Книга: Россия молодая. Книга вторая
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая

Глава девятая

1. Орешек

В сентябре месяце армии Петра, Шереметева и Репнина начали сосредоточиваться на известняковых берегах Назии — короткой речушки, впадающей в Ладожское озеро. Войска подтягивались медленно, несмотря на то, что делали в сутки тридцативерстные переходы. Дороги, размытые осенними дождями, были труднопроходимы, люди устали, пушки застревали в грязи.
Наконец собран был военный совет, после которого войска совершили быстрый переход к крепости Нотебург.
Под низко плывущими темными тучами косые лучи багряного предвечернего солнца освещали островерхие свинцовые кровли крепостных зданий, серые девятисаженной высоты стены с зубцами, башни по углам крепости, холодные воды Невы.
Солдаты, роя апроши и редуты, подтаскивая пушки, поднося ядра, невесело переговаривались:
— Башни-то, башни. Сажен по двенадцать высотою — не менее.
— Им оттудова мы все как на ладошке…
— Зачнет смолою поливать — почешешься…
— И камень крепкой! Подновили фортецию свою. Видать, нашего брата поприветят…
— Одно слово — Орешек! Ну-кось, раскуси, спробуй!
— Покряхтим тут…
— И как его, беса, брать? У нас вроде бы и лестниц таких штурмовых нету — длинных-то…
В шатре у Петра тоже было невесело: охотники из преображенцев разведали, что правый берег Невы сильно укреплен, попасть туда со стороны озера немыслимо — увязнешь в болотах и пропадешь вовсе. Стало известно также, что в крепости достаточно продовольствия для длительной осады, что там много хорошо обученных артиллеристов, вдосталь пороху, ядер, мушкетов, ружей и всякого иного воинского припасу. О командире Нотебурга было известно, что он крепко зол на русских, храбр, поклялся флага не спускать до последнего и о том отписал королю Карлу XII…
Петр слушал разведчиков, стиснув ладони коленями, пригнув голову. Генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев, без парика, с шишковатой плешивой головой, в теплом, подбитом мехом камзоле, был рассеян, слушал охотников не слишком внимательно, вертел на пальце дорогой с бриллиантом перстень. Князь Репнин, круглолицый, румяный, хлебал деревянной ложкой кислое молоко, аппетитно закусывал сухарем.
Когда преображенцы, получив по гривне за вести, ушли, Петр поднялся с лавки, спросил у Шереметева:
— Худо, Борис Петрович? Может, и не разгрызть нам сей Орешек?
Фельдмаршал взглянул на Петра отечными глазами, подумал, потом ответил спокойно, совершенно уверенно:
— С чего же не разгрызть, государь? Управимся.
Петр сердито напомнил:
— Ты и под Нарвою грозил управиться, однако же преславную получили мы конфузию…
Борис Петрович не отрывая глаз смотрел на Петра.
— Что выпялился?
Шереметев вновь стал вертеть перстень на пальце. Грустная улыбка тронула его большой рот, он вздохнул, покачал головой.
— Говори! — приказал Петр.
— И скажу! — ответил Шереметев сурово. — Отчего же не сказать? Я тебе, государь, завсегда все говорю, не таюсь…
Он помолчал, собираясь с мыслями, потом заговорил своим сипловатым, приятным, мягким голосом:
— Ты, государь, изволил мне Нарву напомнить. Что ж, помню. Горький был день, горше на моем веку не изведывал. И срам тот на смертном одре вспомню. Но еще помню и помнить буду, как на совете и пред твоими царскими очами и пред иными генералами я, впоперек изменнику, змию, подсылу герцогу де Кроа, свою диспозицию объявил: блокировать город малою толикою войска, а со всем большим войском идти против брата твоего короля Карла и дать ему сражение, в котором бы все наши войска соединились. Но диспозиция моя, государь, уважена не была, ты меня изволил по носу щелкнуть и сказать: «Заврался ты нынче, Борис Петрович, сколь опытному в воинском искусстве кавалеру герцогу перечишь». А теперь ты и сам, государь, ведаешь, кто прав был — я али доблестный кавалер де Кроа. Так не кори же за то, в чем моей вины нету… А ныне мы здесь счастливо обретаемся без подсылов и изменников, ты, да я, да Аникита Иванович князь Репнин. И не посрамим русского имени, возвернем древний наш Орешек под твою державу, коли занадобится — и живота не пощадим… Трудно будет? Потрудимся, нам ныне не привыкать трудиться, мы выученики твои, а у тебя руки в мозолях и сам ты первый на Руси работник… Так я говорю, Аникита Иванович?
Репнин ответил издали:
— Так, господин генерал-фельдмаршал, так, истинно…
Петр вынул из кармана большой красный фуляр, громко, трубно высморкался, утер лицо. А когда собрался совет и генералы, полковники, капитаны сели по лавкам, Петр был тверд, спокоен и говорил со своей обычной жесткостью:
— Шведа мы зачали с богом бивать. Биты заносчивые сии армии в Лифляндии господином достойнейшим нашим фельдмаршалом Шереметевым. Брат командира крепости Нотебург, Шлиппенбах, от нашего российского оружия бежал к Сагнице — за двадцать верст от боя, не помня себя. Сей же Шлиппенбах от Гуммельгофа в Пернов бежал. Я для того об сем ныне напоминаю, что стоим мы под стенами фортеции Нотебург и непременно должны сию крепость взять и Неву тем самым в ладожском ее устье очистить. Кто какие имеет по делу мнения?
Мнений было много.
Петр слушал внимательно, переглядывался с Шереметевым, Репниным, Иевлевым, кивал головою. Люди говорили толково, это были обстрелянные, повоевавшие офицеры.
Совет кончился далеко за полночь. Петр с трубкой вышел из шатра, прислушался к затихшему, уснувшему лагерю. Потом произнес негромко:
— Сии мужи верностью и заслугами вечные в России монументы!
— Кто? — живо, из осенней, холодной темноты, спросил Меншиков.
— Да уж не ты, либер Сашка! — с усмешкою ответил Петр. — Какой из тебя монумент?
Александр Данилыч обиделся, ушел в шатер. Петр ласково его окликнул, еще покурил, пошел спать.

2. У стен Нотебурга

Осень выдалась ранняя, суровая, часто шли холодные дожди с мокрым снегом, с Ладоги свистел пронизывающий ветер.
Люди дрогли, мокли, болели, умирали. Мертвых едва поспевали хоронить, на крутом ладожском берегу быстро разрасталось кладбище…
Над бивуаками шумело крыльями, зловеще каркая, воронье, по ночам в лесах завывали волчьи стаи.
Сильвестр Петрович с двумя тысячами матросов и работных людей трудился на Ладоге, снаряжал лодьи, которые должны были отрезать выход шведам к морю. Для этого лесорубы прорубили от озера к Неве просеку, по ней волоком передвигали боевые суда. Огромные новые, крепкие лодьи на Ладоге оснащивали к баталии, плотники настилали помосты на носу и на корме каждого судна, ставили щиты для стрелков, оружейники и пушкари писали дегтем по настилам номера пригнанных пушек. Готовые к бою суда, снабженные еще штурмовыми лестницами, вытаскивали воротом на берег, потом люди и лошади впрягались в пеньковые лямки и волокли лодьи к Неве. Работа шла круглые сутки, Петр Алексеевич не уходил с просеки — сам подкладывал катки под лодьи, сам следил за перевозкой пушек, сам смотрел оружие и пороховые припасы.
Едва Сильвестр Петрович начал спускать свои суда в Неву, шведы разведали русских и под покровом плотной осенней ночной мглы послали из крепости несколько лодок, вооруженных пушками, — бить картечью. С визгом летело раскаленное железо, изредка слышался крик, стон — погибший солдат, матрос или трудник падал в воду. Во тьме совсем близко переговаривались шведы, был слышен плеск весел, шведские командные слова.
Меншиков тайно подтащил к берегу Невы несколько пушек, самые опытные пушкари долго наводили стволы, потом ударили ядрами.
Шведы загалдели, один какой-то завизжал высоким, пронзительным голосом.
— Вишь, каков! — со злорадством сказал Александр Данилович. — Не нравится ему… А ну еще, ребяточки, пирожка им, чертям!
Шведы ушли.
Этой же ночью тайно к Сильвестру Петровичу нехожеными болотными тропами явилось трое ладожских рыбаков. Иевлев принял пришельцев в своем балагане, вгляделся в лица, обросшие бородами, спросил, что за люди.
— Люди русские, — сказал тот, что был постарше, — да сидим кое время под шведом. В том безвинны — и отцы наши сидели и деды. Ныне прослышали кое-чего, — деревня наша невелика, сорок три двора, мир собрался, велел идти поклониться старым обычаем…
Рыбак дотронулся рукою до земляного пола балагана, разогнулся, прямо и остро посмотрел в глаза шаутбенахту русского корабельного флота.
— Орешек будете промышлять?
— Будем! — твердо ответил Иевлев.
— Доброе дело. Воду здешнюю знаете?
— Узнаем со временем.
— А мы и ныне знаем. И реку Неву знаем по всему ее ходу. Небось, сгодится. Еще знаем крепостцу Ниеншанц. Ходим туда водою, почитай до залива, по торговым делам. Деревеньку Усть-Охту знаем, городок торговый прозванием Ниен. Еще речку Оха-иоки, Чернавку, мызы Кискена и Вихари, Эйкие и Макуря, еще Еловый да Березовый острова…
— Ты погоди, отец, — попросил Иевлев. — Садись, да толком побеседуем. Тебя звать-то как?
