Глава девятая
1. На шанцах в караульной будке
Майор Джеймс более Крыковым не интересовался — знал, бывшему поручику из капралов не подняться. А капрала и замечать не для чего. Капрал ближе к солдату, нежели к офицеру…
У Афанасия Петровича под началом было всего трое таможенников да караульная будка на шанцах, на Двинском устье, — охранять город от неожиданного нападения воровских воинских людей. Никто в Архангельске воровских воинских людей не опасался, но так было заведено исстари: шанцы, на шанцах будка, при будке таможенники, над ними капрал.
Время летело незаметно. Караульщики — каждый промышлял своим ремеслом: один — Сергуньков, малый тихий и кроткий, — столярничал, поделки его забирала старуха мать, продавала в городе на рынке; другой — Алексей, постарше, — искусно плел сети для рыбаков, продавал, тем и кормил огромную семью. Третий — Евдоким Прокопьев, холмогорский косторез и великий искусник делать всякую мелкую работу, — ни единой минуты не мог сидеть без дела, и что ни делал — все ему удавалось: то начнет резать ножом деревянную посуду, полюбуется, покачает головой, отправит продать, на вырученные деньги купит дорогой заморской проволоки, начнет ту проволоку ковать, — рассказывает, видел-де сольвычегодскую цепочку из замков, хочу, мол, попробовать, может, задастся самому построить, чтобы было не хуже. Построит цепочку дивной красоты, покачает головой:
— Косо построил. К земле тянет. Взлета в ей нет!
— Какой такой взлет тебе еще понадобился?
— А такой, что сольвычегодские мужики имеют. У них покрасивее…
Про цепочку забудет, начнет расписывать ложе для кремневого ружья, пряжку, свистульки глиняные. И то не понравится, подумает, подумает — за финифть и филигрань примется, а там — обратно к дереву, глядишь, режет солонку-утицу.
— Что, Евдоким Аксенович, в обрат пошел? — спросит бывало Афанасий Петрович.
— Да, вишь ты, надумал вот иного узора. Как на ложе его ставил, на ружейное, то и придумал, а туда он мал, здесь в самый раз будет…
Иногда пели втроем. Четвертый караулил на вышке — доглядывал, не видать ли корабля. Заводил, сделав страдающее лицо, Прокопьев, вторил непременно Сергуньков. Без Сергунькова песня не заваривалась. На двинском просторе, на устье, вскрикивали чайки, посвистывал морской ветер, свободно, широко, иногда с угрозою, летела песня. Если на баре появлялся корабль, караульщик на вышке бил в било, кричал в говорную трубу:
— Парус вижу, господин капрал!
Крыков взбегал наверх — на галерею, брал подзорную трубу, всматривался:
— Один. Флаг нидерландский — Соединенных штатов. Торговать идет в прибыток господину майору.
Опять пели песню, занимаясь каждый своим делом.
Афанасий Петрович все прилежнее и настойчивее резал по кости. Теперь у него был весь потребный настоящему искуснику инструмент, были запасы моржовой кости, были краски — расцвечивать кость, было чем ее отбеливать. Работа утешала его, с долотцем и шильцами в руках он мурлыкал песни, веселел, взгляд его прояснялся, точно бы забывалась тяжкая обида.
Глядя, как режет капрал Крыков, Евдоким Аксенович вздыхал:
— Подарил тебя создатель талантом, да не гоже делаешь, Афанасий Петрович. Бесей-чертей тешишь. Злые твои чучела. Вырезал бы складень, на нем угодники в гору тихонечко, легонечко шествуют, на горе во всем великолепии божественное сияние…
— Сияние? — посмеивался Крыков.
— Сияние, Афанасий Петрович…
— Что же оно тебе там засияло?
Прокопьев молчал.
— Сам-то ты, Евдоким Аксенович, того не делаешь, — говорил Крыков, — ну и меня не учи. Я, брат, ученый нынче, повидал твои сияния…
Все же однажды решил выточить угодника: точил-точил, зевал-зевал, угодник не получался. Бороденка вроде бы у деда Федора, никакого благолепия нет, рубашка посконная…
— Ты бы его, Афанасий Петрович, приодел поблагообразнее, — посоветовал Прокопьев, — власяницу, на головочку куколь монаший, будет схимник, постник, подвижник…
Крыков засмеялся, сказал весело:
— Как в сказке сказывается про кота Евстафия: кому скоромно, а нам на здоровье, молвил кот Евстафий, постригшись в монахи, да приняв схиму, да съев впридачу мышку…
Угодник не получился. Крыков переточил его на рыбака, поморского дединьку. Дединька удался, да так, что таможенники только причмокивали и головами качали. После рыбака стал точить дрягиля — двинского грузчика. Когда дело подходило к концу, пришли на караулку гостевать Молчан, Ватажников да Ефим Гриднев. Из свежей рыбы, что днем наловил Евдоким Аксенович, наварили доброй ухи, по рукам пошел полштоф зелена вина.
После ушицы Прокопьев завел:
А и горе, горе — гореваньице!
А и в горе жить, не кручинну быть,
А и лыком горе подпоясалось,
Мочалами ноги изопутаны…
Пламя костра в серых сумерках ночи странно высвечивало бородатые лица Молчана, Ватажникова, Гриднева, бросало бегущие отсветы на поющего Прокопьева, на задумчивого Сергунькова. И такими сильными, такими могучими показались вдруг Афанасию Петровичу эти люди, что он подумал: «Войну с ними воевать бок о бок — не пропадешь! Нет, не пропадешь!»
Пели долго, потом, попозже, Ефим рассказал:
— Люди так сказывают, что дьяк Гусев — не видеть ему бела света — новое дело надумал: брать с рыбарей повесельные не так, как ранее, а иначе. Как рыбарь с моря вынется да к берегу подойдет, брать с него пошлину привальную али пристанную. Как в море идти, так платить ему с посудины — отвальную али рыбную. А повесельные, как были, так им и быть…
Сергуньков охнул, покачал головой.
— Да разве ж мир даст?
— Мир, он по прозванию только что мир! — разбивая палкой головни в костре, молвил Молчан. — Мир! Токи делить тетеревиные да пожни — они мир! А когда с них шкуру драть зачнут, какой они мир…
— Но, но! — строго сказал Прокопьев. — Ты нашего Беломорья не знаешь толком. У нас мир — дело большое. Как в складники сложатся — поди возьми их, ну-тка! Спокон веков пни вместе корчуют, из одной мисы щи хлебают — по сколько семей? Оно, брат, не так-то просто! Народишко ухватистый, даром что лишнее не болтает…
— Разные у вас тут люди! — сказал Ефим.
— Какие такие разные?
— А такие, что со всячиной. Ходили мы давеча к ярмарке бечевой суда тянуть, — кого только нет. Со всей Руси крещеной народ. И гулящих не только нас было: вольных много насчитал я, которых на торную дорогу разбойничать, зипуна добывать горе-гореваньице бросило. А более всего беглые — с пашен, от труда боярского, непосильного.
Говорили обо всем — о непомерных тяготах податей, о новом строении кораблей, о том, как будут туда сгонять людишек из окрестных селений, а может, погонят и издалека. По городу ползли слухи один другого тревожнее. Кузнец где-то вызнал, что ждут из-за моря иноземцами построенный корабль, таких кораблей будет множество, матросам на тех кораблях будет приказано переходить в поганую веру, молиться деревянным болванам, скоблить ножами рыла…
— Врет твой Кузнец! — резко сказал Крыков Молчану. — Брешет нивесть чего, а вы и уши развесили…
Прокопьев подложил в костер еще дровишек, подождал, пока хворост схватило пламя, и сказал, глядя на языки огня:
— Корабли большие строить — дело доброе. Чего тут яриться-то? Я сколь годов на шанцах провел, все бывало думаешь: и мореходы наши — поморцы смелые, и лодьи наши крепкие, легкие на ходу, и бывают в дальних землишках, а кораблями не богаты мы. К нам идут под своими флагами — и бременцы, и англичане, и еще голландцы разные, берут товар наш как похотят, а мы к ним торговать не ходим. Нет, братцы, корабли дело стоящее. Только вот туго нам будет, как погонят на верфи, оно верно… Да что об том гадать…
И завел песню:
За горою за высокою
Плачет тут девка,
Плачет тут красная,
Русская полонянка…
Допели про полонянку. Крыков заговорил, размышляя:
— Враки несет Кузнец твой, враки. Разве ж военные корабли дело не дельное? Были бы у нас тут корабли да фрегаты с пушками, с кулевринами, с абордажными командами, иначе бы жили. Негоцианты да иноземцы, что тайно товары возят, куда бы потише стали. С медведем дружись, да за топор держись, знаю я их, дьяволов, — ходят, высматривают, вынюхивают: для чего пошлину платить, когда нас голыми руками взять можно. Сами про полонянку поете, а своей выгоды не видите…
— Да леший с ними, с кораблями! — усмехнулся Молчан. — Нам что так, что эдак голову в петлю. Чего об чужом думать…
Толкнул Ватажникова в бок, что-то ему шепнул. Ватажников потянулся, так что захрустели суставы, спросил:
— Надобно ли?
