12
Десятого числа в Верховном Тайном Совете продолжали рассуждать о Меншикове. Положили: дать капитану Пырскому, назначенному сопровождать его, пятьсот рублей на расходы, да на пятьдесят подвод прогонных денег.
На другой день Александр Данилович отправился в ссылку. Но отъезд его из Петербурга ничем не напоминал о постигшей его опале. Это был великолепный выезд высшего воинского чина империи. Впереди поезда, состоящего из множества колясок, берлин и фургонов с разным имуществом, ехали четыре кареты шестернями: в первой сидел сам Александр Данилович с женой и свояченицей, Варварой Арсеньевой; во второй — сын его; в третьей — две дочери с двумя служанками; в четвертой — брат Дарьи Михайловны, Арсеньев, и другие приближенные, все были в черном.
Сто двадцать конвойных из личной охраны Александра Даниловича, вооруженных ружьями, пистолетами, сопровождали опального генералиссимуса. За бывшей невестой императора следовал ее прежний штат: гофмейстер, паж, конюхи…
Большие толпы народа собрались на пути движения поезда, с великим удивлением наблюдали столичные жители эту необыкновенно пышную, и даже, казалось, торжественную процессию.
Жадно вглядывался Данилыч — в последний раз, может быть! — в окраины Санкт-Петербурга, что уже мелькали за каретным окном. Вот они выстраданные им, ставшие родными места!.. Проплыла последняя улочка, дома маленькие, но под один горизонт, за ней — плац, потом — прочная, ухоженная казарма… Спокойно, размеренно, словно в гарнизоне ничего не случилось, прохаживаются возле полосатых будок подтянутые, бравые часовые, равнодушные к тому, что вот отправляется в ссылку он, высший воинский чин, генералиссимус российских войск Александр Данилович Меншиков… Что им, часовым… Несут они гарнизонную службу — и кончено! Так и должно…
«А вот откуда появились здесь, возле новой столицы, за самой заставой, вот эти нелюдимые зады крестьянских дворов, что смотрят на дорогу развалившимися, черными гумнами? — думал Меншиков под лепет бубенчиков. — Чьи крестьяне? И когда это успели они разориться?»
По ухабистым, хлипким осенним дорогам, мимо нахохлившихся сел, деревень — нищих, дымных и голых, пропахших печной сыростью, прелью, — катился великолепный, блестящий, словно свадебный поезд. Выгибали крутые шеи рысаки, раскормленные до желобов на крупах и спинах, храпели, вздрагивали всей кожей; косили огненными глазами, озирались на опушку плохого лесишка, раскинувшегося беспорялочно сбоку дороги, где в сумерки уже начинали светиться волчьи глаза. Лихо свистали гайдуки, выли форейторы, зычно гаркали кучера, приговаривали:
— Ии-эх вы-ы… очи сокольи, брови собольи, груди лебедины, походкой павлины!..
Малиновым звоном заливались поддужные валдайские колокольчики…
Весьма и весьма неприятно поражены были таким выездом Долгорукие и другие, теперь близкие к государю, вельможи.
— Смеется «пирожник» над властью, низвергшей его! — нашептывали они Остерману. — Знать, мало ему?
И в тот же день к Пырскому вслед поскакал нарочный адъютант с объявлением: «При князе людно; едут многие с ружьями». Приказано: «для предосторожности оружие отобрать».
В Тосно Александр Данилович слег, снова пошла горлом кровь. И он написал в Верховный Тайный Совет, просил выслать к нему доктора Шульца, который изъявил желание следовать за ним, но до сих пор еще не приехал.
Письмо это было отослано Пырским тайному советнику Степанову, который доложил его Остерману. В тот же день Пырскому было отправлено приказание: все письма Меншикова доставлять в Верховный Тайный Совет.
Но самое горькое ждало Александра Даниловича впереди. Каждый день ему придумывали новое наказание. Нарочные один за другим посылались к нему вдогонку с приказаниями — то вернуть оставшиеся ордена, то отобрать несколько лошадей экипажей, то, наконец, сослать Варвару Арсеньеву в монастырь.
