Глава десятая
1. Ветер Балтики
В апреле войска Шереметева покинули лагерь, раскинувшийся по берегам возле Орешка, и стремительным маршем двинулись болотами и лесами вдоль Невы. По реке шли лодьи, струги, фрегаты — везли пушки, ядра, порох, продовольствие для всей многотысячной русской армии. Солдаты шли бодро — перед походом они получили государево жалованье, новые, доброго сукна кафтаны, крепкие башмаки. На привалах варили щи с головизной, давалось по чарке водки. Страшный переход от Нюхчи до Ладоги многому научил.
Весна стояла поздняя, но взялась она дружно: враз собралось греть солнышко, зазвенели ручьи, осели и стаяли снега.
Во главе армии ехал на вороном донском жеребце Борис Петрович Шереметев; опустив поводья, задумавшись, вдыхал всей грудью запах сосны. Рядом с ним, стремя в стремя, красиво сидел в высоком испанском седле Аникита Иванович Репнин, вглядывался вперед — в чащобу, где прокладывал путь арьергард из рейтаров и гвардейцев с работными людьми. Сзади, среди других генералов, тоже верхом на караковой кобылке, устало дремал царь Петр Алексеевич. Какой уж день его мучила лихорадка, он совсем пожелтел, губы у него спеклись от жара и лицо покрылось пятнами. Лейб-медик Блюментрост, прибывший с Петром из Москвы, потчевал его елексиром цесаря Рудольфа — из сабуры, мирра, опопонакса и других смол. Елексир не помогал, Блюментрост разводил руками:
— Значит, государь, дело не в болезни, а в грусти, которая у вас на душе…
Петр отмалчивался, требовал иных лекарств, истово глотал всякую дрянь. Ничего толком не излечивало.
Миновав две трети пути до Ниеншанца, сторожившего морское устье Невы, Борис Петрович Шереметев приказал остановить армию. Длинное «сто-ой!» понеслось над полками гвардии, над дивизией князя Репнина, над отрядом Чамберса, над полками Якова Брюса. Конница спешивалась, пехота располагалась на отдых. Фельдмаршал велел собирать совет. Петр, кряхтя, тяжело слез с коня, его обступили генералы. Репнин разложил карту. После короткого совещания решено было послать вперед на судах две тысячи человек для рекогносцировки боем. Командовать отрядом было приказано подполковнику Нейтерту и капитану Преображенского полка Глебовскому. Сам же Шереметев с конницей числом в пять тысяч сабель двинулся к Усть-Ижоре.
Петру, который остался при основной армии, постелили войлок, он прилег на солнышке отдохнуть. Тихо, спокойно шумели старые сосны, позванивал ручей, пахло тающими снегами, сосною, прошлогодней прелью. Было слышно, как неподалеку ровно беседуют Иевлев, Рябов и здешние рыбаки — Онуфрий Худолеев с парнями Семеном и Степаном — о фарватере реки Невы.
— Не так! — говорил Рябов. — От самой Преображенской горы корабельный ход посредине речки, и не более как пятьдесят сажен. А при устье Дубровки отмель — вы на плоскодонках ходите и промера не делали. Как раз фрегат и посадишь…
Иевлев засмеялся:
— Он по сему делу знаток — как на мель сажать…
Ладожские рыбаки все вместе заспорили:
— Нету отмели! Мы сколь много…
— А ну об заклад? — спросил Рябов. — Давеча про Пеллу вы тоже языки чесали, нету-де там отмелей, а на поверку чего вышло?
Петр вздохнул, потянулся. Его лихорадило, взгляд у него был тусклый, он часто облизывал губы, сплевывал в сторону. Лейб-медик принес питье в стакане, царь пригубил, но пить не стал.
— Поискали бы мне, что ли, клюквы…
Холодную, подснежную клюкву сосал с удовольствием. Потом позвал Иевлева, спросил:
— Гонцов не было?
— Не было, Петр Алексеевич…
Петр на мгновение закрыл глаза. Было видно, что он томится. Возле него, прикрытая камнем от ветра, лежала карта, он вновь ее развернул, стал спрашивать у рыбаков, где что расположено на Неве за Ниеншанцем. Рыбаки робея показывали: вот на сей речке — как ее имя, незнаемо, — возле Невы большой сад шведского майора Конау. Здесь — деревенька дворов на пять, сена косят копен до ста, хлеба сеют коробов двадцать, не более. Тут — Васильевский остров именуется сие место — охотничий замок господина шведа Якоба Делгарди, отсюдова он и медведей бьет, и волков, и лосей. Хорошая охота. Здесь, на Фомином острове, — поместье Биркенгольм, большая вотчина, держит народишку русского барон на работах на своих человек до двух сотен. И деревенька при нем дворов на сорок. Тут-то посуше, а кругом, почитай, все болотища, сухого места не отыскать. Вот разве что Енисари — посуше будет… Здесь Враловицын посад, тут Первушина мыза. Дорог нет, тропочки меж болотами…
Петр слушал, покусывая сухие губы, позевывая от подступающего озноба. Потом, услав рыбаков, неприязненно спросил:
— Пушки Виниус прислал?
Сильвестр Петрович осторожно ответил, что, может, и дошли к Шлюссельбургу, но здесь покуда не слышно.
— Не слышно, говоришь? — усмехнулся Петр. — Нынче Ромодановскому отпишу — запляшет у него старый козел, спехом дело делать зачнет…
И полулежа на войлоке, в неудобной позе стал быстро писать:
«Сир! Извествую, что здесь великая недовозка артиллерии есть, чему посылаю роспись, из которых самых нужных не довезено: 3033 бомбов трехпудовых, трубок 7978; дроби и фитилю ни фунта; лопат и кирок железных самое малое число; а паче всего мастера, которые зашрубливают запалы у пушек, по сей час не присланы, отчего прошлогодские пушки ни одна в поход не годна будет, отчего нам здесь великая остановка делу… О чем я сам многажды говорил Виниусу, который отпотчевал меня московским тотчасом. О чем изволь его допросить: для чего так делается такое главное дело с таким небрежением, которое тысячи его головы дороже? Из аптеки ни золотника лекарств не прислано: того для принуждены мы будем тех лечить, которые то презирают…»
Дописал, подумал, потом, прочитав вслух Иевлеву, спросил:
— Под Усть-Ижорой, что ли, князь Александр Невский Биргера разбил?
