Книга: Степан Разин
Назад: Астрахань
Дальше: Москва последняя

Синбирск

1

Под Синбирском-городом, с кремлем, на верху горы рубленным, раздольна Волга. Книзу кремля, по овражистым скатам, террасами к Волге посад с торгами на деревянных лавках и скамьях. Посад тянется до хлебных амбаров, что на берегу. Улицы осенью вязки. Между кремлем и старым городищем город ископан речкой Синбиркой, идущей по дну оврага: в десять саженей глуби откосы оврага. Выше посада, ближе к рубленому городу-кремлю, — острог. В остроге, окопанном неглубоким рвом с однорядными надолбами, обрытыми наполовину землей, осадный двор да приказная изба, в которой осенью, чтоб не плестись на крутую гору в кремль по грязи и скользкой дороге, вершатся все городовые дела. По стенам острога деревянные башни четыре, пятая — воротная, кирпичная, выше других.
Взяв под Девичьей горой на двухстах стругах людей и лошадей, чтоб по горам не уменьшать их силы, Разин плыл к Синбирску.
Низко и хмуро осеннее небо. Сыпали дожди. То ветер рванет, и завоют жадные волны раздольной реки, потешаясь, полезут на борта стругов; заскрипят мачты, и черпаки, повизгивая, шаркая, начнут отливать воду…
Атаман в виду города, — а видно Синбирск далеко, — вышел на нос своего струга. Протянул большую руку вперед, другую упер в бок, и все струги услышали его грозный голос:
— Гей, голутьба донская, слышьте! И все вы — обиженные, замурдованные голяки, мужики, горожане и будники — те работные люди, кто на будных станах ярыжил, обливаясь поташом, кто сгорел почесть до костей от работы тяжкой и голода! Метитесь — пришло время — над боярами, мучителями вашими! Вот оно, их гнездо, на синбирской горе, в рубленом городе! Сюда, опаленные вашим гневом и ненавистью, сбежались они от мужиков, казаков, от стрельцов и будников, сюда ушли они от тех, кто идет за вольную волю… Веду я вас сокрушить дворянство всей Волги и Поволжья широкого! Побьем воевод — спалим Синбирск, и будет вам воля всегдашняя, будет торг бестаможенной, будет и земля вся ваша!
Со всех двухсот стругов грянули:
— Да здравит батько наш, атаман Степан Тимофеевич!..
И снова заскрипели весла, и песни раздались, заглушая рычание Волги.

 

 

Чернея беззвездной спиной, все садилась ниже сырая ночь и вражеский город утаивала во мглу.
Обойдя Синбирск на три версты, встав на Чувинском острове и разобрав по сотням, Разин высадил людей на берег, в сторону старого городища. Для пеших и конных были спущены сходни. Всадники, особенно татары, прыгали мимо сходней прямо в воду; если глубоко, то их привычные лошади плыли, где мелко — брели на берег. Волга, озлясь, подымала белесые, мутно-светлые гривы тяжелых волн; волны, убегая в даль, укрытую тьмой, о чем-то по-своему грозились и рассказывали… Атаман обозным приказал раскинуть шатер, стеречь караулу струги. Запылали на берегу огни. Атамана не видно, жил его громовой голос:
— Держи строй! Не иди вразброд!..
В темноте, пронизанной лишь отсветами Волги да огнями костров, ближе к кремлю зачернела и двинулась стена в белеющих, как острия тына, шапках рейтар и драгун. Стена двинулась, дала выстрелы из пищалей в сторону огней.
— Пушки выдвинь — трави!..
— Трави, браты, запал!
В черном кровавые огни ухнули в сторону островерхих шапок. Шапки поверх черных лошадей задвигались.
— Стрельцы! Бей по коням!..
Раздался залп разинцев из пищалей.
— Гей, татар пустить шире!
Мохнатые, сверкая мутно саблями, кинулись за отходящей воеводской конницей.
— Черноусенко, Харитонов! Сыщите обоз, срубите постромки воеводины!..
От общей черной и безликой лавы отделились два пятна все шире и шире: одно шло вправо, другое влево… Высоко в сереющем сумраке забили на сбор и отступление барабаны; по откосам вверх, к рубленому городу, пестря мутно платьем цветным, звеня оружием, замоталась линия на лошадях и пеше — часть войск воеводы Милославского.
Тут только послышался голос главного воеводы внизу, среди белеющих шапок.
— Иван Богданыч! Ивашко-о! Мать твою, палена мышь, ушли? Кинули нас! Гей, рейтары! Ратуйте за великого государя, ворам не стоять противу!..
Воевода на черной лошади, смешной, сутулый, скорчив ноги длинные в коротких стременах, свесив брюхо к луке седла, разъезжал с матерщиной, плевался. От плевков и дождя с его бороды широкой и ровной книзу, как лопата, текло. Текло и от трубки, которую князь почти не выпускал из зубов.
— Шишаки поправь! Ратуй!
Гонец, черный на сереющей лошади, пробрался к воеводе, — в темноте чавкала от копыт мокрая, вязкая земля, — сказал что-то и поплыл к северу.
— Да что они, изменники? Кинули меня, как палену мышь! Изменник Шепелев с немцами, дьяволы, сорви башку! — ругался князь.
Его рейтары и драгуны уныло мешались, падали с лошадей, тяжелые в бехтерцах, валялись в грязи. Татары с гиком, как черные дьяволы, рубили их, добивали лошадей, завязших по брюхо.
— Занес, сатана!.. Все Юшка Долгорукий, тоже велел. Сказал я ждать рассвета? Нет!
Борятинский все сильнее матерился.
Когда немного рассвело, воевода увидал себя кинутым с горстью своих рейтар и драгун. С трех сторон еще рубились с татарами стрельцы его конные дальные. Ближние жались к обозу. Воеводский обоз завяз в грязи по трубицы телег, лошади от обоза были угнаны; на воеводские телеги с его добром и харчем казаки, волоча, подсаживали своих раненых. Раненые, мараясь в грязи с кровью, чавкая в липкой жиже, ползли к обозу…
— Отступай к Казанской, палена мышь! Сорви им башку, государевым изменникам, трусам!..
Воевода видел, что немцы-командиры уводили на Казанскую дорогу недобитых рейтар. По слову воеводы его уцелевшая сотня двинулась туда же. Воевода повернул вороного бахмата, хлестнул и поскакал за рейтарами, не выпуская из зубов трубки. Из-за обоза встал, когда проезжал воевода, большого роста стрелец, гулко выстрелил из пистолета воеводского коня в брюхо на скаку, конь подпрыгнул, а воевода упал навзничь в грязь… Конь, пробежав недалеко, засопел и свалился. Воевода, ворочаясь в грязи, матерился. С замаранной бородой и кафтаном от ворота до пола встал на ноги. Тот же стрелец, убивший коня, тяпал по грязи, спокойно взял воеводу, скрутил назади с хрустом костей руки и прикрутил тем же обрывком веревки к воеводской телеге. Ткнул кулаком воеводе в бороду, сказал:
— Дай-кось трубку, бес! Постоишь без курева.
Вывернул из зубов князя крепко зажатую трубку, выколотил грязь, набил, закурил и, не оглянувшись, пошел выбираться на сухое место.
Мишка Черноусенко проехал мимо обоза, покосился на воеводу без трубки, в грязи с головы до ног, не узнал князя Борятинского. Поехал дальше.
— Вот те, палена мышь, праздник! Сорви башку! Ну, мать их, помирать так помирать!.. Сволочь!.. Петруха Урусов до сей поры сам не сшел и людей не дал… Милославский в штаны намарал — затворился, будто бы не поспел оного позже!.. Дали от государя портки, да, вишь, пугвицы срезали! Эх, жаль, палена мышь!.. Воры — те знают, за что бой держат, и бояре ведают, да, вишь, к бою несвычны, и биться много худче, чем с бабами в горницах валяться пьяными… Жив буду — спор о холопе решить надо, кому на ком пахать: боярину на холопе аль холопу на боярине, палена мышь!.. Поганой едет в мою сторону и, как у них заведено, лишнюю лошадь тянет… Приглядит — убьет!
Вскинул глаза князь. На ближнем возу, на княжеском его сундуке, сидит раненый казак, дремлет, зажимая рану в боку окровавленной рукой.
— Помирай, вор, одним меньше!.. На мое добришко, черт, залез, а хозяин в грязи мокнет…
Татарин, приземистый, с двумя конями, подъехал. Метнув глазом кругом, соскочил в грязь, чиркнул ножом по концу веревки у воза и, не освобождая рук воеводы, втащил его на коня и гугниво сказал:
— Езжай за мной! — кинул поводья на гриву коня, чтоб не волочились, и повернул от обоза к берегу по-за амбары. Князь ехал за татарином и видел, что едет поганый на Казанскую дорогу. Выправив на дорогу, татарин освободил руки князю.
— Держи поводья!
Молчал князь, поспевая за татарином, молчал и татарин…
Разин, устроив шатер, знал, что часть войск воеводских затворилась в кремле, сказал:
— Делать мне нече. Не мой час ныне — есаулы управят да мурзы с татарами…
Он сел в шатре и, потребовав вина, пил. К шатру атамана подъехал казак.
— Батько, многие бояре в рубленом городе сели в осаду… Конные, что были с другим воеводой, избиты, а кто ноги унес, тот сшел по дороге к Казани. Воеводин обоз взят, его лишь, черта, не сыскали, — должно, бежал с передними немчинами!
— Не ладно! Придется за осаду браться, а подступы окисли — худо лезть.
Казак, чавкая копытами коня по грязи, изрезанной колеями, отъехал.
Черноусенко, рыская по месту боя, подъехал к воеводскому обозу. Потный, в рыжей шапке, в забрызганном до плеч жупане, остановился у телеги с воеводскими сундуками; спросил раненого казака:
— Не наглядел ли, сокол, тут где воеводы?
— Помираю, есаул…
— Не помрешь, лекаря пошлю! Не видал ли кого в путах — сказывали, стрелец скрутил?
— В путах ту у воза был один, с виду стрелецкой десятник. Стрелец приторочил, истинно, трубку из зубов у его вынял…
— Он! Где нынче такой?
— Татарин увел его связанного на конь — от телеги срезал и на лошадь вздел.
— Надо в улусах поглядеть, а ты не сказывай атаману: один черт в кремль ушел, другого пошто-то увели татары!
— Не скажу… Помираю вот — иные, вишь, померли…
— Пришлю лекаря! Жди мало.
Черноусенко, хлестнув лошадь, уехал.

