Книга: Меншиков
Назад: 22
Дальше: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

23

— Комиссия раскопала по Военной коллегии та-акие дела! — рассказывал Павел Иванович Ягужинский Андрею Ивановичу Остерману.
— Я слышал об этом, — мягко улыбался Андрей Иванович. — А потом… Об этом же в свое время еще Шафиров в сенате «шумел».
Остерман сумел сохранить хорошие отношения со всеми; этот мягкий, обходительный, всем улыбающийся человек тщательно скрывал под своей беспритязательной внешностью величайшее честолюбие. Он «вне лагерей», ровен со всеми, серьезен, глубоко задумывается по малейшему поводу. Когда Андрей Иванович что-либо рассказывал, были в его повествовании шутки, недомолвки, отступления, были и живость, задумчивость — всего в меру.
В мужском обществе Андрей Иванович умел помолчать. Полагал: «Кто крикливее в пустяках, тот безгласнее в деле. Пустой сосуд звонче полного». А если говорил, то строго размеренно, ровно, смягчая «некую сухость» неизменно приятной улыбкой. В дамском обществе его речи отличались некоторой таинственностью, а вообще преобладала в них этакая тонкая давнишняя грусть. «Словом, — говорили про него, — приятнейший человек и… золотая головушка!»
Ягужинский по его характеру «нож острый» было «кланяться», от кого-либо зависеть. Сообразуясь с таким характером, Петр и назначил этого, вообще говоря, даровитого человека генерал-прокурором.
Остерман — сын вестфальского пастора; про Ягужинского говорили, что он когда-то в Литве пас свиней. «Оба они, — полагали Голицыны — Долгорукие, — выскочки, а генерал-прокурор просто быдло!..»
Внешне перед Меншиковым и Ягужинский и Остерман преклонялись, но внутренне его ненавидели: Ягужинский — за то, что вынужден был все же зависеть от «правой руки государя» — Данилыча, а Остерман… Вот за что ненавидел Меншикова Остерман, он и сам бы, пожалуй, ответил не сразу. Играли здесь роль и обида, проистекавшая из необходимости повседневно выслушивать приказания, выполнять наказы и отдельные поручения «грубияна», а уязвленное честолюбие, и досада, что он, считавший себя отнюдь не ниже Данилыча по способностям и уму, до сих пор вот не может подняться до желаемой высоты… Но больше всего было здесь зависти. Чувство это, самое сильное из знакомых ему, он все время старался поглубже запрятать в себе, чтобы оно не причинило вреда самому же хозяину.
Скрывал Остерман свою ненависть тонко. Только ему самому, настороженно требовательному к себе, казалось порой, что он «переигрывает», что слишком уж холодна его вежливость, слишком ровна спокойная речь и слишком медоточиво-любезен тон обращения. Но окружающим все это казалось естественным в нем, потому что другим его не знали в России.
— Ну, и что же вскрыла комиссия? — сдержанно спросил Остерман, видимо, только для того, чтобы поддержать разговор.
— Оказалось-то? — живо переспросил Ягужинский с неприятной улыбкой. — Чистый грабеж!..
— Ну, уж и «грабеж», Павел Иванович?
— А как ты, Андрей Иванович, это сочтешь? — Ягужинский опустился в кресло и, хмурясь, небрежным тоном начал «выкладывать»: — Военная коллегия полного окладу никогда не издерживала, потому что армия никогда, как тебе известно, Андрей Иванович, в комплекте не живет. Это — раз! — загнул палец.
Остерман утвердительно кивнул головой.
— Офицеров, получающих иноземческие оклады, — продолжал Ягужинский, — ныне немного. Два!.. Большие вычеты с офицеров, отпущенных по домам, — это три!… Теперь, штрафы, жалованье, оставшееся от умерших и беглых… Всех этих лишков, — Ягужинский широко развел руками, прикрыв левый глаз, — всего это Военная коллегия в расчет не брала, а получала себе на полный комплект… Та-ак!.. Взяли тогда у них ведомость подлинного прихода и расхода, дабы знать, куда те деньги, что получены на полный комплект, употреблены… Копнули… Оно и выплыло и обозначилось все!..
