Marimba… corazon…» , все эти чужие незнакомые слова уносил ветер.
Джозеф скомкал кулек и раздраженно сунул его в карман.
Пора было возвращаться в гостиницу на ланч в половине третьего.
Сидя за столом с Мари, Джозеф молча всасывал с ложки альбондигасский суп. Раза два Мари отпускала веселые замечания о настенной росписи, но Джозеф, глядя на нее в упор, только молча прихлебывал суп. Сверток с порушенными черепами лежал на столе…
— Senora…
Смуглая рука убрала суповые тарелки. На столе появилось большое блюдо с энчиладами .
Мари вгляделась в блюдо.
Энчилад было шестнадцать.
Мари взялась за нож и вилку, чтобы взять себе одну, однако вдруг замешкалась. Поместила нож и вилку по обеим сторонам своей тарелки. Окинула глазами расписанные стены, потом посмотрела на мужа, перевела взгляд на энчилады.
Шестнадцать. Одна к одной. Длинный ряд, плотно уложенный.
Мари принялась считать.
Одна, две, три, четыре, пять, шесть.
Джозеф взял одну энчиладу и положил в рот.
Шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать.
Мари опустила руки на колени.
Двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать. Подсчет закончился.
— Я не хочу есть, — сказала Мари.
Джозеф положил перед собой еще одну энчиладу. Начинка была завернута в тонкую, как папирус, кукурузную лепешку. Лепешка была нежная. Джозеф поочередно разрезал их одну за другой и совал в рот. Мари мысленно пережевывала энчилады вместе с Джозефом — крепко зажмурив глаза.
— Что с тобой? — спросил Джозеф.
— Ничего, — ответила Мари. Оставалось еще тринадцать энчилад: они походили на крохотные тючки или свитки.
Джозеф съел еще пять.
— Я что-то неважно себя чувствую, — сказала Мари.
— Поешь — станет лучше.
— Не хочу.
Джозеф покончил с энчиладами, потом открыл кулек и вынул оттуда один из полураздавленных черепов.
— Может, не здесь? — спросила Мари.
— Почему бы нет? — Джозеф поднес к губам сахарную глазницу, откусил. — Неплохо, неплохо, — заметил он, распробовав. Кинул в рот еще кусочек черепа. — Совсем неплохо.
Мари взглянула на череп, который Джозеф жевал, увидела имя, на нем выведенное.
Мари.
Просто диво, как споро Мари помогла Джозефу упаковаться. В спортивной кинохронике показывают прыжки в воду: если прокрутить ленту назад, то прыгун мгновенно, описав в воздухе причудливую обратную дугу, благополучно вновь приземляется на трамплине. Вот и сейчас, на глазах у Джозефа, платья и костюмы по собственной воле влетали в баулы и чемоданы; шляпы, будто птицы, стрелой устремлялись в круглые яркие шляпные картонки; туфли и ботинки вереницей спешили по полу и, точно мыши, сами собой прыгали в саквояжи. Чемоданы с шумом захлопывались, щелкали замки, поворачивались ключи.
— Ну вот! — крикнула Мари. — Все готово!
— В рекордно короткое время, — добавил Джозеф.
Мари двинулась к выходу.
— Погоди, я помогу, — сказал Джозеф.
— Да нет, мне не тяжело.
— Но не тебе же таскать тяжести. Ты сроду и не таскала. Я вызову посыльного.
— Чепуха! — Мари, с трудом волочившая за собой чемоданы, едва переводила дыхание.
За дверью мальчишка-посыльный перехватил у нее чемоданы:
— Senora, por favor!
— Мы ничего не забыли? — Джозеф заглянул под обе кровати, вышел на балкон, оглядел площадь, вернулся в номер, зашел в ванную, проверил шкафчик над умывальной раковиной. — Вот! — В руках он держал какой-то предмет. — Ты забыла свои часы.
— Неужели? — Мари торопливо надела их на руку и шагнула за дверь.
— Не знаю, не знаю… — проворчал Джозеф. — Какого черта нужно трогаться с места, когда вечер на носу?
— Сейчас только половина четвертого. Всего лишь половина четвертого.
— Не знаю, не знаю, — с сомнением повторил Джозеф.
Он еще раз напоследок оглядел комнату, вышел в коридор, захлопнул и запер дверь и спустился по лестнице, побрякивая ключами.
Мари ждала его уже в машине, удобно устроившись на сиденье: свернутое пальто лежало у нее на коленях, а руки в перчатках лежали сверху. Выйдя из гостиницы, Джозеф проверил вещи, сгруженные в багажник, подошел к передней дверце и постучал пальцем в окошечко. Мари открыла дверцу, и Джозеф уселся за руль.
— Ну, наконец-то — в путь! — со смехом воскликнула Мари.
Щеки у нее разгорелись, глаза лихорадочно блестели. Она подалась вперед, словно этим движением могла заставить машину весело покатиться вниз по склону.
— Спасибо тебе, дорогой, что разрешил мне вернуть деньги, которые ты предварительно уплатил за наш номер. Уверена, что сегодня вечером в Гвадалахаре нам будет гораздо лучше, спасибо!
— Угу, — промычал Джозеф.
Он вставил ключ зажигания и нажал на стартер.
Мотор не завелся.
Джозеф снова надавил на стартер. Губы Мари болезненно дрогнули.
— Мотор надо прогреть, — заметила она. — Ночью было холодно.
Джозеф сделал еще одну попытку. Толку никакого.
Руки Мари бессильно упали на колени. Джозеф пытался завести мотор еще шесть раз — безрезультатно.
