XL
Эта высокая, несколько мужеподобная женщина легко несла бремя своих шестидесяти с лишним лет. Если ее волосы не потеряли своего природного русого оттенка, то тут она была ни при чем. Она не щадила их и с такой яростью расчесывала свою шевелюру, так небрежно скручивала ее пучком и так плотно вгоняла шпильки, так зализывала, что, казалось, вообще была лишена этого природного украшения. С возрастом ее крупные черты несколько расплылись, и она не пыталась скрыть этого какими-либо косметическими ухищрениями. Ни румян, ни пудры — ничего, чтобы хоть как-то замаскировать следы разрушения, нанесенные временем этой очень белой коже, И только в глазах, огромных и ярко-синих под поредевшими ресницами, сосредоточились все оставшиеся краски. Госпожа Амберьо делала только одну уступку современной моде: она перечеркивала рот неловкой кроваво-красной полосой, вечно выступавшей за линию губ. На что это в самом деле похоже: коротенькая коричневая косынка, неаккуратно свисавшая с плеч, черное платье, намного длиннее, чем требовала современная мода, из-под которого виднелись фильдеперсовые чулки мышиного цвета и ботинки, вроде тех, в каких щеголяют провинциальные священники, так по крайней мере уверял ее супруг. В ушах две маленькие жемчужинки.
— Вы в жизни не поверите, детка, что я была когда-то балериной.
Она сообщнически подмигнула Беренике. Хитро прищуренный глаз означал, что госпожа Амберьо гордится вдвойне — тем, что в ней нельзя узнать бывшую балерину, и тем, что она все-таки была балериной. Но до чего же у нее хриплый голос!
— Ну, ну, довольно хвалиться, тетя Марта! — запротестовал Орельен. — Хватит вам пугать людей своей бурной молодостью!
Будуар тети Марты, который супруг окрестил коротким словом «свалка», был сплошь заселен самыми разнообразными предметами мавританского происхождения, которые вывезла чета Амберьо из путешествия по Северной Африке. Повсюду ковры, купленные в магазине напротив, на площади Клиши, и шерстяные занавеси, красные с синими разводами, немного в стиле Делакруа, по словам хозяина дома. И вдобавок, на многочисленных шкафчиках, на этажерках самой сложной конструкции с затейливыми колонками и инкрустациями из перламутра, целый караван посланцев Китая: коробочки, покрытые эмалью, глиняные лошадки, фарфоровый Будда, драконы, резные фигурки из слоновой кости. Все это перешло к тете Марте по наследству от свекрови, которую тетя Марта так ни разу в жизни и не видела, потому что мать Блеза Амберьо не желала признавать невестки, но прислала ей как бы свое загробное прощение в виде этого обломка азиатского мира: живой упрек нелюбимой невестке. Желая покорить себе это чужое царство, тетя Марта добавила к нему небесно-голубые шелковые подушки с нарисованными птицами и цветами, украсила камин серебряными марокканскими горшками с пышными опахалами в бабочках и водрузила перед окном швейную машину из тех, что приводятся в движение ногой. В углу красовался рабочий столик красного дерева. На камине стояло несколько пожелтевших фотографических карточек в нарисованных от руки рамках, какой-то зуав, Блез в возрасте двадцати лет, группа, снятая примерно в год открытия Всемирной выставки. На стене всего одна-единственная картина, и та не кисти Блеза: гуашь работы Дега из серии балерин у станка.
— Да, да, детка! — заявила тетя Марта, обращаясь к Беренике. — Это, как видите, я… Эскиз, мне его подарил сам Дега. Сам Дега. Он нарисовал меня в пачке и одна моя нога закинута на станок, да-да… За картину давали тридцать тысяч… Это просто даром, а сейчас за меня бы как одну копеечку выложили сто тысяч франков.
— За тебя! — простонал Амберьо. — Черта с два!
— Нет, вы только посмотрите на этого галантного кавалера, — провозгласила тетя Марта своим хриплым голосом, — и подумать только, когда мы с ним познакомились, он не знал, как ступить! Избаловала человека на свою голову.
