XLI
Что ни говори, а вернисаж в полночь — это нечто неслыханное и невиданное — событие. Надо было быть Замора, чтобы додуматься до таких вещей. Никогда еще этого не бывало. Только представьте себе — в полночь после театра смотреть картины при искусственном свете. Именно из-за света и была выбрана полночь. Из-за того, что художники всем надоели с их вечными разговорами о свете. Картина должна быть написана так, чтобы ее можно было смотреть при любых обстоятельствах, в любом месте, с изнанки, на улице, утром или вечером… Следовало бы даже писать специально для ночного мрака фосфоресцирующими красками. Словом, у Замора на все был готов ответ.
Он прекрасно знал, что делает, знал, что после театра не сразу люди ложатся спать, что на Монмартре ночные заведения открываются поздно, что не каждый день ходят в «Беф» и что, помимо всего, вернисаж — развлечение, за которое не надо платить. Словом, именно то, что требуется для богатой публики, для людей светских, которым плевать на пошлые семейные вернисажи. Говорили даже, что выставку посетит сам персидский шах, прибывший накануне в Париж. Словом, получилось нечто весьма шикарное и в то же время попахивающее скандалом. Говорили также, что дадаисты, эти юные безумцы, рвут и мечут потому, что на вернисаже будут подавать виски и шампанское и что они явятся с перочинными ножами и будут кромсать дамские платья. Кое-кто испугался, — ведь эти хулиганы способны на все. Но, дорогой мой, неужели вы спасуете перед ними?
Орельен явился на вернисаж задолго до сбора публики. Ему не сиделось на месте. Береника должна была приехать на выставку вместе с четой Барбентанов. Все четыре зала галереи Марко-Поло, представлявшей собой ротонду с двумя смежными помещениями в левой части и с квадратным салоном справа, где устроили буфет, были еще почти совсем пусты, получалось что-то весьма просторное, хотя на самом деле тут негде было разойтись, и каждому невольно приходила мысль, как же разместится публика, ведь народу будет уйма. Полицейский комиссар установил на сегодняшний вечер одностороннее движение по примыкающей к галерее улице, а для стоянки машин отвели ближайший переулок.
Галерея была залита ярким светом. Замора заменил все лампочки на более сильные: пусть у людей рябит в глазах. Это был первый в Париже опыт с таким освещением. Новинка. Говорят, что в Нью-Йорке… Так или иначе, ни один цвет не мог устоять перед таким освещением, все краски разложились на оттенки спектра, красные переходили в оранжевые, а лиловые — в шоколадно-коричневые. Замора было на все это наплевать. Что такое свет? Предрассудок. Художник явился сюда в сопровождении миссис Гудмен и четы друзей: он — невзрачный тип, с заложенным от насморка носом и в сногсшибательном пиджаке, она — стопроцентный Монпарнас: на голове шелковый бирюзового цвета тюрбан, платье, вроде рясы, и не спускает со своих костлявых рук какую-то неописуемо желтую собачонку. Орельен пожалел, что надел смокинг. Замора щеголял в белой, наглухо застегнутой куртке; чтобы в нос сразу же шибало Буэнос-Айресом, — объяснил он. Хозяин галереи, жирный брюнет в пиджачной паре из ворсистой ткани, португальский купец, который неизвестно почему называл себя Марко-Поло, с узенькими усиками, подбритыми над губой так, что они, казалось, росли из ноздрей, — озабоченно вертелся среди публики, размахивал руками в перстнях и орал, потому что сандвичи задержались где-то в пути. Две или три парочки бродили по залу и говорили вполголоса, будто попали в гости к незнакомым людям.