— Так, — произнес он, откинувшись на спинку сиденья.
— Попробуй еще разок, сейчас заработает, — попросила Мари.
— Бесполезно. Там какая-то поломка.
— Ну же, попробуй еще разок.
Джозеф попробовал.
— Мотор заведется, я уверена, — настаивала Мари. — Зажигание включено?
— Зажигание включено. Да-да, включено!
— Не похоже, что оно включено.
— Включено, видишь? — Джозеф продемонстрировал ей это поворотом ключа.
— Ну так давай, пробуй.
— Пробуй, пробуй! — пробормотал Джозеф, когда по-прежнему ничего не вышло. — Я же тебе говорил.
— Ты не так это делаешь, еще немножко — и сейчас мотор бы завелся! — вскричала Мари.
— Посадим аккумулятор — и черта лысого его здесь достанешь!
— Ну и пускай. Я уверена, сейчас все получится!
— Раз ты такая умная, пробуй сама! — Джозеф выскочил из машины и указал Мари на водительское место. — Давай валяй.
Мари, закусив губу, уселась за руль. Руки ее двигались, будто совершая некий мистический ритуал, призванный одолеть силу притяжения и трения, а заодно одержать победу над всеми законами природы. Она изо всех сил надавила на стартер босоножкой. Мотор хранил торжественное молчание. Сквозь стиснутые зубы у Мари вырвался стон. Она вдавила стартер до упора, а когда задергала дроссельную заслонку, по салону распространился явственный запах.
— Ну вот, ты перезалила карбюратор! — воскликнул Джозеф. — Отлично! Давай-ка пересаживайся на свое место.
Джозеф подозвал трех мальчишек, и они принялись толкать машину под гору. Джозеф прыгнул на сиденье и взялся за руль. Машина резво, с дребезжанием, покатилась, подпрыгивая на ухабах.
Лицо Мари засветилось ожиданием:
— Вот теперь-то она заведется!
Машина не завелась. Она мирно, слегка подскакивая на булыжниках, докатилась до заправочной станции у подножия холма и остановилась у бензоколонки.
Мари сидела молча, не говоря ни слова до тех пор, пока к ним не вышел служащий. Ее дверца была заперта, стекло поднято, и ему пришлось подойти с другой стороны для того, чтобы обратиться с вопросами к супругу.
Механик оторвался от внутренностей мотора, хмуро поглядел на Джозефа, и они негромко заговорили по-испански.
Мари опустила стекло и прислушалась.
— Что он говорит?
Мужчины продолжали совещаться.
— Что он говорит? — настойчиво повторила Мари.
Смуглый механик показывал на мотор, Джозеф кивал, и беседа продолжалась.
— Что там такое? — не унималась Мари.
Джозеф недовольно бросил:
— Погоди минуточку, ладно? Я не могу слушать вас обоих сразу.
— Что там не так?
— Мотор…
Механик взял Джозефа под локоть. Переговоры затягивались.
— Что он тебе говорит?
— Он говорит, что… — начал было Джозеф, но мексиканец подвел его к открытому капоту, и оба над ним наклонились, изучая обнаруженную неполадку.
— Сколько это будет стоить? — выкрикнула Мари им в спины, высунувшись из окошечка.
Механик что-то сказал Джозефу.
— Пятьдесят пять песо, — перевел Джозеф.
— Сколько времени это займет? — спросила Мари.
Джозеф обратился с вопросом к механику. Тот пожал плечами, и оба минут пять о чем-то спорили.
— Сколько времени это займет? — крикнула Мари.
Обсуждение возобновилось.
Солнце клонилось к закату. Мари смотрела, как оно освещает верхушки деревьев за стеной кладбища. Тени постепенно росли, пока вся долина не потемнела, и только небо оставалось чистым и нетронутым, сохраняя голубизну.
— Два дня. А может, и три, — сказал Джозеф, повернувшись к Мари.
— Два дня! А нельзя починить машину так, на скорую руку, чтобы мы смогли отправиться прямо сейчас в другой город, а там нам доделают остальное?
Джозеф задал вопрос механику, тот ответил.
Джозеф обратился к жене:
— Нет, он должен сделать всю работу сам.
— Но это же глупо, глупо, ничего он не должен, ему вовсе незачем делать всю работу одному, объясни ему это, Джо, скажи, пусть он поторопится и закончит ремонт…
Ее не слушали. У них снова завязался обстоятельный разговор.
На этот раз все происходило с черепашьей скоростью. Распаковкой своего чемодана Джозеф занялся сам, Мари оставила свой у двери.
— Мне ничего не понадобится, — объяснила она, почему не стала его отпирать.
— А ночная сорочка?
— Посплю голой.
— Послушай, я ведь тут совсем ни при чем. Это все проклятый мотор.
— Спустись к ним попозже и проследи, как там идет работа.
Сказав это, Мари села на край кровати. Номер был другим. Мари отказалась возвращаться в старый. Заявила, что не выдержит. Потребовала новое помещение, и могло показаться, что они вселились в другую гостиницу, в другом городе. Отсюда открывался вид на грязный переулок и на трубы канализации — не то что в прежнем: на площадь с деревьями в форме шляпных коробок.
— Сойди вниз и понаблюдай за работой, Джо. Если их не контролировать, они не одну неделю провозятся, ты же знаешь! — Мари вскинула глаза на Джозефа. — Тебе надо быть сейчас там, а ты тут торчишь.
— Я схожу, — отозвался Джозеф.
— И я с тобой. Хочу купить кое-какие журналы.
— Американские журналы в таком городке ты вряд ли сыщешь.
— А что, даже и поискать нельзя?