Амберьо молча пожал плечами. У него была совсем седая голова, а пышные, типично галльские усы порыжели от никотина. Худой, краснолицый, плечи кажутся слишком высоко поднятыми, и поэтому он производит впечатление сутулого; рослый старик, однако видно, что его мучит гипертония, на висках выступает сеточка вен, лицо морщинистое, и курносый, какой-то совсем легкомысленный нос. Под лохматыми бровями — очень светлые, почти бесцветные, глаза. И трудно разобрать, что выражает этот тусклый взгляд — слабость или доброту.
— Сколько лет вы уже спорите на эту тему? — спросил Орельен. — Сорок?
— И еще чуточку, дружище, — торжествующе провозгласила тетя Марта. — Спорим с семьдесят пятого года… с семьдесят пятого, значит, двадцать пять и двадцать один…
— Скажи прямо, сорок шесть и прекратим этот разговор, — бросил художник. — Неужели ты воображаешь, что твои расчеты могут интересовать мадам Морель…
Береника пробормотала какую-то любезность. Тетя Марта обернулась к гостье.
— Конечно, я не строю себе никаких иллюзий. Не меня же вы пришли смотреть в самом деле. А смотреть работы Амберьо. Что, что? Не возражайте, пожалуйста. За кого вы меня принимаете, душенька! Если бы я заслуживала внимания, он за сорок шесть лет удосужился бы написать мой портрет.
— За который нам сто тысяч монет не дали бы! — прервал ее муж.
— Во-первых, ничего еще не известно. Ведь и Дега, между нами говоря, не будь балерин…
— Марта, ты просто вздор мелешь!
— Я знаю, что говорю, Блез. Ну, ну, идите, посмотрите все его штуковины… если вы воображаете, будто я жажду, чтобы к нам приходили ради меня, то вы глубоко заблуждаетесь! Ведь я им горжусь, моим художником, пусть никаких премий он не получает… И поглядите, как все на свете оборачивается: когда ему было двадцать лет, он был у моих ног… и я уж погоняла его всласть! Ну, а теперь он изменяет мне направо и налево.
— Марта!
— Что, я вру, что ли, скажи-ка, Орельен? Молчишь, не отвечаешь? Видишь, старый любезник, малыш не отрицает. Пройдите сюда, госпожа Морель… я-то с вами не пойду. Когда люди смотрят его картины, у меня спазмы делаются…
Так как Орельен двинулся было вслед за Береникой, старуха воскликнула:
— Вот они, нынешние молодые люди! Значит, все меня покинули? Орельен, я тебя туда не пущу. Садись-ка, мне нужно размотать шерсть.
Подметив грустный взгляд, которым Орельен проводил выходившую из комнаты Беренику, художник расхохотался и дружески ткнул гостя в бок. Оставшись наедине с Орельеном, тетя Марта сморщила нос, пожала плечами, поднялась с места, подошла к камину и вынула из футляра очки, затем порылась в рабочем столике, выдвинула ящик в форме вазочки и достала оттуда моток шерсти салатного цвета.
— Ничего, не умрешь, если она побудет с Блезом, проговорила тетя. — Давай сюда твои лапы, дурень… Не корчи такой похоронной физиономии! Не очень-то ты хорош…
— Уверяю вас, тетя Марта…
— Та-та-та. Врать, как я вижу, ты не мастер. Давай руки. Садись на пуф. Значит, наша великая страсть длится уже целую неделю?
— Но, тетя Марта…
— Посмей только сказать, что ты ее не любишь! Видишь, не смеешь. Господи боже мой, да ты хорошенько следи за тем, что я делаю, а то шерсть все время путается… а она миленькая, и если тебе нравится…
— А вам, тетя Марта, она нравится?
— У нее забавные глаза… неглупые. И это у тебя серьезно?
Орельен кивнул с таким убежденным видом, что чуть было не упустил нитку.