Старого рыбака звали Онуфрием сыном Петровым Худолеевым. Двух других Степаном и Семеном. Не чинясь, сели на рогожи, приняли кружки с горячим на меду сбитнем. Попозже в балаган наведался Рябов — тоже присел послушать. Пришел и Меншиков. Рыбаки подробно рассказывали нужные вещи — об обороне шведами морского устья Невы, о том, что за человек шведский майор Конау, да комендант Иоганн, да советник Фризиус, да каковы пушки там, да сколько народу солдат, пушкарей, офицеров. По словам старика Худолеева выходило, что майор Конау — главный властелин крепости Ниеншанц, великий любитель охоты и загонщиками держит многих русских мужиков, те мужики все шведские дела ведают и немалую пользу могут принести русскому лагерю.
Иевлев кивнул:
— То умно. Ищи их, Онуфрий Петрович.
Еще Худолеев рассказал, что в Ниене в заключении томятся двое русских людей, имена их неизвестны, один — царев слуга — шел будто бы морем к своей земле, да был перехвачен шведскими воинскими моряками, другой первому денщик, малый расторопный, тому назад недели две пытался было бежать, да, видать, не в добрый час — споймали шведы…
— Надо освободить! — сказал Меншиков.
— Без золота того не сделать, — вздохнул Худолеев. — Ребятки наши хотели, да, вишь, мошна пуста. А швед на золотишко падок…
Александр Данилыч порылся в кошельке, высыпал на ладонь рейхсталеры, выбрал три — похуже видом, поистертее — и, отдавая Худолееву, пообещал:
— Уворуешь червонцы — повешу! У меня суд скор и строг, шутить не люблю, на сивую бороду не взгляну…
Рыбаки обиделись все трое. Младший, Степан, сказал старику:
— А ну его и с золотом, дядя Онуфрий. За сии монеты и беседу не зачнешь, а он еще грозится. Пущай обратно берет… Где кто постарше, царь, что ли?
Меншиков засмеялся, хлопнул Худолеева по плечу, произнес примиряюще:
— Полно тебе, дядечка! Говори толком, сколько денег давать? Мне на дело не жалко, я порядок люблю, понял ли?
На рассвете, в холодном, сыром тумане, Рябов из-за мыска вместе с тремя рыбаками вышел на верейке делать промеры, чтобы флот, когда отправится на правый берег, не застрял на мелях. Онуфрий Худолеев посмеивался:
— Не верите нам, черти. Мы как говорим, так оно и есть…
Иван Савватеевич мерил сначала шестом, потом веревкою с камнем. Степан да Семен напамять перед промером говорили глубину. Все сходилось точно. Онуфрий, определив по ухваткам в Рябове моряка, спросил:
— Ты-то откудова такой уродился, дядя?
— Придвинские мы, с Белого моря…
— Ишь… Это к вам шведы большим флотом пришли — жечь город ваш? Что-то болтали здесь в Ниене.
Рябов пожал плечами, вздохнул:
— А откудова мне ведать?
Шведская пуля цокнула в корму верейки, другие злым осиным роем пропели над головами рыбаков. Онуфрий Худолеев пригнулся, удивился:
— По нас бьют?
— По нас, дядечка. Война, вишь! — со смешком ответил Рябев.
Утром в балагане Иевлева Рябов рассказывал про здешних мужиков, что смекалисты и ничего не врут — свое дело знают. Можно верить сим троим сполна.
Ладожских рыбаков Худолеева да Степана с Семеном отпустили к делу почетно. Сильвестр Петрович сказал им доброе напутствие, дал по ножу белой стали, компас, по два листа бумаги — замечать на ней шведские укрепления. Онуфрий, прощаясь, сказал:
— Нашего брата, русского мужика, здесь немало. Живут — хуже нельзя. Вроде и не человеки — божье подобие, хуже скота. Ты, господин контр-адмирал, теперь жди — прослышишь наши дела…
От громкого разговора проснулся Ванятка, которого Сильвестр Петрович взял к себе в балаган, проводил взглядом уходящих незнакомых мужиков, потянулся сладко и рассказал:
— А я, тятя, теперь барабанщиком буду. Ей-ей! Давеча дядечка Александр Данилыч мне повстречался. «Ты, говорит, для чего дарма царев хлеб заедаешь? У нас так не водится. Служить надобно…»
Иевлев подтвердил:
— Верно, так и было: Меншиков велел…
— Кафтан, приказал, чтоб мне справили…
— Наука большая, — сказал Рябов. — Не враз совладаешь. Да и барабан где взять, небось лишних нету…
— Барабан отыщем! — пообещал Ванятка и стал обуваться.
День опять прошел в работах: укрепляли батареи, подвозили ядра, перетаскивали просекой последние лодьи. Петр с Шереметевым, Репниным и Меншиковым сидел в низком, наскоро построенном шалашике, сжав черенок трубки крепкими зубами, раздумывал над планом Нотебурга, намечал, где быть батареям по правому берегу, где ставить летучий мост через Неву, откуда идти лодкам охотников, когда начнется штурм. Считали пушки, исправные лодьи, сколько солдат можно нынче отправить в бой.
— Пушек имеем нынче восемьдесят восемь, — сказал Шереметев, — солдат с матросами более двенадцати тысяч. Располагаю — в ближайшее время начнем бомбардирование…
— Чтобы сикурсу с Балтики им, иродовым детям, не подали! — грызя ногти, сказал Меншиков. — Отрезать надобно намертво…
Репнин подошел к Петру, пальцем показал на карте, где следует переплывать нынче Неву, чтобы взять шведский редут.
Ночью, в кромешной тьме ударили дробью, раскатились барабаны. Солдаты, зарядив мушкеты, спрятав запасные заряды за щеку, бегом, напирая друг на друга, шли к воде, подымались на помосты лодей, стискивались плотно один к другому. Печально, уныло, пронзительно завывал осенний ветер. Лодьи покачивались, скрипели, бились бортами друг о друга. У берега прапорщики и поручики перекликались:
— Готова-а!
— Сполна-а-а!
— Все здесь!
Сильвестр Петрович поднялся на помост своей лодьи, велел барабанщику бить поход. Барабан продребезжал коротко, пятьдесят огромных лодей отвалили от берега, строем пошли через реку. Здесь, над шведскими шанцами, грозно шумел лес…
Лодки с тупым шелестящим звуком тыкались во вражеский берег, солдаты прыгали с помостов в камыш, в воду, в прибрежную тину. Слева, из темноты, донесся громкий голос Петра:
— Живо, молодцы, живо, не отставать! Взводи курки! Пальба плутонгами…
Шведы все еще молчали.
Сильвестр Петрович, позабыв про больную ногу, спрыгнул в воду, поднял над головой пистолет, чтобы не замочить замок; опираясь на трость, побежал к берегу. Сзади, карабкаясь по обрывчику, ругался Шереметев, Репнин с тяжелым палашом в руке обогнал Иевлева.
— Багинетом коли! — кричал Петр. — Наш Орешек, ребята, наш! За мной, быстро…
При вспышках выстрелов навстречу Иевлеву словно бы неслись высокие черные сосны, березы, рогатки шведских шанцев, полыхающие огнем стволы мушкетов. Меншиков был уже там — рубился саблей. Солдаты, кряхтя и ругаясь, дрались во рвах, в которых засели шведы. Иевлев спрыгнул туда, ударил жилистого шведского офицера тростью по голове, упал, поднялся, побежал дальше, отыскивая врагов, но их больше не было.
Барабаны по приказу Петра выбили отбой, баталия кончилась, правый берег принадлежал русским. Петр, стоя на курганчике, рукою в перчатке показывал, куда ставить пушки для обстрела крепости. Егор Резен с ним спорил, другие иноземцы-артиллеристы соглашались. Сильвестр Петрович подошел, оперся на плечо Резена, вслушался. Петр вдруг кивнул — согласился с Резеном.
— Здорово, Егор! — сказал Иевлев.
— Здорово, — торопливо ответил Резен.
И убежал к своим пушкарям.
Сильвестр Петрович утер потное лицо, огляделся: над Невою, над плоскими ее берегами, над свинцовыми конусными кровлями крепости, над павшими в бою и над живыми занималась утренняя холодная багровая заря…

3. Мичман корабельного флота

— Ну? Чего деется? — спросил Петр, входя в шатер.
— А ничего и не деется, — позевывая и почесываясь, ответил Меншиков. — Спину чегой-то заломило после нынешней баталии. Я в горячке-то не приметил, а мне некий швед, курицын сын, багинетом али прикладом ружейным в межкрылья въехал. Веришь не веришь, мин гер, ни согнуться, ни разогнуться. Может, черева отбиты?
— Ты не жалобись, либер Саша, — сказал Петр. — У которого человека черева отбиты — более молчит, а ты ровно сорока. Ничего, жить будешь вдосталь, коли не повесим тебя… Еще чего нового?
Меншиков подумал, потом вспомнил:
— А еще, мин гер Питер, наши рыбаки ладожские, докладывал я тебе давеча о них, которые к шаутбенахту Иевлеву бывали, привели-таки русских полонянников. Откупили у шведов. Золотишко-то я давал, помнишь ли?
Петр про золотишко пропустил мимо ушей. Александр Данилыч кашлянул, рассказал, что россияне доставлены сюда, в лагерь, сидят в балагане у Иевлева. Один — дворянский недоросль Спафариев — был послан за море через Архангельск, да не угадал, как раз перед шведским нашествием его оттудова Сильвестр Петрович завернул на сухой путь. С сим недорослем денщик-калмык кличкою Лукашка…
Лил проливной, с завываниями, осенний дождь. Над Ладожским озером, над невскими рукавами, над осажденной крепостью Нотебург, над всем огромным русским лагерем визжал ветер. Полог царева шатра набух, капли падали на стол, на карты и бумаги, огненные язычки свечей вытягивались и коптили. Было холодно, сыро и неприютно.