— К тому же денег у нас в обрез, — продолжал Джозеф. — Не хочется телеграфировать в банк. Хлопот не оберешься, и времени уходит целая прорва.
— Но на журналы-то денег хватит?
— На парочку хватит.
— Сколько захочу — столько и куплю! — возбужденно выпалила Мари, не вставая с кровати.
— Господи, да у тебя в машине их там миллион. «Пост», «Колльерс», «Меркьюри», «Атлантик мансли», «Барнаби», «Супермен» — целая куча. Ты и половины статей не осилила.
— Эти журналы старые, — возразила Мари. — Они старые. Я их просмотрела, а когда просмотришь, то уже…
— А ты попробуй не только просматривать, но и почитывать, — едко бросил Джозеф.
Когда они спустились вниз и вышли на площадь, было уже темно.
— Дай мне несколько песо, — попросила Мари, и Джозеф сунул ей деньги. — И научи, как спрашивать журналы по-испански.
— Quiero una publicacion Americano, — не сбавляя шага, ответил Джозеф.
Мари с запинкой повторила эту фразу и рассмеялась:
— Спасибо.
Джозеф направился к автомастерской, а Мари повернула к ближайшей Farmacia Botica. С обложек всех журналов, выставленных на стендах, на нее глядели чужие, незнакомые иллюстрации, чужие, незнакомые надписи. Мари бегло окинула глазами заголовки и перевела взгляд на старика-продавца за прилавком.
— У вас есть американские журналы? — спросила она по-английски, затруднившись с произношением испанских слов.
Старик непонимающе уставился на нее.
— Habla Engles? — спросила Мари.
— No, senorita.
Мари попыталась вспомнить испанскую фразу.
— Quiero… нет, не так! — Она запнулась и начала снова: — Americano… э-э… жюр-нал-ло?
— Oh, no, senorita!
Мари широко развела руками, потом сложила их на поясе, будто губы сомкнулись. Рот у нее открылся и закрылся. Внутренность лавочки перед ее глазами словно задернули завесой. Ее вдруг окружили люди — невысокие, пропеченные солнцем саманные люди, которым она ничего не могла сказать и не понимала ни слова из того, что они произносили. Она попала в город, жители которого ничего не могли ей сказать — и она не могла сказать им ни слова, разве только краснея от смущения и неловкости. И город окружала пустыня, простиравшаяся на многие мили, а дом был далеко-далеко, где-то в другой жизни.
Мари резко повернулась и торопливо вышла.
Во всех остальных лавочках ей попадались только такие журналы, на обложках которых были изображены то залитые кровью быки, то жертвы убийц, то приторно-слащавые священники. Но наконец-то, после долгих поисков, ей удалось напасть на три жалких номера «Пост»: разразившись счастливым смехом, она одарила продавца в этой лавочке щедрыми чаевыми.
Прижав обеими руками журналы к груди, Мари заторопилась по узкой дорожке, перепрыгнула через канаву, с мурлыканьем пробежала по улице, перескочила на другой тротуар, сделала еще одно антраша, улыбнулась про себя и быстрым шагом пошла вперед. Журналы она крепко прижимала к себе, глаза ее были полуприкрыты, она вдыхала отдававший углем воздух и чувствовала, как в ушах у нее шумит ветер.
Звездный свет позванивал блестками на позолоте греческих статуй — высоко на крыше Оперного театра. Мимо Мари прошаркал в темноте мужчина, удерживая на голове корзину с хлебом.
Мари, увидев мужчину с корзиной на голове, внезапно застыла на месте, улыбка пропала; руки, прижимавшие журналы к груди, разом ослабли. Она проводила мужчину взглядом: тот одной рукой бережно придерживал корзину, чтобы она не покачнулась. Пока Мари провожала его взглядом, журналы выскользнули у нее из рук и рассыпались по земле.
Поспешно собрав журналы, Мари бросилась к гостинице — и, взбегая по лестнице наверх, едва не споткнулась.
Мари сидела в номере. Журналы окружали ее со всех сторон, лежали справа и слева, возле ног на полу. Из них Мари построила для себя некий замок, защитившись крепостной стеной с опускной решеткой из слов, — в нем и затворилась. Это были те самые журналы, которые она без конца покупала и листала раньше, а по другую сторону барьера, внутри — у нее на коленях, лежали еще не раскрытыми три потрепанных экземпляра журнала «Пост» (хотя руки ее дрожали от нетерпеливого желания их развернуть и жадными глазами читать и перечитывать). Мари перевернула первую страницу. Она решила изучать все подряд, не пропуская ни строчки. Не пропускать ничего — ни единой запятой, ни одной пустячной заметки, вглядываться в каждую цветную иллюстрацию. Кроме того (это открытие заставило ее улыбнуться), в тех журналах, что лежали у нее под ногами, уйма рекламных объявлений и комиксов: прежде она оставляла их без внимания, а теперь, чуточку попозже, примется за эти кусочки вплотную.
Сегодня вечером она прочитает первый «Пост» — да, сегодняшний вечер посвятит первому, лакомому номеру. Будет смаковать страницу за страницей и завтра вечером, если завтрашний вечер тоже придется провести здесь. Но быть может, мотор заработает — и тогда по воздуху разнесется запах выхлопных газов, резиновые шины ровно зашелестят по шоссе, а ветер будет врываться в окно и трепать ее волосы. Но предположим — всего лишь предположим, — что и завтра тоже придется переночевать здесь, в этой гостинице. Ну что из того: в запасе у нее есть еще два журнала — один на завтрашний вечер, а другой на послезавтрашний. Как ловко удалось ей расписать все это у себя в голове! Первую страницу Мари перевернула.
