4
Дубина! осел! боров! ничтожество! гиппопотам несчастный! — ругал себя Вильгельм, на ватных ногах уходя из столовой. Эта его гордость! Заносчивость! И ведь унижался, клянчил! Вступил в перепалку со своим старым отцом — и еще больше все усложнил. Ах, как недостойно, как мелко, как смехотворно он себя вел! И эта громкая фраза: «Мог бы получше знать собственного сына» — уф, до чего пошло и отвратительно.
Он уходил из слепящей столовой недостаточно быстро. Совершенно не было сил. Шея, плечи, вся грудная клетка болели, будто его скрутили веревками. В ноздрях был запах соленых слез.
И в то же время, поскольку было в Вильгельме глубинное, тайное, о котором он, кстати, догадывался, где-то на задворках сознания маячило, что дело своей жизни, настоящее дело жизни — нести этот груз, чувствовать стыд, и беспомощность, и запах непролитых слез, — единственно важное, главное дело он как раз сейчас выполнял. Наверно, так ему на роду написано, и никуда тут не деться. Наверно, в этом его суть и предназначение. Наверно, так именно надо, чтоб он вечно делал ошибки и глупости и мучился из-за них на белом свете. И хоть вот он ставил себя выше отца и мистера Перлса, потому что они обожают деньги, но они-то созданы для энергичных действий, а это лучше, чем хныкать и киснуть, канючить и жаловаться и вслепую натыкаться на пращи и стрелы яростной судьбы, и стоило ли ополчаться на море смут, и умереть, уснуть — это несчастье было бы или избавленье?
Но тут опять его взяла досада на отца. Другие люди с деньгами хотят, пока живы, употребить их на что-то хорошее. Допустим, он не должен меня содержать. Но я разве об этом просил когда-нибудь? Хоть когда-нибудь вообще я просил у него денег — для Маргарет, для мальчиков, для себя? Тут не деньги, тут речь о внимании, и даже не о внимании — о чувстве. А он пытается мне доказать, что взрослому человеку пора излечиться от чувств. Из-за чувств я и сел в лужу с «Роджекс». У меня было такое чувство, что я для них свой, и мои чувства были оскорблены, когда они поставили надо мной этого Гербера. Папа меня считает чересчур наивным. Не такой уж я наивный, как он думает. Да, а как насчет его собственных чувств? Он ни на секунду не забывает о смерти — вот откуда у него это все. И он не только сам вечно думает о смерти, но из-за этих своих денег и меня заставляет думать. Вот чем он меня давит. Сам же заставляет, а потом обижается. Был бы он бедный, я бы о нем заботился, он бы увидел. И уж как бы Я заботился, мне же только дай волю. Он увидел бы, сколько во мне любви и почтительности. И он бы сам стал совсем другим человеком. Он бы меня обнял и благословил.
Кто-то в серой соломенной шляпе с широкой, шоколадного цвета лентой заговорил с Вильгельмом. В холле было сумрачно. Ковер плыл красным пятном, зелеными — мебель, желтыми — рассеянный свет.
— Эй, Томми! Постойте-ка.
— Извините, — сказал Вильгельм и двинулся к телефону.
Но оказалось — это Тамкин, которому он как раз и собрался звонить.
— Вид у вас обалделый, — сказал доктор Тамкин.
Вильгельм подумал: в своем репертуаре. Если б я только мог его раскусить.
— Да ну? — сказал он Тамкину. — В самом деле? Что ж, раз вы так считаете, значит, так оно и есть.
Появление Тамкина ставило на ссоре с отцом точку. Вильгельма уже несло по другому руслу.
— Что же будем делать? — сказал он. — Что будет сегодня с лярдом?
— Не берите в голову. Попридержим его — и он обязательно поднимется. Но чего это вы так разъярились, Вильгельм?
— Да так, семейные дела.
Тут бы ему и уточнить свое представление о Тамкине, и он пристально вглядывался в него, но опять от его стараний толку не было никакого. Очень вероятно, что Тамкин — именно то, за что себя выдает, а сплетни все — ерунда. Ученый он или нет? Если нет, скажем, то такими вещами юридическая контора должна заниматься. Врун он или нет? Вопрос деликатный. И на вруна ведь тоже можно в чем-то иногда положиться. Да, но имел ли он право положиться на Тамкина?
Он лихорадочно, безрезультатно искал ответа.
Но спрашивать раньше надо было, теперь оставалось только верить. Он долго маялся в поисках решения и в результате отдал ему деньги. Здравый смысл был уже ни при чем. Вильгельм совершенно извелся, и решение было, конечно, никакое не решение. Как же так? Ну а как началась его голливудская карьера? Разве дело в Венисе, который сводником оказался? Дело в самом Вильгельме, который был готов сделать глупость. И с женитьбой в точности то же. Из-за таких вот решений и складывалась у него жизнь. Так что, учуяв вокруг доктора Тамкина веяние рока, он уже не мог не отдать ему деньги.