Петр, швырнув плащ на постель, кряхтя стал снимать облепленные грязью, тяжелые ботфорты. Александр Данилович почесывался, вздыхал, сетовал, что боль в межкрыльях делается с каждою минутой все нестерпимей, а тут и бани нет — попариться толком.
— Не нуди ты для бога, Санька! — ложась на походную, жесткую постель и с наслаждением вытягивая ноги в красных протертых чулках, попросил Петр. — И что ты за человек небываемый: ну сделал дело, все то видели, ероем шведа бил, воздается тебе, ведаешь сам, а тянешь с запросом. Не отбиты у тебя, собаки, черева, и не думаешь ты того, а жилы мои мотаешь…
— Не вовсе, а отбиты! — упрямо сказал Меншиков.
— Врешь, пес! И никакой швед тебя в межкрылья не бил…
— Ан бил!
Петр скрипнул зубами.
Повар Фельтен принес кусок холодной говядины, сухари и кувшин с вином.
— А щи? — сердито удивился Меншиков.
Фельтен не отозвался: он не любил болтать лишнее.
Какие щи в такую погоду? На чем их сваришь?
— Как воевать, так мы о погоде не толкуем, — сказал Меншиков. — А как щи сварить добрые — погода. Всыпать, собаке, палок, нашел бы огня…
Петру Фельтен принес маленький кусок любимого им лимбургского тягучего, острого сыру.
— Давеча больше было! — угрюмо заметил Петр Алексеевич.
Фельтен молчал.
— Больше было сыру! — повторил Петр. — Слышь, Фельтен? Я сколько раз приказывал беречь его. Возят из-за моря, по цене дорог, в сапожках ходит. Кто ел?
Повар по-немецки ответил, что давеча в шатре был фельдмаршал Шереметев, полюбопытствовал отведать, пожевал и плюнул, а он, Фельтен, не посмел господину фельдмаршалу ничего сказать.
Петр молча съел сыр с сухарем, потом велел Меншикову привести дворянина Спафариева.
— Не поздно ли, Петр Алексеевич? Чем свет канонада зачнется, так и не отоспимся…
— Алексашка! — угрожающе произнес Петр. — Не выводи для бога из терпения. Истинно отобью черева…
Покуда Меншиков ходил за дворянином Спафариевым, Петр, глядя в полог шатра, считал в уме, сколько уйдет ядер до конца штурма. Выходило много. Он хмурился и считал с начала. Потом стал прикидывать в уме время, потребное на доставку сюда обоза пороху и зажигательных трубок. Его клонил сон, но он знал, что не уснет, как не спал все эти дни осады Нотебурга.
— Привел! — сырым голосом сказал Меншиков, входя в шатер и сбрасывая плащ. — Влазь, господин навигатор!
Петр, не вставая, скосил блестящие карие глаза, посмотрел, как плотный, розовый, белобрысый, схожий с молочным поросенком парень, странно вихляясь упитанным телом, тяжело впорхнул в шатер и, раскинув руки в стороны, опустился на одно колено.
— Ловко! — садясь за стол и подвигая себе оловянную тарелку с мясом, молвил Меншиков. — Видать, крепко студирован наукам господин навигатор…
Царь все смотрел молча.
Дворянин, подволакивая одной ногою, как делают это парижские прегалантные кавалеры, и широко разводя ладонями по парижской же моде, подошел ближе и надолго замер в длинном и низком поклоне, таком низком, что локоны его огромного парика почти касались грязного ковра на земле. Потом по телу Спафариева словно бы пробежала судорога, он перебрал толстыми ногами в тугих шелковых чулках, припрыгнул, передернул плечами и, сделав на лице кукольную умилительную улыбку, прижал руки к сердцу.
Александр Данилович, не донеся ко рту говядину, так и замер, дивясь на дворянина. Петр помаргивал. Было слышно за свистом осенней непогоды, как говорят у шатра караульщики.
— Кафтан где шит? — неожиданно спросил Петр.
— Ась? — испугался дворянин.
— Где кафтан, спрашиваю, шит?
— В граде Парыже искусством славного тамошнего портного — кутюрье месье Жиро.
— Почем сему Жиро плачено?
— На ливры, мой государь, не упомню, а на штиверы за косяк, потребный для сего кафтана, плачено двадцать девять штиверов.
Меншиков вздохнул:
— Добрая цена! За такие деньги мы пушку покупаем…
— Ты-то молчи! — крикнул Петр. — Ты-то на казну жалостлив!
Александр Данилович втянул голову в плечи: он знал, чем грозит упоминание о таком предмете, как казна, для него.
— За кружева, что из рукавов торчат, сколько плачено?
— Сии кружева брабантские, мой государь. За кружева да за венецианский бархат для камзолу плачено осьмнадцать да двадцать три штивера…
И, помахивая рукавами, слегка изгибаясь телом, он медленно повернулся перед царем, чтобы тот увидел отменное изящество всего его парижского туалета.
— Башмаки тоже в Парыже строены? — спросил царь.
— Там, мой государь. Славному сему башмачнику ле ботье имя Грегуар.
— Изрядно! — ровным голосом, таким ровным, что Меншиков совсем съежился, сказал Петр. — Видать, не даром ты за морем столько лет провел. Галант! Небось, и всем новоманерным танцам обучен?
Дворянин развел руками с непринужденностью и изяществом, как научен был кавалером Фре Депре. Жест этот означал скромное признание своих отменных достоинств.
Петр сел на постели, набил табаком трубочку, задумался. Дворянин, стоя перед царем в изящной позе, улыбался неподвижной, выученной за морем, наиприятнейшей улыбкой: губы его были сложены сердечком, толстую ногу в башмаке с пряжкой и бантом он выставил вперед. И был так доволен собою, что не замечал нисколько, как не соответствует его персона этому набухшему от дождей шатру, рваным чулкам царя, скудной еде, что была поставлена на сосновом столе.
— Такие, как ты, прозываются за морем — шаматон, — произнес Петр. — Шаматон — сиречь, по-нашему, коптитель небесный. Так ли?
Спафариев с изяществом поклонился.
— Менуэт знаешь ли? — вдруг спросил Петр.
— Танцы все, мой государь, знаю отменно: церемониальные, как то польский, англез, алеманд, и контраданс, еще голубиный, где амур меж двумя голубочками показан…
— Куафюры, сиречь прически женские, знаешь ли?
— Как не знать! Ныне в граде Парыже, государь, дамы подколками, фонтанжами и корнетами шевелюры свои украшают…
— Стой, погоди! — слегка скалясь и сверля дворянина ненавидящим взглядом своих выпуклых глаз, приказал Петр. — В сих галантных науках ты многое превзошел. Но посылали мы тебя, дабы навигаторство изучать. Помнишь о сем?
Дворянин мгновенно посерел.
— Помнишь ли?
Меншиков вздохнул, потупился: он знал, что сейчас будет, и затосковал, как всегда в ожидании припадка бешенства у Петра.
— Помнишь ли? — крикнул Петр.
— Помню, — прошелестел дворянин.
— Добро! Ну, а коли помнишь, так ответь: как перебрасопить гротмарсарей по ветру на другой фокагалс?
Меншиков отворотился: и этот страшный, гибельный для недорослей вопрос он тоже слышал не впервой. Сейчас глупый дворянин попытается сделать невозможное и пропадет. Сознался бы, что не знает, — все лучше. Но дворянин начал плести обычный вздор:
— Перебрасопить, государь, гротмарсарей по ветру для навигатора задача нетрудная. При сем маневре…
У Петра дернулась щека, взгляд стал диким:
— Не трудно? Дурак! — поднимаясь во весь свой огромный рост, загремел он. — Пес непотребный, пять годов навигаторству обучался, а того не понимает, что задачу мою так же решить немыслимо, яко пяткой себе загорбок почесать. Любому матросу сия старая шутка ведома, а ты, галант, шаматон, алеманд, потроха я из тебя вытрясу, черева отобью…
Петр ударил его кулаком в лицо — он завизжал. Петр замахнулся ножнами тяжелого палаша, ударил наотмашь — Спафариев повалился на землю, пополз. Меншиков из угла сказал:
— Полегше бы, Петр Алексеевич, убьешь, пожалуй, у тебя рученька чижолая. Остуди обиду, пригубь винца…
И, поглаживая локоть Петра, косо на него поглядывая, он налил ему вина, подал. Петр посмотрел, пить не стал. Спафариев, забравшись за бочки и кули, повизгивал, утирал кровь с лица кружевным рукавом, жалостно кашлял. Опять стало слышно, как льет дождь, как свищет над холодной Ладогой ветер. У шатра ругались царевы караульщики, кого-то не впускали…
— Вели впустить! — приказал Петр Меншикову.
Весь вымокший, залепленный дорожной грязью, заросший черной щетиной вошел бомбардирский урядник Щепотев, сказал, что обоз с порохом и с ядрами для метания в исправности доставлен, по пути на болотищах всего две подводы с лошадьми потопли, да еще один мужик — возница — насмерть расшибся…
— Ну, молодец! — сразу веселея, похвалил Петр. — Я ныне как раз думал — ранее субботы не добраться тебе. Иди спи, бомбардир! Иди…
Урядник ушел, Петр подумал, погодя спросил:
— Размышлял ты, Спафариев, когда-либо, для чего дана тебе господом голова? Ужели толико для того, дабы алонжевый сей парик на нее напяливать?
Недоросль промолчал.