— Да ты же мне все испортишь, послал мне господь такого разиню! Держи руки пошире… Значит, на сей раз серьезно? Попался? Здорово попался? Мне нравится, когда мужчины попадаются.
— Я ее люблю, тетя Марта…
— И сразу же громкие слова… Скажи-ка, сынок, нет дай я лучше на тебя погляжу. Ты так хорошо это сказал. Это мне напоминает… Значит, и в самом деле всерьез…
Тетя Марта задумалась, туго сматывая клубок, потом произнесла:
— Однако, когда ты последний раз приходил к нам, а ты нас визитами не балуешь, — когда же это было, две или три недели назад?
— Что-то около того…
— Ты ведь нам все уши прожужжал другой, а не этой крошкой…
— Не помню…
— А тем не менее это так! У меня-то память хорошая.
— Но мне просто не о ком было тогда рассказывать.
— Да ведь я ничего и не говорю. Стало быть, ваш роман — это дело самых последних дней?
— Тетя, я ее люблю, но никакого романа нет…
— Нет? Тем хуже! Когда мне в ее годы нравился мужчина… Впрочем, я твоих тайн не выпытываю. Я так просто сказала…
Орельен вздохнул. Его вздох мог означать очень многое. То, что он не совсем уверен в том, что нравится Беренике. То, что дело тут совсем не в этом. То, что она замужем.
— Поди разберись в чужих делах. Такой мужчина, как ты, — молодой, сильный. Конечно, это меня не касается, я с тобой о другом хотела поговорить.
— О чем же, тетя?
— Как раз о твоем последнем посещении… вернее, о том, что ты тут нам наговорил, если только ты помнишь, что наговорил, хотя, конечно, не помнишь!
Рука, мотавшая шерсть, застыла на мгновенье в воздухе. Госпожа Амберьо положила клубок на колени, подняла на лоб очки и оглядела Орельена, который сидел в прежней позе, широко растопырив поднятые руки. Голос ее смягчился, зазвучал почти нежно:
— Ужасно, сынок, когда люди болтают бог знает о чем, не подозревая… О нет, нет, я тебя вовсе не собираюсь упрекать! Ты ведь не мог знать…
— Да что я такое сказал?
— Слушай меня и вспомни: ты в тот день был полон одной особой. Ты провел вечер где-то в гостях, там была женщина, которая читала стихи.
— А-а, в тот день, помню. Там ведь была Береника.
— Береника! Не в Беренике дело. В тот день ты о Беренике не заикнулся, хоть бы словом обмолвился… Нет, я о другом. Тогда ты нам целый час голову морочил насчет той дамы, все про ее платье, да про ее глаза, да про ее стихи…
— А-а, это Роза Мельроз, да, не скрою, она произвела на меня впечатление, но в конце концов не больше чем если бы я, скажем, встретился с чемпионом по теннису.
— Не оправдывайся. Она ведь тебе в матери годится…
— Ну, вы преувеличиваете.
— Впрочем, тут дело не в тебе… Только…
Тетя Марта погрузилась в свои мысли и снова взялась за моток. И с лихорадочной поспешностью принялась мотать шерсть. Когда наконец руки Орельена освободились от оков салатного цвета, тетя притянула его к себе:
— Послушай, малыш… Обещай мне одну вещь…
— Конечно, тетя Марта, обещаю, все, что вам угодно…
— Ну так вот, обещай мне, что никогда, слышишь, никогда в этом доме в присутствии дяди ты не будешь упоминать даже имени этой госпожи Мельроз… обещаешь?
— Обещаю, тетя, но…
— Никаких «но»… И потом, пожалуйста, не сиди с таким идиотским видом. Если хочешь, я могу тебе объяснить.
— Я вас ни о чем не спрашиваю, но если…
— Это давняя история, детка. Очень, очень давняя история. Твой старый дурень дядюшка, словом, он, болван, ее до сих пор любит!
— Дядя? Госпожу Мельроз?
