6
Приближаясь к Венеции, Борис Куракин возвращался в юность.
Из тумана, окутавшего город в ранний утренний час, возникала Франческа, тянула к Борису смуглые руки. Он приникал губами к плечу, обрызганному родимыми пятнами. Ветер, качавший галеру, нес дыхание Франчески, запах ее волос.
Но палаццо Рота было наглухо заперто, и на стук никто не появился. Железную колотушку – шар, зажатый в когтях хищной птицы, – тронула ржавчина. Хозяин боттеги на углу сказал, что синьора умерла, а синьорина в Венеции не живет. Синьорина? Да, Франческа не замужем.
Где она? Кабатчик помялся. Он не из тех, что разносят сплетни. Три года назад, похоронив тетку, синьорина уехала в Мантую. Ее позвала к себе тамошняя герцогиня. Иногда сюда наведывается нарочный от синьорины – ведь дом по-прежнему в ее владении.
Борис вытащил кошелек, и кабатчик понял мгновенно – он не упустит нарочного, даст знать госпоже Франческе о приезде кавалера.
– Кавалер из Московии, – сказал Борис и назвал гостиницу в Риме, одну из лучших, как утверждал Броджио, «Герб Франции».
Что-то мешало открыть свое имя, дольше говорить о Франческе с неопрятным, вороватым на вид хозяином матросского кабака, в сыром подвале, где все пропиталось духом кислого вина.
Солнце не разогнало туман, Венеция тонула в нем. Звонница купола собора святого Марка, фигуры мавров на башне проступали смутными тенями. Венеция не принимала Бориса и словно не узнавала его, постояльца Ламбьянки, ученика навигацкой школы.
Проделав остаток пути за десять дней, Борис Куракин, посол «без характеру», то есть не аккредитованный постоянно, прибыл в Рим двадцатого марта в пятницу. В Рим предпасхальный, истомленный постом, изголодавшийся по скоромной пище.
Под окнами гостиницы нескончаемо шаркали ноги – босые, усталые ноги пилигримов. Люди шагали издалека, с севера. Теплую одежду, которая хранила их на Апеннинах, паломники скатали, привязали к котомкам, и неуклюжая ноша била людей, гнула к земле. Борис смотрел на лохматые, опущенные головы, на рубахи, черные от дыма костров, сам чувствовал себя бездомным, потерянным в Вечном городе.
Каменная громадность Рима облегала его. Камень громоздился на семи холмах дворцами, храмами, меж коих влага пробивалась струйками фонтанов, хиреющих от жажды, слабым потоком Тибра, уже обмелевшего.
Весна настала ранняя, сухая, речное ложе выбелено солнцем и словно засыпано костями, каменно затвердела почва. Повозки тарахтели оглушающе, будили Бориса среди ночи. А гул босых ног, подобный стону, слышался беспрестанно и стал привычен, как бой колоколов, объявляющих время, как вопли разносчиков.
Истирая землю, задубевшие ноги двигаются медленно, паломники сберегают силы для конечного подъема – к храму Тринита деи Монти, сиречь Троицы на Горах, осеняющему площадь Испании. Громадное множество заполняет приюты, устроенные возле церковного здания, – обширные залы тесны, одну постель делят двое, а то и трое странников. Благочестивое нашествие оседает уже у стен приютов, раскидывает тряпье, ставит палатки, отчего весь холм являет картину пестрого зловонного муравейника.
Невиданное зрелище поразило Бориса. Поистине могуч папа, коли собирает в свою столицу такое многолюдство. Правду содержит речение «все дороги ведут в Рим». Всяк сущий в католическом мире язык возносит здесь хвалу.
Броджио советовал московиту не спешить к его святейшеству, сперва освоиться на новом месте. Но сообщить о себе кардиналу Паулуччи, первому министру, посол обязан немедля.
Чертог папы, канцелярии его – на холме Квиринал, где кишмя кишат духовные. Сидя в наемной карете, посол ворчал на Фильку – орет, деревенщина, на лошадей как оглашенный. За дикарей ведь нас почтут.
Пеной лепного узорочья окутано министерство, и Филька, слезши с облучка, задрал башку. Князь-боярин ткнул его, дал записку, которую деревенщина положил за пазуху.