Перевернула вторую. Глаза ее бегали по строчкам, а пальцы, помимо воли, забрались под следующую и нетерпеливо по ней постукивали, готовясь ее перевернуть. На запястье у Мари тикали часы, время шло, а она так и сидела, перелистывая страницу за страницей, жадно всматриваясь в фигуры людей на фотографиях. Людей, обитавших в другой стране, в другом мире — там, где неоновые вывески отважно теснили ночную тьму алыми полосами, где все запахи были по-домашнему привычными, а в разговорах звучали славные добрые слова. Она же сидит здесь, переворачивая страницы: строки прыгали перед глазами, страницы ворошились так быстро, что превращались в веер. Мари отбросила первый журнал, схватила второй и управилась с ним за полчаса. Отшвырнула и его, взялась за третий, но минут через пятнадцать и он полетел в сторону. Вдруг выяснилось, что дышит она судорожно и трудно, дрожа всем телом, хватая воздух ртом. Коснулась рукой затылка.
Откуда-то издалека веяло ветерком.
Волосы на затылке у Мари потихоньку встопорщились.
Бледной рукой она осторожно дотронулась до них, будто до необлетевшего одуванчика.
За окном, на площади, уличные фонари раскачивались подобно обезумевшим сигнальным огням. Газеты пробегали по канавам целыми стадами овец. Тени сходились в кружок и метались под шаткими светильниками то туда, то сюда: на мгновение появлялась одна тень, потом другая; потом все тени исчезали, все заливалось холодным светом и снова меркло, зачерненное холодной голубоватой тенью. Фонари со скрипом раскачивались на своих высоких металлических скобах.
У Мари задрожали руки. Она воочию видела, как они дрожат. Задрожала и она сама — всем телом. Под броским и ярким узором самой кричащей, самой вызывающей юбки, специально надетой ею для сегодняшнего вечера, в которой она крутилась и выделывала шальные курбеты перед гробовидным зеркалом, под юбкой из искусственного шелка — ее тело было туго натянуто и трепетало проволочной струной. Зубы у нее стучали, склеивались и снова колотились друг о дружку. Губы, слипаясь, размазывали помаду.
В дверь постучал Джозеф.
Они готовились ко сну. Джозеф пришел с известием, что машину уже чинят, но ремонт требует времени, и завтра он отправится понаблюдать, как идет дело.
— Только не стучи больше в дверь, — сказала Мари, раздеваясь перед зеркалом.
— Тогда не запирайся.
— Хочу, чтобы дверь была на замке. Но не надо в нее колотить. Просто скажи, что это ты.
— А что в этом такого — подумаешь, стукнул?
— Странно очень.
— Странно? О чем ты — не понимаю.
Мари не ответила. Она, подбоченившись, обнаженной смотрелась в зеркало. Груди, бедра, все тело двигалось, было живым: она ощущала под ногами прохладный пол, чувствовала кожей воздушное пространство вокруг себя; груди отозвались бы на прикосновение, внутри живота не отдалось бы глухое эхо.
— Бога ради, — не выдержал Джозеф. — Хватит уже собой любоваться. — Он улегся в постель. — Чего ты там вытворяешь? С какой стати обхватила голову?
Он погасил свет.
Мари не могла заговорить с Джозефом: она не знала слов, которые знал он, и не понимала ничего из того, что он говорил. Поэтому она подошла к своей постели, нырнула в нее, а Джозеф лежал в своей, повернувшись к жене спиной. Он будто бы тоже был из числа пропеченных солнцем жителей этого города, а сам город находился где-то далеко-далеко — наверное, на Луне, а планета Земля находилась невесть где, за много световых лет, и добираться туда надо было звездолетом. Если бы только они могли тогда заговорить друг с другом, какой прекрасной стала бы ночь, как легко стало бы дышать, как свободно потекла бы у Мари кровь по сосудам на лодыжках, на запястьях, под мышками! Но ни слова не было произнесено, и ночь состояла из десяти тысяч секунд, отмеряемых тиканьем часов; десять тысяч раз переворачивалась Мари под одеялом, пахнувшим блевотиной; подушка накаляла ей щеку, будто крохотная белая печка, а чернота комнаты напоминала москитную сетку, наброшенную и на саму Мари. Если бы только они перебросились хотя бы словечком — пускай только одним. Но молчание не было нарушено, и вены на запястьях у Мари пульсировали без устали, а сердце, превратившись в мехи, непрерывно раздувало уголек страха, и этот уголек раскалялся до темно-рдяного пылания, вновь и вновь озаряя ее изнутри нездоровым огнем, на который она мысленно взирала, не в силах оторвать глаз. Легкие работали напряженно, без устали, будто Мари была утопленницей и сама себе делала искусственное дыхание. Ко всему прочему, разгоряченное тело Мари обливалось потом: она накрепко завязла между тяжелыми простынями, подобно прихлопнутой и зажатой между белыми страницами солидного фолианта букашке — раздавленной и потому пахуче-влажной.