Почтительно поздоровавшись с миссис Гудмен, особенно эффектной в бледно-голубом платье с огромным декольте, открывавшим спину, — и какую спину! — Орельен сделал вид, что ему пора идти осматривать выставку, хотя смотреть тут было нечего: картины-манифесты уже давно навязли у всех в зубах. Точно такие десятками висели у «Независимых». Замора выставил также свою большую картину, похожую издали на анатомический срез кожи (ее отказались принять даже у «Независимых», ибо посреди среза было написано некое, весьма выразительное словечко), а далее следовали отчаянные и доводившие до отчаяния фантазии, вперемежку с небольшого формата рисунками, выполненными в достаточно претенциозной манере, грубыми расплывчатыми штрихами — смотрите и толкуйте, как вам угодно. Ими украсили буфет и холл. Две смежные комнаты отвели под целую серию портретов и голов бретонок. Тут уж прямо напрашивалось сравнение с журнальными иллюстрациями, с эскизами для модных портновских ателье, с ученическими рисунками. Акварели или же рисунки тушью и красками. В бретонках имелась своя прелесть, вид у них был типичных потаскушек, глаза разной величины, с косинкой, губы, пожалуй, слишком даже выразительные. Замора подглядел у кого-то манеру писать кружева, вернее, изображать несуществующие кружева лишь намеком. В этом, безусловно, что-то есть. Ненадолго, конечно. Но пока еще есть. А ведь Замора чуть не умирал с хохота, когда ему говорили о рисунках Родена! Правда, смех его немного напоминал веселье игрока в очко, которому говорят о профессиональном игроке в покер.
То, чего искал Орельен, не желая, чтобы его поиски были замечены посторонними, ибо публика уже начала собираться, находилось в последнем зале, где яркий свет буквально резал глаза. Дальнозоркий Орельен издали увидел искомое, но заставил себя идти не прямо туда. Его коробило, он заранее знал, что не справится с чувством отвращения, и в то же время его подмывало нездоровое любопытство посмотреть, что получилось. Он уже заранее представлял себе, что получилось, памятуя первый эскиз, виденный в мастерской художника. Кажется, особых изменений Замора не внес, пожалуй, даже совсем не внес. Орельен приблизился к портрету Береники.
— Ах, дорогой Лертилуа! Вы — и здесь! Объясните нам, пожалуйста, где мы находимся, в сумасшедшем доме?
Само собой разумеется, это воскликнул полковник, явившийся сюда с супругой. Пришлось отделаться от них несколькими банальными фразами. Как, неужели полковник и его супруга не знакомы с Замора? «Догадываюсь, вы приглашены сюда по рекомендации мадам де Персеваль…»
Повинуясь какому-то неясному инстинкту, Орельен говорил чуть ли не шепотом. Его смущали громкие крики четы Давидов. Он боялся, что его услышит миссис Гудмен. А сам исподтишка косил глазом на Беренику. Похоже на портреты бретонок. Полковник предложил ему сигарету. Откровенно говоря, не стоило бы здесь курить. И без того духотища, а публика все прибывает. Что-то будет через четверть часа? Полковник был совершенно прав: Орельен не заметил скопления народа и, только оглянувшись, увидел, что галерею вдруг наполнили зрители. Возможно, Береника уже пришла…
— А вы смотрели каталог? — спросила госпожа Давид. Нет, видно она от него не отстанет, пока не расспросит все в подробностях. Там есть просто непристойности. Госпожа Давид отлично видела, что Лертилуа еле слушает, но это не остановило поток ее красноречия, она уже давно привыкла, что все люди почему-то ведут себя с ней таким же образом, думают о чем-то своем и не слушают. Супруга полковника печально вздохнула.
Орельен разрывался между желанием пойти посмотреть, пришла ли уже Береника, и посмотреть портрет Береники. Конечно, не при чете Давидов, он просто не вынес бы их комментариев. К счастью, его окликнули. Это оказалась госпожа Шельцер, супруга Жака; нет, Жака еще нет, он придет попозже… Вы не знакомы с Вальмондуа? Ги, это господин Лертилуа… До Орельена доходили слухи, что супруга Жака состоит в связи с каким-то герцогом. Должно быть, это и есть ее герцог. Не особенно высокий, жиреющий блондин, лицо растерянное, и почему-то кажется, что у него слишком много манжет… Водоворотом толпы Орельена вынесло к портрету Береники.