Сильвестр Петрович кивнул:
— Под нею, государь. До Усть-Ижоры гнал, а битва-то была ранее. Говорится в летописи, что приидоша свеи в силе велице и мурмане, и сумь, и емь в кораблих, множество много зело, свеи с князем и бискупом своими и сташа на Неве в устье Ижоры, хотя восприяти Ладогу…
— Восприяти! — сурово, краем рта усмехнулся Петр.
В Усть-Ижоре для Петра был построен шатер. Александр Данилович жарил на штыке над пламенем костра добрый кусок баранины, рассказывал весело:
— Ты, мин гер, погляди вокруг, чего деется: русских мужиков наперло видимо-невидимо, отовсюду из-под шведа к тебе бегут. И харчишек нанесли, и молока, и творогу, ей-ей, словно где на Волге али на Москве-реке. И бабы и девки, слышь, — песни старые поют…
Петр ушел в шатер. Меншиков, дожаривая мясо, с грустью вдруг сказал Аниките Ивановичу Репнину:
— Пришли, навалило народишку… А как спроведают наше житьишко, как зачнут с них подати рвать, как погонят на корабельное строение…
Потряс головою, вздохнул:
— И-эх, князинька… С Виниусом-то слышал? Пошло письмо на Москву дружку нашему, доброму Федору Юрьевичу. Пропал старичок…
Репнин насупился, ответил глухо:
— Провались оно все, думать, и то немочно, голова трескается…
Петр сидел в шатре на лавке, перед ним у стола стояли Глебовский и немец Нейтерт. Капитан — иссиня бледный, с простреленной нынче шведской пулей шеей — бешеным голосом рассказывал, что господин подполковник не изволил поддержать его во время приступа — отговорился тем, что приказа не имеет; неприятель поставил засаду — драгун; несмотря на сие обстоятельство, драгуны были сбиты и вал взят, однако же шведы от погони ушли и заперлись в Ниеншанце, а победа могла быть полной…
— Ну, подполковник? — спросил Петр.
— Я не имель приказ.
— А глаза имел? Уши имел? Голову?
— Я не имель приказ, — с достоинством, спокойно повторил немец. — Я не имель приказ. А когда я не имель приказ, тогда я не делал сикурс.
— Пшел вон! — со спокойной злобой сказал Петр Нейтерту.
Немец вышел, высоко неся голову, позванивая серебряными звездчатками шпор.
— Глебовский! — позвал Петр.
Тот, не двигая головой от страшной боли в шее, где застряла пуля, подошел ближе, встал смирно.
— Приказа у него не было! — вдруг крикнул Петр. — Понял? Не было приказа! И верно, не было! А более ему ничего не понять! А тебя я не виню. Ты все сделал как надо! Не виню! Иди! Скажи там лекарю моему, чтобы пулю тебе вынул…
Глебовский стоял неподвижно, из глаз его ползли слезы.
— Ну? — раздражаясь, спросил Петр. — Что еще? Чего ревешь, словно девка?
— Народу у меня побито тридцать два человека, — сказал Глебовский. — Я с ними, государь…
— Не виню! — крикнул Петр тонким, не своим голосом. — Сказано, не виню! А побито… Ну побито, чего ты от меня-то хочешь? Иди отсюда, иди, чего еще надо…
Глебовский вышел. Петр лег на кровать, укрылся, свернулся, как в детстве, клубком. Колотились зубы, обмирало сердце, вместе с кроватью он то несся куда-то вниз, в тартарары, то его вздымало под далекие черные тучи. Было страшно, смертельная тоска терзала все его существо, жалким голосом он позвал:
— Ей, кто там! Меншикова ко мне, губернатора шлюссельбургского!
Денщик побежал за Александром Данилычем, тот сел рядом с Петром, заговорил ворчливо-ласково, с доброй укоризной:
— Ишь, чего выдумал, мин гер, занемог перед делом-то… Да и полно тебе, никуда ты не летишь, все чудится. То — лихорадка-лиходея разбирает, трясовица треклятая. Мы живым манером Блюментроста позовем…
— Ну его, не надо! — попросил Петр.
— А не надо, и шут с ним, с немцем. Не надо — так мы тебе, Петр Лексеич, водочки на стручковом турецком перце поднесем, ты от ее в изумление придешь, пропотеешь гляди, а там споднее сменим, в сухоньком и вздремнешь. Ты, мин гер, притомился, вот что…
От голоса Меншикова сделалось будто бы поспокойнее, кровать перестала проваливаться, теплая рука Данилыча, его мягкий голос, ласковые слова — все вместе словно бы убаюкивало, как в младенческие годы тихая песенка Натальи Кирилловны. Петр задремал, но во сне жаловался:
— Не ведаю я, не ведаю, о господи преблагий!
— Полно, мин гер, чего ты там не ведаешь! — будил Меншиков. — Спи себе, да и только…
На цыпочках, осторожно вошел Блюментрост, погрозил Меншикову пальцем, вынул из кармана склянку, произнес непонятные слова:
— Эссенция мартис аперативо кум суко поморум, имеет силу разделительную и питательную…
Меншиков понюхал эссенцию, вздохнул, а когда Блюментрост ушел — вылил склянку за полог шатра. Потом от скуки и для препровождения времени сел писать письмо. Писал он очень плохо — составлял буквы друг с другом в кривой ряд и почти перед каждой задумывался.