– Вынь! Полено, что ль, несешь? Вступишь – поклонись и подай!
Промешкал холоп в приемной министра изрядно, вышел, смеясь чему-то, и гаркнул, пуганув стаю голубей:
– Аперто!
Кардинал, стало быть, принимает, о визите извещен. На лестнице два кавалера расступились, застыли столбами, потом нагнали посла, бормоча извинения. Должно быть, представляли себе русского иначе.
Фабрицио Паулуччи – быстроглазый, низкорослый живчик, будто утонувший в просторном красном одеянии – встретил в дверях антикаморы, провел через оную в кабинет, усадил посла и сел в кресло, подобное трону. Оглядывая посла, словно редкого зверя, восклицал:
– У принчипе отличное произношение… Безупречное… Великолепное…
Борис развернул грамоту царя, гласившую:
«Поручаем оного нашего посла вашему преимуществию, яко первейшему министру престола Римского, желая, чтобы на требования наши тому посланному в получении авдиенции и желаемого на предложения наши ответу вспомощи изволил».
Министр выслушал итальянский перевод, кивая и облизывая губы, словно выкушал сладкое. Погладил соболей, подаренных послом, сказал, что святой отец предоставит аудиенцию с великим удовольствием, но не сейчас, ибо наступающая страстная неделя поглощает его помыслы.
– Каков у них голос? – спросил Паулуччи, трогая пасть острозубого обитателя неведомой страны. – Пищат они или лают по-собачьи?
– Пищат пронзительно, – ответил Борис, хотя не имел о том ни малейшего понятия.
Кардинал повесил соболя на шею, скинул на колени, затем позвонил в серебряное колокольце.
– Я представлю вам Амадео Грасси, благонравного молодого человека из благородной семьи. Он будет рад услужить вашей светлости.
Черноусый, носатый смугляк, вбежавший на зов, шаркнул по паркету, отвесил реверанс и вытянулся, весь светясь любопытством.
Он оказался компаньоном отменным, сей Амадео. В карете его скованность исчезла. До вечера они колесили по Риму, кавалер показывал примечательные здания и тараторил без передышки, забавно двигая носом.
– Видите, гуси молчат, принчипе.
– Какие гуси?
– Вы забыли? Спасшие Рим от варваров. Мы все, откровенно признаться, струхнули, ожидая вас. Россия – терра инкогнита, принчипе.
Оттого-то, объяснил Амадео, и встретили принчипе не у подъезда, а на лестнице. Это почет средний. А провожаючи, первый министр вышел из кабинета, провел посла через антикамору и через залу, до самой двери. Это почет высший.
Следственно, его преподобие ждал московита с опасением, а к расставанию подобрел. Всяко лучше так, чем наоборот. Дай бог памяти усвоить римские политесы!
– Замечайте, где кресло для вас. Если оно не отставлено от стены – плохо… Чем ближе к себе сажают, тем больше питают расположения к вам. Если рядом с собой, слева – уважение должное, если справа – тогда величайшее. Ну, такого вы еще не удостоились.
Улыбка все время трепещет под крыльями широкого, мягкого насмешливого носа.
– Хуже всего, когда кардинал принимает, одетый по-домашнему, в черное. Катастрофа, принчипе! Пропало тогда ваше дело.
Оставив карету, они взошли на холм Капитолийский. Гордый бронзовый всадник владел площадью, охваченной тремя чертогами.
– Принято считать, что это святой император Константин. Не верьте! Между нами, принчипе, это Марк Аврелий, проливший моря христианской крови. О, в Риме многое обманчиво, принчипе! Что по-настоящему вечно в Вечном городе? Искусство наших предков-язычников. Смотрите! Голова лошади умнее любого угодника, изваянного копиистом.
Он все более нравился Куракину, разбитной, откровенный Амадео.
У подножия Капитолия лотки с овощью, с рыбой, стечение женщин – безликих, безглавых, ибо головное покрытие спадает со лба низко. Похоже, все монашки. Ткани темные, длинные, ни ожерелья броского, ни цветка.
– Благодарите папу, принчипе! Чтобы вы не согрешили в мыслях, красотка не обнажит руку или плечо. При императорах было свободнее, не правда ли? Смешно, принчипе, – я не смею носить красные каблуки, модные сей год в Париже! Рим – скучнейшее место в мире. Мы живем без театра. Конечно, польская королева устраивает светские представления. Ей все можно…
Пьяцца Квиринале, залитая солнцем, слепила. На ней, безучастные к черни, ожидавшей выхода папы, спешились, осадив коней, витязи языческого века, бесстыдно нагие.
– Кастор и Поллукс, сыновья Зевса, – сказал Амадео. – Римляне до сих пор клянутся ими. Пример братской любви, принчипе. Теперь с ними сравнивают Константина и Александра, польских принцев, хотя они не близнецы. Даже Толла не поссорила молодых Собесских.
Борис уже слышал о ней. Живописцы не пожалели сурьмы, чтобы передать аморный жар ее глаз-миндалин, ее ресниц, вонзающих, как поется в народе, стрелы в сердце. Знаменитейшая кортиджана намалевана на ларцах, табакерках, кажет свое кокетство в любой лавке галантерейного товара. Толла, а по кличке Боккадилеоне – Львиная Пасть, пожирающая мужские сердца.
– Да, чуть не забыл… Новость, повелитель мой! Толла теперь графиня. Мария-Казимира не устает нас шокировать. Графиня ди Палья, как вам нравится?
Ди Палья – значит Соломенная. Что за намек тут скрыт? Амадео пожал плечами.
– Спросите королеву! Но в самом деле, красотка поднята с соломы. Какой-то бродяга приволок ее в Рим из Наполя. Худое платьице на немытом теле – вот все имущество… И вдруг… Говорят, ее судьба решилась в первой же остерии за Тибром, где кормят требухой. Хозяин мгновенно влюбился, прогнал жену с двумя детьми. Потом… Правильнее всего расположить постели любовников Толлы в виде лестницы. От секретаря португальского посольства к князю Чезарини, от него к Александру Собесскому, затем к Константину. Старший брат великодушно уступил младшему. Трогательно, не правда ли?
Видел ли Амадео ее? Должна быть лучше, чем портреты сей кортиджаны на безделках.
– Убедитесь сами, принчипе! Пройдет святая неделя… Графиня ди Палья принимает в своем особняке весь Рим. Конечно, Чезарини и прочие именитые в бешенстве. Графиня ди Палья, ха-ха-ха! Роскошный плевок в нашу знать, королевский плевок. Князья хотят выслать Толлу из Рима, и папе неудобно защищать кортиджану. А королева выпускает когти, не ходит на его мессы.
Каменные лица Кастора и Поллукса внимательны, словно и они слушают забавную историю.
– О, курьезы Рима неисчерпаемы! – ликует кавалер. – Королева против папы, королева без государства – какова смелость! А причина раздора? Продажная женщина, принчипе. Но, между нами… Я подозреваю, святой отец восхищен полькой. Втайне, конечно…
Королева Марыся не показывалась на молебствиях святой недели, по-прежнему слыла недужной. Зато любопытство Бориса к кортиджане было утолено – услужливый Амадео привел его в странноприимный дом как раз вовремя.
От пьяцца ди Спанья, сиречь Гишпанской, заполненной каретами, вереница свистящих шелков и атласов вздымалась на холм, вступала в обширную залу, убранную для церемонии омовения ног. Постели убраны, пилигримам велено сесть на рундуки, выстроенные вдоль стен, что не столько удобно даме, сколько ее двум челядинцам. У одного таз с водой, у другого полотенце. Они и моют ноги паломникам – проворно, едва наклоняясь, а благородная госпожа произносит лишь слова утешения да кладет к ногам убогого мелкую монету. А ведь считается – потрудилась, помыла…
– Толла, принчипе!
Амадео мог бы промолчать – молодая особа, тесно обтянутая небогатым платьем, уже притянула взор. Кортиджана не украсила себя ничем, кроме серебряного гребня в черных, высоко взбитых волосах. Смуглота юга и дерзость тела, как бы сквозившего через ткань, выделяли ее. Прочие женские особы вмиг подурнели при ней.
Ясновельможные римлянки избегали марать персты, Толла же преусердно трудилась сама, не гнушаясь коросты, мозолей, ссадин, нажитых на крестном пути. Никак не отвечала кортиджана на шипение за ее спиной, чем еще горше досаждала противницам.