Пока тянулись так долгие полуночные часы, Мари начало представляться, будто она, как прежде, ребенок. Сердце ее неумолчно бухало, будто исступленный шаман неистово колотил в бубен, а когда этот гул немного стихал, медленно наплывали образы далекого детства — золотистые, точно бронза. Весь мир в те дни наполняло солнце: солнце играло бликами на зеленой листве, на спокойной воде, переливалось на светлых детских волосах. Карусель памяти являла воображению былые лица: они проплывали мимо одно за другим совсем близко и уносились в сторону; вдруг возникало новое лицо, слышался обрывок забытого разговора — и снова все это терялось, исчезало. Круг, еще круг — и еще круг… О, эта ночь тянулась бесконечно! Мари утешала себя тем, что завтра машина заведется непременно: ей чудился ровно тарахтящий мотор, мерещилось шуршание колес по дороге — и в темноте она не могла сдержать довольной улыбки. А что, если вдруг машина не заведется? От этой мысли Мари корчилась и ежилась в темноте, как клочок пылающей бумаги. Вся она превратилась в ничтожный комок — и осталось только неумолчное тиканье наручных часов: тик-так, тик-так, тик-так, и так без конца, и так без конца, до полного изнеможения…
Наступило утро. Мари взглянула на мужа: он, раскинувшись, спокойно спал на своей кровати. Она вяло поболтала рукой в прохладном пространстве между кроватями. Всю ночь ее рука провисела в этом пустом холодном промежутке. Однажды Мари выбросила, простерла руку к Джозефу, однако расстояние было слишком большим — не намного, но все-таки, — и она не смогла до него дотянуться. Она быстро отдернула руку назад — надеясь, что он не услышал и не почувствовал ее безмолвного жеста.
Вот он, Джозеф, — лежит перед ней. Веки безмятежно опущены, ресницы мягко спутаны, будто переплетенные пальцы. Дышит так ровно, что грудная клетка вроде бы и не колышется. Как обычно, успел уже к утру высвободиться из пижамы. Грудь обнажена до пояса. Ноги прикрыты одеялом. Голова лежит на подушке, профиль выглядит задумчивым.
На подбородке пробилась легкая щетина.
Утренние лучи высветили глазные белки Мари. Только они и двигались в комнате, неспешно вращаясь и замирая, окидывая взглядом телосложение мужчины, лежавшего напротив.
На щеках и подбородке Джозефа явственно различался каждый волосок — и каждый был само совершенство. Крохотный зайчик, проникший между шторами, уперся в его подбородок и четко обрисовывал, подобно зубчикам на валике музыкальной шкатулки, малейший волосок на лице.
Запястья Джозефа поросли курчавыми волосиками, каждый из них по отдельности — тоже само совершенство — отливал глянцевитой чернотой.
Волосы на голове лежали ровными прядями, гладкими до самых корней. Ушные раковины отличались точеной красотой. За чуть приоткрытыми губами виднелись зубы — прекрасные зубы.
— Джозеф! — пронзительно крикнула Мари. — Джозеф! — еще раз пронзительно крикнула она, в ужасе замолотив руками по воздуху.
«Бом! Бом! Бом!» — это загремел колокол крытого черепицей большого кафедрального собора, стоявшего на противоположной стороне улицы.
Голуби взмыли вверх белым бумажным вихрем, словно за окном разлетелось по сторонам множество журналов. Они описали над площадью спиралевидный круг. «Бом! Бом!» — продолжали греметь колокола. Засигналил гудок такси. Где-то далеко в переулке шарманка заиграла «Cielito Lindo» .
Потом все стихло; слышно было только, как в умывальную раковину капает из крана вода. Джозеф открыл глаза.
Жена сидела на кровати, не сводя с него взгляда.
— Мне показалось… — Джозеф зажмурился. — Да нет… — Он закрыл глаза и тряхнул головой. — Это просто колокола звонят. — Он вздохнул. — Который теперь час?
— Не знаю. Нет, знаю — восемь часов.
— Силы небесные, — пробормотал Джозеф, переворачиваясь на другой бок. — Еще целых три часа можно поспать.
— Тебе пора вставать! — крикнула Мари.
— Не пора. Ты же знаешь, работу в гараже раньше десяти не начнут. Этих деятелей растормошить замаешься, так что успокойся.
— Нет, ты встанешь! — воскликнула Мари.
Джозеф слегка обернулся к ней. Солнце превратило черные волоски на его верхней губе в медные.
— Да с какой стати? С какой стати, черт побери, я должен вскакивать?
— Тебе нужно побриться! — почти что взвизгнула Мари.
Джозеф застонал:
— Значит, только потому, что мне нужно побриться, я должен вскочить как встрепанный ни свет ни заря — и броситься намыливать себе физиономию?
— Да, тебе это необходимо!
— Я не собираюсь бриться до тех пор, пока мы не окажемся в Техасе.
— Хочешь выглядеть как бродяга?
— Хочу и буду. Я брился каждое утро тридцать дней подряд, будь я проклят, повязывал галстук и отутюживал на брюках стрелку. А теперь — ни стрелки, ни галстука, ни бритья, ничего вообще.
Джозеф таким резким рывком натянул на себя одеяло, что оголил ноги.
Нога свешивалась с кровати, налитая в солнечных лучах теплой белизной, каждый отдельный черный волосок поражал совершенством.
Глаза Мари расширились, неотрывно прикованные к ноге Джозефа.
Она поднесла руку ко рту и крепко его зажала.
Джозеф весь день то выходил из гостиницы, то возвращался. Бриться не стал. Он слонялся по выложенной плиткой площади. Вышагивал так медленно, что Мари, смотревшей на него сверху, хотелось прикончить его на месте — взять и поразить молнией. Джозеф, под деревом, подстриженным наподобие шляпной коробки, остановился покалякать с гостиничным управляющим: стоит и водит носком ботинка по бледно-голубым плиткам. Закинув голову, наблюдает за птицами на деревьях, созерцает статуи на крыше театра, облаченные в свежую утреннюю позолоту. Вот задержался на углу — внимательно приглядеться к движению транспорта. Какое уж там движение транспорта! Джозеф нарочно стоит на углу, нарочно тянет время — и даже ни разу не оглянется. Нет бы сорвался с места, ринулся сломя голову по переулку вниз с холма, забарабанил кулаками в дверь гаража, наорал на механиков, схватил их за шкирку и ткнул носом в мотор — нечего, мол, прохлаждаться!