Но на Андрея Ивановича вся эта «история» не произвела никакого впечатления. Однако он сделал вид, что глубоко задумался.
— Ну, это едва ли! — протянул он, будто тщательно взвесив все сказанное Ягужинским. — Не думаю, — чуть мотнул буклями парика, — чтобы Александр Данилович был так неразумен…
— Как это «так неразумен»?
— Чтобы он клал себе в карман эти деньги.
— Вот ты как думаешь… Ягужинскому стало скучно.
«Хитрит немец, — подумал он, тотчас сообразив, что рассказанный им случай и не мог вызвать у Остермана ничего иного, кроме этакой улыбочки про себя. — Боится лиса: а вдруг дойдет этот разговор до Данилыча!.. Хотя и впрямь… Что ему от того? Мы такими вот разговорами хоть душу отводим, а он… Не-ет, этот немец каждый свой шаг загодя вымеряет: „А какая мне от этого будет польза? Вред может быть, а польза вряд ли получится“».
Разговор становился натянутым. «Неужто у него все в жизни так по полкам разложено?» — думал Павел Иванович, наблюдая, как прямо, учтиво сидит за столом Остерман, положив ладони на крышку.
Хотя… доводилось слышать, что даже безусловные сторонники сильных мира сего — те, что, лицемеря во всем в ожидании дорогостоящих наслаждений и тепленьких мест, всегда и за все хвалят власти, искусно находя у высоких чиновников и благие намерения, и умеренность, и здравомыслие, и даже таланты — доводилось слышать ему, Ягужинскому, что даже такие весьма осторожные люди, отзываясь об Остермане как о человеке очень благоразумном, добром, покладистом, имеющем к тому же твердый и тонкий ум, которого ничем не ослепишь, тем не менее отмечали, что иногда Андрей Иванович в течение довольно длительного времени как бы забывает пользоваться своим тонким умом. С чего бы, казалось?
Помолчав, Ягужинский глянул немцу в лицо и, раздражаясь, сказал:
— И что ты, Андрей Иванович, все дома сидишь? Человек ты еще молодой! Так же можно плесенью обрасти!..
— То есть, как?.. — удивленно спросил Остерман, опуская руки, гладившие крышку стола.
— А так! — резко сказал Ягужинский и, хлопнув в ладоши, дробно застучал каблуками о пол. — Красно лето два раза в году не живет. Раз живем, Андрей Иванович!.. Едем к Апраксину?
— Ну, это другое дело, — сказал Остерман, — а то я сперва не совсем понял, о чем идет речь.
А Петр тем временем, невзирая на все усиливающееся недомогание, продолжал неусыпно заниматься своими многочисленными делами. Генин завалил его настоятельнейшими просьбами «понудить Берг-Коллегию, чтобы она наискорее штейгеров прислала, для сыску и копания руд».
Петр размышлял:
«Тронулось дело… На что сидни Строгановы, и те нонче, тоже поняв, что до этого жили они, как Танталус, возле самого золота, а добыть его не могли, — запросили людей, знающих толк в горном деле. Знающих!.. А откуда их взять? Готовыми они не родятся…»
Не раз собирал Петр заводчиков — Строгановых, Демидовых, Одоевских, Нарыковых и других. Советовался с ними и понуждал их настойчиво, всячески: надобно растить своих людей, искусных в горном деле да заводском.
Говорил:
— Отправляйте в Олонец своих людей, потолковей которые. Их там живо научат… Генин пишет, что и плотники-то у вас пачкуны, не то, что олонецкие… А что одна Берг-Коллегия сделает? Разве на всех на вас мастеров напасешься?.. Вот я и говорю: надобно вам готовить своих…
— Надобно! — соглашались заводчики.