Пять дней назад Тамкин сказал: «Встречаемся завтра, идем на биржу». И Вильгельму просто пришлось пойти. В одиннадцать они отправились в маклерскую контору. По дороге Тамкин сделал сообщенье Вильгельму, что хоть они и компаньоны на равных, он как раз в данный момент не может выложить свою половину суммы, деньги заморожены в одном из его патентов. Сегодня у него не хватает двухсот долларов, на той неделе он их возместит. Но они же оба не нуждаются в этом доходе от биржи. Это ведь так, спортивный интерес, сказал Тамкин. Вильгельму пришлось ответить: «Конечно». Отступать было поздно. Что ему оставалось делать? А потом были эти формальности, и они пугали. Сам зеленый оттенок тамкинского чека выглядел подозрительно. Лживый, обескураживающий цвет. Почерк неслыханный, просто чудовищный: «а» похожи на «и», «д» неотличимы от «б», «о» невозможно пузатые, — почерк первоклашки. Правда, ученые в основном оперируют формулами; на машинке печатают. Так это себе объяснил Вильгельм.
Доктор Тамкин выдал ему свой чек на триста долларов. Вильгельм, содрогаясь, в помрачении ума, с нажимом, с нажимом, стараясь унять дрожь в руке, выписывал свой чек на тысячу. Он стиснул зубы, тяжко навалился на стол и водил оробелыми, не слушающимися пальцами, зная, что если тамкинский чек будет возвращен, то и его чек не будет акцептован. Соображения у него хватило единственно поставить дату днем позже, чтоб было время на клиринг зеленого чека.
Затем он подписал доверенность на имя Тамкина, дающую тому возможность распоряжаться его деньгами, и это был документ еще пострашней. Раньше Тамкин ни словом ни о чем таком не обмолвился, и вот — оказалось, так надо.
Уже подписав то и другое, Вильгельм принял меру предосторожности: вернулся к менеджеру в контору и конфиденциально спросил:
— Э-э, я насчет доктора Тамкина. Мы тут только что были, помните?
День был дымно-дождливый. Вильгельм улизнул от Тамкина под предлогом, что ему надо на почту. Тамкин отправился завтракать в одиночестве, а Вильгельм, запыхавшийся, в мокрой шляпе, задавал менеджеру свой нелепый вопрос.
— Да, сэр, я знаю, — сказал менеджер. Сухой, вежливый, худощавый немец, он был исключительно корректно одет, и на шее у него болтался бинокль, чтоб смотреть на табло. Он был во всем чрезвычайно корректен, только вот никогда не брился по утрам, видно, плевал на то, что подумают о нем раззявы, старичье, игроки, маклеры и бродвейские зеваки. Биржа закрывалась в три. Может, думал Вильгельм, у него густая щетина, и вечером он водит даму ужинать и хочет выглядеть свежевыбритым.
— Всего один вопрос, — сказал Вильгельм. — Я только что подписал доверенность, по которой доктор Тамкин может действовать от моего имени. Вы еще мне выдали бланки.
— Да, сэр, я помню.
— И вот я хотел бы узнать, — сказал Вильгельм. — Я не юрист и я только так, бегло взглянул на бумагу. Что, эта доверенность дает доктору Тамкину права на другое мое достояние — деньги, имущество?
Дождь капал с покоробленного прозрачного плаща Вильгельма. Пуговицы рубашки, всегда выглядевшие крошечными, кой-где пообломились до перламутровых полумесяцев, и там повылезли темные, золотистые, кустившиеся на животе волоски. Менеджеру — тому по штату было положено не выдавать своих впечатлений. Он был четок, мрачен, корректен (хотя небрит) и разговаривал только по делу. Возможно, он угадал, что Вильгельм из тех, кто долго раздумывает, а потом принимает решение, которое двадцать раз отвергал. Серебрящийся, хладнокровный, четкий, длиннолицый, длинноносый, сосредоточенный, выдержанный, незыблемый в своей небритой лощености, он едва глянул на Вильгельма, кошмарно дрожавшего из-за этой неловкой ситуации. Лицо менеджера, бледное, носатое, работало как единый воспринимающий агрегат; на долю глаз выпадало немногое. Этот вроде Рубина — тоже все-все-все знал. Он, иностранец, все знал. Вильгельм в своем родном городе был как в потемках.
Менеджер сказал:
— Нет, сэр, не дает.
— Только на вклад, который я сделал у вас?
— Да, совершенно верно, сэр.
— Спасибо, я только это хотел уточнить, — сказал благодарный Вильгельм.
Ответ его успокоил. Хоть вопрос не имел смысла. Абсолютно ни малейшего. Потому что другого достояния не было у Вильгельма. Он доверил Тамкину свои последние деньги. Их все равно не хватило бы на все его долги, и Вильгельм рассчитал, что через месяц он бы так и так оказался банкротом. «Разорюсь либо разбогатею», — решил он, и эта формула его подхлестнула. Ну, насчет «разбогатею» это он хватил, но, может, Тамкин и вправду научит его кое-что заработать на бирже, чтоб выкрутиться. Теперь он как-то забыл про свои эти выкладки и понимал только одно — что навеки простился со своими семистами долларами до последнего цента.