Как же! Стоит себе и стоит, пялится на эту дурацкую проезжую часть. Вот мимо проковыляла свинья, проехал велосипедист, за ним «форд» 1927 года выпуска, прошли трое полуголых детишек. Ну же, иди, иди, беззвучно вопила Мари: у нее руки так и чесались выбить стекло.
Джозеф вразвалку двинулся по улице. Завернул за угол. На всем пути до гаража будет задерживаться у витрин, глазеть на вывески, изучать картины, вертеть в руках керамические фигурки. Кто знает, не зайдет ли глотнуть пивка. О господи, ну конечно же, еще и пивка.
Мари прошлась по площади, погуляла на солнышке, поохотилась за новыми журналами. Вернулась в гостиницу и занялась ногтями — покрыла их лаком, приняла ванну, снова погуляла по площади, чуточку перекусила и опять вернулась в номер понасыщаться журналами.
В кровать она не ложилась. Ей было страшно. Всякий раз, оказавшись в постели, она впадала в полусон-полугрезу: беспомощно печальное воображение представляло ей все ее детские годы. Память наполнялась давними друзьями и детьми, которых она не видела и о ком не вспоминала целых двадцать лет. Начинала думать о том, что хотела сделать, но так и не сделала. Целых восемь лет после окончания колледжа собиралась навестить Лайлу Холридж, но почему-то так и не собралась. А какими подругами они были! Милая Лайла! В постели Мари принималась думать о книгах — о тех замечательных новых и старых книгах, которые собиралась купить, но теперь уже никогда не купит и не прочитает. А она обожала книги, обожала их запах. Ей вспоминалось прошлое — сколько же там было грустных промашек. Всю жизнь она мечтала иметь у себя книги о стране Оз, да так их и не купила. А почему бы не купить? Жизнь-то еще не кончена! Первое, что она сделает по приезде в Нью-Йорк, — немедленно купит эти книги! И немедленно отправится навестить Лайлу! Свидится также с Бертом, и с Джимми, и с Хелен, и с Луизой! И поедет в Иллинойс побродить по родным местам, где прошло детство. Если только вернется в Штаты. Если. Сердце в груди у Мари болезненно заколотилось, замерло, переждало удар и забилось снова. Если она когда-нибудь вернется домой.
Мари лежала, придирчиво прислушиваясь к биению сердца.
Глухой удар — еще глухой удар — и еще один. Пауза. Глухой удар — еще глухой удар — и еще. Пауза.
Что, если сердце остановится прямо сейчас?
Вот!
В груди у нее — тишина.
— Джозеф!
Мари вскочила. Схватилась за грудь — стиснуть, сдавить, снова заставить работать умолкшее сердце!
Сердце раскрылось внутри, затворилось, загрохотало и сделало двадцать нервных, стремительных ударов, похожих на выстрелы!
Мари упала на постель. Что, если сердце снова остановится и больше уже не забьется? Что тогда? Что предпринять? Она умрет от испуга, вот и все. Не смешно ли? Умереть от страха, услышав, что сердце остановилось. Глупости. Она должна прислушиваться к его биению, не давать ему замереть. Ведь надо вернуться домой, повидаться с Лайлой, накупить книг, снова потанцевать, погулять в Центральном парке и… надо прислушаться…
Глухой удар — еще глухой удар — и еще один. Тишина.
Джозеф постучал в дверь. Джозеф постучал в дверь, а машина не была отремонтирована, и предстояла еще одна ночь. Джозеф так и не побрился, и каждый волосок у него на подбородке красовался по отдельности — один совершеннее другого, а лавочки, где продаются журналы, были закрыты, и журналов там больше не осталось, и они поужинали (так, отщипнула кусочек), и Джозеф вышел вечером прогуляться по городу.
Мари снова сидела в кресле — и волосы у нее на затылке медленно вздымались, словно по ним проводили магнитом. Мари чувствовала себя очень слабой — не могла шевельнуться и встать, тела она лишилась: вся она состояла из биения сердца и чудовищной пульсации тепла и боли, заключенной в четырех стенах. Пылающие веки ее набрякли, словно вынашивали плод, — за ними пряталось дитя ужаса.
Глубоко внутри себя Мари ощутила, как один из крохотных зубцов соскочил с резьбы. А впереди еще ночь, подумалось ей, и еще одна, и еще. И каждая продлится дольше вчерашней. Соскочил с резьбы первый зубец, маятник впервые пропустил удар. Но за первым зубцом последует и второй, и третий — все они взаимосвязаны. Зубцы сплетены между собой: маленький с другим — чуть побольше; этот, который чуть побольше, — с большим, большой — с огромным, огромный — с таким, что еще огромней; тот, что еще огромней, — с громадным, громадный — с колоссальным, колоссальный — с необъятным…
Алая жилка — не толще красной нити, натянулась и затрепетала, нерв — тоньше волокна в красной льняной ткани — задрожал, извиваясь. Глубоко внутри у нее застопорилась крохотная деталь механизма — и вся машина, разладившись, была готова вот-вот неминуемо развалиться на части.