Глухая ярость поднялась в нем. Так оно и есть. Если Замора запала в голову какая-нибудь мысль, то он уж непременно приведет ее в исполнение: два рисунка, налезавшие друг на друга, — два портрета, как он сам говорил, — один с открытыми, другой с закрытыми глазами, губы, тронутые улыбкой, губы, искривленные плачем. В общем, довольно похоже, смеет быть довольно похожим, не будучи похожим по-настоящему. По мере того как Орельен всматривался в портрет, у него все сильнее сводило челюсти. Внезапно зритель переставал различать, где начинался один рисунок и где кончался второй, переставал видеть два различных лица, и перед ним возникало чудовище, два чудовища, три чудовища, в зависимости от того, как соединялись в его представлении эти разрозненные глаза и губы, этот лоб и нос, эти непропорциональные черты, этот чуть ли не дегенеративный подбородок. Орельена охватило бешенство: ведь в конце концов Береника не принадлежит этому самому Замора, так по какому же праву он смеет?.. Внезапно его поразило выражение глаз: необыкновенное сходство! Неужели у этого жулика, у этого проходимца есть талант? Ибо это была Береника, до ужаса она. Орельену хотелось послушать мнение о портрете посетителей вернисажа, но он боялся. Словом, он ревновал.
— Любуетесь портретом мадам Морель? — произнес позади него чей-то голос. — Занятно, не правда ли? И похоже…
Орельен обернулся и узнал Мэри де Персеваль, Мэри собственной персоной, в розовом атласе с приколотыми повсюду орхидеями, а рядом с ней Поль Дени, доктор Декер и еще какая-то незнакомая дама, с прекрасным и как бы затуманенным взором.
— Разве это мадам Морель? А я и не узнал, — грубовато ответил он, но сразу же понял, что допустил невежливость, и поцеловал Мэри руку.
— Вы не знакомы с Ивонной Жорж? Неужели нет? — спросила госпожа де Персеваль.
Итак, большеглазая дама оказалась той самой певицей, которая вернулась из Америки, окруженная весьма таинственной легендой. «А она красивая, — подумал Орельен. — В ней есть что-то трагическое… как раз то, что пытался передать своей живописью Замора. И чего не сумел передать». Шум голосов становился все громче, люди набились как сельди в бочке. Все труднее и труднее было рассматривать картины. Впрочем, сюда пришли не затем, чтобы любоваться картинами. Глядите-ка, Поль Дени явился без галстука. Говорили, что таков был приказ дадаистов. Явиться на вернисаж без галстука. Вот тоже один из них — низенький толстяк с выпученными глазами. С полдюжины дадаистов бродили по залам, говорили, не стесняясь, во весь голос, и их узнавали с первого взгляда именно по отсутствию галстука. Довольно плохо одетые юнцы. И с ними дамы — те уж вовсе разномастные. Говорили также, что на вернисаж приехал генерал Манжен. А что, если пойти в буфет выпить… Но людей уносило потоком, в направлении, противоположном тому, которым они собирались следовать. Стоял адский шум, слышался смех, пронзительные выкрики.
— Ну как, веселитесь? — шепнул Мэри проходивший мимо Замора, очень бледный и очень черноволосый. Мэри схватила Орельена за рукав.
— Вас нигде не видно… Что это — страсть? Ладно, ладно, продолжайте скрытничать. Просто ужас, до чего вы старомодны, дорогой мой!
Но она тут же бросила Орельена и кинулась в объятия Зои Агафопулос, уже окончательно иссохшей, так что ее, предосторожности ради, хотелось сложить, как складной метр, чтобы об нее не кололись люди. Зоя пришла на вернисаж с какой-то особой в пиджаке мужского покроя, с зализанной, как у бармена, шевелюрой и в узкой юбке, похожей на брюки — словом, внешность, не вызывающая сомнений. Но самое смешное, что она была на редкость полногруда. И совершенно безгласна… Зоя построила Орельену милую гримаску. При ярком свете она была просто омерзительна, особенно потому, что неуместно ребячилась. Она суетилась между мужеподобной особой и Орельеном с таким видом, будто пыталась украсть варенье из маминого шкафа. «А ведь было время, когда я считал возможным…» — подумалось Орельену, и он круто взял в сторону, сославшись на толчею.
— Вы не видели Розу Мельроз?