Доктор Тамкин подавал дело так, что вот два джентльмена ставят эксперимент с лярдом и зерном. Деньги, какая-то там сотня-другая, для обоих не имеют значения. Он сказал Вильгельму: «Учтите, это будет роскошная встряска, и вы будете диву даваться, почему бы и другим не попробовать. Думаете, они там, на Уолл-стрит, такие умные, гении прямо? Да просто большинство из нас психологически не готово вникать в детали. Вот скажите. Вы, предположим, в дороге, и вы не в курсе, что у вас творится под капотом машины, и вам небезразлично, надеюсь, что будет, если откажет мотор. Или я неверно говорю?» Нет, почему же, все было верно. «То-то, — сказал Тамкин со спокойной победоносностью на лице, смахивающей даже несколько на глумливую ухмылку. — Это тот же психологический принцип, Вильгельм. Они богатеют за счет того, что вы не понимаете, что творится. Но тайны тут нет никакой: вкладываешь чуточку денег, усваиваешь кой-какие приемчики наблюдения — и все идет как по маслу. Абстрактный подход тут ничего не дает. Надо на пробу рискнуть, чтоб на себе испытать весь этот процесс, когда деньги текут в карман, весь этот комплекс. Окунуться, так сказать, в гущу событий. И мы глазом не успеем моргнуть, как получим стопроцентную прибыль». Так что Вильгельму для начала пришлось притворяться, будто биржа его интересует чисто теоретически.
— Так-так, — говорил теперь Тамкин, встретившись с ним в холле. — Какие такие проблемы, семейные дела? А ну выкладывайте.
Он изображал рьяного психоаналитика. Вильгельм в таких случаях всегда терялся. Что бы он ни сказал, что бы ни сделал, доктор Тамкин, кажется, видел его насквозь.
— Да так, с папой поссорился.
Доктор Тамкин не находил в этом ничего особенного.
— Вечная история, — сказал он. — Естественный конфликт отцов и детей. Этому конца не будет. Даже с таким благороднейшим стариканом, как ваш родитель.
— Да, конечно. Я ничего абсолютно не могу ему втолковать. Он отказывается понять меня. Во всем подозревает корысть и низость. Я его огорчаю, он сердится. Может, все старики такие.
— Ну и сыновья тоже. Сужу по вашему покорному слуге лично, — сказал доктор Тамкин. — Все равно вы можете гордиться таким благородным патриархом отцом. Могу вас обнадежить. Чем дольше он проживет, тем больше у вас шансов на долголетие.
Вильгельм сказал грустно, задумчиво:
— Да-да. Но я, по-моему, скорей в маму пошел, а она не дожила до шестидесяти.
— Тут, кстати, возникли трения между одним молодым человеком, которого я лечу, и его отцом. Я только что давал консультацию. — И Тамкин снял свою темно-серую шляпу.
— В такую рань? — спросил Вильгельм подозрительно.
— По телефону, естественно.
Боже ты мой, ну на кого Тамкин стал похож, когда снял шляпу! Рассеянный свет высветил все подробности голого черепа, плутоватого носа, довольно красивые брови, фатоватые усики, темные глаза обманщика. Он был приземистый, кряжистый, короткошеий, так что круглый затылок лежал на воротничке. Суставы у него имели довольно странный вид, будто выгнуты дважды там, где положено быть одному изгибу, плечи торчали двумя островерхими пагодами. В поясе он расплылся. Стоял носками внутрь, кажется, признак неискренности, а может, ему много чего приходилось скрывать. Кожа на руках была дряблая, ногти без лунок, сплюснутые, как клешни, и производили впечатление накладных. Глаза темные, как бобровый мех, исчерчены странными блесточками. Два больших темных шара казались задумчивыми — но не зря ли казались? И честными — но был ли честен доктор Тамкин? Гипнотическая сила была в этих глазах, но не всегда в равной мере, и Вильгельм сомневался, что она им дана от природы. Видимо, доктор Тамкин специально развивал силу своего взгляда и выявил его гипнотический эффект путем упражнений. Иногда этот эффект слабел, подводил Тамкина, и тогда суть лица перемещалась вниз, на толстую (вот не дурацкую ли?) красную нижнюю губу.
Вильгельму хотелось поговорить насчет лярда, но Тамкин сказал:
— Этот мой случай — взаимоотношений отца с сыном — будет для вас небезынтересен. Тут совершенно не тот психологический принцип, что с вашим родителем. Отец этого малого считает, что сын не от него.
— И почему же?
— А потому что он кое-что выяснил, в смысле что мать путалась с другом дома в течение двадцати пяти лет.
— Вот это да! — сказал Вильгельм. А про себя подумал: вранье, сплошное вранье.
— Кстати, учтите, какая удивительная особа эта жена. Иметь двух мужей! От кого дети? Он ее прижал к стенке, и она подписала показания, что двое из четырех не от отца.
— Потрясающе, — сказал Вильгельм, но сказал как-то рассеянно.