— Да, а ты что думал? Это началось уж не помню когда… лет двадцать назад… Конечно, это ее не молодит… Блезу тогда было уже сорок пять, если не больше… Вообрази себе… До этой поры он на женщин не обращал внимания, ему вполне хватало меня… Правда, я начала стареть…
— Тетя!
— Ты никогда не ревновал? Нет? Еще не ревновал? Так вот, слушай, ревность — это, как бы тебе объяснить, это как будто тебя до крови колют иголками… колют без передышки. Слава богу, у меня это давно прошло!
— Тетя, я просто в отчаянии, если бы я только знал…
— Я же тебе говорю о прошлом, у меня это давно прошло. А вот у него, у дурака, нет. Когда она где-нибудь играет, он говорит, что идет сразиться в шахматы… А я… Слава тебе господи, что этой шлюхе не так-то уж часто дают роли! А какое у него на следующий день бывает лицо!
— Если бы я только мог подозревать…
— Не извиняйся, пожалуйста, но ты разболтался некстати, да еще как некстати! Вот я и предпочла тебе прямо сказать, чтобы ты, чего доброго, снова не попал впросак… Все-таки я верю, что в двадцать лет Блез был в меня влюблен… Но иногда… Он об этом и не подозревает… Ты пойми, я бы закрыла глаза, если бы речь шла о какой-нибудь славной честной девушке, только не об этой кобыле… Впрочем, она для него слишком молода… Потом, видишь ли, она умела извлечь пользу из каждой своей связи, каждый мужчина ей на что-нибудь годился. Блез, например, помог ей избавиться от акцента…
— Какого акцента?
— Ну конечно, теперь у нее изумительно выделанный голос, дикция прямо как у пишущей машинки. Не ахти как приятно иметь выговор рыночной торговки. Звалась она тогда Амели Розье. Наш дурень называл ее Мели… Отсюда и пошло Роза Мельроз…
— Так вот оно что…
— Нет, кроме шуток, разве я тебе ничего не говорила? Ах, не думай, пожалуйста, что я и теперь ревную. Для того, чтобы ревновать, надо знать, к кому ревнуешь. Про нее говорят, что она умная. И про меня тоже говорили, тогда у меня еще не было расширения вен…
Береника была очень разочарована живописью Амберьо. Ей мечталось, что она откроет нового художника. А художник оказался таким, как и все. В общем, академическая манера. Все, что он показывал ей, производило впечатление не так картин, как этюдов к разным картинам. Очень тщательно выписаны отдельные детали, лица, предметы. И снова то же самое, только по-иному скомпоновано. Приглядываясь к работам Амберьо, зритель начинал понимать основную задачу художника — втиснуть, пусть ценою десятка попыток, на ограниченное поле холста разом десяток сцен и разом три фона, на котором они разыгрываются; в его манере поражало причудливое нагромождение незначительных сценок, фруктов, утвари, улиц. Он был типичным художником большого города. Однако странности особенно чувствовались в композиции. В остальном он был традиционен, умерен. Только слушая комментарии дяди Блеза, можно было угадать его скрытый замысел («Видите вон того человека? Он испугался и сейчас старается скрыть испуг»). Впрочем, говорил он скорее как скульптор, чем как художник, ибо старался в рисунке передать еще не начатое или уже законченное движение.
— Видите эту раковину? — спросил он. — Узнали?
Береника не узнала раковины. И с удивлением взглянула на Амберьо.
— На картине у Орельена. Это этюд раковины, которая лежит там на подоконнике.
Береника не могла даже припомнить, была ли там вообще раковина.
— Ну как же так, рядом с пудреницей. Разве Орельен вам о ней ничего не говорил? Но ведь картина останется непонятной, если не уловить, что самое важное там раковина…
— Простите, пожалуйста, — проговорила Береника, — но Орельен…
— Ясно, Орельен говорил вам совсем о другом, а я-то, старый дурак… Но, видите ли, именно из-за этой раковины я и подарил ему картину. Раковина принадлежала его матери… Мать Орельена была настоящая красавица…
— Об этом он мне говорил.