— Поставлено заводов при мне сотни — без лишку. А из них близко сотни казенных, — обращался к заводчикам Петр. — И еще от казны заведем — гонтовый завод да зеркальный. Пергаментный нужно бы поставить еще да полотняный… Только вот… не знаю, как будет с деньгами… Генин мне пишет, что Екатеринбургские заводы и все фабрики в действии, что выплавлено уже полторы тысячи пудов чистой меди. И медной руды уже добыто на год вперед. «Чаю, — пишет, — в малых летах тот убыток, во что заводы стали, весь заплатится, а потом немалая прибыль пойдет». И не мудрено! Где такая богатая руда есть еще, как у нас? — строго спрашивал он фабрикантов-заводчиков, — Ведь на Алапаевских заводах половина железа из руды выходит! В других странах, ежели пятая доля выходит, и то великая радость!.. А вы морщитесь, — обращался он к Обухову, Одоевскому. — Чего тянете с постройкой новых железных заводов? Или мошна отощала?
— За скудностью, государь.
— За скудностью! — передразнивал Петр. — На грош пятаков захотели. Все жметесь… Четыре десятка новых заводов обещали этакие вот, — оглядывал тяжелым взглядом заводчиков, — построить в год, в два… Ан, ждавши, все жданки поел…
— Заведем, государь, — обнадеживали его Демидовы, Строгановы. — На места, где новым железным да медным заводам стоять, почесть на пустыри, камень возят: и Рюмин Панкрат — в Инсарском уезде, и Фроловский Василий — под Вязьмой, и Федор Мураш — в Новгородском уезде, и Поздеев Илья…
До зарезу нужны были свои материалы: железо, медь, сера, сукно, золото, парусина, бумага, краски, стекло. На что позумент — и тот норовил кое-кто из-за моря возить. И Петр не уставал налегать на избалованных его милостями заводчиков. В самом деле, до двадцати пяти тысяч крестьян были прикреплены только к уральским заводам, не считая того, что в округе крестьяне обязаны были обслуживать эти заводы — возить лес, железо, готовый товар…
— Так какого же рожна вам еще нужно?! — выговаривал заводчикам Петр.
И те страшно божились:
— Ей-ей, заведем государь! Лопни глаза, провалиться на этом месте!.. Все, что нужно, все будет свое!
В конце августа Петр присутствовал при торжестве освящения церкви в Царском Селе и шесть дней пролежал в постели после этого празднования, а когда оправился, подоспела годовщина взятия Шлиссельбурга — снова празднование и пир в самой крепости, откуда он поплыл осматривать Ладожский канал.
Работы на Ладоге шли полным ходом. Солдаты, занятые на земляных работах, и «канальные люди», показывали чудеса: пять лет тому назад начали рыть — отрыли за год версту, а в последнее лето прорыли пять верст. Раньше землю возили вверх тачками, лошадьми, теперь поделали вдоль обоих берегов стеллажи — полати в один, два и три яруса, — рыли на выброс, лопатами. Работами Петр остался доволен.
Много «бегунов» работало на канале, их принимали охотно: безответные, из деревенских обнищалых, вконец оскуделых людишек, они согласны были на все, «что хошь с ними гвори, только хлебом корми». Надзирал за работами — зверствовал по-прежнему — Миних.
Начальники — десятские, сотские — на канале были подобраны один к одному, почти все меченые: у кого ноздри вырваны, у кого «над бровью к носу сечено на полы да зельем затерто», бороды «окладом надвое», из себя, как братья родные, все кряжистые, быстрые… Сам Миних их отбирал.
— Не в руках до меня люди были, — говорил генерал-лейтенант, обращаясь к своим офицерам. — А у этих, — указывал на отобранных сотских, — мягче пуху будут… Я знаю. Та-ак они всех зажмут!.. А куда отсюда работные побегут?.. Места глухие — камень, вода, лес дремучий. Кроме клюквы, здесь ничего не найдешь.
— Что значит немец! — делились землекопы друг с другом. — Кабы, кажись, маленько еще поприжал — все пропали бы враз! Ан не дает-то сгинуть вконец!.. Кормить не кормит и хоронить не хоронит, а так, напримерно… Иный раз сам дивишься: и в чем душа только держится?.. И не то чтобы любовали-били они или что, — не-ет: «Урок — и шабаш!»