Он привык к этим рассказам доктора Тамкина. Послушать Тамкина — все на свете одним миром мазаны. В отеле кого ни копни — у всех расстройства психики, какие-то загадочные истории, тайные болезни. Жена Рубина из газетного киоска — на содержании у Карла, скандального, шумливого игрока в джин-рамми. Жена Фрэнка из парикмахерской сбежала с солдатом, покуда муж встречал ее с рейсом из Франции. Все, как карты, вверх тормашками перевернуты, перетасованы. Для каждого социального типа характерен свой специфический невроз. Самые бешеные — бизнесмены, бездушные, горластые, нахрапистые, забравшие всю власть в этой стране, с этой их грубой хваткой, наглой ложью, беспардонным трепом, в который никто не верит. Эти самые сумасшедшие. Вся зараза от них. Вильгельм, вспомнив про «Роджекс», был готов согласиться, что многие бизнесмены ненормальные люди. Он счел, что Тамкин при всех своих странностях говорит иногда, в общем, правду и приносит кой-кому, в общем, пользу. Слова о существовании заразы подтверждали худшие опасения Вильгельма, и он сказал:
— И не говорите. Все готовы продать, все готовы украсть, циничны до мозга костей.
— Но поимейте в виду, — продолжал Тамкин свой рассказ про пациента, или клиента, — показания матери недействительны. Это показания, данные под нажимом. Я все вдалбливаю парню, что надо плюнуть на липовые показания. Да логикой его разве проймешь.
— Нет? — сказал Вильгельм, уже сильно нервничая. — По-моему, нам пора на биржу. Уже скоро откроют.
— А ну вас, кончайте, — сказал Тамкин. — Еще девяти нет, да и вообще весь первый час сплошная бодяга. В Чикаго они только к пол-одиннадцатому раскочегариваются, и они, учтите, на час от нас отстают. И я же сказал — лярд поднимется, значит, поднимется. Можете не беспокоиться. Я специально изучал цикл вина — агрессия, в нем подоплека всех этих дел, немножечко разбираюсь в вопросе, уж будьте уверены. Воротник поправьте.
— И все же, — сказал Вильгельм, — мы на той неделе понесли убытки. Вы уверены, что ваша интуиция сейчас хорошо работает? Может, лучше пока отложить, обождать?
— Ну как вы не можете усвоить, — сказал ему Тамкин, — что никто не приходит к победе по прямой? Вас качает, вы приближаетесь к ней волнообразно. От Евклида до Ньютона были прямые. Современность анализирует колебания. Я — сам, лично — на той неделе погорел на кожах и кофе. Но разве же я теряю уверенность? Я их обставлю, куда они денутся. — И он одарил Вильгельма беглой улыбкой — дружеской, утешной, хитрой, шаманской, снисходительной, таинственной и победной. Он видел его страхи насквозь и все их отметал. — Уметь разобраться, как дух конкуренции по-разному проявляется у разных индивидуумов, — заметил он, — это тоже кое-что.
— Да? Ну ладно, пойдемте.
— Но я еще не завтракал.
— Я завтракал.
— Пойдем, вы выпьете чашечку кофе.
— Я не хотел бы встретиться с отцом.
Вильгельм глянул через стеклянную дверь и убедился, что отец ушел другим ходом. Вильгельм подумал: он тоже не хотел на меня натыкаться. Тамкину он сказал:
— Ладно. Я с вами посижу, только вы поскорее, я хочу попасть на биржу, пока еще можно сесть. Каждый кому не лень норовит плюхнуться у тебя перед носом.
— Да, так я вам хочу рассказать про этого малого и его отца. Безумно волнительно. Отец был нудист. В доме ходили голышом. Может, жене больше нравились одетые мужчины? Он и на стрижку не налегал. Дантист. В кабинете ходил в штанах и сапогах для верховой езды и еще надевал козырек.
— А-а, да будет вам, — сказал Вильгельм.
— Подлинный медицинский случай.
И тут ни с того ни с сего Вильгельм расхохотался. Он сам не предчувствовал такой перемены настроения. Лицо стало милым, привлекательным, он забыл про отца, про свои тревоги. Пыхтел, как медведь, счастливо, не разжимая зубов.
— Он, по-видимому, лошадиный дантист? Мог бы и не надевать этих своих штанов, чтоб лошадку попользовать. Ну, что еще расскажете? Жена играла на мандолине? Сын записался в кавалерию? Ну, Тамкин, вы и даете!
— Ах, вы думаете, я вас решил поразвлечь, — сказал Тамкин. — Все потому, что вы незнакомы с моим методом. Я оперирую фактами. Факты всегда поразительны.
Вильгельму не хотелось расставаться со своим веселым настроением. У доктора с чувством юмора было слабовато. Он серьезно смотрел на Вильгельма.
— Спорим на любые деньги, — сказал Тамкин. — Вас копнуть — тоже факты будут ого-го.
— Ха-ха-ха! Выдать вам их? Сразу сможете запродать в психоаналитический журнальчик.
— Люди упускают из виду, какие они делают поразительные вещи. Не замечают за собой. Все тонет в повседневности.
Вильгельм улыбался.
— Вы уверены, что тот молодой человек говорит правду?
— Безусловно. Я знаю всю семью много лет.
— И вы занимаетесь психоанализом с собственными знакомыми? Вот не знал, что это допускается.
— Ну, я убежденный радикал. Стараюсь делать добро где только могу.