Мари поломке не противилась. Согласилась, что ее сотрясает ужас, что на лбу проступают крупные капли пота, что позвоночник сверху донизу пронизывает боль, что рот наполняется отвратным вином. Она чувствовала себя испорченным гирокомпасом, стрелка которого металась то в одну сторону, то в другую, путалась, дрожала и жалобно хныкала. Краска схлынула с ее лица, как потухает свет в выключенной электрической лампочке, а на стеклянных щеках погасшего резервуара проступают обесцвеченные нити и волоски накала…
Джозеф был здесь, в номере, он давно уже вошел, но как — Мари даже не слышала. Он был здесь, в номере, но разницы никакой это не внесло, его приход ничего не изменил. Джозеф готовился ко сну и расхаживал по номеру, не говоря ни слова, и Мари тоже не говорила ни слова, а только рухнула в постель, пока он перемещался в наполненном табачным дымом пространстве и однажды заговорил с ней, но она его не услышала.
Мари следила за временем. Каждые пять минут взглядывала на часы, часы содрогались, и содрогалось время, а пять пальцев превращались в пятнадцать — колыхаясь и вновь преобразуясь в пять. Дрожь не утихала. Мари попросила воды. Она не находила себе места в постели. За окном дул ветер, скособочивая фонари и расплескивая брызги иллюминации; они исподтишка наносили зданиям боковые удары — и тогда окна загорались, будто широко распахнутые глаза, которые тут же закрывались, если свет устремлялся в другом направлении. На нижнем этаже гостиницы после ужина стояла тишина, в их безмолвный номер не проникали никакие звуки.
Джозеф подал Мари стакан воды.
— У меня бледное лицо, Джозеф, — сказала Мари, зарывшись в складки одеяла.
— Нормальное, — ответил он.
— Нет, не нормальное. Я плохо себя чувствую. И мне страшно.
— Бояться нечего.
— Я хочу поехать в Штаты поездом.
— Поезд идет из Леона, а здесь железной дороги нет, — ответил Джозеф, закуривая очередную сигарету.
— Давай поедем туда на машине.
— Возьмем здесь такси со здешним водителем, а свою машину бросим?
— Да. Я хочу уехать.
— Утром ты совсем поправишься.
— Нет. Нет, не поправлюсь.
— Поправишься.
— Я знаю, что не поправлюсь. Я плохо себя чувствую.
— Переправка нашей машины обойдется не в одну сотню долларов, — заметил Джозеф.
— Не важно. У меня на счету лежит двести долларов. Я заплачу. Пожалуйста, давай поедем домой.
— Завтра выглянет солнышко — и тебе станет лучше. Это у тебя все оттого, что стемнело.
— Да, солнце зашло и ветер сильный, — прошептала Мари, закрывая глаза, повернув голову и прислушиваясь. — О, какой одинокий ветер. Мексика — непонятная страна. Сплошь то заросли, то пустыня или безлюдные пустыри. Там и сям небольшой городок, вроде этого, с редкими фонарями, которые можно погасить одним щелчком пальцев…
— Мексика — довольно большая страна, — возразил Джозеф.
— Разве здешним жителям не бывает одиноко?
— Они привыкли к такой жизни.
— Выходит, страха они не испытывают?
— У них есть вера.
— Как жаль, что у меня ее нет.
— Если ты примешь веру, то перестанешь думать, — сказал Джозеф. — Стоит слишком глубоко во что-то поверить, и места для свежих идей уже не останется.
— Сейчас, — еле слышно проговорила Мари, — мне больше всего именно этого и хотелось бы. Не надо мне места ни для каких свежих идей, хорошо бы просто перестать думать — и поверить во что-нибудь настолько сильно, чтобы некогда было бояться.
— А ты разве чего-то боишься?
— Если бы у меня была вера, — продолжала Мари, не слушая Джозефа, — у меня был бы рычаг, чтобы себя приподнять. Но сейчас у меня рычага нет — и я не знаю, как себя приподнять.
— О господи… — промычал Джозеф, усаживаясь на стул.
— Когда-то я была верующей.
— Баптисткой?
— Нет, тогда мне было лет двенадцать. Но это в прошлом. Хочу сказать о том, что было дальше.
— Ты мне никогда об этом не рассказывала.
— Ты должен был бы знать.
— Что еще за вера? Гипсовые статуи святых в ризнице? Или какой-нибудь особый святой, перед которым надо читать молитвы по четкам?
— Да.
— И он откликнулся на твои молитвы?
— На некоторые. А потом — нет, никогда. Больше ни разу. Уже годы прошли. Но я все еще молюсь.
— И что это за святой?
— Святой Иосиф.
— Святой Иосиф. — Джозеф встал и налил себе в стакан воды из графина. В тишине комнаты слышно было, как лилась одинокая струйка. — Мы с ним тезки.
— Совпадение, — проговорила Мари.
Оба минуту-другую смотрели друг на друга.
Джозеф отвел глаза.
— Гипсовые статуи святых, — пробормотал он, глотнув воды.
Спустя некоторое время Мари его окликнула:
— Джозеф?
— Да.
— Подойди ко мне и возьми меня за руку, ладно?
— Ох уж эти женщины, — со вздохом произнес Джозеф.
Он подошел и взял Мари за руку. Через минуту Мари высвободила руку и спрятала ее под одеяло. Рука Джозефа осталась пустой. Закрыв глаза, дрожащим голосом она проговорила:
— Ладно, забудь. Когда воображаешь, получается лучше, правда. Когда мысленно по моей воле ты держишь мою руку в своей.
— Бог ты мой, — сказал Джозеф и направился в ванную.