— Ничего, — подбодрил Ефим Гриднев. — Они ребята свои, пусть послушают…
Ватажников повел плечами, негромко, осторожно, с оглядкою начал:
Ай, да во городе Казани
Казаки-други гуляли,
Выбирали атамана
Они Разина Степана…
Крыков поднял голову, беспокойно посмотрел на Молчана. Тот оглаживал бороду, глаза его поблескивали при свете костра. Прокопьев слушал, зажав руками голову, вздыхал, потом на половине сам подхватил песню. Подхватил и Сергуньков. «Знают, — подумал Крыков. — Скажи на милость — знают! А ведь покуда я поручиком был — не слышал. Или не ведал, что они знают?»
2. Беда за бедой
Каждый день лодейный мастер Тимофей Кочнев собирался с Иваном Кононовичем в Лодьму — на лечение и отдохновение, и каждый день с поклоном просил еще чуток пожить у бабушки Евдохи, обождать самую малость, — ведь надо же узнать, какова яхта была в дальнем морском плавании…
— Да что — один корабль ты построил, что ли? — спрашивал Иван Кононович.
Кочнев отмалчивался.
Иван Кононович читал толстые книги в кожаных переплетах с хитрыми застежками, высоким голосом пел псалмы, кормил крошками птиц, подолгу беседовал с Таисьей и бабкой Евдохой. Таисья, слушая корабельного мастера, думала о своем; длинные, словно бы всегда влажные ресницы опускались, глаза поблескивали. А однажды она вдруг ответила, да так, что у Ивана Кононовича задрожали руки.
— Пугаете вы, пугаете богом-то, — сказала она, — а зачем? Вон солнышко светит, Двина течет, вон матушка с детушкой пошла, — хорошо все как. А у вас бог злой, мучитель, бояться его, по-вашему, надобно. Для чего так, Иван Кононович?
И улыбнулась.
Вдвоем с Кочневым ждали они цареву яхту: Таисья — кормщика, мастер — свое детище. Степенно рассказывал он Таисье, сколько построил кораблей, какие они были, как спускал первый, как второй. Она слушала молча, глядела туда, откуда должен был появиться парус царева судна…
Пока сумерничали, переговариваясь медленными голосами, пришли Аггей да Егорка с Черницыным — рассказать новую беду: давеча заявился губной староста, рвать подати — кормовые да малые ямские, да большие ямские, да на палача, да на городское строение, — чем будешь платить? А нынче утром ездил по Архангельску конный человек, кричал посадским людям и гостям новый приказ: нести кормовые на цареву верфь, а которые сами не понесут, с того спрос будет короткий. Гости взвыли, тяглые людишки чешутся. Дьяк Гусев придумал рвать с рыбаков повесельные и парусные с каждого паруса и с каждого весла, да еще какие-то там отвальные да привальные…
— Куда им? — спросил Аггей. — Подавятся!
— А корабельное строение? — сурово напомнил Кочнев. — Во, нагнали мужиков на верфь — чем их кормить? Да и на каждого мужика по одному вору, а над тем вором — тать, а над тем татем — боярин. Дело нехитрое.
— Кораблей-то раз, два — и обчелся! — сказал Аггей.
— И то один баженинским иждивением, — молвил Иван Кононович.
— А верфь? А царев дворец? А пушечные потехи?
Аггей был зол, горячился:
— Иноземец вовсе город разорил, рейтарам вот кое время не плачено, таможенникам более года царское жалованье не идет, стрельцы ревмя-ревут, жрать-то всем охота…
Иван Кононович со злорадством посулил:
— Еще не так завоем, еще не те песни запоем. Вот, рассказывают, из Голландии новый корабль плывет на сорок пушек — тоже платить надо. На нем матросы-иноземцы — они ждать не станут, осердятся и назад возвернутся…
Говорили долго, до вторых петухов, и все выходило худо. Тимофей Кочнев говорил меньше других, глядел в потолок, думал, мечтал. Что это за новый корабль из Голландии? И кто его там строил? Интересно, как они нынче киль кладут? И пушки как ставят по палубам?
3. Тайная беседа
Поздней ночью гости постучали условным стуком. Дес-Фонтейнес поднял голову от «Хроники Эриков», которую читал, положил трубку на край стола, с ножом в руке пошел отпирать. Псы заливисто лаяли во дворе. По светлому небу быстро бежали рваные тучи. С грохотом распахнув форточку в калитке, лекарь узнал Яна Уркварта и испанца дель Роблеса.
Гости вошли в дом молча. Ян Уркварт стал греть руки у камина, дель Роблес сел в кресло. Дес-Фонтейнес поставил на стол коробку с табаком, бутылку с ликером. Испанец перелистывал хронику. Вышитая закладка обозначала страницу, на которой остановился лекарь: сражение между — шведами и русскими в давние времена на реке Неве.
— Ну? — спросил Дес-Фонтейнес.
Испанец захлопнул книгу.
— Все это не стоит и выеденного яйца! — ответил дель Роблес. — Вы находитесь в крайности, гере премьер-лейтенант. И флот — дело очень далекого будущего. Пока что это все не выходит из пределов детских игр. Да, они играют увлеченно, но это только игра, ничего больше…
Дес-Фонтейнес смотрел на испанца не мигая, острым взглядом. Испанцу сделалось не по себе от этого взгляда. Дель Роблес поежился, заговорил злее:
— Мне не следовало идти с ними, вот что. Наши карты ни черта не стоят. В самом начале путешествия я перестал быть нужным московитам. В Пертоминском монастыре государь уже меня не замечал. А рыбаки осыпали меня насмешками…
— Значит, они сами справлялись со своей яхтой? — спросил лекарь глуховатым голосом.
— Да, гере, сами.
— Следовательно, они располагают людьми, знающими, что такое море?
Уркварт ответил раздраженно:
— Что же из этого, гере премьер-лейтенант? У них может быть много таких людей, но корабли для военного флота будут у них еще очень не скоро.
— Корабли строят люди! — сказал Дес-Фонтейнес.
— У них нет этих людей.
— У них есть эти люди, гере шхипер. У них много этих людей.
— Я не понимаю предмета нашего спора! — вспылил Ян Уркварт. — Каждый раз мы говорим об одном и том же! К чему?
— К тому, гере шхипер, чтобы ваши впечатления не шли вразрез с моими письмами. Многие из посещающих Московию, вернувшись в Швецию, рассказывают то, что от них желают слышать. В Швеции привыкли к победному бряцанию оружием. Судьба нам благоприятствовала. Победа под Брейтенфельдом возвела нас в степень великой державы. Мы господствуем над устьями всех рек в Германии, большая часть побережья Балтики принадлежит короне. Бремен и Верден, восточная и западная часть Померании, Троньем, Борнгольм, Скония принадлежат нам. Разумеется, трудно в такие времена думать о будущем. Нельзя медлить, гере шхипер, вот о чем я говорю.
— Медлить с чем? — спросил Уркварт.
— С экспедицией во славу короны. Город Архангельск должен быть выжжен до основания. Корабельные мастера должны быть повешены все до одного, дабы московиты не задумывались более о своем кораблестроении. Выход в Белое море принадлежит шведской короне. Я писал об этом дважды, и мне известно, что у меня есть сторонники там, в Стокгольме. Их немного, но они есть. Будущее Швеции зависит от наших действий здесь. Еще немного — и будет поздно. Выход на Балтику в наших руках, зачем же дразнить их воображение здешними водами? Степи — вот их стихия. Пусть скачут там на своих конях и стреляют из луков. Море подвластно шведам, и никому больше…
Уркварт подошел к столу, налил себе ликеру, пригубил, почмокал языком: ликер был хорош. Испанец неподвижно сидел в кресле, вытянув ноги к огню, полузакрыв глаза. Ему хотелось спать. Половины из того, что говорил Дес-Фонтейнес, он не понимал. Другая половина была ясна — прийти, ограбить, сжечь. Но это не так просто сделать.
— С каждым днем, гере премьер-лейтенант, вы становитесь все более решительным! — сказал Уркварт. — Экспедиция в Архангельск вызовет войну. Война с московитами дело не столь простое, как это может показаться…
— Или теперь, или никогда! — решительно сказал Дес-Фонтейнес. — Кто знает, что принесет нам следующий год? Мне известно, что они поминают Ям, Копорье, Орешек, Иван-город и поныне. Они не могут привыкнуть к тому, что у них нет Балтики.
Уркварт усмехнулся:
— Привыкнут!