Лицо у Вильгельма снова стало скучное, бледное. Волосы золотистой лудой давили голову, он мучительно тискал на скатерти руки. Поразительно, но, как ни странно, довольно-таки плоско. Ну как прикажете это понять? Тонет в повседневности. Забавно, но не слишком. Достоверно, но лживо. Непринужденно, но вымучено было все в Тамкине. Особенно настораживало Вильгельма, когда тот переходил на сухой, деловитый тон.
— Со мной так, — говорил доктор Тамкин. — Лучше всего мне работается без гонорара. Когда я просто люблю. Без денежного вознаграждения. Отключаюсь от всех социальных факторов. От денег в первую очередь. Духовная компенсация — вот моя цель. Вводить людей в настоящее — в «здесь и сейчас». В подлинную реальность. В текущий момент. Прошлое — побоку. Будущее пугает. Существует одно настоящее. Здесь и сейчас. Лови момент.
— Ясно, — сказал Вильгельм, опять посерьезнев. — Конечно, вы человек необыкновенный. Насчет «здесь и сейчас» — это вы хорошо говорите. Так, значит, все, кто к вам приходит, личные ваши друзья, они же и пациенты? Та высокая миленькая девица, например, которая всегда в таких красивых юбках дудочкой?
— Страдала эпилепсией. Кстати, очень серьезный, тяжелый случай. Я успешно ее лечу. Уже полгода обходится без припадков, а раньше каждую неделю повторялись.
— А тот юный киношник, который нам показывал фильм про джунгли в Бразилии, — он ей не родственник?
— Брат. Я его тоже наблюдаю. Имел кошмарные наклонности, что естественно при сестре-эпилептичке. Я вошел в их жизнь, когда они невероятно нуждались в поддержке, и горячо взялся им помочь. Один тип, на сорок лет ее старше, помыкал ею и нарочно доводил до припадка каждый раз, когда она пыталась уйти. Знали бы вы хоть на один процент, что творится в городе Нью-Йорке! Видите ли, я ж понимаю, что это такое, когда одинокий человек чувствует себя затравленным зверем. Когда ночью хочется по-волчьи выть на луну. Я постоянно лечу этого молодого человека и его сестру. Я должен снимать у него возбуждение, не то он завтра же из Бразилии метнется в Австралию. Я поддерживаю в нем чувство реальности тем, что занимаюсь с ним греческим.
Вот уж полнейшая неожиданность!
— Как, вы знаете греческий?
— Один приятель меня выучил, когда я жил в Каире. Я с ним читал Аристотеля, чтоб зря не терять время.
Вильгельм пытался осмыслить эти новые сообщения. Выть ночью по-волчьи, положим, понятно. Тут ничего не скажешь. Но греческий! Он сообразил, что за его реакцией следят. Все время подбрасывалось что-то новенькое. На днях Тамкин намекнул, что был связан с преступным миром, с шайкой Фиолетовых в Детройте, в свое время руководил психиатрической клиникой в Толедо. Разрабатывал с одним польским изобретателем модель непотопляемого судна. Был техническим консультантом на телевидении. В жизни гения все эти вещи могли быть. Но были ли они в жизни Тамкина? Гений ли он? Он часто рассказывал, что пользовал в качестве психиатра одно египетское королевское семейство. «Все одним миром мазаны, что простые, что аристократы, — говорил он Вильгельму. — Аристократы жизнь хуже знают».
Египетская принцесса — он лечил ее в Калифорнии от страшного расстройства, которое он описал Вильгельму, — взяла его с собою на родину, и там он пользовал многих ее родственников и знакомых. Ему предоставили виллу на берегу Нила. «Из этичных соображений я вам не стану описывать кой-какие детали»; но Вильгельму уже известны были детали, странные и пугающие, если все это правда. Если правда. Он не мог побороть сомнение. Например, относительно генерала, который вставал перед зеркалом голый, в одних шелковых женских чулках, и прочее. Вильгельм пытался синхронно переводить протокольные отчеты доктора на свой собственный язык, но не выдерживал темпа и слов у него не хватало.
— Эти шишки египетские тоже играют на бирже, так их разэдак! Им-то куда деньги девать? Я тоже за компанию чуть не заделался миллионером, мне бы действовать с головой, и неизвестно, как бы все еще закрутилось. Послом чуть не стал. (Интересно — американским послом? египетским?) Один мой друг дал мне информацию насчет хлопка. Закупаю гигантскую партию. Денег у меня таких нет, но все меня знают. Им и в голову не входит, что у человека их круга может не быть денег. Сделка производится по телефону. Ну вот, партия уже отправлена, а тут цена подскакивает втрое. На мировом хлопковом рынке дым коромыслом, ищут, кто же хозяин гигантской партии. Я! Проверяют мой кредит, узнают, что я какой-то занюханный доктор, и аннулируют сделку. Незаконно. Подаю в суд. Но у меня денег не было с ними тягаться, и я уступил иск одному адвокату с Уолл-стрит за двадцать тысяч долларов. Он подал и выигрывал дело. Ему сунули миллион отступного. Но на обратном пути из Каира — авария самолета. Все погибли. И у меня на совести чувство вины за смерть этого адвоката. Хоть он был прохиндей.