2

Жителей слободы воеводы загнали из домов в острог. В остроге жизнь горожанину, призванному в осаду, невыносима. Многие люди, где были леса близ и время теплое, разбегались, прятались в дебрях, чтоб только не быть осадными. Дворы осадные — с избами без печей, а где была печь, то у ней всегда дрались и били последнюю посуду из-за многолюдья. Дети, старики, больные, здоровые и скот — все было вместе. Иные воровали у других последнюю рухлядь. Служилые беспрестанно гоняли на стены или к воротам и рвам, не спрашивая, сыт человек или голоден, спал или нет. Кто не шел, того били палками и кнутом.
Когда на барабанный бой из приказной избы синбирского острога ушли в рубленый город все приказные, сотники, десятники, стрельцы тоже, — горожане нарядили своих людей проведать:
— Нет ли пожогу в посаде?
Но как только стало известно, что посад цел и даже Успенский деревянный монастырь среди посада на площади не тронут, — все пошли по домам. А иные направились в шатер атамана, поклонились ему и сказали:
— Грабители воеводы сбегли! Тебя, батюшко, мы ждем давно.
— Служите мне! — сказал Разин. — Бедных я не зорю и не бью; едино кого избиваю, то воевод, дворян и приказных лихих. Торг ведите — никто не обидит вас.
Разин приказал казакам, стрельцам занять острог, перевезти туда отбитый обоз воеводы Борятинского, собрать в острог хлеб и харч, выкопать глубже рвы, кругом выше поднять землю к надолбам, вычистить колодцы для водопоя коней и людей на случай, если придется иным сесть в осаду.

 

 