Доктор Декер задал свой вопрос таким тихим голосом, с такой тоской и горечью, что у Орельена сжалось сердце. Розу? Ах, эту… Он вспомнил признание тети Марты и с жалостью взглянул на несчастного мужа. Нет, он ее не встречал. Возможно, она уже здесь, в соседней комнате, где толпилась публика. Доктор вытер мокрый лоб. Правда, здесь было слишком жарко. И в этой толчее каждый носил с собой свою драму, свою любовь. Орельен потащил за собой Декера. Под предлогом розысков мадам Мельроз можно незаметно отыскать Беренику.
— Вы знаете, у Розы скоро будет свой театр… Да… да… — сказал доктор. — С парфюмерией дело тоже идет… мадам де Персеваль хочет…
— Не заметили ли вы при входе Барбентана с женой? — невежливо прервал его Орельен.
— Почему вы спрашиваете меня об этом?
— Да потому что…
Ему не хотелось произносить имени госпожи Морель. И он довольно глупо добавил:
— Да так… ни почему, в сущности.
Они вошли в большой зал, который именовался ротондой и откуда двери вели прямо на улицу. Тут все тонуло в смутном гуле голосов. Из рук в руки передавали тарелки с сандвичами и стаканы, которые время от времени опрокидывались на чье-нибудь платье.
— Ну и народу съехалось, — удивился кто-то позади них. У входа начинался скандал. Хозяин галереи, сверкая на ходу перстнями, виляя бедрами, бросился туда в надежде уладить инцидент с помощью своей португальской обходительности. Бородач, проникший в зал, оказался Пуарэ. За последнее время он потолстел еще больше. Он явился в костюме из светлой шерсти, словно для игры в гольф, и с конфетно-розовым шарфиком вокруг шеи, за ним шагала довольно плотная девица с чудовищно огромными глазами, подведенными синей тушью, положенной тремя параллельными линиями, в соломенной шляпке, вовсе неуместной в канун рождества, и голыми, без чулок, ногами.
— Я все думаю, куда могла запропаститься Роза? — не удержался Декер. Но тут же понял, как нелепо прозвучали его слова, и улыбнулся Орельену жалкой, вымученной улыбкой: — Видите, как обстоят дела, я в отношении Розы веду себя, точно настоящая наседка, вечно мне кажется, что с ней бог знает что случилось, забываю, что она уже взрослая…
Пока толпа переходила из комнаты в комнату, на эстраду взгромоздили рояль, большой барабан, и начался дивертисмент. Сейчас, возбуждая всеобщий интерес, пела что-то неразличимое в шуме толпы дама, очевидно, русская. В трепетном голосе ее звучала тоска, которая могла бы вызвать смех или слезы, если бы кто-нибудь дал себе труд хорошенько прислушаться. Она, как неоцененный цветок, выступала из своего платья, расшитого серебряными полосками, она заламывала свои прекрасные белые руки, грудь ее судорожно вздымалась, и среди гомона толпы слушатели с удивлением разобрали, что поет она «Грустную песенку» Дюпарка, и поет так, словно пытается передать глубины Достоевского.
Декеру и Орельену удалось, наконец, отвязаться от знакомых, за исключением Поля Дени, которого, как мяч, перебрасывало от одной группы к другой, но неизменно прибивало обратно. Он был вне себя. Он бурно веселился. Хохотал булькающим смехом, так как рот у него был забит сандвичами. Ему не терпелось пересказать те злобные анекдоты, которых он наслушался, шныряя в толпе. Впрочем, он уже успел их позабыть, все перепутал, производил больше шума, чем десять человек, вместе взятых и, по обыкновению, начал и не окончил весьма запутанный рассказ, направленный против Кокто (он тоже здесь — вы его видели, такой лохматый?), где фигурировали какой-то музыкант, какая-то принцесса и какой-то несостоявшийся светский прием.
— Я восхищаюсь вами, Дени, — произнес доктор своим обычным горько-лицемерным тоном, — вы чувствуете себя повсюду как рыба в воде, да, да, вы принадлежите к счастливейшим смертным. Какая непринужденность, какая гибкость восприятия!