Дес-Фонтейнес отвернулся от Уркварта. С ним было бессмысленно разговаривать. Он ничего не понимал, этот толстый самоуверенный офицер, с удовольствием облачившийся в платье негоцианта и забывший все ради своих барышей. С потемневшим лицом, сжав узкий рот, Дес-Фонтейнес молчал, глядя на огонь в камине. Потом спросил испанца:
— Русский государь проявлял интерес к верфям на Соловецких островах?
Дель Роблес зевнул, ответил со скукой в голосе:
— Целые дни он проводил на верфях.
— Что еще его интересовало?
— Многое, насколько я умел видеть, но более всего судостроение, гере премьер-лейтенант.
— Он часто говорил с рыбаками?
— Он проводил с ними целые дни на палубе яхты в Белом море. Они рассказывали ему и его молодым свитским о том, как следует плавать в здешних водах, и не только в здешних, но и в океане. В монастыре на Соловецких островах ему принесли старинную лоцию, написанную на дереве, на бересте…
Дес-Фонтейнес молча смотрел на испанца.
— Это плохо, это очень плохо! — наконец сказал он. — Царь Петр здесь набирает волонтеров для своего будущего флота. Чем больше здешних матросов будет на его кораблях, тем хуже для нас. Вам следовало бы, гере шхипер, рекомендовать Апраксину и другим царским приближенным набирать экипажи для будущих кораблей за границей. Чем больше наемников, тем спокойнее…
— Но наемники могут оказаться преданными московитам…
— Не часто! — в задумчивости ответил Дес-Фонтейнес. — Не часто, гере шхипер…
Проводив гостей, Дес-Фонтейнес долго смотрел на потухающие угли в камине. Лицо его ничего не выражало, кроме усталости. Потом он открыл «Хронику Эриков» и стал читать с середины:
…И заботились о лодьях и быстро бегущих судах.
Много больших мешков с деньгами
Было тогда развязано, и деньги розданы тем,
Кто должен был расстаться со своим домом
И не знал, когда вернется обратно…
4. Негоцианты российские
Свечи оплывали.
По крыше дворца на Мосеевом острове надоедливо и однообразно стучал дождь.
Петр сидел на лавке откинувшись, прикрыв усталые глаза, казалось, дремал, но когда Ромодановский замолчал, крикнул нетерпеливо:
— Далее говори!
Федор Юрьевич оглядел бояр, примолкнувших по своим лавкам, взял у Виниуса оловянную кружку, хлебнул из нее. Царь сбросил тесный башмак, пожаловался:
— Душно что-то. И дождь льет непрестанно, а все душно.
Ромодановский опять заговорил. Петр слушал, томясь.
— Пожары на Москве да пожары. Нельзя более деревянные дома строить. Вот возвернемся — думать будем. Еще что?
— Поход потешный, что давеча с Гордоном на осень определен был… Как теперь? Готовиться?
— Близ Коломенского чтобы готовили… Далее что?
— Челобитная на полковника Снивина.
Петр промолчал. Федор Юрьевич стал говорить о полковнике, что-де замечен во многих скаредных и богомерзких поступках, мздоимствует бесстыдно, иноземцам во всем потакает, россиянам от него ни охнуть, ни вздохнуть.
Царь зевнул с судорогой.
— Кто пишет?
— Гости суконной сотни — Сердюков со товарищи…
— И пишут, и пишут! — потягиваясь на лавке, сказал Петр Алексеевич. — Недуг, ей-ей! Встал им иноземец поперек горла. Ладно, хватит нынче. У тебя тоже жалобы, Андрей Андреевич?
Виниус поклонился толстой шеей, лицо у него было бесстрастное, совершенно спокойное.
— Против иноземцев?
— Против, государь, так!
Петр топнул разутой ногой, волоча башмак, пошел к столу, на котором потрескивали свечи.
— Сговорились? Одно и то же с утра до ночи!
Виниус тоже крикнул:
— Ты вели прочесть, государь, а после ругайся!
И стал читать. Нарышкин, Зотов, Шеин дремали на лавке, клевали носами. Яким Воронин ножиком строгал палку; ножик был тупой, Яким то и дело со скрежетом точил его на железном гвозде.
— Да перестань ты! — вдруг гаркнул царь.
Воронин испуганно спрятал нож, на цыпочках вышел вон.
Виниус все читал. Петр недовольно морщился, но слушал внимательно. В челобитной поминалось фальшивое серебро, воровство, что чинилось иноземцами, скупка ворвани на пять лет вперед, обманы таможенных целовальников, татьба с жемчугом, смолою, пенькою и многими другими товарами, бесчинства в городе, как селятся иноземцы где захотят…
— Может, и не врут? — сказал Петр, словно бы раздумывая.
Виниус сделал на своем лице неопределенную мину: кто его знает, как бы говорил он, воля твоя, государь, тебе, небось, виднее.
Царь беспомощно, по-детски огляделся.
«В великое разорение пришли, — читал Виниус, — и подати тебе твои, великий государь, платить никак не можем, домы наши разрушены, и благолепию конец наступил, ибо тот аглицкий немец нами правит и делает чего похощет, властен над душою и животами нашими…»
— Нет, не врут! — решительно произнес Петр. — Кто пишет?
Лицо его стало злым.
Виниус твердой рукой поправил очки на толстом носу, поискал подпись.
— Гость Лыткин со товарищи, государь.
— Не врут, а как быть? — спросил Петр. — Что ж мне сих иноземцев, в толчки прогнать? Где твой Лыткин?
— Покуда на Соловки ходили — все ждал. Да не один ждал, много их тут. В ельничке обжились, харчишки себе на костре варили, народ степенный, богатей, видать…
— Зови!
Ромодановский крикнул в раскрытую настежь дверь:
— Лыткина там, гостя, со товарищи покличьте!
Петр ходил по столовому покою из конца в конец, туфель волочился за ним на ленте. Дьяк Зотов встал на колени, развязал ленту, бережно поставил цареву туфлю на лавку. Было слышно, как возле дворца испуганными голосами перекликались денщики:
— Где купцы с Вологды, с Холмогор, с Архангельска? Живыми ногами шевелись…
В двери тянуло сыростью, запахом реки, туманом…
Купцов было пятеро, все измаявшиеся ожиданием, похудевшие, грязные: сколько ночей спали в ельнике у дворца, боясь пропустить Петра Алексеевича. К такой жизни не скоро привыкнешь после перин да собольих одеял. Все пятеро поклонились в землю. Петр молча смотрел на них: они глядели не робко, злые глаза на опухших от комариных укусов лицах, злые зубы, — словно стая волков…
— Ну? — спросил Петр Алексеевич.
Лыткин вышел вперед, заговорил сурово:
— Пропадаем, великий государь…
Другие кивали, поддакивали, вздыхали. Сначала было непонятно, о чем речь, потом Лыткин осторожно спросил:
— Наслышаны мы, что замыслил ты, великий государь, строить корабли. Так ли?
Петр подался вперед, глаза у него блеснули, зажглись.
— То великая радость, государь. Дай самим возить товары за моря, послужим тебе, большой капитал сложим — тогда бери! Бери сколь надобно…
— Стой, стой! — крикнул Петр. — Повтори, что сказал? Значит, по сердцу? Любо?
— Любо! — вместе, перебивая друг друга, заговорили купцы. — Уж так-то любо! Даром товар наш идет, ваше величество, пользы не даем, какой можно. Ты вникни…
Не боясь, обступили царя, стали рассчитывать цены, показывали на пальцах сотни денег, кули, бочки, дюжины тюленьих кож… Петр слушал, кивал, потом велел подать пива, набил табаком трубку. Купцы вспотели, такого поворота дела никто не ожидал. За столом, потчуя жалобщиков, Петр велел Виниусу писать указ о первых негоциантах-навигаторах, кои повезут товары свои за моря. Но когда Виниус раскрыл было рот, чтобы спросить, как ограничить в торговле иноземцев, Петр цыкнул на него и велел больше об этом не говорить. Поднял кружку, сказал весело:
— За первых российских негоциантов-навигаторов, виват!
И выпил залпом.
Перед дворцом не враз рявкнули пушки, посуда на столе зазвенела. Купец Лыткин, словно закружившись от царского почета, кричал:
— Про наше здоровье из пушек палят? Да я, да господи, да разве ж я… Все отдам! Ты меня, государь-батюшка, еще не знаешь! Ты меня приблизь!
Его оттаскивали, он верещал из угла:
— Ручку облобызать! Рученьку, господи! Да я…
Поздней ночью, после петухов, заявился Осип Баженин. Могучими руками отпихнув от дверей стражу с алебардами, ввалился в царев покой, столкнул с дороги гуляющих купцов, подсел к царю:
— То все пятака, ваше величество, не стоит в самую ярмарку. Разгон надо брать, да только как с людишками сделается, где наберешь? Самоедины тут есть, некрещеные, велишь — нахватаю к корабельному строению и сюда, на Соломбалу, и ко мне, в Ровдинскую деревню, да на ручей на Вавчугский, — тогда дело подвинется. Да еще немчин Крафт чтобы отцепился от меня, не лаялся срамными словами…
— Ну бери, бери самоединов! — нетерпеливо сказал Петр. — Еще чего?