В Тетюшах у приказной избы слез длинноногий брюхатый князь. Плотный татарин ждал, не слезая с лошади.
— Слазь! Заходи, палена мышь, поганой, в избу — услужил знатно.
— Я не поганой буду, воевода-князь, — я казак, имя Федько, прозвище Шпынь!
— А то еще дороже, что крещеной ты, сорви те башку!
В приказной курной высокой избе, с пузырями вместо стекол, пропахшей потом и онучами, воевода сел к скрипучему столу на лавку. Шпынь в татарской шубе черной шерстью вверх, с саадаком за спиной, с кривой саблей сбоку стоял перед князем у стола.
— Перво, палена мышь, скажи, как ты домекнул, что я, не иной кто, привязан к возу? С ног до головы с бородой в грязи обвалялся, кафташко люблю кой худче, и не всяк во мне сочтет воеводу… Да пошто гугнив и рожа бит с дырой?
— То долго сказать — не люблю говорить…
— Ладно!
— Прибираюсь я, вишь ты, князь и воевода, убить вора Стеньку Разина.
— Добро, палена мышь! Бойкой сыскался, да меня-то как наглядел?
— Наглядел и решил выручить — потому, чем более врагов Разину, тем мне слаще, и не един я прибираюсь: мы к ему подлезаем с Васькой Усом.
— Ну, о Ваське Усе ты смолчи — не ведают малые служилые люди… Ведаем мы, воеводы, что творит твой Васька Ус в Астрахани. И вот, стал ты мне своим — тебе скажу: князя Семена Львова, палена мышь, Васька Ус велел запытать и забить палками на дворе Прозоровского. К самому преосвященному митрополиту Иосифу прибирается, грозит тем же, что князь Львову чинил! И ты говоришь о том разбойнике!
— Васька Ус, воевода-князь, посылал меня на Москву к боярину Пушкину, а через того Пушкина ведом я стал государю. И первой царя известил о том, что Стенька Разин забрал Астрахань, а допрежь того Царицын и иные городы. И за то по милости государя был я взят в Москву на корм с конем… Нынче он же, Васька, снарядил меня в татарску одежу, коня своего дал да велел пристать к поганым, что идут с Разиным, — и пришел я под Синбирск…
— Скажи, палена мышь, Васька Ус невзлюбил пошто-то вора-атамана?
— То правда! Грызется много.
— Все смыслю, парень! Чего ты нынче хошь?
— Идти с тобой в казаках на Разина. Там переметнусь к ним, убью его!
— Ну, сорви те башку, казак, поспеешь с оным, повремени, так как мне тож ждать ту придется.
— Теперь, воевода-князь, нет со Стенькой удалых, и ему чижеле много. Удалые есаулы извелись в Кизылбашах: Сережка Кривой, Серебряков да сотник стрелецкой Мокеев. А последнего, удалого Лазунку, сына боярского, я решил в Астрахани нынче.
— Ну, палена мышь, другом ты мне стал — увел от воров. А то, казак, быть бы тебе на дыбе! Много за тобой грехов, и удал ты крепко… Боятся наши воеводы таких, изводят, да на меня пал, я таких люблю… И ты о Ваське не сказывай боле, служи великому государю сам за себя.
— И то гарно! Пойду куда пошлешь, я ничего не боюсь.
— Нынче же пошлю я тебя, минуя воеводу казанского, к государю на Москву гонцом от меня самого…
— Сполню, воевода-князь.
— Справишь в Москве, гони, сорви те башку, не под Синбирск, а сюда, в Тетюши… На Москве дашь мою цедулу дьякам Разрядного приказу и пождешь, коли ответ будет.
— Знаю тот приказ, князь.
— Эй, вы, палена мышь, вшивые!.. Сюда бумагу и чернил дайте…
Дверь из другой половины отворилась, вышел подьячий, безбородый, с глуповатым лицом. Под ремешком длинные волосы к концам были жирно намаслены и расчесаны гладко. Подьячий никогда не видал воевод, кто бы в таком грязном, плохом кафтане сидел за столом и без крика, мирно беседовал с поганым. Он сказал князю:
— У нас, служилой, люди просят, а не кричат. Да сам ты, може, вшивой?
Князь не обратил внимания на слова подьячего, он обдумывал отписку царю. Подьячий поставил на стол чернильницу с железной крышкой, с ушами, чтоб носить на ремне, дал гусиное перо князю, другое зажал в руке. Разостлав длинный листок, разгладил, чтоб не свивался, нагнул голову, стал глядеть, как пишет воевода. Князь писал так, как будто в его заскорузлых пальцах было не перо, а гвоздь — тяжело налегал и пыхтел, перо скрипело и брызгало. Оглянув еще раз кафтан на пишущем, старую саблю на грязном ремне, подьячий ближе нагнулся, сказал:
— А дай-ко, служилой человек, я писать буду? Мне свычно.
Князь наотмашь бросил в лицо подьячему замаранное в густых чернилах перо, крикнул:
— Я те, палена мышь, велю рейтарам расписать спину, что год зачнешь зад чесать! Дай другое перо, черт!
Приказной, струсив, что-то сообразил, подсунул перо, отстранился и, утирая лицо рукавом, с удивлением разглядывал бородатую грязную фигуру, широкоплечую и сутулую.
Князь тяжело царапал:
«…Воевода и окольничей, а твой, великого государя, холоп Юшка Борятинский доводит. Стоял я; холоп твой, в обозе под Синбирском, и вор Стенька Разин обоз у меня, холопа твоего, взял, и людишок, которые были в обозе, посек, и лошади отогнал, и тележонки, которые были, и те отбил, и все платьишко и запас весь побрал без остатку. Вели, государь, мне дать судно и гребцов, на чем бы людишок и запасишко ко мне, холопу твоему, прислать. А князь Иван Богданович Милославский маломочен, государь, был мне помогу чинить: с того бою ночного отошел, нас не бороня, да затворился в рубленом городе. Люди с ним к бою несвычны, кроме голов стрелецких, кои с им и со стрельцы к защите надобны… Люди все дворяны те, что убежали, государь, из опаленных мужиками дворишок. А бой худой пал не от меня, государь, холопа твоего. Налегал я повременить до свету, да боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков указал биться, как воры на берег станут. Рейтары чижелы на конех и коньми чижолы по той мяклой земле. На мяклую от дождей землю пал рейтаренин, ему, государь, не встать в бехтерце. Вор же Стенька Разин пустил в бой татар — у татар лошади лекки и свычны, да глазами к ночному бою поганые способнее. Кругом же бунты великие завелись, государь, сколь их, и перечесть нельзе: Белый Яр, Кузьмодемьянск, Лысково, Свияжеск, Чебоксары, Цивилеск, Курмышь. А идут на бунты все боле горожане, да мелкой служилой люд, да работные люди будных станов с Арзамаса. Заводчики же пущие бунтам — казаки, стрельцы, рабочие и попы. Воевод убивают: на Царицыне побит воевода Тургенев, в Саратове — Козьма Лутохин, в Самаре воевода кончен — Иван Ефремов да не съехавший прежний воевода Хабаров. Нынче убит воевода Петр Иванович Годунов, снялся с воеводства — бежал к Москве, его в дороге кончили воры и животы пограбили без остатку.
Еще, великий государь, жалобился я, холоп твой, жильцу Петру Замыцкому, который прислан от тебя, великого государя, а нынче довожу от себя особо через казака своего на воеводу и кравчего князя Петра Семеновича Урусова. А в том жалоблюсь, государь, что сговорились мы с ним и положили на том: идти ему ко мне со всем полком, и он, холоп твой, не пошел, а подводы ему в полк присланы были, и я ему говорил, чтоб он со мной, холопом твоим, шел и мешкоты не чинил. Он на меня, холопа твоего, кричал с великим невежеством и бесчестил меня при многих людех и при полчанех моих, а говорил мне, холопу твоему: что-де я тебя не слушаю, не твоего полку. И впредь мне, холопу твоему, о твоем, великого государя, деле за таким непослушаньем и за бесчестьем говорить нельзе. Повели, государь, кравчему князю Петру Семеновичу Урусову дать мне прибавошных ратных людей, и я, холоп твой, буду ждать твоего, великого государя, на помогу мне указу. Твой, великого государя, холоп, воевода князь
Юшка Барятинской».
Грамоту запечатали, князь сказал Шпыню:
— Подкорми, казак, палена мышь, коня и сам вздохни? Грамоту береги! Сгонишь — дай дьякам да, коли ответ будет, подожди; не будет — не держись на Москве, поезжай в обрат, сорви те голову. Будешь со мной. Нынче не пишу о тебе, ни слова не молвлю, потом за великую твою услугу сочтусь и честью тебя не обойду. Вора Стеньку убивать не мыслю — потребно изымать его живым и на Москву дать. Поди, сыщи себе постой где лучше, а пущать не будут, скажи: «Придет князь Юрий, башку вам сорвет!»
Шпынь поклонился, ушел из приказной, подумал:
«Сговорено убить Разина — убью! Слово держу, честь обиды не купит».

3

С приходом Разина слободы стали жить своей жизнью, только более свободной — никто не тянул горожан на правеж в приказную избу: ни поборов, ни тамги, ни посулов судьям, дьякам не стало. Жители нижнего Синбирска радовались:
— Вот-то праздника дождались!
Лучшие слобожане со всех концов пошли к атаману с поклоном.
— Перебирайся, отец наш, в слободу, устроим тебя, избавителя, в лучших горницах, а что прикажешь служить, будут наши жонки и девки.
— Жить я буду в шатре — спасибо!
Собрал Разин есаулов, объехал с ними город, оглядел острог, надолбы приказал подкрепить; рвы, вновь окопанные, похвалил. Поехал глядеть рубленый город — осадный кремль. Сказал своему ближнему есаулу, похожему на него лицом и статью, Степану Наумову:
— Прилучится за меня быть тебе — тогда надевай кафтан, как мой, черной, шапку бархатную и саблю держи, как я, да голоса не давай народу знать: твой голос не схож с моим. В бой ходи, как я… Знаю, что удал, боевое строенье ведаешь и смел ты, Степан!
Присмотрев северный склон синбирской горы, приказал:
— Копать шанцы! Взводить башни, остроги, а чтоб не палились, изнабить нутро землей. Делать ночью — в ночь боярам стрелять не мочно. А шанцы копать кривушами. По прямому копать, — сыщут меру огню, бонбами зачнут людей калечить.
Крестьяне и чуваши с мордвой не любили быть без дела. Степан Наумов по ночам стал высылать мужиков на работы: копать шанцы, валы взводить да воду земляную отводить в сторону. Скоро шагах в полутораста от кремлевской стены был срублен острожек-башня. Утром из кремля целый день сменные пушкари палили по вражеской постройке, сбить не могли — земля была плотно утрамбована в срубе. Острожек с приступками — казаки и стрельцы, переходя по шанцам с острожка, завели перестрелку с кремлевскими. Разин подъехал глядеть постройку своих и от острожка велел прокопать шанцы до кремлевских рвов. Из рвов прокопать и выпустить под гору воду. Ко рву по ночам перетаскали новый сруб, возвели другой острожек, тоже набили землей. Второй острожек был выше и шире первого, его обрыли высоким валом. Выстрелами с приступков нового острожка были сбиты кремлевские пушкари и затинщики.
Ко времени постройки второго острожка разинские казаки да стрельцы разыскали в слободах вдовых жонок, поженились; иные без венца за деньги начали баловать и к жонкам ночью уходить из караулов. Когда появлялся в черном кафтане Степан Наумов, тогда все были на местах, других же есаулов, особенно вновь избранных, не боялись. Разин видел, как без боя на осаде при многолюдстве городском портились воины. Тогда ему хотелось пить водку, а хмельное вышло все. Жители слободы варили брагу, но в городе мало было меду и сахару не стало. Горожане в дар атаману приносили брагу, он, ее попробовав, сказал:
— С браги лишь брюхо дует!
Царский кружечный двор стоял без дела, винная посуда была в нем в целости, да курить вино стало некому. Целовальники разбежались, и винокуры тоже.