«Дарья Михайловна, Варвара Михайловна, здравствуйте на множество лет! Благодарно милости вашей бью челом, что изволите ко мне писать о своем здравии»…
Тут он надолго задумался. На Дарье Михайловне он давно собрался жениться, писал же к обеим сестрам Арсеньевым, жившим у хором царевны Наталии Алексеевны. Надо было в письме тонко и с политесом намекнуть о своем чувстве к Дарье. И Александр Данилыч вновь принялся приставлять буквы друг к дружке:
«Паки благодарствую за вашу ко мне нелицемерную любовь, за любительскую присылку, Дарье Михайловне за сорочку и за алмазное сердце… Не дорого мне алмазное сердце, дорого ваше ко мне любительство…»
Подписался он очень крупными буквами так:
«Губернатор шлюссельбургский и комендант, бомбардир поручик Преображенской и кавалер Александр Меншиков»…
Петр негромко окликнул:
— Данилыч, ты что там кропаешь?
Меншиков слегка порозовел, утер пот со лба, ответил:
— Да так, мин гер, на Преображенское некая писулька…
— Покажи…
— Да, мин гер…
— Покажи! — велел Петр.
Александр Данилыч подал письмо, свечу.
— Ишь ты! — промолвил Петр. — Откуда же ты кавалер?
— Да ведь, мин гер, ну чего, ей-ей, — заговорил Меншиков. — Все так пишут, я-то не хуже иных некоторых…
— Кавалера — замажь! — велел Петр.
Меншиков вздохнул.
Петр сказал назидательно:
— Ты, брат, еще не кавалер, а курицын сын, — то помни крепко. И не заносись. Станешь служить толком — достигнешь и кавалерства. Ложись, спи…
Александр Данилыч замазал чернилами слово «кавалер» и лег спать.
Поутру царю стало легче. Двадцать девятого апреля он со свитою увидел валы Ниеншанца, обложенные полками осадного корпуса Чемберса и Брюса. Дивизия Репнина уже переправилась на правый берег Охты и обложила город Ниен кругом — от Охты до Невы. Там, в меднозеленом вечернем небе таяли дымки шведского селения…
— Туда — море! — сказал Петр, указывая плетью вперед.
От жара у него блестели глаза и на скулах проступил румянец, но всем вокруг него казалось, что он здоров, бодр и весел. Он и в самом деле был весел.
— Верно говорю, Сильвестр? — спросил Петр. — Там оно, море, Балтика? Туда указываю?
— Туда! — ответил Иевлев. — Там оно — Варяжское море. Отсюдова начинался древний путь — из варяг в греки.
Генералы, господа совет, смотрели вперед со всем старанием, но не видели ничего, кроме легкого вечернего туманчика, странного, диковинного неба да шпиля шведской церкви.
2. Под Ниеншанцем
Недоставало платформ под мортиры, фашин и туров, нехватало лопаток и кирок, бомб, мешков с шерстью.
С превеликими трудами, под огнем шведских батарей, возвели последнюю траншею и подвели к ней подступы. Егор Резен ставил мортирную кетель — батарею — у озерца, в вершине залива Охты; ставил пушки генерал-инженер Ламберт. Петр бывал то у Резена, то у Ламберта, сам особенно в дело не совался, но смотрел с интересом. Александр Данилыч Меншиков дважды пугал шведов — «делал комедию», будто он с охотниками идет на приступ. Шведы швыряли бомбы, камни, заключенные в каркасы, били картечью…
После полудня ударили барабаны. Шестьдесят лодок с четырьмя ротами семеновцев и тремя преображенцев пошли вниз по течению реки — для осмотра ее устьев и взморья. С крепостных верков открылась орудийная пальба, но ядра не долетали до флотилии, а гвардейцы кричали шведам срамные слова, понося ихних артиллеристов…
Петр смотрел на тихие речные воды жадно, ни с кем не разговаривал, ждал взморья. Кроме Рябова да Иевлева никто толком не понимал, куда так пристально и неотрывно смотрит бомбардирский капитан…
Ко взморью пришли поздно, уже смеркалось, жемчужный туманчик пал на тихо шепчущие воды; но остро, по-особому маняще пахла морская даль; из туманчика, навстречу флотилии, под косым морским парусом шла лодка финна-рыбаря, сомнений более не оставалось: Балтика…
Долго в молчании Петр курил свою трубочку, долго смотрел вперед, потом вдруг резко вздернул плечом, сказал жестко:
— Корабли надобны, Сильвестр, да много! Флот! Что ж лодки-то…
И велел:
— К берегу!
У прибрежной мызы стоял коротконогий, с обветренным, красным сморщенным личиком финн-рыбак. Белобрысый внучонок жался у его ног.
— Ты кто таков? — спросил Петр старика.
Тот подумал, встал попрямее, выставил вперед подбородок, ответил гордо:
— Кто такоф? Я рипацкий староста. А фот ти кто такоф, а?
Петр серьезно, без усмешки ответил:
— Я русский царь.
Финн сплюнул далеко в воду черную табачную жвачку, посмотрел на Петра, задрав голову, снизу вверх, поморгал, вздохнул, поверив:
— Тоже толшность немалая. Клопот мноко цару, а?
Солдаты-гвардейцы усмехались, стоя вокруг. Петр невесело ответил:
— Много, старик, хлопот. Что верно, то верно. Едва управляемся…
— И я етва управляюсь. Кажтый по-своему телает, кажтый умный сам… Шерти проклятые… Тут рипак Тускала брал сеть, я коворил…
Петр не стал слушать, спросил, не угостит ли его староста на мызе молоком. Финн хитро посмотрел на царя, на Иевлева, на Меншикова, на огромного Рябова, обвел взглядом гвардейцев, ответил:
— Отин раз я укощу всех и сам помирать стану от голот.
Но молока и ржаную лепешку вынес. Гвардейцы купили на соседней мызе странной рыбы — корюшки, пахнущей свежим сеном, развели костер, сварили ушицу. Золотое солнце, рассеивая своим теплым светом туманчик, поднималось над тихими водами. Александр Данилыч раздавал финнам листы, доставленные из Москвы; там было написано, что всем здешним приневским жителям под рукою царя всея великия и малыя и белыя Руси будет покой, справедливость, а разорения им никакого не ждать. Бомбардирский урядник Щепотев, малый толковый, покуда читались листы, торговал у здешних людей двух телок, да доброго кабанчика, да еще бычка. Финны для пробы заломили цену подороже. Щепотев, посетовав на запрос, положил на стол золотой. Финны привели еще коровенку, двух поросят, стали рубить головы уткам и гусям. Щепотев говорил:
— Вы идите под крепость Ниеншанц, там становитесь на торг. Солдат у нас много, офицеров, енералов, народ богатеющий, каждому охота лапши с курятиной похлебать. Расторгуетесь, куда как жить станете. И рыбу везите на торг.