У дверей буфета была невообразимая давка. Страшно глядеть, как неистово набрасывается подобная публика на бесплатное угощение. И женщины и мужчины. Все раздушенные, обливающиеся потом. Высокий элегантный старик с седыми волосами и бурым цветом лица, вокруг которого особенно усердно суетился Марко-Поло, оказался Виснером, автомобильным королем Виснером. Снова промелькнул вездесущий Замора, Замора — тропический сверх всякой меры: он бежал встречать невысокого брюнета с прядью волос на лбу, лицо которого озарял отблеск подлинной гениальности и который двигался стремительно, как бы на подшипниковом ходу: словом, ртуть. Это был Пикассо. Он тотчас вступил в беседу с полным мужчиной во фраке и в тесном белом галстуке — постановщиком русского балета Сергеем Дягилевым. Тут Поль Дени вдруг утратил свой обычный апломб, ему не терпелось поскорее узнать, о чем говорят те двое; никакие небесные или земные силы не могли его удержать, он расталкивал людей, небрежно извинился, уткнувшись в декольте какой-то приземистой дамы в зеленом, и наконец достиг желанной группы, которая притягивала его, как магнитом. И на это довольно саркастически указал ему маленький толстяк без галстука и с выпученными, как у рака, глазами. Поль только плечами пожал.
— Уф! — вздохнул доктор, когда ему и его собеседнику удалось пробиться в буфет. — Не грех и выпить. Хотите виски, Лертилуа?
— Нет. Лучше оранжаду. Вспомните-ка, что вы сами говорили о моей печени…
— Ну, знаете, на ваш век ее хватит…
В ту самую минуту, когда Орельен протянул руку за оранжадом, он заметил Диану. Вот уже целые полгода он не виделся с госпожой Неттанкур. Диана была прекраснее, чем когда-либо. Она ослепительно улыбалась Орельену. Как и всегда, она была одета лучше всех. Только на нее одну и глядели. В тридцать пять лет, зрелая и пышная, она затмевала былую двадцатилетнюю Диану. Она была в белом, вся в рубинах, на запястьях кровавой полосой выступали красные браслеты, на шее красное ожерелье, против сердца приколота красная брошь. И в руках целая охапка роз. Потому что каждую минуту кто-нибудь подносил ей розы. Диана была самое дорогое и самое наглое из всего, что только имелось в Париже. Даже Виснер, стиснутый толпой, и тот не без сожаления подумал об этой женщине, которая в десятых годах жила с ним в течение целых трех лет. Для Дианы не существовало давки. Она направилась к Орельену так, словно они были одни где-нибудь в пустынной аллее Булонского леса. Она как раз и вспомнила эту аллею, около Пре Кателан. И он тоже, в ту же самую минуту… Боже мой, а вдруг придет Береника… Ну и что же, ничего худого нет, если он поздоровается со своей «старой» приятельницей.
— Добрый вечер, Орельен! — произнесла Диана. Но руку для поцелуя протянула доктору Декеру. Доктор был знаком буквально со всеми.
— Роза здесь, доктор?
Ответа Декера Диана не дослушала. Не спрашивая разрешения Орельена, она нагнулась к его стакану и отхлебнула. Какая немыслимо прекрасная шея! Совершенная женщина все-таки явление редкостное. Ах, господи! Какой неловкий! Кто-то опрокинул на белое Дианино платье стакан вина, розам досталось тоже. Люди засуетились. Виновником, конечно, оказался Поль Дени. Он извинился. Диана расхохоталась. Поль был на верху блаженства. Он сгорал от желания познакомиться с прославленной красавицей. Орельен почувствовал, что Диана довольно дерзко прижалась к нему. С кем она явилась на вернисаж? Ведь не одна же она пришла, в самом деле. Вдруг над ее плечом возникло улыбающееся лицо и, взглянув на высокого блондина в пенсне и с коротко подстриженными бесцветными усиками, Орельен сразу все понял. Ага, значит она теперь с ним? Странная все-таки штука, этот Париж…
— Добрый вечер, Жак…
В тесноте возле буфета беседа шла не совсем гладко. Между ними, как бурав, вонзился Поль Дени. Опрокинув на платье Дианы стакан вина, он, по-видимому, вообразил, что это дает ему на нее какие-то права. Диана от души забавлялась:
— А где вы потеряли галстук?
Как, она ничего не знает! Поль надулся от гордости. Объяснил, в чем дело. Дадаисты… Диана имела о дадаизме самое туманное представление. Но была не прочь без особых хлопот покорить этого мальчугана.
— Держите! — Диана дала Полю крохотный платочек красного шелка, который она носила заткнутым за браслет. Пусть повяжет вместо галстука. Поль растерялся. Его раздирали два противоречивых чувства — страх перед тем, что скажут его друзья: ведь было решено явиться на вечер без галстука, и мелкое тщеславие — продемонстрировать благосклонность такой красавицы. Поэтому он нацепил платок на пуговку сорочки… И сразу все присутствующие уставились на этот платочек, словно быки на красную тряпку матадора. Уж наверняка Мэри закатит ему сцену. Ну и пусть, она и так ему надоела!
Случай с платком привлек к Полю Дени благосклонное внимание портного Русселя, тем более что Диана вместе со своими розами направилась к дверям в сопровождении Жака Шельцера. Портной объяснил юному поэту, что он вовсе не собирался приходить на вернисаж, но поскольку одолжил Замора для выставки два принадлежащих ему рисунка, то и… «Вы их видели, Дени, видели два рисунка. Там написано: „Принадлежат господину Ш… Р…“ Достаточно прозрачно, как, по-вашему, достаточно прозрачно, да?..»
На самом же деле его любезность в отношении Поля объяснялась тем, что он издали видел сцену с платочком и сгорал от любопытства узнать подробности:
— Будьте осторожны, милый Дени, конечно, она красавица, но, говорят, у нее дурной глаз… видите ли, в свое время за ней ухаживал один молоденький офицер… и его нашли у нее мертвым… Вот именно… Словом, предупреждаю вас…
Старик Руссель так и не отпустил от себя Поля Дени, пока Диана не выплыла из зала. Если бы Поль не рассчитывал продать портному — покровителю искусств — свою рукопись, он бы послал его к чертовой матери, а то и подальше. Но вместо этого он что-то пробормотал и, ловко проскользнув мимо господина в греческом пеплуме и со схваченной ленточкою седой шевелюрой, который поначалу производил впечатление пожилой дамы, а на самом деле был Реймондом Дунканом, — оказался рядом с Тристаном Тзара, маленьким, забавным, очень жизнерадостным человечком, с моноклем в правом глазу на широкой черной ленте; заметив на Поле Дени красный галстучек, он прямо-таки зашелся от смеха. «Красный! — восклицал он. — Почему именно красный?»
Тзара чудовищно растягивал букву «р» и хохотал во все горло. Должно быть, в этом был какой-то тайный смысл, ускользавший от Поля. Смеялся Тзара на редкость заразительно. Тем временем Поль Дени пробрался в холл, чуть было не налетел на Жана Кокто, что в жизни Поля могло бы стать весьма неприятным и весьма знаменательным событием, и среди оголтелого мяуканья крошечного джаза настиг наконец Диану де Неттанкур, беседовавшую с Орельеном.
— Ваш верный рыцарь, сударыня, вы посвятили меня в рыцари, и я у ваших ног…
Вдруг в поле зрения Орельена попал входящий в галерею Барбентан. Он был во фраке и вел под руку Розу Мельроз в черном платье с горностаевой пелериной на плечах. Великая актриса была столь величественна, что все взоры обратились к ней. Эдмон с Розой? Орельен не видел ни Бланшетты, ни Береники. Что это значит? Обернувшись, он случайно подметил выражение лица Декера. Совершенно ужасное выражение. Какая-то смесь обожания, ярости и страха. Казалось, лицо его свела судорога и черты застыли в пугающей неподвижности. Нельзя так любить и жить на свете… Диана де Неттанкур великодушно заявила:
— Ну ладно, пусть на сегодняшний вечер пальма первенства останется за Розой!
Декер не шелохнулся. Он ждал Розу. Она подойдет к нему. Он знал, что она к нему подойдет. Это был единственный знак внимания Розы, но она никогда не забывала подойти. И люди тогда говорили: «Видите, это ее муж…» Он ждал. Не могла же она его не видеть. Руки его тряслись.
Нет, сегодня вечером Роза не совершит этого ритуального жеста, не повернет в его сторону высокомерно вскинутую голову… Она поглощена своим кавалером, она смеется, томно опершись на его руку… Ох, до чего же хорошо знал он этот смех, именно этот смех, ее смех. Он не шелохнулся. И молча пропустил вперед себя Орельена.
— Твои дамы не с тобой?
Он, Орельен, забыл даже поздороваться с Розой и Эдмоном. Каждому своя боль, каждому своя любовь. Эдмон пожал плечами. Нет. Как же так? Ведь Береника… Да, знаю. Но в самую последнюю минуту… У женщин вечно что-нибудь с нервами…
Орельен не мог удовлетвориться столь неопределенным объяснением и продолжал настаивать.
— Ведь мы пришли смотреть картины, — заявила Роза. — Верно, Эдмон?
Слова ее прозвучали не очень убедительно. Эдмон произнес что-то, но из-за джаза никто не расслышал. Поток новых посетителей оттеснил их в глубину зала. Тут Роза заметила мужа. И ласково помахала ему рукой.
Он пил медленными глотками, нет, упивался, именно упивался этим ничего не значащим жестом. Не этого жеста он ждал — но ведь надо понять тоже и Розу: в такой толкотне, в такой давке… Вот так всегда. Он старался не видеть окружающих ее людей, старался пробраться поближе, ей, должно быть, слишком жарко в горностае.
— Ты не собираешься снять пелеринку?
А он ее понесет. Роза не расслышала его слов, и доктору пришлось повторить свой вопрос.
— Горностай? Нет, нет, Джики, я предпочитаю остаться в пелеринке.
Он настаивал.
— Да что с тобой, милый? Эдмон, пойдите, принесите мне чего-нибудь выпить.
Эдмон пошел выполнять приказание Розы, а за ним поплелся Орельен.
— Объясни, наконец, в чем дело?
— Ты же знаешь, какая стала Бланшетта. С тобой я могу говорить откровенно. Она устроила ужасную сцену, когда я сказал, что заеду за Розой; а ведь я, слава богу, уже вышел из того возраста, когда водят за ручку… словом, начались крики, слезы, в таком виде на люди не покажешься. А Береника не пожелала оставить ее одну.
— Мне она ничего не просила передать?
— Нет… погоди-ка… Нет, наверняка нет…
Сердце Орельена замерло, вот-вот остановится. Он уже не чувствовал духоты. Все разом померкло. Зловещий вечер, зловещий праздник. Что это такое они барабанят? Просто голова разрывается. Вдруг стала ощутима вся нелепость этих людей, этого дурацкого карнавала. Ничего не велела передать. А что ей стоило?
— Послушай, Эдмон, это невозможно, она должна была тебе сказать…
— Я же тебе говорю, что не передавала!
Орельен постарался скрыть свое разочарование самым что ни на есть светским способом:
— Видишь ли, это невежливо по отношению к Замора, он все-таки писал ее портрет!
Эдмон насмешливо захохотал. Орельен не понял, что так развеселило его друга. Он снова и снова повторял, что это просто невежливо. Вдруг Эдмон схватил его за руку и шепнул:
— Смотри-ка кто пришел…
Орельен поглядел в указанном направлении. Несмотря на неотвязную мысль о Беренике, он на минуту забыл о своей тревоге, о самом себе и невольно поддался странному ощущению. Он знал, что здесь ожидается именитый гость, но верил в его приезд не больше, чем в явление персидского шаха, хотя клялись, что шах непременно будет… Это был не шах, а некто еще более примечательный, хотя, как ни странно, здешние зеваки, казалось, даже ничего не заметили. В дверях, высоко подняв плечи, властно выдвинув подбородок, стоял немолодой желтолицый мужчина с небрежно подстриженными усами, с низким лбом, с черной шевелюрой, в которой серебрились седые пряди, и какими-то странными, как у краба, движениями. Хотя он явился в штатском, сомнения быть не могло… это Манжен. Возле него стояла дама, рассеянно игравшая концами темного шарфа, удивительно похожая на своего спутника, как будто на изготовление их обоих пошел один и тот же материал, — словом, одного поля ягоды. Орельен узнал графиню де Ноайль. Генерал пытался проложить ей в толпе дорогу. Вид у нее был утомленный. Орельен услышал ее слова:
— Ох, этот джаз!
Он взглянул на Эдмона. У обоих в голове бродили одни и те же мысли. «Он, Манжен, здесь… Как странно!» Оба — и Барбентан и Лертилуа — служили в армии Манжена. А там был не санаторий.
— Когда тебя уже не было, когда ты уехал, значит, в самом конце, я видел его как-то на дороге в Мобеж, вечером, после взятия Лаона, — еле слышным шепотом произнес Эдмон. — Он сидел в машине и распекал саперов за то, что те недостаточно быстро засыпают воронку. Уже и тогда у него была такая морда, и держался он, словно аршин проглотил. Саперы рассвирепели и стали швырять в его машину камни, а он хоть бы бровью повел…
Орельен пожал плечами. Не совсем-то подходящее место для подобных воспоминаний. Манжен…
— Верно, его ненавидели, но и уважали, — заметил он. — В конце концов Манжену мы больше чем кому-либо обязаны нашей победой.
Эдмон ядовито рассмеялся:
— Нашей победой! Эх ты, дуралей!
Генералу и поэтессе удалось наконец пробраться в ротонду.
Орельену уже некого было ждать. И не было никаких причин торчать здесь. Она не придет. До чего же отвратительны все эти люди! Отвратительны даже тем, что так не похожи друг на друга. Отталкивающее и мрачное безумие этих картин, пустозвонство, бессмысленное кружение по залу, этот идиотский ночной вернисаж, и беспардонная светскость этих паяцев. «Ах, какая прелесть!» — пропищала какая-то пигалица в локончиках, надеясь привлечь внимание Замора, который не знал, как еще угодить князю Р., соседу Орельена по дому на острове Сен-Луи, его-то тогда так боялась встретить на лестнице Мэри де Персеваль. Оркестранты сидели в буфете и, хотя джаз умолк, публику в покое не оставили. Низенький пучеглазый толстячок — Жан-Фредерик Сикр сел за рояль и начал исполнять свои произведения.
Орельен постепенно прокладывал себе путь к выходу. У дверей ему поклонился Марко-Поло, словно самому близкому своему родственнику. Машину Орельен поставил в маленькой боковой улочке, а в машине запер пальто. Было холодно, и вдруг совершенно неожиданно повалил мокрый снег. Орельен в растерянности постоял на улице; он никак не мог решить — идти ли вверх по бульвару Сен-Жермен или же, наоборот, спуститься к набережным? Подняв воротник, он вдруг зашагал к Сене, потому что издали заметил освещенные окна бара. Он вихрем ворвался туда.
Оконные стекла запотели. В мертвенно-белом свете ламп несколько посетителей играли в карты. В углу за столиком сидела парочка и беседовала о чем-то, тесно сдвинув головы. Орельен спросил, где телефон.
На другом конце провода долго и нудно звенел звонок. Должно быть, на улице Рейнуар уже давно спали. Орельен хотел было повесить трубку. Удобно ли звонить в такой поздний час? Но раздумал и продолжал слушать звонки. Никто не подходил к телефону, а он все ждал. Наконец трубку сняли. Чей-то голос… Но не Береники. Он снова чуть не бросил трубку. «Алло, — произнес в трубку голос. — Кто это? Кто это?» Он знал голос Бланшетты. Орельен переспросил: «Бланшетта?»
Должно быть, Бланшетту разбудил телефонный звонок, и поэтому она ошиблась. «Это ты, Эдмон?» — произнесла она, и в голосе ее прозвучала такая радость, такая безумная надежда, что у Орельена не хватило духу продолжить разговор. Сам не зная, что делает, он молча повесил трубку.
Так и стоял он перед замолкшим телефонным аппаратом, мучаясь мыслью: «Что она подумает?» Береника, та спала… Значит…
Он заплатил за телефонный разговор и отправился под дождем на поиски своей машины.