— А коли не сделаешь вовремя…
— Да-а, за это он, немец, нашего брата не хвалит.
— Где хвалить! В ночь заставит копать… В те часы жизни не рад, под сердце подкатывает, в голове столбы ходят, руки готов на себя наложить, а… работаешь.
— А харч — редька да репа — брюху не крепка.
— Вот немец!.. Не плошь палачника, такой же злодей.
— Нешто воровать обучиться?
— Не переймешь. Зря тоже в это дело не вникнешь. Недужные люди и старики пропадали от тяжкой работы, холода, голода, от гнили болотной мерли как мухи. Молодые «бегали»…
— А от нужды куда убежишь? — рассуждали между собой пожилые мужики, видавшие виды. — Везде один мед. А поймают — исполосуют кнутом, ноздри вырвут, в железа забьют… Все одно помирать — дома ли, здесь ли в канале…
И Миних все это прикинул, аккуратно как следует рассчитал… Рабочих у него было на канале, кроме 2000 солдат, всего только около пяти тысяч, то есть в два с половиной раза меньше, чем было ранее, до него, а рытье канала подвигалось в пять раз быстрее.
Да, зверствовал Миних. Было ли скрыто такое от глаз императора? Нет, от такого рачительного хозяина, как Петр Алексеевич, этого нельзя было скрыть. Да и жалоб на Миниха, черствость и жестокость которого можно было сравнить разве только с его непоколебимым упорством, жалоб на Миниха поступало достаточно. Но Петр знал и видел другое: работа на канале кипела и рытье кубической сажени земли стоило только шестьдесят копеек, тогда как прежде, до Миниха, оно обходилось в полтора рубля, то есть в два с половиной раза дороже.
А строгость… Что ж строгость? — полагал император. На строгость жаловаться нельзя, об этом и в воинском уставе записано. Утеснения, зверства? Это да — хорошего мало… Но и за «зверства» он Миниха только журил — не ругал, а, сдерживаясь, с этаким легким оттенком неодобрения его жестокости в обращении даже с подчиненными офицерами, выговаривал ему, полагая в душе, что, на худой конец, и в такой жестокости генерала ничего страшного нет, ибо, как говорится, лес рубят — щепки летят… Зато, если и далее дело с постройкой канала так же пойдет…
Петр размечтался.
— Сдается мне, — говорил, — что доживу я до того времени, когда можно будет, выехав водой из Петербурга, сойти на Яузе, в Головинском саду. Сейчас мы видим, — обращался к строителям, — как к нам Невой ходят суда из Европы, а когда кончим вот этот канал, увидим, как Волгой приплывут торговать в Петербург азиаты.
Осмотрев канал, Петр поплыл на Олонецкий завод; там не утерпел, как его ни просили поберечь себя, не надсаждаться, Отковал он таки трехпудовую железную полосу.
Часами он мог любоваться, как могучие люди, будто играя пудовыми молотами, в отблеске пылающих горнов с грохотом плющат и гнут раскаленные железные полосы, умело выковывая, словно вылепляя из них все, что нужно. Подобные картины труда так очаровывали его, так захватывали все его существо, что, не выдержав, сбросив кафтан, он частенько, с русской удалью, лихостью бурно включался в раскатисто-звонкую, задорную, брызжущую весельем и радостью, пляску пудовых кувалд.
Но теперь… надобно было бы ему поберечься.
Из Олонца поплыли в Новгород, из Новгорода — в Старую Руссу, осмотреть соляное производство. Из Старой Руссы Петр направился было обратно в Петербург, но дорогой решил заодно уж посетить и Сестрорецкий литейный завод. Однако в Сестрорецке Петру побывать не пришлось. Помешал этому один непредвиденный случай.