— Корюшку повезти? — спросил староста.
— И корюшку, и которая получше. И нас вы, други, не опасайтесь. Мы на свою землю вышли, тут россияне издавна стояли. А вам мы остуды не сделаем. Вы для нас старайтесь, мы вас не обидим… Шведа здесь вскорости не будет, тут, господин староста, им делать нечего…
Старик, польщенный учтивостью Щепотева, довольный крупными коммерческими операциями, которые происходили возле его мызы, вынул из-за печки бутылку зеленого стекла, налил в кружки вонючей темной водки. Петр пригубил, закусил творогом, поднялся. Староста, провожая русского царя к лодке, жаловался:
— Тут рипак Тускала брал сеть, я коворил: ты сеть утеряешь, а рипак Тускала — нет, нет… Ты, царь, позови Тускала, ты ему скажи…
Петр, садясь в лодку, ответил:
— С Тускалой ты, господин староста, и сам управишься… У меня делов и без Тускалы вот — по горло…
Тридцатого апреля началось бомбардирование крепости. В самом начале, близ полуночи, в Ниеншанце загорелся цейхгауз. Прицелом на бушующее пламя дали залп одновременно все осадные орудия…
Утром из ставки фельдмаршала Шереметева медленным шагом к валам крепости пошел русский трубач. На нем был новенький Преображенский кафтан, перевязь через плечо, короткая шпага, на треуголке плюмаж. Трубу он нес, уперев ее в бедро, горлом вперед. Гвардейцы переговаривались:
— Братие, да он — Тихон Бугаев, с первой роты…
— Никакой не Тихон, то — царев трубач Лобзин.
— Антип, а не Лобзин…
— Ты гляди, каков важен. И гетры новые выдадены…
— А чего! Пущай глядят свейские дьяволы — исправен-де трубач…
Трубач Семен Прокундин, не кланяясь пулям, вышел пред самые ворота крепости, избоченился; ловко вскинув трубу, протрубил вызов. На воротной башне показались два шведских барабанщика, ответили барабанным боем. Трубач еще раз протрубил. С длинным скрипом отворились ворота, за ними в латах, в шлемах, с копьями на изготовку стояли шведы — для всякого опасения, не ведет ли трубач за собой войско.
Войска не было. В русском лагере видели: трубач встречен с почетом — офицер в белых перчатках учтиво подал оловянную тарелку, на ней стоял стаканчик водки. Копейщики сделали копьями на караул, ворота затворились. Воевать пока перестали. Гвардейцы безопасно ходили под стенами цитадели, переговаривались со шведами, что пора-де им уходить, сидение в крепости ничем хорошим не кончится. Шведы объясняли знаками — мы-де люди маленькие, над нами начальство есть.
Парламентера ждали очень долго.
Ответ трубач Прокундин вручил Борису Петровичу Шереметеву. Петр читал из-за плеча фельдмаршала. Шведы писали, что крепость вручена им от короля для обороны и что от милостивого аккорда должно им отказаться.
— Палить залпами нещадно до сдачи! — велел Шереметев. — Будет болтать попусту.
Тотчас же ударили все пушки и все мортиры одновременно. Охту заволокло серым дымом. Били залпами — всю ночь непрестанно. Ядра падали в крепость, пробивали крыши домов, долбили провиантские склады, караульни, крепостную солдатскую кухню. На рассвете внутри Ниеншанца занялся еще пожар, а вскоре на валу крепости появился швед-барабанщик и ударил «к сдаче». Осадные батареи замолчали. В шатер Шереметева явился бледный шведский майор в сером мундире — принес черновик условий капитуляции. Петр, пережевывая ноздреватую горбушку хлеба, суровым голосом сказал:
— Сие к чертовой матери! Прошлого раза едва Орешек нам не взорвали стражи ихние. Караульщиков наших назначить незамедлительно, а ихних всех вывести за цитадель…
И, взяв перо, стал чиркать в условиях.
В десятом часу утра внутрь крепости с развернутым знаменем, под пение труб и бой барабанов, вошел Преображенский полк, а в «палисады» — на прикрытом пути — Семеновский. Ярко светило солнце, играло на трубах, на шпагах, на стали багинетов. Шведы — именитые жители Ниена, отсиживавшиеся в неприступной, как казалось им, крепости, — с изумлением смотрели на русских, словно не веря своим глазам, спрашивали друг у друга: неужто свершилось, неужто пал Ниеншанц…
А бомбардирский поручик Меншиков, поигрывая окаянными веселыми глазами, покрикивая «левой, левой, детушки, старайся!», держа шпагу на караул, вел своих орлов мимо господина вице-адвоката Герца, мимо Христиана Роземюллера — уездного судьи, мимо Акселя Лиельгрена — тюремного надзирателя, мимо господина Линдемарка — таможенного смотрителя в Ниене, мимо их супруг и дочерей, мимо офицеров сдавшейся крепости — к пороховым погребам, к арсеналу, к пушкам, к бастионам. Рядом с ним, стараясь попасть в ногу, поспешал юркий шведский лейтенант, въедливо объясняя:
— Сей бастион именуется — Гельмфельтов, сей — Кервиллов, а сей в честь преславнейшего государя нашего — Карлов…
Меншиков вдруг остановился, сказал по-русски, громко, так что солдаты слышали:
— А иди-ка ты, офицер, отсюдова туда-то и туда-то! Карлов! Мы бастионы и сами окрестим, без твоего подсказа! Иди от меня! Прискучил!