Петр велел показать без промедления дипломы, полученные дворянином в Париже. Спафариев, опасаясь таски и выволочки, протянул бумаги из-за ящиков и кулей Меншикову. Тот подвинул царю шандал с оплывающими сальными свечами, Петр стал читать вслух о том, что сиятельный кавалер и господин Спафариев наделен от провидения выдающимися дарованиями и с божьей помощью усердно и успешно закончил курс наук по навигаторству, кораблестроению, артиллерии, фортификации, астрономии, математике и иным прочим художествам. Отменному кавалеру сему, говорилось в дипломе, вполне можно доверить командование как галерой, так и большим морским кораблем.
Дочитав, Петр спросил с кротостью в голосе:
— Сколько золотых штиверов заплатил ты, негодный, за сей о себе диплом?
Спафариев молчал, всхлипывая.
— Ты отвечай! — посоветовал Меншиков. — Правду отвечай, не то хуже будет…
Дворянин рухнул за ящиками на колени, взвыл оттуда, протягивая к царю толстые руки в перстнях:
— Пощади, государь. Правду говорю, как на духу. Я ничему не учен, за меня денщик мой по моему приказу изучал. Сей диплом не мне дан, но смерду моему Лукашке. Оный денщик, отменных способностей быв, за меня все делал и именем моим прозывался в коллегиуме, а также на верфи, где корабли строятся. Он, государь, в море плавание имел, а я, воды убоявшись, в Парыже танцам и иным галантностям…
— Опять, поди, брешешь? — перебил Петр.
Дворянин, стоя на коленях, перекрестился.
— Зови денщика! — приказал Петр Меншикову.
Александр Данилович вышел. Неподалеку от шатра ругались солдаты, оскальзывались в грязи кони, волоча пушки, — к утру орудия должны были ударить по крепости с новой позиции. Петр вслушался в шум, прикинул, туда ли едут. Ехали куда надо — на мысок.
Когда Меншиков привел денщика, Петр внимательно в него вгляделся своими искристыми выпуклыми глазами, подозвал поближе, спросил отрывисто:
— Лукашка?
— Кличут Лукою, государь.
— Верно ли, что ты, холопь и крепостной дворянина Спафариева человек, за него надобный курс навигаторства и иных художеств изучил? Отвечай правду. Не бойся…
— Ты говори, Лукашка, — шмыгая разбитым носом, подтвердил дворянин. — Ты не бойся, твоей вины тут нету…
Денщик стоял перед царем в спокойной позе бывалого моряка — чуть прирасставив для устойчивости ноги, с руками в карманах короткого, крапивного цвета суконного кафтана. Было заметно, что он соображает, как себя вести, и приглядывается и к царю и к жалкому своему барину, но вместе с тем в Лукашке нельзя было заметить и тени искательности — просто он был неглупым мужиком, себе на уме, вовсе не желающим попадать впросак. И Петр смотрел на него не торопя и не пугая: поведение спафариевского денщика понравилось Петру — он умел угадывать сразу смышленых людей, — и Лукашка показался ему мужиком с головою. Да и вид денщика — обветренное, скуластое, выбритое досиня лицо, белые, плотные, мелкие зубы, широкие плечи, — все внушало доверие к этому человеку.
— Ну? — наконец сказал царь спокойно и добродушно. — Долго думать будешь? Отвечай — обучен али не обучен?
— Обучен, государь, — низким, глуховатым голосом ответил калмык.
— Силою дворянин тебя посылал в учение?
— Зачем силою? — с короткой и доброй усмешкой ответил Лука. — Он, господин мой, ничего, жалиться грех. По амурной части ходок, а чтобы драться — не упомню. Нет, государь, не силою. Самому мне науки любопытны…
Дворянин жалостно всхлипнул за ящиками. Калмык косо, но с сочувствием взглянул на него и потупился.
— На вопросы, кои задам тебе, берешься ответить? — быстро спросил Петр.
— Что ж, государь, не ответить. Коли знаю, так и отвечу, а коли нет — прости…
Петр велел Меншикову прибрать со стола и разложил перед собою меркаторские карты, чертеж судна, циркуль, записки свои по новому корабельному строению, листы с добрыми пропорциями для галиота. Он делал все это не торопясь и взглядом как бы поверял Лукашку: испугается или нет. Но тот нисколько не испугался, хоть лицо его и было напряжено, а смышленые, зоркие глаза поблескивали острым любопытством.
— Садись здесь, насупротив!
Денщик сесть сразу не решился, еще постоял для приличия.
— Сказано, садись…
Лукашка расстегнул кафтан у горла, сел на самый край лавки. Петр углубился в рассматривание корабельного чертежа. Лукашка улучил мгновение и быстро, подбодряюще, одним глазом подмигнул Спафариеву. Тот только шепотом застонал в ответ.
— Что сие есть? — спросил Петр, ткнув указательным пальцем в чертеж.
— Стень-вынтреп! — ответил калмык.
— Сие?
— Сие, государь, гротбомбрамстеньга…
— Ты что, чесноку налопался, что ли? — неприязненно принюхиваясь, спросил Петр. — Несет от тебя…
— Его, государь! — скромно ответил Лукашка. — Соскучился, покуда у шведов в узилище сидели. Две головочки покрошил, да с сухариком, да с водицей…
Петр поморщился, стал спрашивать дальше, потом велел:
— Дыши в сторону!
Денщик отвечал на все вопросы точно, ясно, все понимая, но со скукою в голосе. Потом вдруг произнес:
— То, государь, ей-ей, и ученая сорока зазубрит. Коли делаешь мне екзамен по чину — спрашивай дело. Кораблем командовать — голова нужна, ты, люди сказывают, сам мореход истинный, для чего свое царево время на вздоры тратишь. Спрашивай по-истинному!
Царь с долгим изумлением посмотрел на калмыка и усмехнулся, увидев, что тот сам напуган своими словами.
— Ну-ну! — вздохнул Петр. — Не без наглости ты, навигатор!
— Прости, государь, — согласился Лукашка. — Да и то ведь, коли попал я науками студироваться, так скромника с потрохами бы сожрали…
— Сие верно! — смелея, подтвердил из-за ящиков и кулей дворянин. — В Парыже, государь, ежели правду…
— Ты молчи! — крикнул Петр. — Шаматон, собака!
И опять стал спрашивать калмыка и, спрашивая, заспорил с ним, где лучше и ловчее закладывают корабельный киль — в аглицких верфях али в голландских. Царь горячился и зло таращил глаза, а Лука был спокоен и даже посмеивался — так совершенно был уверен в своей правоте. И болезни корабельного дерева — табачный сучок, крапивный сучок, роговой — калмык знал, и как вить пушечный фитиль, и как вязать морской узел — кошачьи лапки…
— Ну, братец, утешил! — сказал Петр, утомившись спрашивать и спорить. — Зело утешил. Добрый моряк с прошествием времени будет из тебя для флоту русского. Женат?
— Нет, государь, не женат…
— Оженим. И невесту тебе сыщу — лебедь.
Подумал, потер шершавыми ладонями лицо, отфыркнулся, словно усталый конь, и велел Меншикову писать от своего государева имени. Александр Данилыч перестал зевать, рассердился: писать он едва умел, забывал буквы, торопясь, иногда только делал вид, что пишет, — полагался на свою память, а потом все почти дословно пересказывал Ягужинскому или иному, кто силен по письменной части.
Петр диктовал быстро, отрывисто:
— За сии доброхотные к отечеству своему заслуги холопя дворянина Спафариева калмыка Лукашку именовать отныне господином Калмыковым Лукою… по батюшке… Написал?
Меншиков написал только «за сии доброхотные», но кивнул головою:
— Пишу, государь…
Петр задумался на мгновение:
— По батюшке — Александровичем!
Меншиков изумился, взглянул на Петра.
— Пиши, пиши! — крикнул тот. — Будет тебе сей Калмыков названным сыном, ты ему и приданое дашь — на обзаведение что человеку нужно: мундир, шпагу, золотишка в кошелек, ты у меня не беден, есть из чего… Далее пиши: сему Калмыкову звание дадено отныне мичман, и служить ему надлежит на фрегате «Святой Дух» в должности старшего офицера здесь, в Ладоге, покуда не опрокинем мы крепость Нотебург. Написал?
— Пишу…
— Больно медленно пишешь…
— Кую ночь не спамши, государь, понеже…
— Понеже! Пиши далее: дворянина же Спафариева жалуем мы…
Петр помедлил, жестко усмехнулся и заговорил раздельно:
— Жалуем мы званием — матрос рядовой и повелеваем ему служить без выслуги лет, сиречь пожизненно, на том корабле, где флаг свой будет держать флоту офицер господин Калмыков Лука Александрович…
Дворянин громко всхлипнул за своими ящиками. Петр на него покосился, сказал назидательно:
— Ишь, разнюнился! Ранее надо было думать…
— Я — думал! — с тоскою произнес недоросль. — Я, государь, думал, что отменными своими манерами и галантом при твоем дворе замечен буду. Бывает, что некоторые сиятельные метрессы посещением княжества и столицы удостаивают, надобны им шевальеры галанты для препровождения времени… И сей обиходный политес…
Петр захохотал, замахал руками:
— Сему пять годов обучался? Пять годов? Либер Сашка, слышишь, на что казна наша пошла? Да господи, да ежели для метрессы галант занадобится, мы нашего Преображенского полку солдата… любого… о, господи…
Он не мог говорить от смеха, отмахивался руками, тряс головой. Отсмеявшись, утерев слезы ладонью, приказал Меншикову:
— Налей-ка нам, Данилыч, по кружечке анисовой для утра — господину флота мичману да мне. Ныне весь день трудиться, зачнем с богом штурмовать. Выпьем покуда для сугреву, а господин рядовой матрос Спафариев спляшет нам, чему его в граде Парыже обучали. Танец алеманд, что ли?
Страшно побледнев, дворянин высунулся из-за ящиков, сказал с ужасом:
— Помилуй, государь-батюшко!