Недалеко от устья Невы, возле селения Лахта, с императорской яхты был замечен в темноте небольшой бот, наполненный солдатами и матросами, который сильно бросало расходившимися волнами и наконец швырнуло на мель. Петр приказал немедленно послать шлюпку на выручку. Бот заливало водой, люди на нем взывали о помощи. Глядя на такую беду, не мог Петр утерпеть — сам бросился в шлюпку. Отмель мешала шлюпке пристать вплотную к терпящему бедствие боту, пришлось для спасения людей прыгать в воду. Несколько солдат на глазах у Петра были смыты волнами, но двадцать человек все же удалось спасти.
Ночью Петр почувствовал «болезненное жжение в животе», его начало сильно трясти. Пришлось спешно плыть в Петербург.
Болезнь Петра осложнилась. А тут еще в самой императорской семье «грех случился». Толком никто ничего не знал, но генеральша Матрена Балк, любимая фрейлина Екатерины, и ее брат, камергер Вилли Монс, правитель канцелярии императрицы, заведовавший всеми ее вотчинами, вдруг, к великому изумлению сановного Петербурга были арестованы и преданы суду.
— В чем дело? За что? — пытались догадываться при дворе.
Говорили, что, пользуясь близостью к императрице, брат и сестра сильно зазнались; Виллим хвастал, что он своим ходатайством у государыни может сделать многое и всякому.
Петр обвинил брата и сестру в том, что, управляя доходами Екатерины, они беззастенчиво обкрадывают ее. И наряду с этим тут же начали носиться упорные слухи, распускаемые злопыхателями из лагеря родовитых, что все это только предлог, что на самом деле Петр просто приревновал Виллима к «распутной» Екатерине.
Высший суд приговорил Монса к смертной казни. Обвинение гласило, что он устраивал свои дела, пользуясь доверием императрицы, брал взятки за устройство посадских людей на различные доходные должности в вотчинах императрицы, присваивал себе оброки с некоторых ее вотчин — с Орши, прилегаемых к ней деревень и других, — расхищал ее собственные деньги и драгоценности.
Монс был обезглавлен; Матрену Балк за сообщничество били кнутом и сослали в Тобольск.
Долго после этого досужие языки при дворе передавали «с уха на ухо», со слов «верных» людей перепевы «сей амурной истории». С удовольствием толковали о том, что, якобы страшно рассерженный «блудницей» Екатериной, Петр ударом кулака разбил вдребезги зеркало и сказал Екатерине, что он так же легко может обратить и ее самое в прах, из которого она поднялась, что якобы Екатерина на это нагло ответила государю: «Вы разбили то, что составляло украшение сей комнаты; думаете ли вы, что она через то сделалась лучше?»
А вслед за этой «историей» сильно раздражил Петра его кабинет-секретарь Макаров. На него донесли, что он не доводил до сведения государя о многих важных делах, возникших по фискальным доношениям, представлял неправильные доклады по челобитным о деревнях, брал с просителей взятки. Доложили государю также и о злоупотреблениях, чинимых военной коллегией.
Разгневанный Петр приказал отнять от Меншикова президентство в военной коллегии и передать его князю Репнину. Для Александра Даниловича это было особо чувствительное наказание, до сих пор он не был лишен ни одной из своих многочисленных должностей.
Петр жестоко страдал… В помощь лейб-медику Блументросту, по его просьбе, был вызван из Москвы знаменитый уролог доктор Бидлоу, но медицинские пособия уже перестали оказывать даже временное благотворное влияние на больного, они только несколько увеличивали промежутки между мучительными приступами, сопряженными с «запором урины».
Могучая натура Петра явно изнемогала. Но стоило только наступить хотя бы кратковременному облегчению, как больной сейчас же вызывал к себе того или иного сенатора и… уже коснеющим языком спешил, спешил передать ему «зело нужные наставления».
Так, уже страдая предсмертными припадками, он торопился составить инструкцию Камчатской экспедиции Беринга, которая должна была, по его мысли, расследовать, не соединяется ли Азия на северо-востоке с Америкой.
— Нездоровье приковало меня к постели, Федор Матвеевич, — превозмогая боль, шептал Петр, обращаясь к Апраксину, — а на днях я вспомнил, о чем думал давно, но чему мешали другие дела, — о дороге в Индию и Китай. Распорядись за меня все исполнить по пунктам, как написано в составленной мной на сей счет инструкции. Макаров покажет…
Бледный, небритый, с прилипшими ко лбу волосами, он продолжал еще принимать разные лекарства.