Офицер задохнулся, схватился было за шпагу. Меншиков с железным лицом, с отдельной улыбкой на тонких губах, посоветовал:
— Ты сии ухватки забудь. Дам в морду — ввек не прочухаешься, паскуда! Вишь — кулак!
И осторожно, чтобы не заметили шведские дамы, показал шведу кулачище с надутыми синими венами.
Шведы в это время выходили из крепости. Именитые граждане с узлами в руках, с мешками и сундуками искали, где бы нанять лошадей, — их кареты, экипажи и кони были отобраны русским войском. Иоганн-Генрих Фризенгольм, получивший титул барона за то, что дал Карлу деньги на ведение войны с московитами, немолодой мужчина с изрядным брюхом, изнемогая под тяжестью своего сундука, говорил вице-адвокату фискалу Герцу:
— Ну что вы на это скажете, гере вице-адвокат? Я не пожалел все свое состояние, я отдал даже приданое жены, я отдал деньги своих детей — и для чего? Для того, чтобы потерять наш Ниен и нашу крепость…
— Ненадолго, гере Фризенгольм, — сказал вице-адвокат. — Совсем ненадолго. Флот адмирала Нуммерса близок, не пройдет и недели, как шведская метла выметет отсюда этот московитский мусор. И мы выстроим новый Ниен и новую крепость — такую неприступную…
— Только не на мои деньги! — перебил Фризенгольм. — Что касается меня, то я не дам больше ни скиллинга. Поверьте моему честному слову, гере вице-адвокат!
3. «Астрильд» и «Гедеан»
Меншиков, отвалясь, сидел в холодочке против только что схваченного на море шведа, спрашивал через переводчика:
— Моряк?
Швед отмалчивался, утирал рот зеленым фуляром. Бомбардирский урядник Щепотев сказал из-за спины Александра Данилыча:
— Да мы ж видели, как его на шлюпку, дьявола, спустили. С ним еще народишко был, те половчее его — не попались в засаду.
Меншиков подумал, спросил погодя:
— Ты с кораблей, которые идут к Ниеншанцу — дабы сделать сикурс? Него тебе велено крепостному коменданту указать?
Петр издали сказал:
— Оставь его, Данилыч! У него присяга. Сами додумаемся…
Но швед вдруг спросил, сколько ему заплатят, если он все скажет по правде. Рябов дернул Иевлева за рукав, остерег:
— Ты скажи, Сильвестр Петрович, Меншикову: обманет швед. Я тоже так торговался.
Но швед не обманул, сказав, что на два условных выстрела с эскадры Нуммерса крепость должна отвечать тоже двумя выстрелами. Так и сделали. Охотники с взморья оповестили, что шведские корабли, услышав ответ на свой сигнал, спокойно встали на якоря. Александр Данилыч отсчитал шведу деньги, но меньше, чем договорились. Швед обиделся, Александр Данилыч крикнул:
— Еще лаешься, пес! Тридцать червонных тебе дал, более, чем Иуде, у того — серебро, у тебя — золото!
С Гутуевского острова опять прибыл гонец, из расторопных щепотевских ребят, рассказал, что два вражеских судна подошли к самому устью Большой Невы и дожидаются утра, дабы идти к реке Охте. Петр собрал совет. Сильвестр Петрович заговорил первым:
— Наши фрегаты для сего дела жаль, государь. Неровен час, потеряем, — они первые наши военные корабли здесь. Пока еще других дождемся. Идти надобно лодками…
Меншиков рассердился:
— Вздор несешь, Сильвестр! Как со шведами свалишься абордажем? Пока с лодок полезем — всех перебьют…
Чамберс согласился со вздохом:
— С лодок на корабли — нельзя. Плохо.
Брюс развел руками:
— Трудно, государь…
Петр огляделся, поискал глазами, крикнул позвать первого лоцмана. Тот сказал осторожно:
— Да ведь как делать, Петр Алексеевич! По-дурному — побьют, а по-умному — мы их кончим. Невою идти к ним — проведают, надо с тайностью. Проведал я от тутошних рыбаков, ныне и сам посмотрел — есть еще речушка, лодки по ней пройдут, тою речушкою и выскочим…
Царь надолго задумался. Чамберс спал сидя, Брюс усталыми глазами смотрел на полноводную, поблескивающую под солнцем Неву. Шереметев дотронулся до руки Петра, сказал негромко:
— Лоцман дело говорит. Так и надобно поступать.
К сумеркам две флотилии лодок, шведами не обнаруженные, достигли истоков реки Ерик. Преображенцы, семеновцы, здешние рыбаки, архангельские поморы — гребли бесшумно, весла не скрипели в уключинах, говорить было запрещено под страхом смерти.
Ночь была светлая, как всегда в этих местах в мае, по небу плыли легкие, пушистые облачка, но горизонт заволокло, и Петр с надеждою посматривал на мглу, повисшую над морем.
Половина лодок была оставлена у истоков Ерика. Другая половина с Петром и Меншиковым спустилась вниз к деревне Каллина. Здесь затаились, ожидая первой большой набежавшей тучи, для атаки на неприятельские суда. Было сыро, в тишине Рябов толкнул локтем Петра — показал, как лось пьет из реки воду. Кое-кто из солдат дремал, иные напряженно всматривались в серые сумерки…
Под утро низкая, серо-рыжая туча сразу надвинулась на обе флотилии, преображенец Завитухин крикнул дважды совой, гребцы подняли весла. От деревни Каллины флотилия Петра заходила со стороны взморья, вдоль низменного побережья Васильевского острова. Вторая группа лодок под командованием Иевлева шла встречным курсом. «Астрильд» и «Гедеан» начали было вздымать паруса, чтобы уйти под прикрытие мощных пушек своей эскадры, но шквалистый ветер, темнота, узкость реки, отсутствие лоцманов испугали командиров кораблей более, чем неизвестные лодки, появившиеся невдалеке. Паруса решили убирать, но в эти секунды Завитухин еще раз закричал совой, и преображенцы с семеновцами, искусные стрелки, начали бить по кораблям залпами. Шведы развернули свои пушки, над головами гребцов засвистела картечь.
— Навались! — крикнул Петр. — Живо! Разо-ом!
Лодки рывком подались вперед к кораблям. Рябов переложил руль, лодка Петра первой очутилась у кормы «Астрильда», Иван Савватеич схватился было рукою за шторм-трап, но Петр оттолкнул его и с гранатой в руке первым поднялся на борт судна. С другого борта уже поднимались преображенцы Иевлева, матросы мичмана Калмыкова бежали по шканцам, пушкари Чамберса с горящими фитилями в зубах, с высоко занесенными гранатами, с ножами и мушкетами, бились врукопашную, прикладами сбрасывали шведов в море, резали кинжалами. На несколько мгновений сделалась совершенная тишина — без единого выстрела, слышна была только хриплая ругань да ровный глухой шелест дождя. Потом Рябов увидел, как Иевлев метнул гранату, как ее пламя положило на ют двух матросов. К Сильвестру Петровичу, рубясь короткой саблей, Меншиков гнал шведского офицера. Швед отбивался шпагой. Александр Данилыч ударил от плеча — швед с разрубленной головой рухнул под ноги Иевлеву. В это время из люка, спереди вырвалось пламя. Рябов кинул на люк кошму, опрокинул бочку с водой. Меншиков, сбрасывая с плеч кафтан, похвалил:
— Верно сделал, господин первый лоцман, корабль добрый, еще сгодится.
На «Гедеане» барабаны забили отбой.
Дождь прошел, тучи унесло. Петр, сидя на скамье под утренним легким ветром, допрашивал пленных: каковы прочие корабли эскадры, что за птица адмирал Нуммерс, за каким бесом лезут не в свои земли, какими ядрами палят, много ли имеют продовольствия. Шведы, не веря тому, что остались живы, не понимая толком, как все случилось, отвечали на все вопросы подробно…
По парадному трапу, возле которого уже стояли русские матросы, поднялся Борис Петрович Шереметев, посмеиваясь сказал Иевлеву:
— Ну, Сильвестр Петрович, с викторией вас, господа. Рассуждали мы с князем Репниным, как плыли сюда в лодке: как награждать вас, храбрецов. В разряде не сыскано, такого бывалого — не случалось, брать корабли на море эдаким манером. Надобно в сундуках искать, как делалось, ибо и не чаем, чем чествовать ероев…
Петр сказал Шереметеву в ответ:
— Медаль выбьем с надписом «Небываемое бывает». Так, Сильвестр?
Рябов, стоя поодаль, одолжившись у солдата преображенца пластырем, заклеивал себе ранку на шее.
— Выходит, оно и есть — Балтийское море? — спросил за его спиною Ванятка.
Иван Савватеевич обернулся, сказал всердцах:
— Вот я тебе ужо уши-то надеру!
Ванятка попятился, раскрыв от удивления рот.
— Родного отца не признал? — сказал кормщик. — Тебе кто велел на абордаж идти?
Ванятка подумал, потом ответил:
— Мне, тятя, никто не велел, да барабанщики как пошли в лодью — от гвардии, я и рассуди — от моряков-то ни единого нету барабанщика. Что станешь делать? Пошел…
— Пошел, — передразнил Иван Савватеевич. — Тожа барабанщик! Больно ты нужен здесь. Где барабан-то твой?
— В воду канул, как мы с кораблем сцепились! — сообщил Ванятка. — Вот, одни колотушки остались. И как я его не углядел. Ремень был прелый, что ли… А колотушки есть…
И показал отцу барабанные палочки.
— Теперь взыщут! — посулил Рябов.
Ванятка вздохнул:
— Пороть будут?
— И пора бы за все твои прегрешения…
— Не выпорют! — сказал Ванятка. — Я себе еще добуду.
Они стояли рядом у борта плененного корабля, смотрели вдаль, в тающий под лучами утреннего солнца туман, оглядывали бегучие воды залива.
— Море оно, Балтийское, тятя? — опять спросил Ванятка.
— Море подальше будет! — сказал Рябов. — А где мы с тобой нынче, лапушка, то — залив.
Ванятка огляделся по сторонам — не любил, чтоб люди слышали, как отец называет его лапушкой. Но поблизости никого не было.
— Залив-то морской?
— Морской.
— Выходит — дошли? Долго шли…
— А все ж пришли!
— Пришли, да солдаты говорят: еще баталии будут. Ждут — огрызаться станет швед; крепок, говорят, воевать, не научен сдаваться в плен.
— Жгуча крапива родится, да во щах уварится! — усмехнулся Рябов и привлек к себе Ванятку.
Тот, оглянувшись, не видят ли люди, сам прижался к отцу. Так они стояли долго, молчали и смотрели вдаль — туда, где открывался простор Балтики.
Когда возвращались в лодке, Петр говорил:
— Нынче исправим, бог даст, штандарт наш. Имели мы Белое, Каспийское и Азовское, нынче дадим орлу исконное, наше — Балтийское. Встанем на четырех морях…
Ногтем он выскреб пепел из трубки, попросил табаку. Кнастера ни у кого не было. Рябов протянул царю свой кисет из рыбьего пузыря.
— Что за зелье? — спросил Петр.
— Корешок резаный, заправлен травою — донником…
Петр раскурил трубку, пустил ноздрями густые струи дыма, заговорил неторопливо, словно отдыхая после бранного труда:
— Так-то, господин первый лоцман! Потрудились на Двине, зачали ныне трудиться на Неве. Нелегок будет, чую, сей наш труд. К Архангельску ты и не думай возвращаться. Разведаешь мне здешние воды — фарватеры, глубины, мели, перекаты, залив толком распознаешь, с рыбаками невскими обо всем столкуешься. С тебя впоследствии спрошу строго. В недальние времена будет тут флот, пойдут к нему корабли со всего мира, начнем, с божьей помощью, торговать во благо…
И, повернувшись к Ванятке, спросил:
— Будет так, господин флоту корабельного барабанщик?