— А ты отечество свое миловал в парыжских ресторациях, сукин сын? — крикнул Петр. — Миловал? Пляши, коли велено!
Неподалеку от царева шатра, на мыску, рявкнули пушки, да так, что на столе задребезжал штоф с анисовой, съехала на землю тарелка. Шведы без промедления ответили, и началась утренняя кононада.
— Вот тебе музыка! — перекрывая голосом грохот орудий, сказал Петр. — Добрая музыка! Под сей танец алеманд гарнизон цитадели Нотебург кой день пляшет, пляши и ты! Ну!
Дворянин Спафариев вышел вперед, постоял у лавки, словно собираясь с силами, потом вывернул толстую ногу, изогнул руку кренделем. Мичман Калмыков, сидя рядом с Петром, вздохнул невесело. Орудийный огонь все мощнее и громче гремел на Неве. Шатер ходил ходуном, запах пороха донесся и сюда, где-то неподалеку со свистом ударилось ядро. Спафариев начал танец алеманд — два мелких шажка, полупоклон, еще шажок. По толстым щекам его катились слезы, и губы, сложенные сердечком, дрожали.
— Какой танец пляшешь? — крикнул Петр.
— Сей танец именуем — алеманд!
— Так пляши веселее, как учили вас, галантов, для метресс…
Спафариев попытался улыбнуться, широко раскинул руки и присел, как полагается во второй фигуре танца алеманд.
— На каждом корабле надлежит среди матросов иметь забавника, сиречь шута, — сказал Петр Калмыкову. — Когда дослужишься до капитана судна, не забудь на оное дело определить сего парижского шаматона. От прегалантностей его матросы животы надорвут…
— Уволь, государь! — твердо и спокойно ответил вдруг Калмыков. — Я на своем корабле, коли дослужусь, шута держать не стану. Со временем будет из господина Спафариева матрос…
— Неуча и в попы не ставят! — поднимаясь с лавки, сказал Петр. — Шут он, а не морского дела служитель…
Калмыков спорить не стал: шатер разом наполнился людьми — пришел Шереметев в кольчуге, Репнин, Иевлев, полковники, капитаны, поручики. Сильвестр Петрович увидел Спафариева, шепотом спросил у него:
— Как?
— Худо, ох, худо, — трясущимися губами произнес недоросль. — Матросом без выслуги…
Меншиков подал Петру плащ, царь вышел первым, за ним с громким говором пошли все остальные. Иевлев, уходя, утешил:
— Коли служить будешь, выслужишься! Эх, батюшка, говорил я тебе в Архангельске…
Махнул рукою, ушел догонять царя. Неумолчно, гулко, тяжело грохотали пушки. Спафариев стоял неподвижно, полуоткрыв рот, содрогаясь от рыданий.
— Ну полно тебе, сударь, реветь-то белугою, ты большой вырос, не дитя, оно будто и зазорно, — оправляя на дворянине алонжевый парик и одергивая кафтан, говорил Калмыков. — Пощунял тебя, сударика, Петр Алексеевич, ничего ныне не попишешь, — значит, судьба. Отплясал свое, теперь, вишь, и послужить надобно…
— По рылу он меня хлестал сколь жестоко! — пожаловался дворянин. — Свету я, Лукашка, божьего не взвидел…
— И-и, батюшка, — усмехнулся мичман, — однава и побили! А я-то как в холопях жил? Ты — ничего, не дрался, да зато маменька, твоя питательница, что ни день, то колотит! И батоги мне, и своею ручкою изволила таску задавать, и кипятком бывало плеснет, и каленой кочергой достанет! А то един раз, да сам государь! Оно вроде бы приласкал. Полно, сударь, кручиниться. Пойдем на корабль. Потрудишься, матросской кашки пожуешь, сухарика морского поточишь зубками, оно и веселее станет…
Дворянин ответил неровным голосом:
— Палят ведь там, Лукашка! Ядра летают… Долго ли до греха. А?
— Так ведь война, сударь! — наставительно молвил Калмыков. — Какая же война без пальбы? И ядра, конечно, летают, не без того. Ну, а вот Лукашкою ты меня более, батюшка, не называй. Отныне я для тебя — господин мичман, господин офицер, али для крайности — Лука Александрович. Так-то. Ошибешься — выпорют как Сидорову козу. Морская служба — она строгая. Служить, так не картавить. А картавить, так не служить. Понял ли?
— Как не понять, господин мичман Лука Александрович…
— Вишь — понятливый. И вот еще что, мой батюшко! Ты передо мною-то не ходи. Не в Париже. Нынче уж я пойду первым, а ты за мною, потому что я офицер, а ты — матрос…
И мичман флота Калмыков вышел из государева шатра в серые рассветные сумерки, в низко ползущий туман, среди которого вспыхивали оранжевые дымные пороховые огни выстрелов и беспрерывно грохотали тяжелые осадные орудия русской артиллерии.

4. Разгрызен Орешек!

С рассветом на обоих берегах реки непрестанно грохотали пушки. Ядра с воем летели в крепость — рушили зубцы башен, рвали в клочья шведских пушкарей, поджигали крепостные постройки. Русские артиллеристы, скинув кафтаны, засучив рукава, проворно работали свою военную работу, целились тщательно, банили стволы, подносили ядра.
Петр с трубкой в руках, сложив руки за спиною, прохаживался возле раскаленных орудийных стволов, смотрел запалы — не разгорелись ли до беды: дважды уже случались несчастья — заряд выкидывало в орудийную прислугу. Испорченные пушки заменялись новыми, старые откатывали подальше — на переливку.
Цитадель отбивалась яростно, невский холодный ветер раздувал королевское знамя со львом. Было понятно, что шведы твердо решили не сдаваться, несмотря на все усиливающийся напор русской армии. Петр раздумчиво говорил Шереметеву:
— Не столь они смелы, Борис Петрович, а непременно подмоги ожидают. И не иначе, как с озера…
Оба фрегата, «Святой Дух» и «Курьер», непрестанно курсировали по Ладоге, ждали шведской эскадры с десантом. Памбург и Варлан смотрели в подзорные трубы, тщетно искали встречи с противником; по озеру катились однообразные волны, да ветер свистел в снастях.
Незадолго до полудня мичман Калмыков заметил в трубу две яхты и шхуну. На фрегатах пробили тревогу, фитильные с горящими запалами побежали к своим пушкам. Но шведские суда не приняли боя, ходко ушли с попутным ветром.
В эту же пору в Нотебурге вспыхнул большой пожар: багровое пламя внезапно выкинулось возле Флажной башни, потом взметнулись еще два снопа и раздался страшной силы взрыв. Тотчас же накренилась и осыпалась стена у Колокольной башни. К пролому побежали шведы — солдаты, каменщики, кузнецы, — поволокли железные ежи, надолбы из бревен, столбы. Покуда пристреливались пушки, шведы заделали пролом начерно и стали засыпать его запасным камнем. Погодя последовало еще несколько взрывов, и всю цитадель заволокло медленно ползущей копотью — вонючей и плотной.
— Не виктория ли? — грызя ногти, спросил Петр. — А, господин фельдмаршал?
— Погоди, государь! — жестко глядя на космы копоти, ответил фельдмаршал. — Всему свой час. А легко они не сдадутся. Их воевать — не просто.
В сумерки охотники пошли отбивать неприятельские лодки, что стояли под крепостью. Преображенец Крагов, да семеновец Мордвинов, Егорша Пустовойтов и еще с дюжину народа половчее — сели в длинную ходкую лодью, положили большие мешки с шерстью и, подойдя к острову с наветренной стороны, подожгли порохом мешок. Черный, едкий, вонючий дым сразу согнал шведов с вала, охотники кинулись к лодкам, но лодки оказались прикованными толстыми железными цепями. Шведы, опомнившись, стали бить вниз с верха картечью. Егорша, Крагов, Мордвинов топорами прорубали днища шведских суденышек… Из этой вылазки не вернулось семь человек.
Нотебург пылал.
Но флаг со львом все еще развевался.
— Смотри, никак не хотят уходить! — сказал Рябов Иевлеву. — Крепко засели, смелые черти…
— Без судов не взять! — ответил Сильвестр Петрович.
И усмехнулся:
— Помнишь, как они к нам на Двину пришли, воры? Небось, не чаяли в те времена, что мы не токмо их не пустим, но и за своим добром вон куда приедем!
Огни огромного пожара всю долгую ночь отражались в черной, гладкой воде Невы, освещали балаганы, шатры и землянки русского войска, лодьи, стоящие у берега, штурмовые лестницы, положенные на щиты судов, крюки для абордажа, прислоненные к щитам. Солдаты, назначенные к штурму, носили на лодьи мешки с козьей шерстью — доброй защитой от пуль. Всю ночь русские пушки непрестанно громили пылающую крепость. Петр, неподвижно стоя у своего шатра, смотрел на пожарище, стискивал в руке подзорную трубу, говорил Шереметеву и Репнину:
— Врут, господа шведы! Что наше — тому нашим и быть. Теперь зримо — не повторится более Нарва. С утра зачнем кончать фортецию ихнюю, так, Борис Петрович?
Генерал-фельдмаршал подумал, вгляделся в пылающий Нотебург, сказал веско:
— И то, Петр Алексеевич, пожалуй, что и пора. Более тридцати пушек у нас к переливке назначены, восемь тысяч ядер пушечных к нынешнему дню брошено, три тысячи трехпудовых бомб, пороху, почитай, пять тысяч пудов пожжено…
В воскресенье одиннадцатого октября перед рассветом Меншиков доложил царю, что от госпожи Шлиппенбах прибыл барабанщик-парламентер и желает видеть фельдмаршала…
— От госпожи? — удивился Петр.