Но Петр уже знал, что смерть за плечами. Заставив Бидлоу и Булментроста сказать правду, он поэтому беспрекословно и выполнял теперь все их советы.
Но вот 16 января болезнь оказала-таки «всю свою смертоносную силу». Думать больному уже было нельзя, невозможно, он еле дышал. «Трудность во испражении воды, часто напирающейся, толь жестокую причиняла резь, — записано было в истории болезни Петра, — что сей великодушный ирой принужден был испускать только жалостный вопль».
Искреннее горе близких, родных густо перемешивалось — он это видел! — с досадной комедией скорби других, родовитых… Чувствуя, что день этот, пожалуй, не пережить, он прошептал, чтобы позвали Данилыча.
Допустив единственного, незаменимого все же Данилыча к своей смертной постели, Петр помирился с «херцбрудором».
— Из меня познайте, — слабо стонал он, обводя присутствовавших помутившимся взглядом, — какое бедное животное есть человек!
Двадцать шестого числа «мучительное страдание оказалось особливо», силы начали оставлять больного, он уже не кричал, как прежде, от боли, а только стонал.
Весь синод, генералитет, высшие чины всех коллегий, гвардейские и морские штаб-офицеры собрались во дворце.
27января на исходе второго часа Петр потребовал бумаги и начал писать, но перо выпало из его рук.
— Анну… дочь, — прошептал он Екатерине, приложившей свое ухо к его запекшимся, темным губам, — она… пусть запишет.
Из написанного самим Петром можно было разобрать только два слова: «Отдайте все…» Но, когда Анна склонилась над ним, Петр уже не мог произнести ни слова.
28 января 1725 года «по полуночи шестого часа в первой четверти» Петра Великого не стало. Находившаяся при нем безотлучно Екатерина закрыла мужу глаза.
— Все! Конец!.. — шептал Александр Данилович, осторожно поглаживая согбенную спину приникшей к его плечу Екатерины.
«Неужто? Умер?.. — И мозг Данилыча без остатка заполнила страшная мысль, одно сознание: — Умер!.. Да, умер!» — стучало в висках, тяжко и жутко было светлейшему.
«Умер он, у-у-мер!»
И, мягко отстранив Екатерину, дрожа от ужаса и рыданий, Меншиков, шатаясь, подошел к изголовью постели, склонился к лицу государя, слегка приподнял руку его и пожал. И ох как тяжела показалась ему эта ледяная рука!.. Провел пальцами по его высокому лбу, косо озаренному солнечным красновато-парчовым лучом, и нежно, но плотно прикрыл веки своему императору-другу.
Присутствовать при вскрытии трупа государя Меншиков наотрез отказался. Когда доложили ему, что к вскрытию все подготовлено, он даже вскрикнул, заткнув пальцами уши:
— Нет, нет!.. Не могу!.. И-ди-те, идите!.. Режьте так без меня!
Вскрытие показало, что «части около пузыря объяты антоновым огнем и некоторые так отвердели, что с трудом анатомическим ножом разрезать оные было можно».
После «бальзамирования внутренности» с лица императора Растрелли-старшим была снята гипсовая маска, а первый русский светский живописец Никитин написал с натуры «Портрет Петра Великого на смертном одре».
Тело Петра покоится в обитом золотым глазетом гробу; голова его, гордая и спокойно-печальная, лежит на атласной подушке; богатырская грудь, приподнятая последним вздохом, и скрещенные на ней руки покрыты синей бархатной мантией, подбитой горностаем; белый парчовый камзол с брабантскими кружевами красиво оттеняет желтизну; пряди темных, почти черных волос обрамляют лицо; брови чуть сдвинуты, ноздри расширены предсмертным страданием, но ровно опущенные ресницы, плотно сжатые губы, гладкое чело выражают покой — печать смерти.
Назад: 22
Дальше: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