4

В Успенском монастыре в слободе с юго-запада деревянные кельи на каменном фундаменте. Вместе с оградой все было ветхое, и церкви покосились. В конце двора один лишь флигель поновее: в нем кельи древних монахов да игумена Игнатия, хитрого старика.
«Низкопоклонник перед высшими!» — говорили иногда про игумена монахи.
Келья игумена, просторная и чистая, в конце коридора. Приказав послужнику собрать к нему в келью нужных старцев, обошел игумен монастырь, везде оглядел и даже в кельи монахов заглянул: «Не сидят ли без дела?» Вернулся к себе; по коридору шел, монахи кланялись, подходили к руке:
— Благослови, отец игумен!
У дверей своей кельи игумен остановился, глаза тусклые стали особенно строгими. Одернул черную рясу, стукнул посохом в пол и, из-под клобука хмуря серые брови, спросил послушника у притвора — послушник не подошел к руке игумена:
— Тебя келарь Савва ставил тут?
— Да, батюшко.
— Говори, вьюнош, отец игумен. Не поп я!
— Отец игумен!
Послушник с ребячьим розовым лицом, в длиннополом темно-вишневом подряснике, с длинными русыми волосами походил на девочку.
— Чаю я, ты недавно у нас?
— Недавно, батюшко.
— Звал ли старцев?
— Призывал — идут оны.
— Ой, Савва! Все-то юнцов прибирает, брадатый пес, блудодей… — Обратясь к юноше, игумен приказал: — Когда старцы виидут в келью, сядут на беседе, ты гляди и помни: сполох ежели какой, в притвор колони да молитву чти!
— Какую, батюшко?
— Ай, грех!.. Оного не познал? Савва, Савва, доколе окаянство укрывать твое?! Чти, вьюнош: «Господи Исусе, боже наш, помилуй нас». И в притвор ударь. Тебе ответствуют: «Аминь!» И ты войди в келью — это когда сполох кой; ежели сполоха не будет, не входи: жди, пока старцы не изыдут из кельи…
— Сполню, батюшко.
— Савва, Савва…
Вслед за игуменом в келью прошли четыре старца в черных скуфьях и таких же длинных, как у игумена, рясах. Игумен широко перекрестился и общим крестом благословил старцев. Упираясь посохом в пол, сел на деревянное кресло с пуховой подушкой, — другая лежала на скамейке для ног.
— Благослови, господи, рабов твоих, старцев!
— Господи, благослови на мирную беседу грешных! — сказали в один голос старики.
— Зов мой, братие, к вам. Знаю я вас и верю вам! Тебя, отче Кирилл, Вонифатия с Геронтием и Варсонофия, брата нашего… Разумеете, о чем сказать, о многом не глаголете без надобы. Спрошу я вас, старцы, кто нынче правит славным похвальным градом Синбирском?
— Бояра и князи, отец игумен!
— Ой, коли бы то истина? Царствует нынче в богоспасаемом Синбирске-граде бунтовщик богоотступник Стенька Разин, преданный — то слышали вы — многими иереями и святейшим патриархом анафеме!
Игумен перекрестился, замотались седые бороды на черном и руки, сложенные в крест.
— Богобойные князи, бояре изгнаны в сиденье осадное в рубленой город, но ведомо вам издревле, что лишь едины они, боголюбивые мужи, угодны и надобны царю земному… Он же, великий государь, грамоты дает на угодья полевые, лесные, бортные со крестьяны. Даяния на обители завсе идут от князей и бояр… Вот и вопрошу я вас, за кого нам молить господа бога? Ужели за бунтовщиков, желать одолания ими родовитых? Если поганая их власть черная укрепится, то вор и богоотступник Стенька Разин даст им землю володети — тогда от обителей божьих уйдет земля… Кто тогда возделывать ее будет? И вопрошу я вас, древние, паки: кого вы господином чаете себе?
— Пошто праздно вопрошаешь, отец игумен?
— Ведаешь: мы поклонны и едино лишь молим бога за великого государя!
— Ведаю аз! Но, предавшись воле божией и молитве за великого государя, за князи, бояре и присные их, нынче пуста молитва наша без дела государского.
— Как же мы, исшедшие в прах, хилые, будем делать государское дело?
— Как ратоборствовать против крамольников?
— Разумом нашим, опытом древлим послужите, братие!
— Да как, научи, отец игумен?
— Ведаете ли вы, старцы, что кручной двор государев замкнут нынче и запустел? Все выборные государские человеки утекли с него.
— Не тяни нас в грех, отец Игнатий!
— Знаем мы, что скажешь о монастырских виноделах!
— Тот грех, старцы, господь снимет с нас, когда мы послужим тем грехом на спасение веры христианской, противу отступников ее… Мы древли, и не подобают нам блага земные, да без нашего греховного хотения обители господни раскопаются… Помыслим, братие! Кто пасет древлее благочестие и веру — едино лишь мы, монахи… Попы пьяны, к бунтам прелестью блазнятся, не им же охранять монастыри божий и церкви!
— Впусте лежат суды на царевых кабаках, о том чул я…
— А ведаете ли, что воры Много о вине жаждут?
— Ведаем, отец игумен, — пытали монастырь: «Нет ли де хмельного?».
— Ведаете ли, старцы, что у нас есть винокуры искусные?
— А то как не ведать?
— Теперь еще вопрошу — закончим беседу, от господа пришедшую в разум наш! Знаете ли о зелий, произрастающем на поемных пожнях Свияги? Тот крин с белой главой, стволом темным, именуется пьяным?
— Я знаю тот крин с младых лет!
— Мне ведом он!
— Помозите, братие, даю вам власть, наладьте в сей же день винокуров-монасей на кружечной, да курят вино… Будет от того обители польза. Наша работа не единой молитвой» служить господу — вам же известна притча о талантах, ископанных в землю? Послужим на укрепу Русии, сыщется забота наша у господа… Я же укажу послушникам многим копать то зелье — крин… Глава его опала ныне, да она не надобна, надобен ствол и корень. Иссушим сне, изотрем в порошок, а винокуры-монаси будут всыпать оное в вино, меды хмельные… Не отравно с того хмельное, но зело дурманно бывает, ослаблением рук и ног ведомо. От хмелю дурманного работа бунтовщиков будет неспешная, время даст великому государю собрать богобойное воинство и воевод устроить на брань с богоотступником Разиным!
— Тому мы послушны, отец Игнатий!
— Идем и поспешать будем.
— Не оплошитесь, старцы! Не скажите кому о нашей беседе.
— Пошто, отец игумен, не веришь нам?
— Не млады есть, делами на пользу и славу обители мы приметны!
— Зато звал вас, старцы, не иных! Дело же тайное. Сумление мое простите.
Старцы встали со скамей, поклонились. Четверо черных с белыми волосами и полумертвыми, восковыми лицами медленно разошлись по кельям. Пятый сидел в кресле, склонив голову на рукоять посоха, дремал перед вечерней.