Вильгельм думал: ну каким надо быть дебилом, чтоб сидеть и глотать этот бред. Я просто находка для всякого, кому не лень углубляться в загадки бытия, пусть даже в такой дикой форме.
— У нас, ученых, существует понятие «комплекс вины», Вильгельм, — сказал доктор Тамкин так, будто Вильгельм сидит у него в классе за партой. — Но в данном случае я действительно желал ему зла — из-за денег. Сейчас не время вникать в детали, но — да, я виноват. Из-за денег. Деньги, дьявол — то и другое на «д». Дрязги. Дрянь.
Из Вильгельма полезло наобум:
— Ну а доброта? Душа? Достоинство?
— Поимейте в виду одно. Жажда денег — это агрессия. Все очень просто. Единственно верное объяснение — функциональное. Люди идут на биржу убивать. Говорят же — убийственный куш. Это не случайно. Только кишка тонка убить по-настоящему, вот и воздвигается символ убийства. Деньги. Убийство в воображении. Считать — всегда проявление садистичных тенденций. Как ударять. По Библии, евреи не разрешали себя пересчитывать. Знали, что садистично.
— Я не совсем вас понимаю, — сказал Вильгельм. Было тяжело и неловко. Припекало, в голове мутилось.
— Ничего, постепенно усвоите, — уверил его Тамкин. Было в его поразительных глазах что-то от драгоценной сухости темного меха. Бесчисленные сверкающие волоски, колоски — штриховкой по наглой поверхности. — Сперва надо-таки годы ухлопать на изучение рамок поведения человека и животного, глубоких химических, органических, духовных жизненных тайн. Я поэт психологии.
— Если вы такой уж поэт, — сказал Вильгельм, нашаривая тем временем в кармане капсулу фенафена, — что вам делать на бирже?
— А вот это в точку. Возможно, я как раз и схватываю игру, потому что незаинтересован. Деньги для меня, по существу, не имеют значения, так что мне, в общем, плевать.
Вильгельм подумал: действительно! Чем не ответ? Да прижми я его, он бы мигом пошел на попятный. Поплясал бы у меня. Ишь — поглядывает, как я клюну! Он проглотил фенафен с большим глотком воды. Веки у него покраснели, пока он заглатывал воду. И сразу полегчало.
— Минуточку, сейчас я, кажется, дам ответ, который вас устроит, — сказал доктор Тамкин. Перед ним поставили пышки. Он намазал их маслом, полил темной патокой, нарезал и приступил к уничтожению, поскрипывая бодрыми, рьяными челюстями. Приставил ручку ножа к груди, сказал: — Вот тут, в груди человеческой — вашей, моей, любой, — тут не одна душа. Тут их много. Но две главных — истинная душа и притворная. Вот! Каждый человек понимает, что должен кого-то или что-то любить. Приложить себя к чему-то. «Если ты не можешь возлюбить, что ты еси?» Ухватываете?
— В общем, да, док, — сказал Вильгельм, слушавший несколько скептически, но старательно.
— Кто ты еси? Пустое место. Ноль без палочки. Вот ответ. Ничто. Абсолютное ничто. Кому же это захочется? Хочется быть Чем-то. И человек старается. Но вместо того чтоб стать этим Чем-то, человек все переваливает на других. С себя что возьмешь? Он ведь любит чуть-чуть. Собаку, к примеру, держит (Пеналь!) или деньги дает на благотворительность. Но это разве любовь? Что это? Эгоизм, чистейшей воды эгоизм. Способ угодить душе-притворщице. Тщеславие. Сплошное тщеславие. Работа на публику. Интересы души-притворщицы совпадают с общественными интересами, с механизмами социума. Это основная трагедия человеческой жизни. Ох, это кошмар! Кошмар! Ты не свободен. Предатель сидит внутри и предает тебя постоянно. Ты от него в рабской зависимости. Он тебя настегивает, как лошадь. И для чего? Для кого?
— Да, для чего? — Слова доктора глубоко зацепили Вильгельма. — Совершенно с вами согласен, — сказал он. — И когда же мы освободимся?
— Главное-то, чтоб все шито-крыто. Ну а расплачиваться приходится истинной душе. Она мучается, страдает и понимает в результате, что душу-притворщицу любить невозможно. Потому что это воплощение лжи. Истинная душа любит истину. И тогда уж истинная душа жаждет убить притворщицу. Любовь превратилась в ненависть. Ты становишься опасным. Убийцей. Тебе надо убить ложь.
— И это что же — ко всем относится?
Доктор ответил просто:
— Да. Ко всем. Конечно, это я в целях упрощения говорю о душе; термин не научный, но так будет доходчивей. Всякий раз, как убийца убивает, он хочет убить в себе душу, которая его обставила, надула. Кто его враг? Он сам. Кто любимый? Он же. Значит, всякое самоубийство есть убийство и всякое убийство — самоубийство. Это одно и то же явление. Биология: притворная душа высасывает соки из истинной, ослабляет ее, как глист. И все это несознательно, исподволь, в глубине организма. Паразитологией занимались?
— Нет, это же папа у меня доктор.
— Я вам книжку дам почитать.
Вильгельм сказал:
— Но тогда выходит, что вокруг сплошные убийцы. Что же это за жизнь? Сущий ад.