— Воеводе укажи про них! — попросил Баженин. — А то отъедешь, а дело мое без тебя и станет…
Петр кликнул Меншикова, велел ему звать Апраксина, Иевлева. С ними пришел Лефорт, сонный, розовый, приветливый, сел рядом с царем, похвалил за доброе согласие с купцами, улыбался гостям, хозяйничал за столом — учтиво, вежливо. Александр Данилович Меншиков понимающе кивал на слова Лыткина, спорил с ним в углу покоя. Лыткин дивился — молод, а голова умная.
— Ну, ну, живее говори! — торопил Петр Осипа Баженина.
— Чего уж живее, Петр Алексеевич: пушки буду для кораблей сам лить, порох буду сам делать — невелика хитрость. Братец мой богоданный многим искусствам и художествам обучен — совладает. Канаты вить зачнем, парусную снасть ткать на машинах…
Петр стиснул Баженину плечо, потряс:
— Не врешь?
Осип широко перекрестился.
— Федор Матвеевич, Сильвестр Петрович, вам здесь быть! — крикнул царь. — Бажениным братьям все делать, как скажут! Людей им давайте на верфи без сумления, самоединов, черный народ, чтобы было кому дело делать…
— Да откуда их набрать? — спросил Апраксин. — Государь Петр Алексеевич, ведь сотни народу понадобятся, да куда сотни — тысячи…
Осип Баженин вытянул шею к Апраксину, ударил кулачищем по столу так, что подпрыгнули подсвечники, заорал:
— Ты, воевода, где хочешь, там и бери работных людишек! Мне государь повелел строить! Давай народишко, хоть роди! Коли не восхотят — в цепи, кнутами гони на верфи. С тебя взыщут, с воеводы!
Федор Матвеевич ответил, бледнея:
— Ты не кричи! Не то…
— Что не то?
Купец Никешин говорил в это время Петру:
— На реке Керети, государь великий, близ деревеньки малой Чернорецкой, на Коле, государь, слюды видимо-невидимо. Они, немцы аглицкие, ее покупают у нас не по дельной цене, — сколь возжелают, столь и заплатят. Слезы, а не торговлишка. Построим корабли, сами за море слюду повезем…
Серое, сырое, безветренное утро застало гостей за гретым пивом — царь, купцы, Меншиков, Лефорт, споря друг с другом, считали, что можно брать на Руси, чтобы везти за море, какие от чего надобно ждать выгоды, где быть поначалу проторям и убыткам, какую прибыль даст кораблям торговля…
— Ты погоди! — говорил Меншиков купцу Лыткину. — Погоди, господин хороший! Птичье перо для чего не считаешь? Замараться боишься? Врешь! Гагачий пух иноземец с руками оторвет. Слушай меня, голова дубовая. Мехами тебе беспременно торговать надобно — куницей, рысью, волком, росомахой. Я тебя научу. Я к тебе в долю пойду, обучу как надобно. Для чего дрянью торговать? Торговать надобно товаром добрым…
Осип Баженин ходил по столовой палате, тупо смотрел пьяными недобрыми глазами, хвалился:
— Нынче людей мне пригонят — назавтра верфь не узнаешь! То-то! И мне воевода не указ, я сам воеводу учить буду! Нынче Баженин Оська, а завтра Осип Андреевич, а еще через денек — граф али князь Баженин! Я все могу!
И пел с угрозой в голосе:
Ах, вы братцы, вы братцы мои,
Удальцы вы, братцы мои…
Погодя на карбасах и лодьях всей компанией переехали Двину, пошли смотреть ярмарку. Петр отмахнулся от свитских, отстал, спрятался в маленькой церквушке, подождал, пока и свитские и купцы пройдут мимо. Он был в короткой куртке, вроде тех, что носят иноземные матросы, шею замотал шарфом, на ремне у бедра болтался нож в чехле из рыбьей кожи. Никто не узнавал в нем царя, только огромный его рост привлекал внимание народа. Ярмарка была в самом разгаре, иноземные негоцианты медленно прогуливались среди гор вяленой рыбы, среди бочек с ворванью, между коробами и бочонками с дорогой икрой, возле лавок, где на шестах были вывешены ценные меха. На лицах иноземцев было написано презрение, они ничего не покупали и даже цен не спрашивали, — просто прогуливались от нечего делать, сытые, спокойные, молчаливые, нелюбопытные. А русские гости зазывали их, взмахивали мехами, раздували подшерсток куницы, показывали, сколь добротен воск, какова пенька, что за дивный лен. Иноземцы шли не оборачиваясь. Калека-юродивый потянулся к ним обрубком руки, залепетал беззубым ртом. Один из аглицких немцев пнул убогого ногой в ботфорте. Баба с пирогами, покрытыми тряпицей, сунулась было к важным гостям — ее угостили плетью. Подвывая, она пошла прочь, два пирога выпали из ее лукошка в ярмарочную грязь, с перепугу торговка не подняла их. Безмолвные, ни о чем не говоря друг с другом, иноземцы шли меж рядами торгующих; их провожали взгляды, исполненные ненависти.
Петр шагал сзади, не слишком близко, но так, что видел все, видел и юродивого, видел и бабу, растерявшую пироги, видел и взоры, которыми провожали иноземцев, слышал и слова, которые летели им вслед.
В немецком Гостином дворе царь приценился к товарам, которыми торговали иноземцы: к брабантскому лазоревого цвета сукну, к красной меди в брусках, к зеркалам и к крупнозернистому пороху. Все было дорого, так дорого, что Петр сердито насупился. Выходило, что за сорок соболей можно было купить маленький брусок меди, моток ниток да кружку деревянного масла…
В густой толпе, окружившей ярмарочного скомороха, царь постоял, посмотрел: скоморох смешно показывал, как иноземец покупает овчину у русского гостя. Посадские смеялись, крутили головами, скоморох слезно причитал…
Петр улыбнулся, отошел и сразу же встретил Патрика Гордона, — тот искал хорошего трубочного табаку.
— А, Питер! — сказал Гордон. — Зачем ты здесь так рано ходишь?
— А ты зачем? — спросил Петр.
— Я имею дело.
— Ну, и я имею дело.
Они пошли дальше бок о бок. Гордон увидел табак, стал торговаться. Иноземец холодно улыбался, не уступал. Петр думал о чем-то, сдвинув брови, глядя поверх голов ярмарочного люда. Гордон наконец сторговался.
— Добрый табак купил? — спросил Петр.
— Табак добрый, но чересчур дорогой! — сказал Гордон. — Очень, слишком, чрезвычайно дорогой…
— Почем платил?
Гордон назвал цену. Петр Алексеевич выругался, заговорил громко:
— Татьба, а не торговля! Ножи, знаешь, почем? Медь, камка, ладан, я сам спрашивал! Свои цены назначили, стоят на них дружно, всем кругом. Ходят по торгу, словно идолы, все наперед знают, а наши, бородатые, седые, — за ними вприскочку. Эх!
Патрик молчал, попыхивая трубкой, шел медленно, смотрел невесело. Петр жаловался, глядел на Гордона с высоты своего огромного роста, дергал его за руку:
— Рвут за свои хлопоты иноземцы столь много, что диву даешься. И мы в руках у них, слышишь, Патрик, вот как в руках. Они на своих кораблях к нам ходят, а у нас кораблей нету, они хозяева над нами…
— Да, они хозяева, Питер! — сказал Гордон. — Какую цену они назначат, такую цену вы и имеете, да, Питер. Они разоряют вас и богатеют сами…
— Ничего, ничего! — с угрозой сказал Петр. — Покуда терпим… есть иные — предполагают, что и не видим мы, так оно зря: видим. Видим, да куда подашься? На дюжину недобрых иноземцев может один с умом попадется, искусник, делатель. От него польза немалая… Погодим, Патрик…
Гордон перебил:
— Погодим, — нет! Нельзя больше погодим, Питер. Ты строишь корабли, надо строить непременно, молодец! Надо строить много кораблей. Тогда барыши будут вам, — вот как, Питер… Я еще буду говорить, слушай меня…
Гордон разговорился; беседуя, перебивая друг друга, она вышли на берег Двины, сели на бревно. Петр Алексеевич, усмехнувшись, попросил табаку набить трубку.
— Ты генерал, Патрик, — сказал он Гордону, — а мне еще до генерала далеко служить. Попотчуй меня своим генеральским табаком…
Гордон попотчевал, Петр раскурил свою трубочку, спросил как бы невзначай:
— Давеча, Патрик, как были мы в Пертоминском монастыре, поведал ты нам всем, что есть-де листы такие, куранты называемые. Будто часто, чуть не раз в неделю сии куранты печатают и многое в них полезное прочитать можно…
Сидя на бревне у самой двинской воды, долго говорили о курантах, о ценах, о торговле, о кораблях и заморских странах. Петр смотрел на серую Двину, Гордону иногда казалось, что он и не слушает. Но Петр Алексеевич слушал внимательно и думал свои думы…
Погодя, когда поднялись, чтобы идти к кораблю, царь вдруг сказал:
— Люди надобны, Патрик, многознающие, ученые, доброхоты нам. Да где их враз набрать?
Он сжал локоть Гордону, добавил сморщившись, с неприязнью:
— Твой-то полковник Снивин в Архангельске что творит? А? Ты упреди. Тебя жалея, до поры терплю. А не то… слышь, Патрик?
Гордон поклонился, ответил одними губами:
— Слышу, Питер. Я его предупрежу. Но, государь, сие будет напрасно. Такие люди, как полковник Снивин, должны быть повешены в назидание иным на Кукуе. Большой столб и перекладина…
— Ты что, ополоумел? — спросил царь.
— Я — нет! Я не имею желания, чтобы ты меня жалел, Питер. Вот как…
5. Трудно человеку жить!
В канун Ильина дня стало точно известно, что к двинскому устью наконец пришел долгожданный Ян Флам на своем судне. Рябов сговорил деда Игната на завтра за четыре деньги, и не торопясь, утренним холодком, Иван Кононович, Тимофей, Таисья и кормщик выплыли на Двину к Соломбале — встречать дивное судно. Таисья радостно улыбалась навстречу горячим солнечным лучам, смешно морщила нос, пела тихонечко свои милые песенки, мужики вели степенный разговор о фрегате: что на нем за пушки и верно ли, что их сорок четыре, какова оснастка, как-то будут служить здесь голландские матросы…
— То — третий корабль, — заметил Иван Кононович. — Быстро поделалось: не было и единого, а нынче три…
— Чего же быстрого, — отозвался Тимофей, всматриваясь в даль — туда, откуда должен был появиться фрегат, — разве то быстро?
Рябов, расчесывая гребенкой золотистую бороду, придерживая на двинском ветру кудри, рассказывал, как слышал беседу царя Петра с ближними боярами, когда гуляли по случаю спасения в Унской губе, возле Пертоминского монастыря. Царь тогда точно сказывал: быть на Руси флоту, и начало тому флоту строить на Архангелогородской верфи.
— То ты сам своими ушами слышал? — громко спросил Тимофей.
— Сам.
— Верно говоришь?
— Врать не обучен.
Тимофей подвигался на лавке, поморгал, облизал губы. На лице его проступило счастливое, ребячье выражение.
— Возрадовался! — насмешливо сказал Иван Кононович. — Будешь ты строить, как же! Пришлют Николса да Яна, а тебе — топорик в руки, тюкай да по зубам от них получай за учение…
Свет, вспыхнувший в глазах Тимофея Кочнева, погас, он закашлялся, сплюнул, отворотился. Таисья прижалась плечом к плечу мужа, спросила шепотом:
— Чего он его так?
— Ожесточился человек! — тихо ответил кормщик. — Думаешь, ему легко? Корабль построил, а глядит на него издали, воровским обычаем.
Рябов помолчал, уставился вдаль, в туман, откуда вынырнула вдруг черная резная морда фигуры, украшающей нос «Святого пророчества» — нового фрегата, идущего из Голландии. В это же время корабль увидели на Соломбале — на Банном, на Никольском и на Большом. С верфи со звоном ударили пушки. Баженины побежали с пальниками по палубе своей яхты — сальвировать новому кораблю; побежали пушкари и по палубам нового «Апостола Павла». Иностранные торговые корабли и конвои, словно испугавшись, что малость припоздали, ударили бортовыми батареями, мортирами, погонными пушками. В прозрачном осеннем утре над Двиною то здесь, то там отрывались от кораблей белые ватные дымки, гулко прокатывался выстрел, а с Кег-острова малиновым звоном разливались новые колокола Ильи-пророка. Чуть погодя ударил большой колокол Варваринской церкви, потом вперебор, словно на пасху, весело зазвонили в монастыре и в церкви Николы.
«Святое пророчество», фрегат со светложелтыми лакированными галфдеками, с задранным кверху ютом, с галереей, изукрашенной резными изображениями морских чудищ, со слюдяными фонарями над кормой, медленно, тяжело разворачивался на Двине, чтобы стать на оба якоря перед Мосеевым островом, с которого тоже палили царевы пушки.
— Здоровый! — сказал Кочнев.
— Щеки до чего преогромные! — заметил Иван Кононович.
— Богов-то надо было об чего-то упереть — вот и щеки тебе.
— Богов много понатыкано! — покачал головой Рябов.
— С такими богами тонуть первое дело, — усмехнулся старый корабельный мастер. — Надо же понатыкать!
— А паруса пузатые! — пришепетывая, сказал дед Игнат. — Вишь, вздулись…
— Почем за него плачено, не знаешь? — спросил Тимофей Рябова.
— Одиннадцать тысяч ефимков будто бы, — молвил Рябов.
Кочнев присвистнул, Иван Кононович засмеялся в бороду.
— Оно на рубли-то сколько потянет? Одну тысячу двести? — Он ткнул Тимофея кулаком в бок, трубно захохотал. — А, Тимоха? Мой-то «Павел» едва не четыреста стоил со всем с обряжением. А получше будет…
— На твоем богов мало! — ответил Тимофей. — Твой одну только морду всего и имеет, какой же он корабль…
— Будет вам языки точить! — тоже посмеиваясь, сказал Рябов. — Умницы какие!
На берегу между тем били в тулумбасы, играла рожечная музыка — бояре и князья с почетом и уважением встречали иноземных моряков. Из Игнатовой посудины было видно: царевы свитские катили к берегу бочки — угощать; повара волокли оловянные и медные блюда с закусками, несколько шлюпок сновали между пристанью и вставшим на якорь фрегатом. Каждого матроса, выходившего на берег, царь обнимал и быстро целовал, а когда из шлюпки поднялся по сходням капитан Ян Флам — царь, улыбаясь, долго держал его за локти, вглядывался в лицо, потом прижал к себе — один раз, еще раз и еще.
— Во! — сказал Рябов. — Видали, мужики?
— Отчего оно так? — опять спросила Таисья.
— Отчего да отчего! — отмахнулся Рябов. — Повелось так на нашей на матушке-земле…
Вздохнул, улыбнулся и приказал:
— Полдничать давай, пускай иноземные матросы нам завидуют…
Встали у бережка, разложили шанежки, жареную палтусину, луковки. Дед Игнат легкими ногами, обутыми в кожаные морщни, побежал в кружало, где под дверью с бараньим черепом уже дрались голландцы, купил полштоф, вернулся обратно, рассказал:
— Нынче в городе себя покажут господа иноземные мореходы. Едва на твердь господню ступили — в кровище…
Рябов разлил по кружкам, задумался, потом негромко промолвил:
— А все же… три корабля. И все с пушками…
— Тебе-то прибыль велика! — сладко глядя на водку, ответил Игнат. — Не ты товары за море повезешь…
Поблизости остановилась лодчонка. Из нее выскочил Крыков, совсем худой, с землистым лицом. Подошел, присел в карбасе на лавочку, пригубил водки, закусил шанежкой.
— Чего на божьем свете слыхать? — спросил Рябов.
— Вести добрые, — ответил Крыков, — никто с тем делом справиться не может, так моим таможенным солдатам поручили: оброки будем теперь с вашего брата рвать. Повесельные и парусные, не слыхивал? А который не заплатит до барабанного бою — на государеву верфь, зачет — шесть денег за день…
— А ежели у меня, к примеру, ни весла, ни паруса? — спросил Рябов.
— Карбас монастырский потопленный — за тобой, — ответил Крыков, — дело простое.
— Очумели они?
Крыков усмехнулся, словно оскалился, посмотрел невесело в кружку, где солнце играло в мутножелтой кабацкой сивухе, сморщился и выпил.
— Цветочки еще! — угрюмо сказал Иван Кононович. — Ягодок ждите…
Закусив еще, послушали музыку на новом корабле и, расталкивая носом карбаса другие лодьи и посудинки любопытных архангелогородцев, отправились восвояси.
Дома бабка Евдоха пекла пироги, жарила говядину, толкла чеснок на подливу. Поправляя сбившийся платок, сказала:
— И чего оно такое деется? Ранее, молода жила, что ем — добро. А нынче — то пирожка захочу, то мяска, то лапшевника с курятиной. Ох, пора костям и на место…
Рябов ухмыльнулся на старухины малые хитрости: как он с моря вернулся, так она его и потчует с молодой женой-то — послаще, пожирнее. Знает, что беден рыбак, словно церковная мышь, вот и хитрит, будто для себя старается.
Сели за стол, за чистую скатерть, Крыков спросил:
— Кормщик, как жить станешь?
Рябов поиграл ложкой, положил ее, погладил ладонью и тоже спросил:
— Ты об чем, Афанасий Петрович?
— О том — чего хлебать будешь, — объяснил Крыков. — Царь на Москву подастся, в монастырские служники тебе путь навеки закрыт. Лоцманом много ли заработаешь? А ныне — осень, зима наша студеная, кровли над головой у тебя нету, рыба не наловлена, зверь не настрелян, молода жена, я чай, для холодов и рухлядишки никакой не имеет…
Таисья порозовела, опустила глаза.
— Заботы больно много! — сказала бабка Евдоха, ставя на стол щи. — Вон она кровля, а вон она и печка…
— Погоди, бабушка! — прервал Крыков. — Я не для приличия толкую, я об деле… И ты сядь да слушай…
Бабинька села, сделала строгое лицо: мужикам не перечат, а коли мужик велит слушать — значит, уважает, совета ждет.
— Косторезное мое умение знаете, — сказал Крыков, — я в том художестве среди нашего поморского народа человек не первый, но и не самый последний. А коли оно так, то доски мне нарезать для вас за пустяк почитаю…
— Батюшка! — всплеснула руками бабка. — Соколик ясный, ненаглядный…
— Погоди! — рассердился Крыков. — Дай сказать, бабинька. В молодые годы, пока не ослабела глазами, была ты набойщица — и скатертная, и портошная, и сарафанная, — что ни на есть первая по нашим местам. Верно говорю?
Рябов подтвердил — верно. Он и нынче помнил бабинькины холсты с предивными узорами — в парусах, кораблях, рыбах, птицах, травах…
— Краску ты знаешь как варить, — продолжал Афанасий Петрович, — секреты свои старинные тоже, небось, не забыла. Доски я вам с Таисьей нарежу новоманерные, чтобы за холсты за ваши в Гостином дрались…
— Я золотом еще шить могу, — тихо сказала Таисья, — пояски знаю как делать, те, что на Печоре, да на Пинеге, да на Онеге плетут…
Поели, Крыков поднялся — прощаться. Бабка Евдоха вдруг припала к его груди, прижалась, заплакала. У Таисьи задрожали розовые, всегда насмешливые губы, кормщик крякнул, стал смотреть в угол, на бабинькины лечебные травы…
— Откуда ты такой человек? — спросила Таисья. — Почему ты такой, Афанасий Петрович?
Крыков не ответил, прокашливался, будто поперхнулся сбитнем. Рябов вышел с ним на крыльцо, оба сели, стали чесать кривую собаку, что кормилась при бабке Евдохе. Собака клала морду то Рябову на колено, то, боясь обидеть Афанасия Петровича, совалась к нему.
— Вот оно как, Иван Савватеич! — сказал в задумчивости Крыков.
— Оно так…
Помолчали.
Собака ловко поймала муху, кляцнув зубами. За избою протяжно мычали коровы, чужая телка заглянула во двор, испугалась, отпрыгнула. Где-то в городе запела рейтарская труба.
— Трудно человеку жить! — молвил Крыков.
Рябов посмотрел на Афанасия Петровича, на его загорелое открытое лицо, заметил морщинки, которых раньше не было, печальную складку у рта и согласился:
— Нелегко!
6. Крутой разговор
Незадолго до отплытия на Москву, когда царский караван уже грузился на Двине, Патрик Гордон еще раз побывал у полковника Снивина. Весь день генералу недомогалось, но к вечеру он поднялся с лавки, на которой лежал, накинул плащ, взял палку и, насупившись, пошел к дому полковника. Внуки, дочь и сам полковник Снивин сидели вокруг стола, уставленного конфетами и печеньями. Потрескивали свечи, сервировку украшал большой букет скромного вереска, который должен был напоминать вересковые луга милой Шотландии. Завитые, в кудрях и буклях, внуки смотрели на дедушку ясными глазками, в два голоса пели ему умилительные шотландские песенки. В камине, ради сырого вечера, стреляя, горели смолистые сосновые пни. Кофишенк из рейтар подавал крепко заваренный душистый кофе с винными ягодами.
Гордон сидел между внуками, против дочери. Анабелла вздыхала, утирая влажные глаза кружевным платочком. Лицо генерала было неприветливым, мохнатые брови низко нависли над суровыми глазами…
Кофишенк рукою в перчатке еще налил кофе. Снивин услал его вон. Патрик Гордон велел детям поиграть в соседней комнате. Анабелла, прочитавшая от скуки много рыцарских романов, вложила руку отца в протянутую ладонь полковника. Но едва она вышла, Гордон выдернул свою руку и заговорил резко:
— Полковник Снивин, я пришел к вам затем, чтобы предупредить вас именем государя!
Снивин встал, лоснящиеся щеки его побелели.
— Полковник Снивин, — продолжал Гордон, — царь Петр более не мальчик, которого вы все очаровывали враками и дешевыми фейерверками на Кукуе. Царь Петр — зрелый муж. Дважды здесь, в Архангельске, вы давали в его честь обеды, и теперь вы льстите себя надеждою, что ему неведомы мерзости, которые вы творите. Ему многое ведомо, полковник Снивин! Он имеет верных соратников, которые, даже рискуя навлечь на себя его гнев, говорят ему правду. Ваши подлые деяния…
— Господин генерал! — воскликнул Снивин.
— Вы оскорблены? — с ненавистью спросил Гордон. — Вы желаете сатисфакции? Вы намерены предложить мне поединок? Я буду счастлив заколоть вас, ибо покончить с вами — значит спасти доброе имя Патрика Гордона…
Снивин шагнул вперед, уронил стул, прижимая руки к сердцу, заговорил:
— О сэр! Ужели вы не знаете, что таможенный поручик, из-за которого вы приписываете мне столь много неблагородных поступков, изобличен в преступлениях несомненных? Сей негодяй и вор, мздоимец и грубиян…
Генерал спросил с усмешкой:
— Вы в этом совершенно уверены?
— Я в этом уверен так же, как и в том, что он из поручика превратился в капрала.
— Но ненадолго, полковник! — твердо сказал Гордон. — Я употреблю все мои силы к тому, чтобы несчастный вернулся к должности, занимаемой им доселе. У меня есть достаточно терпения, вы знаете эту черту моего характера. И царь, слава создателю, мне иногда еще верит…
Он велел слуге подать плащ.
Вошла Анабелла с внуками, внуки протянули к деду ручонки, как научила мальчиков их мать. Дед смотрел на детей сверху вниз — неприступный, чужой.
— Отец! — воскликнула Анабелла.
Полковник Снивин горько вздыхал: он не мог смотреть спокойно, как суров дед со своими внуками. Анабелла, ломая руки, рыдала навзрыд. У внуков съехали на сторону ротики, оба заплакали. Это было непритворное горе, внуки любили своего сурового деда. Сильными руками генерал взял старшего мальчика, поднял его высоко, сказал шепотом:
— Прощай, дитя!
Взял младшего, поцеловал в пухлую теплую щеку, прижал к своей широкой груди:
— Прощай и ты, мое дитя, прощай навеки!
Ни дочери, ни полковнику он не поклонился.
Шагая по кривой улочке, Патрик Гордон опять почувствовал себя совсем плохо: стеснило сердце, нечем стало дышать. Уронив палку, генерал схватился руками за колья забора и тотчас же понял, что сползает на землю. «Теперь я здесь немного передохну!» — подумал Гордон, но земля куда-то стала проваливаться, и он перестал и видеть, и слышать, и думать.
Очнулся генерал в доме полковника Снивина. Лекарь во всем черном, с темным лицом и узкими губами, размешивал в стакане золотистое питье. Анабелла неподалеку шепотом разговаривала с мужем. Лицо у Снивина было самодовольное и спокойное.
«Он меня похоронил! — подумал Гордон. — Но, черт возьми, я еще не умер. Разумеется, я побывал там, но я вернулся оттуда обратно. Я даже пробыл там порядочное время, но теперь я здесь. Какое горе для вас, сэр, не правда ли?»
Сердце билось ровно, спокойно. Лучик солнца — маленький и веселый — светился на одеяле, видимо, было утро. Лекарь с питьем в стакане подошел близко. Взор его встретился с взглядом Гордона.
— О, вам лучше? — спросил лекарь настороженно.
— Да, мне лучше! — ответил Патрик Гордон и сам подивился силе и звучности своего голоса. — Пожалуй, мне совсем хорошо. Я просто устал, мало спал, много ел и пил. В моем возрасте лучшее лечение — это воздержание. Благодарю вас, господин доктор, я не употребляю лекарств…
Спокойным движением он отодвинул от себя руку лекаря, сел в постели, сказал со вздохом:
— Очень сожалею, что огорчил мою дочь и ее супруга — господина полковника. Чрезвычайно сожалею. Но теперь мне совсем хорошо… Я здоров!
Оставшись наедине с лекарем, генерал спросил:
— Как вас зовут, сэр?
— Меня зовут Дес-Фонтейнес.
Гордон кивнул и заговорил задумчиво:
— Все довольно просто, господин доктор, довольно просто, если подумать как следует. Когда мы служим русским честно, то нас ненавидят наши соотечественники, не правда ли? И нашептывают русским про нас всякие мерзости. И русские, вероятно, правы, когда не совсем доверяют нам. С какой стати они должны нам доверять?
Дес-Фонтейнес холодно улыбнулся.
— Генерал увлечен этим народом! — сказал он. — Иногда так случается…
— Это случается со всеми, кто живет тут долго, — ответил Гордон. — У кого есть уши, чтобы слышать, и глаза, чтобы видеть, и кто, разумеется, не совсем глуп…
— Вот как?
— Смею вас уверить, сэр, что именно так.
— А я думаю иначе, генерал. Правда, я тут провел не много времени, но предполагаю, что московиты недостойны уважения…
— Почему же?
— Потому, что здесь происходят неслыханные жестокости…
— Неслыханные в цивилизованном мире?
— Хотя бы в цивилизованном мире.
Гордон поудобнее вытянул длинные ноги, поправил подушку под спиною, заговорил глухо, горько:
— Будь трижды проклят мир и дураки, его населяющие. Коперник тридцать пять лет откладывал печатание своей книги, боясь этого вашего цивилизованного мира, и увидел труд свой, выданный типографщиком, только на смертном одре. И он был прав в своей боязни, Коперник. Инквизиция осудила его труд, как еретический. Я сам читал в «Конгрегации Индекса», что книга Коперника запрещена, потому что противоречит священному писанию. А Галилей? Вы лекарь, сэр, и должны знать эти славные имена! Черт возьми, в вашей Европе Галилея заставили отказаться от самого себя…
Дес-Фонтейнес смотрел на Гордона не отрываясь; было видно, что слушает он с интересом.
— А когда Галилей умер, то ему отказали в погребении на кладбище. Вы осведомлены об этом? И о Джордано Бруно вы тоже осведомлены? Кстати, сэр, вы никогда не видели свинцовую тюрьму Пьемби в Венеции? Нет? А я имел честь ее видеть! Шесть лет Бруно продержали в этой тюрьме, а несколько позже живым сожгли в Риме…
На щеках Гордона проступили пятна, глаза сурово блестели из-под нависших бровей, голос звучал мощно.
— Он был наказан столь милосердно, сколько возможно, и без пролития крови, — с гневной насмешкой повторил Гордон формулу смертного приговора святой инквизиции: «Без пролития крови…»
— Это было почти сто лет тому назад, — прервал Дес-Фонтейнес. — Нравы с тех пор изменились…
— Нравы нисколько не изменились! Разве статуя Бруно — этого великого из великих — поставлена под куполом собора святого Петра в Риме? Что же вы молчите? Разве инквизиция осудила сама себя? Нет, сэр, никогда — слышите вы? — никогда не поставят Джордано в соборе! И эти проклятые варвары еще смеют осуждать московитов, смеяться над ними и хулить то дурное, что видят здесь, так, как будто они сами ангелы, слетевшие с небес. Слушайте меня внимательно, сэр: когда я в молодые годы бывал в епископстве Вампергском, там за пять лет сожгли шестьсот ведьм, и среди них было сожжено двадцать три девочки, самой старшей из которых еще не исполнилось десяти лет. В княжестве Рейс за два года сожгли более тысячи волшебниц. По всему вашему цивилизованному миру каждый день пылают костры инквизиции…
— Я лютеранин! — негромко произнес Дес-Фонтейнес. — Поверьте, генерал, что деяния инквизиции мне не менее отвратительны, нежели вам…
— Про лютеран и кальвинистов мне тоже кое-что известно, — со злою усмешкою ответил Гордон. — Запоминать образцы человеческой жестокости, глупости и тупоумия — достойное занятие. Так вот ваш Лютер изволил назвать Аристотеля князем тьмы, злым сикофантом, козлом и дьяволом. А ваш Кальвин в Женеве сжег живым Сервета, который кое в чем, только кое в чем с ним не согласился. И, дьявол вас возьми, речь идет не о религиозных толках, а о вашей Европе. Так вот в этой Европе у меня есть знакомый, который отговаривал меня ехать в Московию, он и поныне судья ведьм в Фульде, его зовут Балтазар Фосс, он хвалился перед своими гостями, что за семнадцать лет сжег девятьсот ведьм. Девятьсот, сэр. А всего в вашем прекрасном цивилизованном мире — этим хвастаются сами инквизиторы — сожжено сто тысяч ведьм. Сто тысяч ни в чем не повинных жизней, среди которых девочки, старухи или красавицы. За что их сожгли?
— Заблуждения народов…
— А, заблуждения? — крикнул Гордон, спуская с постели ноги. — Девочке дают в руки кусок раскаленного железа, и если она его не может удержать, значит она ведьма? А если может — ведьма вдвойне. Красавицу бросают в реку, если она тонет — она ведьма, если не тонет — непременно ведьма! Заблуждение народов? Проклятый сумасшедший, отвратительный мир, преступники, непроглядная тьма…
— Вы в крайности, генерал! — решительно сказал Дес-Фонтейнес. — У вас, несомненно, разовьется воспаление во всех жилах и осядут соли, если вы не будете следить за своим здоровьем…
Гордон усмехнулся одним ртом.
— Соли, жилы, воспаление, — сказал он. — Неужели вы думаете, что я так глуп? Убирайтесь и велите подать мне чашку крепкого кофе!
Лекарь поклонился и вышел. Гордон стал одеваться, но вдруг задумался и, отыскав взором распятие, опустился на колени. Он молился о ниспослании спокойствия тяжко живущим людям, о ниспослании мира на свою грешную душу, о ниспослании разума тем, кто теряет его в суете сует. Его изрытое глубокими морщинами лицо старого солдата было сурово и строго, но в выцветших глазах дрожали слезы.
— Господи сладчайший, — шептал он, требовательно глядя на маленькое распятие, — господи всеблагий! Ужели не услышишь ты меня? Услышь, господи! Помоги и посоветуй, внуши и научи, ибо не знаю я, как дожить остатние мои дни…
Когда Анабелла принесла ему чашку дымящегося кофе, он застегивал пряжки на своих башмаках.
— Тебе бы стоило еще полежать, отец! — сказала Анабелла.
— Для чего? — спросил Гордон отрывисто. — Для того, чтобы дольше прожить? А для чего жить?
Молча он выпил кофе, набил душистым табаком свою трубку и вышел из дома полковника Снивина. В этот же вечер Дес-Фонтейнес с невеселой усмешкой сказал полковнику, что если жизнь генерала продлится, о чем, разумеется, следует просить господа бога, то Россия будет иметь верного человека во всех ее грядущих испытаниях.
— А вы предполагаете, что здоровье генерала в опасности?
— Года… много пережито… горячность нрава…
— Да, он крайне горяч! — задумчиво произнес Снивин. — Крайне. С ним нелегко.
— Вам с ним особенно трудно.
— Что вы этим хотите сказать?
— Ничего, полковник, решительно ничего, кроме того, что вряд ли генерал слишком доволен вашей деятельностью здесь…
Снивин сурово промолчал.
7. Перед дальней дорогой
В ночь на 26 августа Петр Алексеевич отдавал последние распоряжения Иевлеву и Апраксину, остающимся в Архангельске. Во дворце на Мосеевом острове набралось немного народу, все молодые; свитские постарше расположились на стругах и дощаниках, там было не так тесно и куда удобнее, чем во дворце. Под ровный дождик хорошо спалось на мягких перинах, под теплыми меховыми одеялами, да и пора была отоспаться за все миновавшие трудные дни.
В столовой палате дворца пахло сыростью, от долгих дождей протекала крыша, вода мерно капала на угол стола, мочила корабельные чертежи. Петр долго не замечал, потом рассердился. Погодя по крыше застучали сапоги, сиплый голос прокричал:
— Авдейко, топора подай, царь ругается…
Петр Алексеевич, рассматривая чертежи кораблей, которые должны были строиться в Соломбале и на Вавчухе, в баженинской верфи, говорил капитану Фламу:
— Погрузишь корабль свой поташом добрым, смолою, хлебом отборным, льна возьмешь, пеньки, досок самых наилучших. Пусть видят — идет корабль русский, имеет товар на борту отменнейшего качества. Торгуй честно, как бы дешево для начала ни продал — все ладно. Что там дешево, то здесь куда как дорого. Начав сами торговать, побудим и купечество наше к сему зело полезному занятию.
Капитан Флам вынул чубук изо рта, кивнул:
— Так, государь!
И тотчас же опять засопел чубуком.
На крыше вновь послышался сиплый голос:
— Авдейко, я топора дождусь, али околевать мне тут?
Другой голос снизу ответил:
— На перевозе Авдей, уключину чинит…
Царь вынул из кармана сложенный листок бумаги, разгладил его, почиркал пером, заговорил веселым голосом:
— На вырученные деньги привезешь что написано в сей бумаге. Мы тут давеча с Иевлевым да с Апраксиным писали, может дорого будет, так для всякого опасения дадим тебе казны. Ефимками, капитан, не швыряйся, побереги деньгу-то. Шпыни тамошние, небось, втридорога драть будут, так ты и поторгуйся — не зазорно! Сядь сюда, пиши…
Капитан Флам сел, Петр отодрал ему лоскуток от листа, стал диктовать:
— Пиши: гарус на флаги корабельные.
— Сколько?
— По деньгам, брат, по деньгам. Дешев будет — поболее, дорог — поменее. Далее… фонарь купишь к пороховому погребу.
— Сколько?
— А один, капитан, покуда. Может, он никуда и не годится, фонарь заморский. Посмотрим, в другой раз за море побежишь, коли вещь добрая, еще купишь. Далее пиши, капитан: часы песочные, корабельные. Штурманский сундук купи, самый наилучший, со всем инструментом навигаторским…
— Очень дорого! — предупредил капитан Флам.
— Один и купишь, коли дорог! — велел Петр. — Да и поторгуйся, сразу не бери.
Капитан Флам отрицательно покачал головой.
— Ты что? — спросил царь.
Флам вынул изо рта чубук, положил перо, отодвинул от себя клочок бумаги, на котором писал. Петр смотрел на него молча, ждал, что скажет.
— Государь, — негромко заговорил Флам, — государь, очень трудно делать, как ты приказываешь. Невозможно, государь. Нельзя покупать для тебя дешево. Они будут смеяться. Они смеялись, когда мы строили для тебя корабль в Голландии, они говорили: русский царь не заплатит, он царь бедный, подати задолжал татарскому хану…
У Петра дернуло щеку, он схватил медный шандал, поднялся во весь рост. Александр Данилович повис на его плече, Апраксин отобрал шандал, поставил на стол. Петр сел, обильный пот выступил на его лице. У Апраксина дрожали губы, Меншиков все гладил Петра по плечу, шептал:
— Ничего, Петр Алексеевич, погоди, Петр Алексеевич, вот водицы студеной испей…
Было очень тихо, только вода все капала да капала с потолка на стол. Капитан Флам сидел спокойно, точно ничего и не случилось.
— Вишь, Федор, как говорят! — сказал Петр тихим голосом Апраксину. — Флам не врет, Флам мужик верный…
Крепко потер лицо обеими ладонями, кивнул капитану, чтобы тот писал дальше:
— Штурманский сундук самый добрый…
Флам снова взял перо, Петр приказал твердым голосом:
— Три сундука. Денег не жалей. Говори — покупаешь для русских кораблей. Спросят, где те корабли, отвечай с усмешкой: увидите! Александр Данилыч, взбуди Виниуса, вели писать указ моим именем, пусть мешок ефимков везет капитан Флам. Еще пиши, капитан: меди в листах купишь, бакаут, серу горючую…
Пришел заспанный Виниус, Петр приказал Апраксину диктовать указ о деньгах. На крыше затюкал топор, — наконец принялись чинить. Петр Алексеевич подвинул к себе корабельные чертежи, вновь стал разбираться с Иевлевым, каковы будут корабли. Меншиков с кружкой сбитня притулился рядом, советовал, спорил, Сильвестр Петрович тоже вдруг разгорячился. Петр обнял их обоих за плечи, сказал шепотом:
— Не быть нам без моря, нет, не быть, братцы…
Иевлев и Меншиков смолкли, повернулись к царю. Он все говорил ровным шепотом, горячо, убежденно, страстно:
— Не быть нам без Черного, без Азовского. Не быть, не дышать, нет. То верно. Голландцы, купечество ихнее, говорят — давеча Флам поведал, — без Балтики-де вдесятеро хуже московитам, нежели бы с гаванями там. Наше, все наше, — Орешек, Иван-город, Копорье… Царь Иоанн, Иван Васильевич Грозный об том…
— Шведа воевать? — нагнувшись к царю, схватив его за руку, спросил Меншиков. — Петр Алексеевич, государь, помилуй, под шведом ныне сколь народищу, где нам с сиротством с нашим…
Петр хлопнул ладонью по столу, спросил:
— Ополоумел? Кто об войне и говорит?
С горечью усмехнулся, твердым ногтем провел по чертежу корабля, приказал Иевлеву строго:
— Сии роскошества, Сильвестр, гирлянды да цветы цветущие, убери для бога! Богаты больно, думаешь? А нынче слышал, как мужик почитай весь вечер топора искал — царю крышу на дворце починить. Царю-ю, не кому-либо! Не дам черного дерева на отделку, его из-за моря везти, а почем негоцианты сдерут, ведаешь ли?
— Ведаю, государь!
— То-то!
Попозже со струга во дворец пришли желтый от болезни Гордон и Лефорт. Женевец велел затопить печку, подавать ужинать. Крышу наконец починили, в столовой палате стало теплее. Ровно, глухо лил дождь над Двиною, над уснувшим Архангельском, над Мосеевым островом, над царевыми стругами, лодьями, дощаниками, карбасами, готовыми к дальнему пути на Вологду и к Москве…
За ужином Патрик Гордон спросил у царя, как будет с сигналами, когда караван отвалит от города. Петр ответил с усмешкой:
— Полно, господин генерал! Али не наигрались? Какие там сигналы! Еще Переяславль вспомни да ботик на Яузе. Было и миновало…
Он с молчаливой усмешкой оглядел лица свитских, сидевших за столом, задумчиво добавил:
— Было да миновало. Строили город Прессбург, на Переяславле корабли сваливали, сколь вздору было, сколь ребячества. Нынче же государственный консилиум, господа совет!
Засмеялся и поднял кружку за корабельное строение на Белом море, за корабельщиков Апраксина с Иевлевым, за добрые успехи на новых верфях. Всю эту ночь он был задумчив, пил мало, часто разжигал свою трубку и, казалось, вслушивался в однообразный шум осеннего дождя. Апраксина и Сильвестра Петровича на прощание обнял, поцеловал трижды, велел строго:
— Пишите, братцы по самомалейшим нуждам. Как Флам с кораблем уйдет — отпишите, как строение корабельное двинется — пишите.
На рассвете на Мосеевом острове, на Соломбале, в Архангельске и на царских морских кораблях загремели пушки, отдавая салют уходящему вверх по Двине цареву каравану. Дождь лил сплошной пеленою, как из ведра. В царской поварне заливали печи, иноземные рейтары ломали, навалившись плечами на дверь, боковушку, в которой остались меда и водки. Пристав нагайкой стегал юродивого, певчие под навесом отжимали мокрые ризы.
Царев струг делался все меньше и меньше, весь караван заволокло дождем. У Двины крепко пахло дымом, грибами, Апраксин повернулся к Иевлеву, сказал усталым голосом:
— Ну, Сильвестр, отгостевались. Наплавались, погуляли, вина попили, побеседовали. Теперь отоспаться, да и за работу.
И крикнул гребцам:
— Гей, люди! На весла!
Пока переплывали Двину, Апраксин клевал носом; дома, вздрагивая от сырости и бессонных ночей, сбросил мокрую одежду, натер тело душистым брабантским уксусом, накинул легкую пушистую шубейку и, с наслаждением потянувшись, посоветовал:
— Ложись живее, Сильвестр! На тебе вовсе лица нет! Ложись, голубчик, помни, что недавно едва не отдал богу душу…
Слуга принес Сильвестру Петровичу чистое белье, пахнущее лавандой, поверх мехов на широкой постели ловкими руками расстелил белоснежную простыню, быстро рассовал серебряные грелки с кипятком. Иевлев, раздеваясь, спросил:
— Не слышал, что давеча государь сказывал про моря — Черное да Азовское?
Федор Матвеевич приподнялся на локте:
— Не слышал.
Иевлев рассказал, Апраксин выслушал молча, потом лег навзничь. Сильвестр Петрович, переодевшись во все сухое, закинул руки за голову, потянулся всем телом, вдохнул запах лаванды, подумал — и впрямь хорошо!
И тотчас же корабль, на котором он шел по черным волнам Черного моря, мотнуло, положило на бок, понесло, да так, что лишь вечером понял Иевлев — то был не корабль, а добрый, здоровый молодецкий сон…
Вволю корушки без хлебушка погложено,
Босиком снегу потоптано,
Спинушку кнутом попобито…
Песня
Нас поборами царь
Иссушил, как сухарь.
Рылеев