5

С Астрахани до Синбирска Волга была свободна от царских дозоров. К Разину в челне из Астрахани приплыл астраханский человек, подал письмо, запечатанное черным воском.
— А то письмо дал мне, Степан Тимофеевич, есаул твой, Григорий Чикмаз, велел тебе дотти.
Разин читал письмо Чикмаза, писанное четко, крупно и уродливо:
«Батюшку атаману Степану Тимофеевичу. А как дал слово верной тебе до гробных досок твой ясаул Григорий Чикмаз доводить об Астрахани, и сказываю:
Васька Ус показался тебе изменником. Ен, Степан Тимофеевич, в первые ж дни атаманить стал неладно: запытал насмерть князя Семена и животы его пограбил. Побил всех людей, кого ты не убивал и убивать не веливал, а худче того учинил тебе, батько, что запорожской куренной атаман Серко прислал людей Черкасов с тыщу, с мушкеты и всякой боевой справой, и с пушки, с зельем да свинцом, и тот справ у их изменник Васька побрал в зеленной двор, а хохлачей отпустил в недовольстве и сказал: «Атаману нынче ваша помочь не надобна — за справ боевой благодарствую!» Когда же я зачал о том грызться и супротивно кричать, то меня кинули на три дни в тюрьму и ковать ладили, как изменника. Ивашко Красулин за него, Ваську, Митька Яранец тож, един Федько Шелудяк сбирается втай Васьки с астраханцами к Синбирску в помочь тебе. Васька Ус злой еще за то, что черной привязучей болестью болит, избит ею: червы с кусами мяса от него сыпятся с-под бархатов, а нос спух, и ен ходит, обмотавши внизу образину свою платком шелковым, а гугнив стал и сказывает, когда много во хмелю: «Что-де царя, бояр не боюсь, а атамана Стеньку Разина убью, пошто ясырка утопла от его… Мне-де помирать сошло, и я не помру, покудова Стенька жив». Нынче умыслил митрополита Осипа, старца астраханского, пытать, да казаки и ясаулы несговорны сказались. Ну, митрополиту туда и путь! Горько мне, что тебя, батько, лает пес Васька, а не всызнос мне оное. Пришли, батюшко атаман, свою грамоту унять Ваську! Только нынче ен не в себе стал и завсе хмельной. Доброжелатель и слуга ясаул твой Григорий Чикмаз».
Разин спросил астраханца:
— Думаешь, парень, в обрат?
— Думаю, Степан Тимофеевич!
— Сойдешь на Астрахани, Чикмазу скажи, что батько тебя помнит, любит и добра желает! Цедулы-де не шлет, а сказал: «Паси от Васьки Лавреева себя и сколь можно, то уходи куда совсем без вести… Целоможен как станет батько от боев, и тебя, друга, везде для радости своей сыщет».
Было это утром, а к полудню Разин вышел на передний острожек перед кремлем у рва гневный. Приказал втащить вверх пушки, бить по кремлю не переставая, так что запальные стволы, которые огонь дают пушкам, накалились, и пушкари, поглядывая на атамана, не смели ему говорить, что-де пушки после того боя в изрон пойдут. Кремль во многих местах загорелся, часть стены обвалилась, и тарасы с нее упали за стену. Тех, кто тушил пожары, били из пищалей с приступков острожка стрельцы да казаки из мушкетов. У бояр много было в тот день попорчено и перебито людей. Разин велел собрать отовсюду издохших лошадей, не съеденных татарами, дохлых собак и иную падаль — корзинами на веревках перекинуть в кремль. Кремль отворять не смели, падаль гнила внутри стен. В шатер атаман вернулся, как стало темнеть. Решил:
«Завтра и еще кончу! Пожжем кремль с боярами».
У дверей шатра стоял монах у бочки.
— Пошто ко мне?
— Да вот, отец! Игумен монастыря Успения наш указал: «Прими, брат Иринарх, на кручном бочку, в ей вино — пущай тебе стрельцы подмогут — дар атаману за то, что милостив к обители господней: не пожег ю, икон не вредил, не претил молящимся спасатися… Казны-де у нас нет, так хмельное пущай ему — вино курят монаси от монастыря…»
— Вино ежели доброе, то мне дороже всякой казны. Только боюсь! изведете вы меня, черные поповы тараканы?
— Ой, батюшко! В очесах твоих опробую — доброе вино… Народ много, упиваясь, восхваляет.
Монах открыл бочку, атаман дал чару.
— Ну же, сполни! Сказал — пей!
Монах зачерпнул вина, выпил, покрестившись. Разин все же не верил, позвал с караула близстоящего двух стрельцов и казака:
— Пил чернец — пейте вы!
Воины выпили по чаре.
— Каково вино?
— Доброе, батько, вино, доброе…
— На царевых много худче было!
Стрельцы и казак ушли. Разин, отпуская монаха, сказал:
— Игумену спасибо! Приду к ему, то посулы дам на монастырь.
— Вкушай во здравие! Нынче кружечной справили, а только часть напойных денег повели, отец, брать в казну обители. Строеньишко обветчало.
— То даю, берите!
Монах ушел. С этого вечера Разин начал пить. На приступы к кремлю не выходил. К рубленому городу ходили двое есаулов: Степан Наумов и Лазарь Тимофеев. Оба они, один сменяя другого, на осаду ставили людей. Иногда за них ходил есаул Мишка Харитонов, а Черноусенко атаман позвал:
— Плыви, Михаиле, до Царицына, возьми людей в греби! В Царицыне приторгуй лошадь, гони на Дон и повербуй охочих гулебщиков, веди сюда, или же, где прилучится нашим боевая нужа, орудуй там.
Черноусенко утром сел в лодку с гребцами.

6

Из-за Свияги, с Яранской стороны, от Московской дороги, в сером тумане все выпуклее становились белые шапки, колонтари, бехтерцы рейтар и драгун. Самого воеводы Борятинского среди боярских детей и разночинцев в доспехах не было, рейтар вели синие мундиры — немцы капитаны. Воевода ехал сзади с конными стрельцами, в стрелецком кафтанишке, в суконной серой шапке с бараньим верхом. Татары и калмыки присмотрели воеводскую рать первые, когда еще лошади рейтар вдали величиной казались с кошку.
Разин лежал в шатре на подушках, покрытых коврами, в кармазинном полукафтане, за кушаком один пистолет, без шапки; лежал атаман и пил. Татарчонок, пестро одетый в шелк и сафьянные с узорами чедыги, прислуживал ему — Разин знал татарский и калмыцкий говор. В хмельном полусне атаман видел себя на пиру у батьки крестного Корнея.
— Дождался хрестника, сатана, чтоб дать его Московии? Ха-ха-ха! А вот поведу рукой да гикну, подымется голутьба — посадят тебя в воду!
Дремлет и видит атаман: пришли на пир матерые казаки, вооруженные: Осип Калуженин, Михаил Самаренин-старый, хитрый, рыжеватый Логин Семенов. Принесли, гремя саблями, кандалы.
— Добро, атаманы-молодцы! А ну, будем ковать хрестника! — кричит Корней, трясет седой головой с белой косичкой, прыгает в ухе хитрого старика серебряная серьга с изумрудом. — Гей, коваля сюда!
Атаман улыбнулся во сне, нахмурил черные брови и вскинул глаза. В шатре перед ним стоит его помощник, есаул Степан Наумов:
— Батько, воевода с войском за Свиягой.
— Дуже гарно, хлопец! Сон я зрел занятной — будто на Дону… будто б на Дону Корней-хрестной кричит, велит меня в железа ковать.
— Тому не бывать, батько! А чуешь, сказываю: воевода к Свияге движется, и рать его устроена.
— Лень мне, Степан! Неохота великая, не мой нынче черед — твой, веди порядок у наших, прикажи готовиться завтра к бою… Воевода сколь верст от нас?
— В трех альбо в четырех.
— Стоит ли, движется к переправе?
— Стоит, не идет к реке.
— Добро! В ночь переправу не затеет, а ночь скоро — к ночному бою мы с него охоту скинули… Вот! Надень мою шапку, кафтан черный, коня бери моего и гони народ — чувашей, мордву, пущай перед Свиягой роют вал во весь город. В валу — проломы для выхода боевого народу, прогалки; у прогалок — рогатки из рогатин и вил железных на жердях, чтоб когда свои идут ли, едут, — рогатки на сторону! Чужие — тогда рогатки вдвинуть, занять им прогалки. Сколь у нас пушек?
— Пушек мало. Каменные от многого огня полопались, деревянные, к бонбам кои, погорели на осаде под рубленым городом от их приметов, у железных и медных вполу всего чета измялись от гару запалы…
— Чего ж глядел, Наумыч, не чинил?
— Оружейников нет, а слободские кузнецы худо справляют… И еще мекал: воеводе не справиться на обрат в месяц.
— Так вот, Степан! За твою поруху наши с тобой головы, гляди, пойдут! Я не о своей пекусь… Моя голова на то дана — твою жалею! Без пушек полбоя утеряли — не меряясь силой.
Атаман задумался, есаул стоял потупясь, потом сказал:
— Мыслил я, батько, выжечь бояр из кремля и в верхний город народ затворить — тогда мы ба сладили без пушек. В городе рубленом пушки есть и справ боевой…
Разин взмахнул рукой, кинул чашу. Татарчонок поймал брошенное, налил вина, ждал зова.
— А ну, сатана царева, будем мы с тобой биться саблями, не станет сабель, так кулаками и брюхом давить! Дадим же память воеводам… Ты, Степанко, в день покудова выкинь вал повыше, копай ров во весь город от Свияги, рвы рой глубже, а вверху вала колья крепкие. В ночь с Волги в Свиягу переволоки струги, те, что легше. На стругах переправим пеших в битву, конные переплывут, а татары и калмыки не сядут в струги — они завсегда плавью. Лазаря бери в подмогу. Знай, коли же ставить придется и самому держать ратной строй: татар ставь справа боя, калмыков — слева, в середку казаков. Казаков не густо ставь, чтоб меж двумя конными был пеший с копьем и карабином от вражьих конных. Калмыки — болваномолы, татары — мухаммедовой веры, а завсе меж ими спор, потому делить их надо — или свара в бою, тогда кинь дело! Они же дики да своевольны. Еще: кто из упрямых мужиков, горожан ли, чуваши, вал взводить не пойдет, того секи, саблю вон и секи! Иножды скотина моста боится и тут же брюхом на кол лезет — ту скотину крепко бьют! Секи.
— Не пей, батько! Познали наши, что монахи отравное зелье в вино мечут… На моих глазах много мужиков и черемисы меж себя порубились спьяну. Сон брал на работе: свалится человек и спит — не добудиться.
— То оговор на чернцов, Степан! Вино их пью сколь, а цел. Воевода к переправе не придет, бой завтра — седни пью!
Есаул, одетый Разиным, поднял народ. Все шли и работали без отговорок, усердно. Перед Синбирском ночью с запада, в подгорье зачернел высокий вал с узкими проходами, в проходах рогатки из вил и рогатин. На Свияге с синбирского берега колыхались пятьдесят малых стругов и десять больших, изготовленные для переправы войска. Воевода к реке не двинулся, стоял, как прежде.

7

С рассветом в тумане от мелкого дождя Разин высадил свои войска за Свиягой.
Раздался его громовой голос:
— Гей, браты! Помни всяк, что идет за волю… Сомнут нас бояра, и будет снова всем рабство, кнут и правеж!
Грянула тысяча голосов!
— Не сдадим, батько!..
— Татары! Бейтесь, не жалея себя. Ваших мурз, когда побьем бояр, не будут имать аманатами. Ясак закинут брать — будете вольные и молиться зачнете по-своему, без помехи!
Татарам крикнул Разин на их языке. Калмыкам тоже закричал по-калмыцки:
— Вы, тайши и рядовые калмыки! Схапите свою вольную степь и волю отцов, дедов — бейтесь за волю, не жалея себя, бейтесь за жон, детей и улусы!..
Стена войска воеводы стояла не двигаясь. Ударили в литавры, и разинцы кинулись на царское войско.
Послышался голос воеводы:
— Палена мышь! Середние, раздайсь!
— Гей, раздвиньсь мои — калмыки влево, татара двинь своих вправо-о!..
Те и другие по команде раздались вширь. Бухнули воеводские пушки, но мало кого задели ядра; зашумела, забулькала вода в Свияге от царских ядер.
— Ломи в притин, браты!
Битва перешла в рукопашную. Разин среди своих появлялся везде — добрый Лазункин конь носил его, краснела шапка атамана тут и там, перевитая нитками крупного жемчуга. Лазарь Тимофеев, Степан Наумов командовали казакам, рубились, не жалея себя. По убитым лошадям, воинам шли новые с той и другой стороны: одни — исполненные ненависти, другие — давшие клятву служить царю. Стрелы татар и калмыков засыпали саранчой вражьи головы. Рейтары, пораженные в лицо, носились по полю мертвые на обезумевших конях, утыканных стрелами. Лежали со сбитыми черепами косоглазые воины в овчинах, зажав в руках сабли. Мокрый туман поля все больше начинал пахнуть кровью. Ветер дышал по лицам людей свежим навозом развороченных конских животов. Воронье, не боясь боя, привыкшее, слеталось с граем черными облаками. Гремели со стороны воеводы пушки, срывая головы казаков, калеча коней. Редко били пушки атамана, — их было четыре, — гул их терялся в стуке, лязге сабель по доспехам рейтар и драгун. С той и другой стороны кружились знамена, били барабаны, литавры. Знамена падали на уплотненную кровавую землю, ставшую липкой от боя, вновь поднимались древки знамен, снова падали и опять плыли над головами, бороздя бойцов по лицам…
День в бою прошел до полудня. Вспыхнуло где-то в сером тусклое солнце. Подались враги в поле от Свияги и как бы приостановились, но гикнули визгливо татары, кидаясь на драгун, калмыки засверкали кривыми саблями на рейтар — застучало железо колонтарей. Иные казаки, кинув убитых лошадей, обок со стрельцами рубились саблей, а где тесно — хватали врагов за горло, падали под копыта лошадей и, подымаясь, снова схватывались. Воевода отъехал на ближний холм, плюясь, матерясь; по бороде, широкой, русой с проседью, текло. Он снял шапку, шапкой обтер мохнатую потную голову, косясь влево. Огромного роста стрелец в рыжем кафтане, без шапки, в черных клочьях волос, с топором коротким спереди за кушаком, встав на колено, подымал тяжелый ствол пищали — выстрелить. Фитиль отсырел, пищаль не травило. Воевода окрикнул:
— Стрелец! Палена мышь, сорви башку, — кинь свой ослоп к матери, чуй!
— Чую, князь-воевода!
— Я знаю тебя! Это ты пушечной станок на плечах носишь, тебя Семеном кличут? Сорви те…
— Семен, сын Степанов, алаторец я!
— Вон, вишь, казак стоит! Проберись к ему, молви:
«Воевода-де не приказал делать того, чего затеял ты… Крепко бьются воры, да знаю — сорвем мы их, государевы люди, к Свияге кинем: атамана живым уловить надо!»
— Чую, князь-батюшко! Только не казак ен — поганой, вишь!
— Казак, палена мышь, звать Федько!
— Ты, батюшко воевода, позволь мне за атамана браться? Уловлю вора да на руках к тебе принесу!
— Не бахваль, палена мышь, сорвут те башку! Делай коли, и великий государь службу твою похвалит.
— Иду я!
Стрелец, кинув пищаль, полез, отбиваясь в свалке топором, к казаку, обмотанному, с головой, как разинские татары, по шапке чалмой. Казак сидел на вороном коне, от коня шел пар. Кругом дрались саблями, топорами и просто хватались за горло, валились с лошади, брякало железо, но казак стоял, как глухой к битве. Стрелец тронул его за колено.
— Ты Федько?
— Тебе чого, Федора?
— Воевода приказал не чинить того, что удумал ты: «Атамана-де живьем взять надо!» И я на то послан.
— В бою никому не праздную! Не отец мне твой воевода, поди скажи ему!
— А, нет уж! В обрат жарко лезть и без толку — краше лезти вперед.
— Ты брюхом при, Федора, брю-у-хом!
— Гугнивой черт! Воеводин изменник!
Шпынь, наглядев прогалок меж рядами бойцов, хлестнул коня, въехал к разинцам.
— Своих, поганой! Куда тя, черт, поперек!
Шпынь не отвечал разинцам, ловко отбиваясь саблей от встречных рейтар, встающих с земли без лошадей.
Недалеко загремел голос Разина:
— Добро, соколы! Еще мало — конец сатане!
От голоса Разина дрогнула стена копошащихся, пыхтящих и стонущих людей, подаваясь вперед:
— Да здравит батько Степан!
— Нечай — ломи!
— Нечай-и!..
— За волю, браты!
— Круши дьяволов…
На холме, скорчив ноги в стременах, матерился воевода — стрела завязла в его шапке. Воевода, не замечая стрелы, плевал в бороду.
— Не сдавай, палена мышь! Не пять, государевы люди, ратуй. Ну, Ивашко! Где ба с тылу вылазку, он, трус, сидит куренком в гнезде!.. Ломят воры! Ой, ломят, палена мышь, сорви им башку! Придется опятить бахмата. Мать их поперек!
Воевода съехал с холма глубже в поле. Рейтары и драгуны расстроились, отъезжали спешно, татары гикали, били воеводскую конницу.
— Овчинные дьяволы, сыроядцы, палена мышь! Штаны да сабля — и справ весь, лошадь со пса ростом, а беда-беда! Ужли отступать? Не пять, мать вашу поперек! Голос вора проклятой — не спуста грому окаянному верят люди: идут за ним в огонь… Не пять, палена мышь!.. Тьфу, анафемы! Надо еще поддаться: умереть не страшно, да дело будет гиблое — разобьют в куски…
Из груды убитых в железе, кафтанах и сермягах, тяжело подымаясь, встал на колени рейтар, выстрелил, видя яркое пятно перед глазами, и упал в груду тел, роняя из руки пистолет. Пуля рейтара пробила Разину правую ногу, конь его осел на зад, та же пуля сломала коню заднюю ногу. Конь жалобно заржал, атаман с болью в ноге вывернул сапоги из стремян, скатился; конь заметался около него, пытаясь встать. Атаман поднялся в черном бархате, без шапки, над головой сверкнула сабля — ожгло в левую часть головы… Разин упал, над ним звонко крикнул знакомый голос:
— А, дьявол!..
К лицу лежавшего в крови атамана упала голова, замотанная в чалму; он вскинул глаза и крикнул, разглядев упрямое лицо:
— Шпынь!
От крика ударило страшной болью в голове, атаман потерял сознание…
— К воеводе! Тебя мне надоть…
Семен Степанов, шагнув, поднял легко ногами вверх большое тело атамана в черном. Над головой стрельца свистнула пуля, рвануло сапог атамана, из голенища на шею стрельцу закапало теплое.
— Рейтары государевы! Не бей! Атамана взял к воеводе… Эй, не секи, раздвиньсь!
— Дьявол, большой! — крикнул звонкий голое.
Великан-стрелец, не выпуская из рук атамана, осел к земле: Степан Наумов рассек ему голову сверху вниз до грудной клетки… Еще один труп лег в сумеречную массу людей и лошадей, простертых на равнине битвой. Татары с гиком и визгом гнали рейтар от места, где лежал Разин. Степан Наумов прыгнул с лошади, содрал с себя кафтан синий, завернул с головой безвольно лежащего атамана, взвалил на лошадь, прыгнул сам в седло, повернув от места боя к Свияге.
— Беда! — сказал он, проезжая мимо Лазаря Тимофеева. — Шпынь батьку посек.
— Пропали!.. Дать ли отбой?
— Тьма станет — сами отойдут в струги.
Не слыша команды атамана и есаулов, разинцы отступились, кинув бой. Воевода, собирая растрепанную конницу, не преследовал их — разинцы неспешно, в порядке погрузились в струги, оставив раненых, знамена и литавры, взятые атаманом на Иловле с царских судов. Кинули переставшие стрелять четыре испорченные пушки. Степан Наумов положил с Лазарем в челн закрытого атамана. Разин был в беспамятстве. Наумов отошел к казакам.
— Крепите, браты, на Свияге у синбирского берега струги, потом уведем их в Воложку. Сами устройтесь за вал, в проход — рогатки, караул тож! Воевода не пойдет ночью на реку: помяли его, и тьма.

8

Воевода вгляделся к Свияге. Темнело скоро, все становилось черным, лишь кое-где тускло светились кинутые бойцами сабли, да пушки топырились на кривых изуродованных станках.
— Должно, палена мышь, не мы биты? Они! Да… у воров неладно!
Борятинский поехал на черном потном бахмате к Свияге. Рейтары, уцелевшие драгуны, стрельцы и даточные люди ехали, брели за воеводой.
— Еще день рубились, палена мышь, спасая боярское брюхо! Мать их поперек… Сорви те башку… Звали биться за домы свои, а их, трусов, в нетях сидит одних городовых жильцов с тыщу. Эй, у Свияги огни жги! Ночевать будем, пугвицы к порткам пришьем да раны замотаем онучами… Мать их поперек… До Свияги сколь засек воровских брать пришлось, да у Свияги трижды солонее нахлебались!
Стрельцы и ратники натащили к берегу реки дерева, застучали топоры, вспыхнул огонь, мотая тени людей, лошадей, пушечных станков. На огни выходили раненые воеводины и разинцы, иманные рейтарами. Борятинский здесь не боялся ушей: солдаты воеводу любили, и языков не было пересказать его слова. Он плевался, громко материл Юрия Долгорукого, Урусова и Милославского — царскую родню.
— Заутра, палена мышь, перейдем Свиягу. Воры кинут подгорье — без пушек за валом делать нече. У нас бонбометчики — сорви башку! Тогда Милославский вылезет из своего куретника, а ты ему подавай тож честь боевую, палена мышь! Зачнет сеунчеев к царю слать — грамота за грамотой… Сами же, сидя в тепле, поди гузно опарили?! Мне-ка царские дьяки отписали: «Пиши-де через кравчего, через Казань, сам-де не суй нос!» Мать вашу поперек, анафемы!
У огня на толстом бревне князь сел, сняв шапку, вытащил из нее татарскую, завязшую в сукне стрелу, бросил в огонь.
— Православному, палена мышь, поганой наладил в образ ткнуть, да высоко взметнул!
Борятинский, отогреваясь, топырил длинные ноги в грубых сапогах. Ляжки его, черные от пота лошадиного, казались овчинными — так густо к ним налипло лошадиной шерсти. Разинцев сгоняли в один круг, их никто не стерег — бежать было некуда: впереди река, сзади враги едят, сидят, лежат или греются у костров. Князь поднял злые круглые глаза, почти не мигающие, крикнул во тьму, маячившую пятнами людей, лошадей, оружия:
— Палена мышь! Нет ли здесь кого, кто видел казака в татарской справе?»
Вышел высокий тонкий драгун в избитом бехтерце, с хромой ногой, перевязанной по колену тряпкой.
— Я, воевода-князь, видел такого!
— Ну, сказывай!
— В то время как вору-атаману не конченной до смерти рейтаренин стрелил в ногу да его лошади сломал пулей ногу же и вор скатился с лошади, а казак-татарин его посек саблей в голову, — атаман, тот вор, пал, а казак еще ладил бить, и воровской есаул мазнул того казака, с плеч голову ссек…
— Голову ссек?!
— Да, воевода-князь!
— А ты чего глядел, палена мышь?
— Выбирался я из-под убитых — наших гору намостили, как с атаманом шли, — а выбравшись, чуть не сгиб; поганые на то место пали тучей и наших погнали в остаток.
— Жаль казака! Непослушной, зато не холоп, целоваться не полезет, и битвы не боялся, палена мышь, поди, да вот! Кликни кого леккого на конь, скажи: «Воевода, сорви те, указал обоз двинуть к огням, кормить людей и лошадей надо». Да, кабы у вора пушки, сколь у нас, тогда в заду ищи ноги! Нечего было бы нам делать, пришлось бы ждать… Казак кончен, да атамана изломил! Скоро в бой не наладится… Потом наладится, да сила разбредется — ладно! Нынче битва наша, не думал я, сорви те башку! Отряхнули с шеи того, кем бунты горят. А тех, безликих, передавлю, как вшей…
Заскрипели колеса обоза, потянуло к огням дегтем и хлебом. Заржали голодно лошади. Князь покосился на ближний огонь: там сплошь синели мундиры с желтыми пуговицами, блестели шишаки, безбородые люди курили, пили водку, говорили на чужом языке.
— Палена мышь! Немчины тараканьи лапы греют? — И встал: — Эй, плотников сюда! Ставь к берегу ближе виселицы.
Засверкали, застучали топоры, в черном стали вырастать белесые столбы.
Воевода ходил, считал:
— Сорок! Буде, палена мышь, можно по два вешать на одной! Ну-ка, воров-казаков вешай, стрельцов сечь будем! Подводи.
Стрельцы, из царских, стали подводить и выталкивать перед воеводу к ярким огням раненых стрельцов и мужиков с горожанами, чувашей и татар. Воевода из старых ножен выдернул дамасскую саблю. Сверкнула сабля — раз!.. Скользнула с плеч разинца голова, затрещала в огне костра.
— Скотина удумала лягаться!.. Палена мышь! А справы боевой нет! Лаптем вошь не убьешь!.. Пушек нет — рогатины да вилы?.. Дай другого!
Снова сверкнула сабля Борятинского. Тело стрельца осело вниз, по телу сползла голова к ногам воеводы; воевода пнул ее, она откатилась.
— Синбирск строил Богданко Матвеев, сын Хитрово! Вы, воры, палена мышь, осенью с подгорья ладили кремль забрать? Сорви башку!
Голова третьего разинца покатилась…
— Заманную Богданко вам ловушку срубил!
Скользнула наземь четвертая голова.
— Брать Синбирск с подгорья едино лишь хмельному можно, палена мышь! Проспится, глянет вверх — прочь побежит!
Слетела пятая голова…
— С запада, воры, идти надо было! От этой воды — Свияга выше Волги буровит! Давай, сорви те: долони в безделье ноют!
Снова стрелец перед воеводой, рослый, широкий в плечах, руки скручены назад. Воевода занес саблю, опустил, шагнул ближе, глянул в лицо, крикнул:
— Дай трубку мою, палена мышь!
— Ишь ты, объелся человечины! Руки в путах, как дам?
— Снимите путы, эй!
Помощники воеводы срезали веревку с рук стрельца. Он тряхнул правой рукой, повел плечами. Вытащил из штанов кисет, трубку, набил трубку табаком, шагнул к костру, закурил, плюнул и, выпустив носом дым, сказал:
— Дай покурить, бородатой черт! На том свете отпоштвую — нынче тебе табак откажу, бери капшук!
Трубка пылала в зубах стрельца. Воевода попятился, взмахнул саблей:
— Докуришь после!
Голова сверкнула в черном воздухе с зажатой в зубах трубкой, тяпнула близко. Борятинский нагнулся, кряхтя, выдернул из мертвых зубов трубку, обтер чубук о полу окровавленного кафтана, сел на свое прежнее место к огню, растопырил длинные ноги, свесив живот, стал курить. По его окровавленной бороде потекло. Глядя редко мигающими глазами в огонь, не поворачивая головы, приказал:
— Стрельцов секи, казаков вешай!
Новые виселицы скрипели. Болтались на них, крутились и дрыгали ноги в синих штанах, сапогах с подковками — лиц не видно было… У огня недалеко тяпали — катились головы разинцев. С удалыми за полночь шла расправа.

9

Переправясь через реку, есаулы перенесли Разина в его шатер к Волге, поставили кругом караул, и двое верных на жизнь и смерть товарищей зажгли все свечи, какие были у атамана, обмыли глубокую рану на его голове и лицо, замаранное кровью, — лишь в шадринах носа и похудевших щек оставили черные пятна. Засыпали рану толченым сахаром, а обе ноги, простреленные насквозь пулями (восемь свинцовых кусков на фунт) перевязали крепко; раны кровоточили — из них есаулы найденными клещами вытащили куски красной штанины. Татарчонок крепко спал; они закидали его подушками, чтоб не мог, проснувшись, видеть, каков атаман, и пересказать. Перевязали, тогда оба закурили, посматривали: кровоточат ли раны? Атаман открыл глаза, хотел сесть, но упал на ковры.
— Лежи, батько!
Разин слабо заговорил, беспокойно озирая шатер:
— В шатре я? А битва как?
— Черт с ей, битвой! — наморщась и роняя из глаз слезы и трубку из зубов, ответил Степан Наумов. — Живых взяли, мертвых кинули… Люди, кои в бой справны, тут в Синбирске за валом с коньми, иные в остроге крепятца — завтра надо бой… Шпынь тебя, проклятой изменник, посек — убил я его! Воевода для раненых по-за Свиягой виселицы ставит…
— Помню сбитую голову… Нечестно — я его рукой, он же, пес, саблей ответил!..
— Сколь раз, батько, говорил тебе: носи мисюрку, шапку и панцирь, а нет того — в гущу боя не лезь!
— Верил, что пуля, сабля не тронут…
— Вот твоя вера! Дорого сошла: Синбирск и все пропало…
— Э, нет! Надень мой кафтан, Наумыч, шапку, саблю бери мою, спасай народ! Мне же не сесть на конь…
Заговорил Лазарь:
— Тебя, батько, нынче беру я в челн, десяток казаков добрых в греби, оружных, и кинемся по Волге до Царицына — там вздохнешь. Лекаря сыщем — и на Дон.
— На Дону, Лазарь, смерть! Сон, как явь, был мне: ковали меня матерые, а пущий враг — батько хрестной Корней… Я же и саблю не смогу держать — вишь, рука онемела… Сон тот сбудется. Не можно хворому быть на Дону…
— А сбудется ли, Степан Тимофеевич? Я крепил Кагальник, бурдюги нарыты добрые… Придет еще голутьба к тебе, и мы отсидимся!
— Эх, соколы! Бояра нынче изведут народ… Голова, голова… ноги ништо! Безногий сел бы на конь и кинулся на бояр… Голова вот… мало сказал… мало…
Разин снова впал в беспамятство, начал тихо бредить.
— Делаю, как указал, батько!
Степан Наумов поцеловал Разина, встал, надел один из его черных кафтанов, нашел красную шапку с кистью, с жемчугами, обмотал голову белым платом под шапкой.
— Пойду, сколь силы есть, спасать людей наших!
Лазарь Тимофеев, обнимая друга есаула, сказал:
— И мне, брат Степан, казаков взять да челн наладить — спасать батьку! Во тьме мы еще у Девичьей будем.
— Прощай, Лазарь!
Есаулы поцеловались и вышли из шатра.
Наумов сказал:
— Надо мне в Воложку со Свияги струги убрать.
— То надо до свету.
Две черные фигуры пошли — одна на восток, другая — на запад.
Черная с синим отсветом Волга ласково укачивала челн, на дне которого, неподвижный, на коврах, закрытый кафтанами, лежал ее удалой питомец с рассеченной головой и онемевшей для сабли рукой, без голоса, без силы буйной…
Назад: Астрахань
Дальше: Москва последняя