— Именно, — сказал доктор. — По крайней мере чистилище. Мы ходим по трупам. Кругом мертвецы. Я слышу, как они рыдают de profundis , ломают руки. Я их слышу — бедные млекопитающие. Не могу их не слышать. И глаза мои видят все. И мне самому остается только рыдать. Такова человеческая трагикомедия.
Вильгельм постарался зрительно представить себе эту картину. И снова доктор показался ему подозрительным, он в нем усомнился.
— Ну, — сказал он. — Есть же и простые, добрые, отзывчивые люди. Там, в деревне. Повсюду. И что за ужасов, кстати, вы начитались. (Комната доктора была завалена книгами.)
— Я читаю самые сливки. Из художественной, научной, философской литературы, — сказал доктор Тамкин. Вильгельм заметил, у него даже телевизор стоял на стопке книг. — Корзыбски , Аристотель, Фрейд, Шелдон — все великие поэты. Вы мне отвечаете не по существу. Вы не вникли как следует.
— Очень интересно, — сказал Вильгельм. Он знал, что ни во что не вникает как следует. — Но вы не подумайте, что я болван. У меня у самого есть идеи.
Взгляд на часы напомнил ему, что скоро откроется биржа. У них оставалось всего несколько минут. Он еще многое хотел разузнать у Тамкина. Он отметил погрешности в его речи, но ученый человек не обязан ведь быть грамотеем. Теория двух душ потрясала. В Томми он распознал притворную душу. Да и Уилки не совсем ему соответствует. Может, имя его истинной души то, каким называл его дедушка, — Велвел? Но имя души и есть душа. Какая она с виду? Похожа моя душа на меня? Есть такая душа, которая выглядит, как папа? Как Тамкин? Откуда истинная душа черпает свою силу? Откуда это известие, что она любит истину? Вильгельм терзался, но старался отвлечься от этих мук. Он втайне молился, чтоб доктор дал ему ценный совет, помог изменить жизнь.
— Да-да, я вас понял, — сказал он. — Не зря вы старались.
— Я разве говорю, что вы неумный? Просто вы не изучали вопроса. Вы, по существу, глубокая личность с богатой творческой потенцией, но с расстройствами. Вы меня заинтересовали, я вас потихоньку лечу.
— Без моего ведома? А я и не замечаю? Как же так? А может, я не хочу, чтоб меня лечили без моего ведома. Даже не знаю. Да в чем дело, вы что — ненормальным меня считаете?
И действительно, он не знал, что и думать. Приятно, что доктор в нем принимает участие. Вот чего ему не хватало — заботы, участия. Доброта, милосердие — почему же? Но — и он повел могучими плечами на свой особый манер: руки втянулись в рукава, ноги нервно заерзали под столом — в то же время и неприятно и даже злит. С какой стати Тамкин лезет к нему без спроса? Скажите пожалуйста, избранник судьбы. Берет у людей деньги, чтоб ими манипулировать. Всех-то он пользует. Ничто от него не утаится.
Доктор уткнул в него глухо-темный, тяжкий, непроницаемый взгляд, сверкающую лысину, вислую красную губу, сказал:
— Вины у вас на совести хватает.
Вильгельм, чувствуя, как краска заливает его большое лицо, жалко признал:
— Да, я и сам так считаю. Но лично я, — он добавил, — убийцей себя не ощущаю. Я всегда скорей отстану. Это другие меня доводят. Знаете, гнетуще действуют. И если вы не возражаете, если вам все равно, лучше бы вы в дальнейшем предупреждали меня, когда приступаете к лечению. А сейчас, Тамкин, ради Христа, они уже раскладывают обеденное меню. Подписывайте чек, и пойдем!
Тамкин сделал, как он просил, и они поднялись. Когда проходили регистратуру, Тамкин вытащил пухлую пачку тонких бумажек.
— Квитанции. Дубликаты. Лучше вы при себе держите, а то счет на вас, они вам понадобятся для подоходного. А это стихотворение, я вчера написал.
— Мне надо кое-что оставить для отца, — сказал Вильгельм и сунул гостиничный счет в конверт вместе с запиской: «Дорогой папа, потяни меня этот месяц, твой У.». Он смотрел, как регистратор с угрюмым остреньким рыльцем и надменным взором кладет конверт в отцовский ящик.
— Ну а из-за чего вы поругались с родителем, если не секрет? — спросил переждавший в сторонке Тамкин.
— Да из-за будущего из-за моего, — сказал Вильгельм. Он, торопясь, сбегал по лестнице — эдакая башня низринувшаяся, руки в карманах. Ему было стыдно все это обсуждать. — Он мне рассказывал, по какой причине я не могу вернуться на свое прежнее место, а я и сам знаю. Я должен был стать членом правления. Все к этому шло. Мне обещали. А потом обштопали из-за своего зятя. А я уже хвастался, хвост распускал.
— Будь вы поскромней, преспокойно бы вернулись. Но это не играет значения. Биржа чудно прокормит.
Они вышли на верхний Бродвей, на солнце, тусклое, продиравшееся сквозь пыль, дым, сквозь прямо в нос бьющие газовые ветры, выпускаемые автобусами. Вильгельм по привычке поднял воротник.