— Будто от госпожи…
— Зови сюда! Да не говори ему, кто я. Капитан бомбардирской компании Преображенского полка…
Барабанщик пришел, поклонился, протянул письмо с красивой печатью из красного воска. Петр развернул бумагу грязными руками, Меншиков посветил ему смоляным факелом. Вокруг стояли пушкари, факел высвечивал лозовые корзины с ядрами, ствол орудия, бритые, закопченные лица русских артиллеристов.
Супруга коменданта Нотебурга Шлиппенбаха от своего имени и от имени всех прочих жен шведских офицеров просила русского фельдмаршала — дозволить им, бедным женщинам, выйти из крепости, где невозможно быть от великого огня и дыма…
— Перо да бумагу! — приказал Петр.
Покуда бегали за пером, чернилами и бумагою, Петр велел попотчевать шведа барабанщика вином и закускою. Меншиков подставил спину, Петр написал большими кривыми буквами, что к фельдмаршалу он, капитан, не едет, быв уверен, что господин Шереметев не согласится опечалить шведских дам разлукою с мужьями; если же изволят оставить крепость, то не иначе, как взяв с собою любезных своих супругов…
Подписался Петр так: капитан бомбардирский Петр Михайлов.
Барабанщик ушел, Петр сказал Меншикову спокойно:
— Пусть сдаются на аккорд, а хитрить с нами нечего. Дамы! Хватит, посидели в нашем Орешке. Да и негоже супругов разлучать в тягостные для них времена. Я своим не вотчим, а шведам не батюшка родной…
Пушкарям, стоявшим поблизости, понравились слова Петра, они заговорили разом, перебивая друг друга осипшими голосами:
— Нет, друг добрый, так оно не пойдет!
— Покуда от Нюхчи шли — сколь своего народу схоронили.
— А в Лифляндии!
— Под Нарвой они нас жалели? Раненых прикалывали…
Петр сквозь зубы велел:
— Начинай!
И ушел в шатер.
Офицер-артиллерист встал повыше, взмахнул шпагой, крикнул тонким голосом:
— Пушки к бою готовь!
Канонада вновь началась.
От рева орудий дрожала земля. Теперь все, от солдата до генерал-фельдмаршала, знали, что начинается штурм. Ядра долбили каменные стены, вновь и вновь занимались пожары в крепости, там от бушующего пламени плавились свинцовые крыши. Еще не рассвело, когда в соснах, где ждали готовые к штурму матросы и солдаты гвардии, ударили барабаны. Люди бегом побежали к лодьям, суда на веслах ходко пошли к крепости. Идти было легко, ветер дул в спины.
Шведы не сразу поняли беду. На головной лодье шел Меншиков, на другой — Голицын. Репнина и Шереметева Петр оставил при себе — на берегу; оттуда в подзорные трубы они смотрели, как штурмующие ставили к стенам лестницы, как взбегали наверх, как шведы, опомнившись, сбрасывали их с девятисаженной высоты на камни, как лили на штурмующих кипяток, расплавленную смолу, свинец…
Лодьи, лодки, струги ссаживали солдат, те, закрываясь мешками с козьей шерстью, шли к стене — по телам убитых и сброшенных вниз шведами-копейщиками, а суда возвращались за новыми и новыми подкреплениями. Два фрегата — «Святой Дух» и «Курьер» — тоже подвозили солдат и матросов. Памбург был в самом начале штурма контужен, оглох и ничего не понимал, мичман Калмыков уложил его в каюте на подушки, поднялся на шканцы, крикнул в кожаную говорную трубу:
— Стоять по местам! Слушать мою команду! С сего мгновения я командир корабля! Который морского дела служитель, шведского огня убоявшись, свое воинское дело и долг позабудет — пристрелю на месте, как собаку…
Дворянин Спафариев уже в матросском бостроге, в вязаной шапке, перебирая ногами, стоял неподалеку, мелко крестился. Мичман крикнул ему:
— Ей, матрос Спафариев! К делу! Живо!
Того отшвырнуло к пушке, где велено ему было подавать ядра, констапель в бешенстве наподдал ему сапогом, недоросль завертелся волчком. С визгом возле самой головы мичмана пролетел сноп картечи, фрегат швартовался возле острова, весь левый борт бил из пушек, прикрывая своих людей. Рядом перевернулась большая лодья, в струг ударило ядро. Трупы медленно плыли по Неве.
Когда взошло негреющее красное солнце, лодки и струги подвезли к фортеции охотников с гранатами. С горящими фитилями в зубах охотники стремительно поднимались по гнущимся лестницам, выхватывали из сумок гранаты, скусывали, швыряли на стены. Шереметев медленно перекрестился, низко поклонился Петру, поправил на себе пояс, саблю, пошел к реке…
— Ты побереги себя-то! — со сдержанной нежностью сказал Петр. — Горячо там…
Генерал-фельдмаршал шел не торопясь, холодно и спокойно глядя вперед своими круглыми орлиными глазами. Рябов подал ему верейку. Он сел, лодка рванулась вперед. Шведы увидели сверкающие доспехи Бориса Петровича — по нем стали бить, он сидел неподвижно, вертел перстень на пальце. Войско на острове встретило его восторженным, длинным хриплым «ура», он пошел к штурмовой лестнице, взялся руками в перчатках с раструбами, по-молодому быстро поднялся наверх — в самое пекло рукопашного боя…
А внизу подвезенные пушки били по заделанному шведами пролому прямой наводкой: сыпался камень, рушились бревна и надолбы, отваливались железные ежи.
Петру с мыса было видно, как шведы бежали с боевых башен, как Меншиков, который уже давно переправился на остров, без кафтана, в шелковой, словно пылающей яркой рубашке, с тяжелой саблей в руке — рубился на стене. Иногда и его и сверкающие доспехи Шереметева затягивало дымом и копотью, и тогда казалось, что оба они погибли, но налетал ветер, и опять делалось видно, как бьются генерал-фельдмаршал Шереметев и бомбардирский поручик Меншиков, как редеют вокруг них защитники цитадели и как все больше и больше и на башнях и на стенах — русских солдат…
— Шаутбенахт господин Иевлев пошел! — сказал Петр, глядя в трубу. — Видишь, Аникита Иванович?
Репнин, раненный в самом начале нынешнего штурма шальной пулей, с трудом взял трубу, посмотрел: было видно, как Иевлев, хромая, в своем зеленом мундире, с высоко поднятой шпагой, бежит к пролому в стене и как валит за ним лавина матросов в коротких бострогах и вязаных шапках на одно ухо. Сверху в моряков пальнули картечью, несколько человек упали, но голова штурмующей колонны уже влилась в пролом, бились там ножами, палашами, резались вплотную, душили шведов голыми руками. Перед Сильвестром Петровичем был двор крепости, окровавленные булыжники, брошенное шведское оружие, тела убитых…
А на крепостной башне, над воротами в это время появился высокого роста старик с развевающейся седой бородой. Он был один — сутуловатый, суровый, костистый, с большой подзорной трубой в руке. Долго, очень долго он осматривался в эту трубу, и красное осеннее солнце играло в его латах, в наплечниках, в пластинках шлема.
— Кто таков? — спросил Петр.
— Дружок нашему фельдмаршалу! — усмехнулся Репнин. — Брат того Шлиппенбаха, которого он все сие время по Лифляндии гонял. Осматривается. Смотрит — и не верит! Нет, господин Шлиппенбах, так оно и есть. Худо вам, вовсе худо…
Опустив трубу, старик еще постоял, потом махнул длинной рукой и совсем сгорбился. А на башне, где только что развевался шведский флаг со львом, стала медленно подниматься косо оторванная белая тряпка…
— Виктория! — тихо сказал Петр. — Кончены шведы, Аникита Иванович.
— Здесь кончены! — осторожно ответил Репнин.
Генерал-фельдмаршал Шереметев в это самое время, осторожно ступая ушибленной в баталии ногой, спускался к лодке. Он был так же спокоен, как и тогда, когда Рябов вез его на остров, только лицо его потемнело от копоти да во всех движениях видна была усталость. За ним в верейку сели Меншиков и Сильвестр Петрович. Все молчали. Рябов сильно навалился на весла, пошел обходить фрегаты и скопившиеся здесь лодьи. Уже неподалеку от своего берега Борис Петрович сказал с усмешкой:
— Намахался я саблей-то. С отвычки все жилочки ноют. А может, и старость на дворе, — как разумеешь, Сильвестр Петрович? Беспокойно живем…
Сильвестр Петрович ответил, набивая трубочку:
— Да и то не дети, господин генерал-фельдмаршал…
— Не дети, не дети, а человек с дюжину порубил! — сказал Меншиков. — Меня, братие, голыми руками не возьмешь. Один, вижу, бежит, выпучился, шпажонку вон как вздел…
Шереметев с Иевлевым переглянулись, потупились.
Лодка врезалась в пологий берег.
К воде, навстречу победителям, выставив плечо вперед, отмахиваясь ладонью, сияя, быстро шел Петр Алексеевич. Барабанщики, выстроившись в ряд, били отбой. Справа, чуть впереди, стоял Ванятка, палочки в его маленьких крепких руках взлетали легко, брови были насуплены, весь вид говорил: «Нелегкая, да важная наша работа — барабанить!»
— Господам победителям виват! — негромко, но с силой и гордостью произнес Петр. — Виват, други мои добрые, сыны отечества истинные!