Мари выключила свет. В темноте видна была только узкая полоска света под дверью ванной. Мари прислушалась к сердцу. Оно билось упорно с частотой сто пятьдесят ударов в минуту, а ее костный мозг по-прежнему пронизывала мелкая жалобная дрожь, словно в полости каждой кости ее тела была заключена, как в бутылке, трупная муха, которая ныряла вверх-вниз, жужжала, билась и трепетала где-то глубоко, глубоко, глубоко. Взор Мари обратился вовнутрь себя: там притаилось ее сердце, разбивающее себя вдребезги о грудную клетку.
В ванной шумела вода. Мари слышала, как Джозеф чистит зубы.
— Джозеф!
— Да? — отозвался он из-за закрытой двери.
— Подойди сюда.
— Чего тебе?
— Я хочу, чтобы ты мне кое-что пообещал. Ну прошу тебя, прошу, пожалуйста.
— Что еще?
— Сначала открой дверь.
— Ну что там такое? — настойчиво переспросил Джозеф за закрытой дверью.
— Пообещай мне… — начала Мари и запнулась.
— Пообещать что? — после долгой паузы переспросил Джозеф.
— Пообещай… — повторила Мари и не смогла продолжить.
Она лежала на кровати. Джозеф не ответил. Мари слушала, как наручные часы и ее сердце бьются в унисон. На наружной стене гостиницы скрипел под напором ветра фонарь.
— Пообещай мне, если что-нибудь… случится… — Слова Мари, приглушенные и немощные, доносились до нее самой издалека, как если бы она разговаривала с Джозефом, стоя на вершине одного из холмов, окружавших город. — Если со мной что-нибудь случится, ты не похоронишь меня на этом ужасном подземном кладбище!
— Не говори глупостей, — сказал Джозеф за дверью.
— Ты мне обещаешь? — переспросила Мари с широко раскрытыми в темноте глазами.
— О таких глупостях незачем и говорить.
— Пообещай мне — пожалуйста!
— Утром ты встанешь как ни в чем не бывало.
— Пообещай, иначе я не усну. Усну, если только ты мне скажешь, что не дашь меня там похоронить. Я не хочу, чтобы меня там похоронили.
— Ну вот, приехали! — взорвался Джозеф.
— Пожалуйста! — повторила Мари.
— Да с какой стати я должен раздавать всякие нелепые обещания? — раздраженно спросил Джозеф. — Завтра ты придешь в норму. Но если все-таки помрешь, то будешь очень мило смотреться между мистером Гримасой и мистером Зевком, с вьюнком в волосах. — Джозеф от души расхохотался.
Наступило молчание. Мари недвижно лежала в темноте.
— А ты разве не считаешь, что будешь очень мило выглядеть? — со смехом спросил Джозеф из-за двери.
Лежа в темноте, Мари не отозвалась.
— Правда не считаешь?
Кто-то, чуть слышно ступая, прошел по площади, шаги замерли.
— Ну и как? — спросил Джозеф, продолжая чистить зубы.
Мари лежала в постели, недвижно уставившись в потолок; грудь у нее вздымалась и опадала все чаще и чаще, воздух входил и выходил, втягивался через ноздри и улетучивался, из закушенных губ вытекала тоненькая струйка крови. Глаза у Мари были широко распахнуты, руки вслепую стискивали простыню.
— Ну и как? — снова поинтересовался Джозеф из-за двери.
Мари молчала.
— Еще как мило, — ответил Джозеф сам себе. — Милей некуда, — пробормотал он, с шумом пустив струю воды. Он прополоскал рот. — Еще как мило.
С кровати не донеслось ни звука.
— Женщины такие забавные, — обратился Джозеф к своему отражению в зеркале.
Мари лежала недвижно.
— Еще как мило, — повторил Джозеф. Он громко прополоскал горло каким-то антисептиком и сплюнул его в раковину. — Завтра ты придешь в норму.
От Мари — ни слова.
— Нашу машину починят.
Мари не отозвалась.
— Утро покажет, — сказал Джозеф, отвинчивая пробки с тюбиков и накладывая налицо освежающий крем. — Машина, скорее всего, будет готова завтра — самое позднее, послезавтра. Ты не против, если мы здесь еще одну ночь переночуем?
Мари не ответила.
— Не против?
Молчание.
Полоска света под дверью ванной погасла.
— Мари!
Джозеф распахнул дверь.
— Спишь?
Мари лежала с широко раскрытыми глазами, грудь у нее ходила ходуном.
— Спит, — сказал Джозеф. — Ну, женушка, спокойной ночи.
Он забрался в постель.
— Устала.
Ответа не последовало.
— Устала, — повторил Джозеф.
Ветер за окном раскачивал фонари; в прямоугольном номере было темно до черноты. Джозефа начинала одолевать дремота.
Мари лежала с широко раскрытыми глазами, часы тикали на ее запястье, грудь ходила ходуном.
Это был прекрасный день: солнце вступало в тропик Рака. Автомобиль катил по боковой дороге, выбираясь из покрытой зарослями местности на пути в Соединенные Штаты, мирно гудел посреди зеленых холмов, сворачивая на каждом повороте и оставляя за собой слабый, тотчас исчезающий в воздухе след выхлопных газов. Внутри сияющего автомобиля за рулем сидел Джозеф в шляпе-панаме. Его розовое лицо светилось здоровьем, небольшой фотоаппарат притулился у него на коленях. Левый рукав его желтовато-коричневого пиджака, выше локтя, охватывала повязка из черного шелка. Обозревая мелькавшую за окошечком местность, он рассеянно махнул рукой в сторону соседнего сиденья, но тут же спохватился. Он сконфуженно улыбнулся и снова устремил взгляд в окошечко, мурлыкая себе поднос нескладную мелодию. Протянул правую руку и коснулся сиденья рядом с собой…
Оно было пусто.