Эта свояченица Меншикова особенно тревожила его врагов. Некрасивая, горбатая, но одаренная редким умом, она пользовалась большим уважением самого покойного императора. Александр Данилович охотно советовался с ней. Когда Дарья Михайловна отлучалась, Варвара Михайловна оставалась с детьми и вообще наблюдала за их воспитанием. Враги поспешили разлучить Меншикова с этой советчицей.
Первое время по прибытии в Раненбург Меншиков еще надеялся на то, что здесь его оставят в покое. Помещен он был в крепости, которая, по распоряжению Пырского, запиралась по сигналу «вечерней зори» и отпиралась «с утреннею». При всех комнатах были поставлены часовые.
Самому Александру Даниловичу позволено было Пырским писать, но только в его присутствии. Со всех писем снимались копии и заносились в особую книгу, которую Пырский впоследствии представил в Верховный Тайный Совет. Не имея точных указаний, Пырский был в большом затруднении и решил не выпускать Меншикова никуда, кроме церкви, которая была в слободе, и то сопровождал его сам с шестью солдатами, а против церкви во время богослужения ставил караул из сорока человек.
В своем несчастье Меншиков утешал себя единственно тем, что может наконец отдохнуть после тяжелых трудов и забот. Пырский осторожно передавал ему столичные слухи, что-де государь неблагосклонно принял первую военную знаменитость империи — князя Михаила Голицына, приехавшего в Петербург; говорили, что фельдмаршал, после представления своего императору, в беседе с ним заступался за Меншикова: быть может, им было сказано прямо, как, бывало, говаривал он самому государю, может быть, к теперь он прямо в глаза сказал молодому Петру, что не следует так жестоко наказывать, ссылать без суда и следствия весьма заслуженного и уже старого человека?..
Все могло быть. Ведь Михаила Голицын тоже выпестован Великим Петром, — прям, честен и смел, бок о бок с Данилычем прошел он боевой славный путь русской армии от Нарвы до Переволочны! Оба они петровская военная кость. А солдат ведь хорошо понимает солдата!..
Обращали на себя внимание также и толки, что великий канцлер Головкин, которого Остерман ловко оттер на второе место в иностранных делах, что даже этот великий молчальник заговорил, пытаясь поднять свою старую голову. Но против изворотливого, хитрого Остермана трудно было выставить что-нибудь веское, кроме, пожалуй, того, что он был равнодушен к религии, и Головкин, как говорили, решился-таки хоть этим уколоть «скрозьземельного» немца.
— Не правда ли, странно, — спросил он как-то его при народе, — что воспитание нашего императора поручено вам, человеку, не нашей веры, да, кажется, и никакой?
Придворные полагали одно время, что Головкин хочет заменить Остермана своим сыном. Но разве под силу было Головкину, да еще в одиночку, бороться с таким жохом, как Остерман?!
Обо всем этом Александр Данилович знал; Пырский, келейно, с глазу на глаз, пересказывал ему многие столичные новости.
— А что про меня в гвардии говорят? — пытался Данилыч расспрашивать Пырского о самом заветном, но тот в таких случаях каждый раз заметно мялся, старался перевести разговор на другое.
— Что, боишься? — допытывался Данилыч.
— Да о чем говорить… — тянул Пырский. — Все пошатилось, везде пестрота, свары, лай…
— Ладно, пусть их, поживем — увидим, — бормотал Меншиков, думая: «А Пырский парень смышленый».
Однако мечты Александра Даниловича о более или менее спокойном существовании скоро рассеялись. Еще в декабре 1727 года Верховный Тайный Совет, опасаясь чтобы Меншиков не задобрил стражу, которая состояла из бывших в свое время в его личной охране копорских солдат, приказал «разместить их в армейские полки и в воронежский гарнизон», Меншикова же не выпускать даже в церковь; было указано — молиться ему в церкви полотняной, что прислана в Раненбург из лефортовского дворца. А 5 января Пырскому, подозреваемому в получении подарков от Меншикова, было предписано сдать команду присланному новому начальнику охраны — Мельгунову, которому была дана уже другая, несравненно более суровая, инструкция по содержанию арестованных.