5. Погодя

У государева шатра стояли тележки, к Петру Алексеевичу приехали купцы — из Москвы, из Архангельска, из Вологды, из Ярославля. Один богатей — сухой, в морщинах, с жидкой бородой, — кланяясь Меншикову, говорил:
— Доподлинно ведаем, господин, шведские купцы сложились, деньги собрали немалые, с гонцом отослали те деньги королю Карлу, дабы не сдавал он свою крепость, что стережет выход к морю — Балтийскому, что ли, как его звать-то. Шведским негоциантам мы имеем чем ответить. Поклонись Петру Алексеевичу, приехали, дескать, к его милости, припадаем, дескать, к его стопам — не обессудь, прими, собрали по малости, — я чай, сгодится для походу. Не нынче-завтра час наступит, будем и мы с барышом нашими товарами торговать…
Петр, веселый, молодой, словно в давно минувшие дни строения переяславского потешного флота, блестя карими глазами, быстро писал, стоя у высокой, сколоченной из неструганых досок конторки, письмо Апраксину, разговаривая в это же время с Борисом Петровичем Шереметевым…
«Объявляю вашей милости, что помощью победодавца бога, крепость сия, по жестоком, чрезвычайном, трудном и кровавом приступе, сдалась на аккорд…»
— Так кого же, Петр Алексеевич? — спросил Шереметев. — Дело не шутошное. Цитадель побита крепко, многие работы надобно начинать, да и швед не замедлит ее обратно отбить…
— Кого, как не Данилыча! — спокойно ответил Петр. — Ему и быть комендантом. За ним спокойно, сделает все как надо…
— Данилыча — добро! — согласился Шереметев и стал читать заготовленный лист про ремонтные работы во вновь отвоеванной крепости. Петр, слушая и хмуря брови, писал другое письмо на Москву — Ромодановскому, корил князя-кесаря, что больно медленно шлет аптекарей и лекарей, отчего некоторые ранее своего времени померли злою смертью. Не дописав, сказал Шереметеву:
— Железа-то где столь много нам, господин фельдмаршал, набраться? И без железа ладно будет — забьем сваи смоленые, они хорошо держатся…
И стал писать новую бумагу — кому какие награды за взятие крепости Нотебург. Сзади подошел Александр Данилыч, дотронулся до плеча царя, сказал:
— К твоей, государь, милости…
Петр, не дописав указ, обернулся, поглядел на купцов и увел их беседовать. Тотчас же донесся его бас:
— Деньги суть артерии войны, без них что делать? Оживится нынче торговлишка, разбогатеете, господа негоцианты, иначе дела пойдут. Думали мы, рассуждали — иметь другой порт, да господь не дал. Что ж, свое незамедлительно получим. Об том не сумневайтесь, да получим-то не задаром. И вам кланяемся — просим: помогите делом…
Богатей, бледный от волнения, совсем посинел, услышав слово «просим», губы его скривились, бороденка затряслась:
— Да государь, да господи ж, да ты…
— Сукна доброго надо на армию поставить, — говорил Петр, — да только без обману. В недавние времена гость Жилин поставил гниль, за то повесим. Слышите: доброго сукна! Еще телеги надобны на железном ходу, множество. Кожу подошвенную, юфть на сапоги, пуговицы роговые — кто будет делать? Вы думайте, завтра с утра побеседуем не спеша…
Купечество кинулось к ручке. Петр, не глядя на них, совал свою большую лапищу — в чернильных пятнах, в ржавчине, в пороховой копоти, лапищу не самодержца всея Руси, коей должно пахнуть росным ладаном, — лапищу трудника, мужика, солдата…
В шатре шумели генералы, лилось вино, начинался великий бой с «Ивашкою Хмельницким». Купцы — старообрядцы-самосожженцы — гуськом потянулись от греха к выходу. Меншиков схватил одного — самого злого по виду, худого, измученного постами, — налил кубок, сунул в руку кус вареной поросятины:
— Пей, дядя, за преславного государя нашего…
Купец на мгновение обмер, потом хватил весь кубок разом, закусил поросятиной, зашептал:
— Не мой грех, не мой… Чур, не мой…
— Врешь, дядя, не зачураешься бога-то! — пугнул Меншиков. — Кипеть тебе в смоле, что поросятину жрал. Ныне какой день?
В царев шатер пришел мичман Калмыков, спокойно, с достоинством сел меж генералами и полковниками, стал аппетитно есть жирное мясо. Петр на него взглянул, спросил у Меншикова негромко:
— Ты сыну своему названному, Данилыч, золотишка на обзаведение дал, али запамятовал? Дай уж сейчас, за хлопотами еще позабудешь?
И протянул ладонь.
Александр Данилыч развязал кошелек, высыпал на руку царя пригоршню червонных. Петр подождал еще, смеясь попросил:
— Не мало? Ты не жалей, господин поручик…
Калмыков деньги принял спокойно, завязал в платок, поклонился царю. Тот его обнял за плечо, стал выспрашивать шепотом, как все было на фрегате. Лука Александрович похвалил Памбурга — что, и контуженный тяжко, не хотел покинуть шканцы, — команду, ходкость судна. Царь кивнул, опять пошел к своей конторке — писать. Все шумнее, все веселее делалось в шатре, более других шумел Меншиков, рассказывал, как давеча генерал Кронгиорт задумал подать сикурс осажденным и что из этого вышло. Его перебивали, он орал все громче, что-де без Меншикова ушел бы комендант Ерик Шлиппенбах, он — Меншиков — того Ерика приметил и не дал ему бежать, пугнул, замахнувшись, едва не проколол шпагою, да сорвалась рука, а то быть бы старикашке на том свете. Шереметев слушал, вздыхая; Аникита Иванович Репнин слушал радостно, с сияющими глазами: он любил вранье Меншикова, как любил сказки, песни про богатырей, не думая — правда оно или выдумка.
— Ври, ври больше! — тоже слушая Данилыча и проглядывая почту, сказал Петр. — Ерик! Ты возле сего Ерика и близко не был. Мы-то видели…
Он отложил прочитанные письма послов из разных государств и стал писать Виниусу: «Правда, что зело жесток сей орех был, однако ж, слава богу, счастливо разгрызен…»
— «Ври»! — издали обиженно сказал Меншиков. — Разве ж тебе, господин бомбардир, отсюда все видно было? Да и трубу ты, государь, попортил, как в Соловецкой обители по голове некую персону огрел. Сия труба нынче ненадежна, в нее не все видно…
— Что надобно, то видно! — ответил Петр. — Да и твои хитрости без трубы зело заметны. Как давеча с купцами любезничал… Некая персона…
Он покрутил головою, захохотал, подозвал к себе Сильвестра Петровича. Иевлев подошел с куском ветчины, — с начала баталии крошки еще не было во рту.
Петр спросил:
— Вышли шведы?
— Сбираются. Многие, великий шхипер, от ран ослабели, иные от голоду. Мертвых своих не имеют сил похоронить достойно…
Петр кивнул, задумался на мгновение, покусывая кончик пера, потом сказал негромко, словно стесняясь своих слов:
— Помощь надобно им подать, дабы голодные накормлены были, жаждущие напоены. Давеча не велел я жен ихних отпускать, просил парламентер ихний, — да ведь как сделаешь?
И, подумав, нахмурившись, он повторил давешнюю фразу:
— Я своим не вотчим, Сильвестр.
Иевлев промолчал.
— С политесом теперь выпустить жен надо, как-никак свое отмучились. Чтобы галант был, невместно иначе…
Сильвестр Петрович поклонился.
— Иди, работай! Бабам шведским вина вели дать ренского али венгерского, оно и подешевле станется. Сам думай, как делать, чтобы и с политесом и не больно сладко. Не то возомнят. Да возвращайся сюда же, отдохнем малость от трудов марсовых. Вели водку солдатам да матросам выкатывать, как-никак заслужили, пусть гуляют вволюшку…
Иевлев вышел, спустился по отлогому берегу к самой воде. Здесь, сидя на раскладном стуле, уже дожидался комендант Нотебурга Шлиппенбах; сверкая ненавидящими глазами, держал шлем на коленях, барабанил по пластинам пальцами. Ладожский ветер шевелил его седые с прозеленью волосы, раздувал длинную бороду.
— Господин Шлиппенбах не может встать по причине ранения в ногу, — сказал швед переводчик. — Господин Шлиппенбах принужден слушать аккордные пункты сидя.
Секретарь Шафиров и поручик Жерлов поняли, принесли Иевлеву скамейку, дабы мог он читать тоже сидя. Сильвестр Петрович развернул на ветру бумагу, кашлянул, стал читать аккордные пункты, написанные Шереметевым с поправками Петра:
— Весь гарнизон с больными и ранеными, со всеми принадлежащими ему вещами отпущен будет в Канцы водою или сухим путем с провожатыми. Коменданту Нотебурга, всем офицерам и солдатам дозволяется выступить с женами и детьми из трех проломов свободно и безопасно, с распущенными знаменами, с музыкою, с четырьмя железными пушками, в полном вооружении, с потребным количеством пороху и с пулями за щекой…
Шлиппенбах выслушал перевод, ему подали перо, он подписал бумагу выше Шереметева, хромая пошел к лодке. Рябов сзади дотронулся до локтя Иевлева:
— По-здорову ли, господин контр-адмирал?
— Живем помаленьку, Иван Савватеевич…
— А народу побито порядком! — молвил лоцман. — До шести сотен. Могилу копают братскую… Сухарика дать?
Он разломил пополам огромный ржаной сухарь с торчащими остьями, аппетитно откусил от своей половины. Иевлев тоже стал жевать, отдавая приказания, как вести шведам в крепость харчи.
— Еще кормить их, клятых! — сказал Рябов.
— Надо! — ответил Иевлев.