Ванятка, вспомнив про канувший в воду барабан, заробел. Рябов ответил за сына, задумчиво, не спеша:
— Коли море, государь, наше, то и флоту на нем быть нашему, российскому. А что нелегок будет сей труд — то оно верно. Вишь, не ушла шведская эскадра, стоит, ждет своего часа…
Петр взял трубу, всмотрелся: на заливе далеко-далеко виднелись мачты и реи неподвижно стоящих кораблей эскадры адмирала Нуммерса…
4. Крепость на Заячьем острове
Весь этот день в русском лагере спали все — от обозных солдат до генералов и самого фельдмаршала Шереметева. Только караульщики похаживали над тихо плещущими водами Невы, позевывали да перекликались:
— Слу-ушай!
— Послу-ушивай!
Когда посвежело, собрался совет, на котором Петру и Меншикову присудили ордена святого Андрея Первозванного. Возлагать орденские знаки совет велел старейшему кавалеру сего ордена Алексею Федоровичу Головину. Царь перед мгновением церемонии замешкался с делами, первым подошел Меншиков в парчовом с жемчугами кафтане, в пышных кружевах, взял левой рукой ленту, правой — орден и драгоценные каменья; едва поклонившись, отвернулся от Головина. Тот поджал губы, покачал головой. В шатер плечом вперед, торопясь и стесняясь, вошел Петр, принял в большую руку и ленту и орден с каменьями, поклонился совету. Лицо у него в эти секунды было детски беспомощное, открытое, счастливое. Аникита Иванович Репнин, выйдя из шатра, махнул платком, тотчас же загремели все пушки — и русские и взятые у шведов…
Еще не отгремели орудийные залпы, когда из кузни города Ниена принесли первые медали, выбитые по приказу Петра. На медалях можно было прочитать: «Небываемое бывает». Солдаты и офицеры, участвовавшие в пленении «Астрильда» и «Гедеана», построились возле березовой рощицы — вдоль пологого, болотистого берега Невы. Петр, торопясь, кося глазами, как всегда во время торжеств и церемоний, прикладывал каждому к груди медаль; солдат, либо сержант, либо офицер прижимал награду ладонью, точно она могла прилепиться. Все делалось в тишине, в молчании, никто не знал, как должно производить такие церемонии. Рябов тоже получил медаль, посмотрел на нее, положил в глубокий карман…
Когда Петр вернулся в шатер, Меншиков, стоя возле высокой конторки, потея и сердясь, писал письмо на Москву, приставляя одну к другой буквы:
«…господин же капитан соизволил ходить в море, и я при нем был, и возвратились не без счастья: два корабля неприятельские со знамены, и с пушки, и со всякими припасами взяли. И люди неприятельские многие побиты. Сего же дня дадеся мне честь — кавалер. За сим здравствуйте, мои любезнейшие. Писано в крепости Ниеншанц — ныне Шлотбург».
И подписался:
«Шлюссельбургский и Шлотбургский губернатор и кавалер Александр Меншиков».
Лицо у него было при этом злое.
Петр заглянул в письмо, спросил:
— А ну, с чего надулся, либер Сашка?
Меншиков ответил с хрипотцой в глотке:
— Пущай, мин гер, утрутся. Как знаки на меня возлагали — едва ихними буркалами сожран не был… Завистники, скареды, дьяволы! Ныне пущай припомнят: пирогами-де с зайчатиной торговал… Отныне и до веку — забыто!
— Забыто, покуда я не напомню! — жестко сказал Петр. — А коли напомню, Александр Данилыч, тогда так станется, что и пирогами торговать за счастье почтешь. Люб ты мне, дорог, орел-мужик, а в некоторые поры…
Он махнул рукой, не договорил. Горькое выражение мелькнуло вдруг в его глазах, он еще вгляделся в Меншикова и с тихой тоской спросил:
— Что ты думаешь? А? Что своей башкой проклятой думаешь, будь ты неладен?
— Я? Да господи, да заступники! — крикнул, бледнея, Меншиков. — Да нет у тебя…
Петр вдруг усмехнулся одним ртом и отошел.
Здесь же государственный консилиум в спорах и ругани определил место, на котором быть крепости. Ниеншанц стоял слишком далеко от моря. Новую цитадель надлежало возводить на Заячьем острове, который с трех сторон окружен обильными водами, а с четвертой протоком. Мимо Заячьего в Неву не могла вне выстрелов пройти ни одна шлюпка, не то что корабль. Все это было хорошо, худо же было то, что Заячий остров весь состоял из болота; говорили, что есть там даже трясины и что тропочки сухой на сем гиблом месте не сыскать. Говорили также, что в частые здесь наводнения весь остров уходит под воду.
Петр слушал молча, поколачивая трубкой по столу, думал.
— Быть крепости на Заячьем! — наконец сказал он. — И быть здесь городу. За сие доброе начинание подадут нам нынче старого венгерского вина…
Под гром пушек пили за кавалеров ордена Андрея Первозванного, за всех тех, кто пожалован медалью «Небываемое бывает», за государственный консилиум, за губернатора и кавалера Меншикова, за Петра Алексеевича и особо — за новую русскую крепость в устье русской реки Невы…
Этой же ночью в низком своем балагане Сильвестр Петрович писал письмо Марье Никитишне в Архангельск. Неподалеку, сладко причмокивая, спал Ванятка, возле него посасывал трубку Рябов.
«Сей город — покуда что именуемый Петрополь, — писал Иевлев, — есть лишь топкие берега да редкие деревеньки, и житье нам будет не иначе, как в земляной пещере, али в доме, сложенном наподобие шалаша. Но коли хочешь — милости прошу, ибо назначен я к служению здешнему Балтийскому флоту. С поездом своим непременно надлежит тебе взять…»
Он подумал, посмотрел на Рябова, окликнул:
— Иван Савватеевич!
Лоцман покосился на Иевлева, вынул трубку изо рта…
— В Архангельск пишу, к Марье Никитишне, — сказал Сильвестр Петрович, — в рассуждении ее приезда сюда. Не отправиться ли им вместе — с Таисьей Антиповной да с бабинькой Евдохой. Все легче, чем поодиночке, а со временем к сему городу и твоей супруге быть. Так говорю?
— Да уж город! — неопределенно молвил лоцман. — Верно, что город.
— Так как? Писать?
— Пожалуй что и пиши! — словно бы светлея лицом и блестя глазами, сказал Рябов. — Помаленьку обживемся, срубим избу. Что ж так-то? Иван Иванович без материнского обиходу…
Он опять пососал потухшую трубку и добавил решительно:
— Ехать ей! Избу продаст, корову тож, тут не пропадем. Пиши, Сильвестр Петрович, что-де Иван Савватеевич наказал супруге своей настрого без всякой проволочки времени его волю верно исполнить…
— Настрого? — с улыбкой спросил Иевлев. — Так и писать?
— Пиши: велел настрого, — не отвечая на улыбку Сильвестра Петровича, повторил Рябов. — А то гордая она у меня… Поехать-то поедет, да только одна, а как ей — незнатной, да со старухой бабинькой? Многотрудно будет…
Сильвестр Петрович взял ножик чинить перо; не глядя на лоцмана, попросил:
— Ты об этом давешнем, Иван Савватеевич, не думай более. Мало ли… Были они добрыми подружками, такими и до веку доживут…
Рябов усмехнулся, вздохнул, ничего не ответил.
Белой ночью, восьмого июня, Сильвестр Петрович с Рябовым в верейке подплыли к пологому болотистому берегу Заячьего острова. Здесь на сваях уже была выстроена пристань, у которой лепились барки, груженные землею, привезенной издалека водным путем. От пристани тянулись дощатые дорожки, по ним чередою работный народ толкал скрипучие тачки.
Зудело окаянное комарье.
Носаки с зелеными от болезней, недоедания, сырости лицами таскали песок, грунт, битый камень — в рогожах, в заплечных рогатых ящиках, в мешках, в подолах замшелых рубах. Костистые мужики, те, что здесь почитались здоровяками, взобравшись на помост, вручную били сваи. Тысячи народу заваливали проклятое болото битым камнем, хворостом, сыпали песок, катали бревна. С жадным чавканьем трясина поглощала все, что доставляли барки, тачки, люди…
Однообразно, ровно жужжали пилы. Дружно, вперебор били кузнечные молоты. То и дело слышалась ругань артельщиков, смотрителей, надзирателей, грубые окрики солдат-караульщиков.
К Сильвестру Петровичу подошел Егор Резен, весь изжаленный комарьем, пожаловался, что больно тяжело трудиться.
— Видать, нелегко! — согласился Иевлев.
— Помирают многие. Пища плохая, очень болеют животами. Тут один лекарь, собачий сын, продает целебное вино, настоенное на хвое, да дорого, не подступиться: четыре рубля ведро. Цынга людей бьет…
— Да, бьет! — согласился Иевлев. — Здесь цынга, в море Нуммерс. Не уходит, встал на якоря и стоит. Пушек немало у него. Не хочет, чтобы мы вышли в море. Языка взяли, спросили, язык-швед передал слова господина вице-адмирала Нуммерса. Господин фон Нуммерс объявил своим матросам, что русским никогда в море не бывать. «Пусть подыхают в своих степях!» — так он выразился, шведский вице-адмирал… Ну, а нам без моря не жить, вот как, Егорушка!
И Сильвестр Петрович ласково положил руку на плечо Резену. Тот согласился:
— Не жить!
И спросил:
— Генерал Кронгиорт с реки Сестры не ушел?
— И генерал Кронгиорт не ушел, — ответил Сильвестр Петрович. — Не уйдут они сами, Егор. Их еще гнать надобно. Вот дело доброе господин фельдмаршал Шереметев сделал: прогнал воров из Яма и Копорья, — славная победа оружия нашего. А Кронгиорт держится. Да еще прозевали тут — дурачье! — налетел конными рейтарами на нашу заставу в Лахте, порубил всех смертно…
Покуда беседовали, небо совсем заалело. Багряное огромное круглое солнце показалось над красавицей Невой, свободно и вольно катящей свои воды меж пустынных, болотистых берегов, на которых редко-редко виднелся дымок от человеческого жилья. Барабаны ударили смену, люди пошли по шалашам — будить спящих, ложиться на еще теплую, гнилую, сырую солому.
Когда садились в верейку, Рябов спросил:
— Имя как будет сей крепости, Сильвестр Петрович?
— Будто бы во имя Петра и Павла, — ответил Иевлев. — Петропавловская, будто, крепость. Слышал, что так. Поживем — увидим…
Рябов сильно навалился на весла, верейка ходко скользнула по спокойной реке, кормщик спросил:
— А что, Сильвестр Петрович, ежели нам сейчас поглядеть себе место — строиться. Вот — на Васильевском острову. И лес есть, и зверя в лесу не считано, и вроде посуше можно чего отыскать…
Разбудил Ванятку, кинули в верейку топор, лопату, нож от зверя и поплыли к Васильевскому. Солнце стояло уже высоко, остров был тих, только птицы перекликались в молодой березовой листве.
Долго искали место посуше, чтобы выйти на берег, нашли; проголодавшись, поели сухарика, запили невской вкусной водой.
— Чего мы сюда заехали-то, тять? — спросил Ванятка.
— Избу строить надобно! — ответил Рябов. — Жить здесь станем. А поблизости Сильвестр Петровича хоромы возведутся с прошествием времени.
— Избу! Тоже! — разочарованно произнес Ванятка. — Кто же в лесу-то строится? Возвернулись бы, тять, в Архангельск, городище, и-и! И Гостиный двор, и пристани, и другой двор, а тут чего?
Рябов усмехнулся, сказал коротко:
— Не моя, брат, воля!
И поставил топором зарубку на старой сосне. Сильвестр Петрович отошел шагов на полсотню и тоже ударил топором — раз и другой…
Между болот, валов и страшных всех врагов
Торги, суды, полки и флот — и град готов.
Ломоносов