— И на ее туалетном столике лежала эта розово-коричневая раковина… валялась среди баночек с румянами, мне всегда это казалось весьма примечательным… Она любила слушать шум моря, сидя перед зеркалом.
Если бы художники умели так рисовать, как умеют говорить. Береника с интересом взглянула на Блеза. Он пояснил:
— Видите ли, эту картину, картину, которая висит у Орельена, я называю: «Окно Пьеретты»… Конечно, чтобы замести следы… Но как бы она ни называлась — Пьеретта или еще как-нибудь, я хотел передать невидимое присутствие женщины, ее нет, но она тут, и главное, что мне хотелось изобразить, это отношение между ней и тем миром, где она живет. Буржуазная обстановка… многолюдный город… мелкие события, попадающие в поле ее зрения… и эта тоска по морю, раковина… Возможно, женщина эта чуть-чуть легкомысленная, неглубокая, но у нее бывали просветы… бывали минуты, когда она внезапно отлетала от будничной среды, забывала свою суть. Она мечтала, брала в руки раковину…
Художник не договорил фразу и стал показывать гостье этюды обнаженного тела.
— Сейчас я готовлю одну большую штуку. Строительный двор, рабочие, леса и прочее, прочее… зеваки, которые рады любому зрелищу… И люди, для которых работа — это то же зрелище… Словом, геометрическое пространство, которое впоследствии становится домом, местом общения других людей… Вы любите Давида? Да, вот это был настоящий художник, истинный.
Неизвестно почему последние слова старика показались Беренике просто неожиданной импровизацией. А художник уже мечтательно говорил:
— Никому никогда не удавалось написать человека, который действительно ничего бы не делал…
С каким необычайным пафосом он произнес «действительно». Тщетно Береника искала любезные слова похвалы. В весьма затруднительном положении находится человек, рассматривающий картины художника, которые не вызывают ни малейшего интереса. Однако Береника вспомнила фразу Орельена: «Дядя Блез, пожалуй, единственный мой друг…» Несмотря на огромную разницу лет между ними, Береника понимала, почему это так. Не умея четко сформулировать свою мысль, она ясно видела теперь, что роднит этих двух мужчин, и невольно поддалась чувству живой симпатии к этому сутулому и морщинистому старику. Пусть у него сотни маниакальных причуд, пусть он сам стыдится своей доброты. Ей казалось, что через Блеза она легче проникнет в тайну Орельена. В его разговорах с художником Береника узнавала свои собственные заветные помыслы, собственную тревогу, угрызения совести, неутоленность сердца. Повинуясь бессознательному движению души, она схватила за руку все еще что-то говорившего художника…
— Простите, — прошептала она.
Старик замолчал и взглянул на Беренику. Он немного запыхался и с трудом дышал сквозь свои пышные усы.
— Вы хотели мне что-то сказать?
Береника утвердительно кивнула своей белокурой головкой.
— А я-то тут как дурак распинаюсь насчет своей живописи… И совсем не вижу, что… — Но тут же добавил: — Вы хотите поговорить со мной об Орельене?
— Да, но…
Дядя Блез пожал своими старчески сутулыми плечами. Ну и болван. Не видит, что человек умирает от желания поговорить… Эта крошка с головой погружена в свои любовные истории. Хоть влюблены-то они по-настоящему? Старик усадил Беренику на табурет. С мастерской художника эта комната имела только то сходство, что вместо потолка здесь была стеклянная крыша, откуда лился дневной свет. Больше всего она напоминала просторный чулан для разного старья. Беренике почудилось, будто художник посадил ее сюда с умыслом, так, чтобы освещение получалось наиболее выгодным с живописной точки зрения.
— Нет, не здесь, не сейчас, — сказала она. — Можно повидаться с вами без… без?..
Он проследил направление ее взгляда, обращенного в сторону будуара Марты. Улыбнулся. Почему же, конечно, можно.
— Хотите завтра?
Они условились встретиться завтра в Пале-Рояль. Он знал там одно кафе, где иногда играл в шахматы.