В полках под соснами ударили в барабаны — к водке. Возле распиленных пополам бочек стояли старшины — вина в этот день не жалели никому. Из царского шатра доносились веселые клики, на лужку, перед государевым знаменем, играли рожечники. Александр Данилович в своей яркой, цвета пламени, рубашке выскочил козырем вперед, прошелся ловким плясом. Гвардейцы проводили бомбардирского поручика одобрительным хохотом, веселыми возгласами:
— Славно!
— Сей — могет!
— Делай, Данилыч!
— Жги, господин поручик! Рви!
За Меншиковым — белый от выпитого вина, с остановившимся взглядом и встрепанными волосами — появился купец-самосожженец, пошел с перебором, молодецкой выходкой. Александр Данилыч сунул пальцы в рот, засвистал лесным лешим, завился перед купцом, пошел кружиться, манить пальчиками, визжать на разные голоса. За ними двоими плавно, ровными стопами, с улыбкой появился Аникита Иванович Репнин, под ноги пляшущим кинулись плясуны-гвардейцы, завертелись волчками под быстрые переборы рожечной музыки:
Тары-бары-растабары,
Серы волки выходили,
Белы снеги выпадали…

— Чаще, рожечники! — молил Меншиков. — Чаще, други!
Самосожженец, перебирая на месте козловыми сапожками, визжал:
— Утешь, Данилыч! Еще утешь! По смерть не забуду! Утешь, сокол!
А в царевом шатре кричали «виват» фельдмаршалу Шереметеву, бомбардирскому капитану Петру Михайлову, Репнину, Памбургу, Варлану…
В сумерки Сильвестр Петрович отдал приказ выпускать шведов. В крепости глухо забили барабаны, в проломе появился знаменосец в латах, за ним шел Шлиппенбах. Каждый солдат имел во рту две пули, нес ружье, шпагу, ранец с припасами. Солдат и офицеров вышло всего сорок один человек, за ними шли женщины. Раненых понесли на носилках русские матросы.
— Еще на караулах человек с десяток! — произнес Шереметев. — Остальные побиты. Корить нечем — хорошо дрались…
Ночью Петр узнал, что генерал Кронгиорт идет на помощь шведам. Тотчас же в верейке он вместе с Шереметевым и Сильвестром Петровичем переплыл Неву и приказал шведскому майору снять караулы. Швед сделал вид, что не понимает.
— Вяжи его! — велел Петр. — Тогда поймет!
Майора поволокли в сторону, он крикнул громко, пронзительно по-шведски своим караульщикам, чтобы кидали факелы в пороховые погребы. Сильвестр Петрович ударил солдата шведа головою в живот, полковник Чамберс схватил другого за глотку. Секретарь Шафиров пихал факелы в бочку с водой. В кромешной тьме стало так тихо, что все услышали шелест дождя…
— Сучьи дети! — тяжело дыша, молвил Петр. — Взорвали бы фортецию…
С утра было торжественное вступление фельдмаршала с генералитетом и армией в крепость. Троекратно ударили все пушки — и русские и отобранные у шведов, — троекратно протрещали залпы из всех ружей и мушкетов. После молебствия Меншиков объявил государевым именем новое название Нотебурга. Сию крепость повелено было именовать Шлюссельбург — что значит Ключ-город, ибо отныне отперты ворота в исконные свои земли.
Под пение горнов и барабанный бой фельдмаршал Шереметев поднялся на западную башню и, низко поклонившись войскам, повесил ключ от крепости на железный крюк, вбитый в камень…
На ночь в цитадели поставили караулы, а спать уехали на берег. Перед тем как сесть в шлюпку, Ванятка потянул отца в сторону, сказал доверительно на ухо:
— Тятя, тут за щебнем барабан ихний остался. У меня-то худой, весь измятый…
— Что ж, бери, заслужил, — усмехаясь ответил лоцман.
Ванятка подобрал шведский барабан, сунул в шлюпку под банку, на берегу тотчас же побежал испытывать, подальше, к роще.
Всю ночь на берегах Невы и в цитадели горели костры — большие и малые, на кострах кипели котлы с варевом. В русском войске почти никто не спал. Солдаты, сидя на пнях, на пушечных лафетах, на срубленных соснах, поминали битву, показывали руками, как кто колол багинетом, бил прикладом, лез по штурмовой лестнице. Побывавших в пекле битвы слушало молодое пополнение, белобрысые парни. Еще не нюхавшие пороху испуганно переглядывались, бывалые солдаты рассказывали страшнее, чем было на самом деле, хоть было и достаточно страшно…
Поздней ночью Сильвестр Петрович с Егором Пустовойтовым, Рябовым, Резеном и Кочневым отправились на шлюпке в крепость — смотреть, что в ней надобно делать. Русские костры неверным багровым светом освещали сгоревшие дома гарнизона, расплавившиеся крыши, кучи ядер…
— Ну что ж, — сказал Сильвестр Петрович, — посчитаем прибытки нынешние. Пиши, Резен, роспись — чего нам досталось.
И стал диктовать.
— Пушек чугунных числом сто семь. Мортир — одна. Гаубиц — семь…
Егорша издали крикнул:
— Господин шаутбенахт, вы гляньте…
— Чего глядеть-то?
— Есть чего…
Иевлев подошел поближе, Егорша высоко держал факел. Коптящее пламя осветило ствол большого орудия, искусную резьбу, старые литеры…
— Наша пушка! — скрывая волнение, сказал Иевлев. — Литье давнее, при царе Иване Васильевиче так работали. Что ж, пиши, инженер: пушка русского литья, добрая… Может, какой Кузнец над ней трудился…
Считали ядра — одиннадцать тысяч штук, порох — двести семьдесят бочек, шпаги — триста, пять тысяч ручных гранат, свинец, селитру, смолу, латы, ружей более тысячи. Потом все вместе осматривали башни, давая им новые русские имена: этой быть Шереметевской, этой — Репнинской, этой — Головина.
На рассвете, обойдя крепостные стены и тайные ходы, арсеналы и пороховые погреба, вернулись в лагерь. Утро было холодное, с Ладоги дул пронизывающий ветер, по Неве бежали белые пенные барашки. В шлюпке Кочнев сказал:
— А на берегу виселицы поставлены…
Сильвестр Петрович всмотрелся, увидел: на лагерном плац-параде, выстроившись побатальонно, стояли неподвижно гвардейцы Преображенского и Семеновского полков, солдаты Романовского, Гордона, фон Буковина.
Однообразно, уныло, дробно трещали барабаны, высвистывала флейта.
— Чего такое? — спросил Рябов.
Шлюпка врезалась в низкий берег, Сильвестр Петрович медленно пошел к плац-параду, протиснулся между работными людьми и очутился у виселицы, перед которой двумя шпалерами стояли преображенцы. У каждого из них в руке был гибкий прут, и этими прутьями гвардейцы наотмашь с поддергом хлестали голого до пояса рослого солдата, который медленно и устало шел, привязанный руками к ружью. Немного погодя Сильвестр Петрович понял, что солдат не сам идет — его волокли два сержанта, и путь солдата вел к виселице. Так под взвизгивания флейты и треск барабана его подвели к низкому эшафоту и поставили на колени. Обнаженная спина солдата почернела и вздулась, а в некоторых местах была словно изорвана, лицо его, бескровное, усохшее, не имело никакого выражения, только страшно синели белки полузакрытых глаз…
— Кто таков? — спросил Иевлев у стоящего рядом угрюмого офицера с обожженной щекой.
Офицер покосился на контр-адмирала, ответил, с трудом двигая изуродованными ожогом губами:
— Сей скаред от приступа бежал, со струга выпрыгнул и схоронился в лесу, а в его сумке фитили были, господин шаутбенахт. Без фитилей гранатных мы остались…
Он помолчал, отворотившись, потом добавил:
— Велено за сие воровство оного изменника после прогнатия скрозь строй казнить смертью через повешение и без исповеди, а также без святого причастия, с заплеванием лица…
Армейский профос — палач, мужчина медлительный и мощного телосложения, — отвязал приговоренного от ружья, поднял с колен, трижды плюнул в его белое, уже мертвое лицо и накинул ему на шею петлю. Барабаны забили нестройно, флейта завизжала. Профос поглядел на секретаря Шафирова — не скажет ли вдруг помилования. Шафиров, сидя на лошади, махнул белым платком. Палач поплевал на ладони, взялся за конец пеньковой веревки, ударом ноги вышиб из-под казнимого скамью. В наступившей вдруг тишине раздалась команда, гвардейцы и солдаты вздели ружья на караул.
Сильвестр Петрович, вернувшись к себе в балаган, выпил кружку сбитня, унял в себе дрожь, хотел было прилечь, да раздумал, вновь потянуло на люди. Когда, покурив трубочку, вышел в лагерь, на крепости Шлюссельбург — Ключ-город вздымали русский трехцветный флаг.
Солдат после свершения обряда казни перестроили лицом к Неве, артиллеристы встали с зажженными фитилями у своих пушек. На фрегатах «Святой Дух» и «Курьер» тоже приготовились к пальбе.
Александр Данилович Меншиков — бомбардир, поручик Преображенского полка, нынешний губернатор и комендант Шлюссельбурга — двумя руками, ровно стал натягивать шкерт, огромное полотнище медленно поползло по новому флагштоку Государевой башни к холодному осеннему небу.
Ветер с Ладоги, налетев порывом, развернул флаг, громко щелкнул им над зубцами башни.
Петр, стоя неподалеку от своего шатра, вдавил фитиль в затравку. Пушка ахнула, за нею нестройно загремели другие орудия. Шереметев негромко сказал царю:
— С добрым началом тебя, господин капитан. Наше нам возвернулось. Истинно — разгрызен Орешек!
И истово, старым русским обычаем, дотронувшись рукою до приневской земли, поклонился русскому флагу.
Я забывал себя, когда дело шло о пользе отечества.
Суворов
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая