7
Ох, беда с красными шапками! Заладили, как один… Вишь, мало святому отцу политесов, поклонов – целуй ему ногу! Два раза – здороваясь и выходя вон.
– Я не вашей веры, – доказывал Борис. – Можно ли понуждать меня?
– Вы христианин, – твердил Паулуччи. – А в Риме, к тому же, надеются на сближение наших церквей. Если не на полное их слияние…
Он пристально посмотрел на посла.
– Оставим это, – сказал Куракин. – Не нам с вами решать, монсиньоре.
– Поверьте, я охотно уступил бы. И папа, между нами говоря, не мелочен. Но кардиналы, дорогой принчипе, кардиналы…
Мол, поцелуи – не пустяк. Высокий смысл, политический, придается поцелуям. Нет уж, потакать нечего! Два раза прикладываться, наравне с католиками, не следует. Паулуччи выслушал посла, обещал посоветоваться.
А на Бориса напали потом сомненья. Вдруг рассердятся красные шапки. Сбегутся к папе… Француз и иже с ним ухватятся. Без того шумят, – нечего слушать московита, наглого интригана! Ловчит, вселяет нелепые, ложные надежды… Пуще завопят, из-за поцелуев.
Советовался Паулуччи несколько дней.
– Избавить вас совершенно нельзя, – объявил он послу. – Не может быть и речи. Я добился для вас поблажки, принчипе, с великим трудом добился. Прощаясь с его святейшеством, вы ограничитесь глубоким реверансом.
Ура! Один раз лобызать туфлю, один раз…
Взяв посла за правую руку, с политесом высшим, первый министр ввел его в тронную залу и отошел в сторону, словно смешался с сонмом фигур на стенах, порожденных кистью живописца. Колебание света, отражаемого медью, придавало им движение, и Климент Одиннадцатый, окруженный евангельским действом, страстями Голгофы, ошеломил Бориса своей неподвижностью, будто не сам папа, а статуя папы возникла перед ним.
Оторопев на короткий миг, посол не рассчитал маневра и ткнулся в папскую туфлю неуклюже. Острое зерно бисера оцарапало ему губу. Посол поднялся, слизывая кровь, и произнес слова, с которыми надобно было войти:
– Целую ваши святые ноги.
Неловкость московита не вызвала улыбки на лице владыки. Рука, однако, двинулась к Борису, вздыбив волну тяжелой тафты, приняла грамоту. Откуда-то вынырнул переводчик, и Борис, оглядываясь на его склоненную лысину, стал читать царское послание наизусть.
Иногда он забывал остановиться, уступить очередь переводчику, и тот перебивал, не скрывая раздражения.
Голос, раздавшийся в ответ с престола, зазвучал глухо, утомленно:
– Мы, сколь могли, являли королю Августу вспоможение и любовь, которые оный, отставши от могущественного царя, презрел.
Укора Августу в спокойной, невозмутимой латыни не было. Старикашка же переводил бранчливо, скрипуче, будто недоволен был всеми и жаждал поссорить.
– А что к Станиславу подлежит, хотя цесарь и король французский признали за короля, однако же мы не признали. И коронацию почитаем за ничто.
Толмач воззрился на московита, посапывая крючковатым носом, – убирайся, мол, чего тебе еще!
Словесного заявления упрямому московиту мало. Просит выразить отношение к Станиславу письменно, и к тому же в двух посланиях – царю и сейму, который должен собраться в Люблине. Лысина едва не бодала посла.
– В Люблине, – повторил Борис, не уловив название города в отрывистой скороговорке толмача.
Брови Климента вдруг удивленно дрогнули. Переводчик, верно, нашкодил, не досказал чего-то… И посол, к ужасу старика, отступившего на шаг в отчаянии, заговорил по-итальянски:
– Если сейм утвердит Станислава, посаженного Карлом, то власть первосвященника католической церкви в Польше уничтожится и религия потерпит урон. Посему просьба царя интересам вашей святости соответствует.
Посол умолк и приложил к кровоточащей губе платок. Известно ли папе, что в Люблине русские войска и соберутся там польские алеаты, от коих вряд ли последует противность? Однако послание папы прогремело бы над всей Польшей грозно.
Между тем восковая неподвижность верховного пастыря нарушилась, в уголках глаз затеплилась улыбка.
– Традуттори традиттори, – услышал Борис.
Папа вымолвил пословицу добродушно, в тоне простого римского говора, твердо вбивающего согласные. «Переводчики предатели…» Означает ли это избавление от несносного толмача?
– Мы сожалеем, – раздалось по-итальянски, с той же римской грубоватостью, – но выполнить желание могущественного царя не в состоянии.
У Станислава в Польше многочисленные сторонники. Послание, испрашиваемое царем, произведет среди них неудовольствие. Наиболее разумным сочтено не вмешиваться, не влиять на решение сейма.
Борис растерянно комкал платок. С чем же ехать к государю? Слова не зажмешь в горсти…
Черты Климента Одиннадцатого снова застыли. Спорить бесполезно. Очутившись в приемной, посол излил свою досаду перед первым министром.
– Требуйте ответа, – ободрил Паулуччи. – Наберитесь терпения, здесь оно необходимо. Не стесняйтесь напомнить о себе его святейшеству.
Потом, оставив в приемной толмача и секретарей, навостривших уши, первый министр закрылся с послом в своем кабинете, где ковры, распластанные на полу и по стенам, обнимали вкрадчивой тишиной.
– Вам следует посетить королеву, дорогой принчипе. Она ухватится за вас, ей как воздух нужны польские новости.
– Ее величество, сказывают, больна.
– Не настолько, принчипе, не настолько…
На Квиринале стемнело совсем, когда посол, после долгой беседы с первым министром, влез в карету.