— Один чисто технический вопрос, — сказал Вильгельм. — Что происходит, если ваш проигрыш превышает вклад?
— А-а, не берите в голову. У них сверхмодерные электронные вычислители, так что в долги не залезешь. Тебя механически отключают. Но я хочу, чтоб вы прочитали это стихотворение. Вы еще не прочли.
Легкий, как саранча, вертолет с почтой из ньюаркского аэропорта в Ла-Гуардию одним прыжком одолел город.
Вильгельм развернул листок. Поля были отчеркнуты по линейке красными чернилами. Он прочитал:
Механизм VS Функционализм
О, скорее бы Ты прозрел,
Что Величие — Твой удел.
Счастье-радость испей до дна
В триединстве Море–Земля–Луна.
Так доколе же медлишь Ты
В невидимостях красоты,
Пока природа — Твоя щедрая мать —
Жаждет Тебя обнять?
Ты покойся во славе Твоей,
Не от дольнего мира краса.
Ты, поднявшись выше идей,
Еси царь. Так и твори чудеса.
Ты смотри, Ты смотри в упор,
Ты вперед устремляй свой взор.
У подножья горы Бесконечности —
Колыбель Твоя к вечности.
Что за бред, что за абракадабра! За кого он меня принимает? Подлец, это же все равно что по башке шарахнуть, с ног сшибить, укокошить. Зачем он мне это подсунул? Чего ему надо? Прощупать? Запутать? И так уж запутал донельзя. В головоломках я никогда не был силен. Нет — поставить крест на своих семистах любезных и еще одну ошибку вписать в длинный список. Ох, мама, какой список! Он стоял у сияющей витрины экзотических фруктов с бумажкой Тамкина в руке, ошарашенный, как ослепленный фотографической вспышкой.
Но он же моей реакции ждет. Надо же что-то ему сказать про его стихи. Это не шуточки. Что я ему скажу? Кто этот Царь? Стихи к кому-то обращены. Но к кому? Я слова из себя не могу выдавить. Просто не продохну. Как он ухитряется столько читать и оставаться таким безграмотным? И почему это каждый воображает, будто все его обязаны понимать? Нет, я не понимаю. Никто не поймет. Планеты, звезды, мировое пространство — никто. Это противоречит постоянной Планка, всему на свете противоречит. Тогда зачем? Для чего? Что он разумеет под горой Бесконечности? Метафора для Эвереста, что ли, такая? Раз он говорит, что все совершают самоубийство, так, может, те парни, которые взбирались на Эверест, просто убить себя хотели, а кто стремится к покою, пусть и сидит у подножья? «Здесь и сейчас»? Но ведь и на склоне — «здесь и сейчас», и на вершине, куда они лезли ловить момент. «В невидимостях красоты» — нет, это невообразимое что-то. Сейчас я начну пеной брызгать. «Колыбель Твоя» — да кто в этой колыбели? Во славе своей? Нет, больше не могу. Хватит. Дальше некуда. К ядрене фене — все! Деньги и вообще. Не надо мне их! Пока у меня есть деньга, меня едят заживо, как те хищные рыбки в кино про бразильские джунгли. Как омерзительно они обглодали в реке этого быка. Стал белый, как глина, и в пять минут ничего не осталось, только остов не разъятый уплывал по воде. А не будет их у меня — меня хоть в покое оставят.
— Ну и как? — спросил доктор Тамкин. И особенной, мудрой улыбкой улыбнулся Вильгельму, которому теперь-то уж полагалось понять, с кем он дело имеет.
— Здорово. Очень здорово. И долго вы писали?
— Я годами вынашивал замысел. Вы все ухватили?
— Вот только не соображу, кто этот Ты?
— Ты? Ты — это вы.
— Я? Как? Значит, это ко мне относится?
— И почему бы нет? Я думал про вас, когда сочинял, да. Разумеется, герой поэмы — страждущее человечество. Стоит ему прозреть — и оно сделается великим.
— Да, но я-то при чем?
— Основная идея стихотворения: де-струкция либо кон-струкция. Третьего не дано. Механизация — это значит деструкция, разрушения. Деньги, естественно, — де-струкция. Когда выроют последнюю могилу, могильщик потребует вознаграждения. Доверьтесь природе — и не пропадете. Природа не подкачает. Природа — создатель, конструктор. Скорый. Щедрый. Вдохновенный. Она создает листву. Гонит воды земные. И человек — властелин всего этого. Все творение принадлежит ему по праву наследства. Вы сами не знаете, что в вас сидит. Человек либо создает, либо разрушает. И третьего не дано...
— Я понял, вы не новичок, — нашелся Вильгельм. — У меня только одно замечание. По-моему, «доколе» требует будущего времени. Надо бы написать «доколе ты будешь медлить».
И подумал — ну? Карты брошены. Только чудо может меня спасти. Пели мои денежки, так что они уже не будут меня разрушать. Но он-то — он тоже не может просто так их профукать. Сам повязан. Наверно, тоже дела не ахти. И даже точно — как он кровавым потом тогда обливался над этим чеком. Но я-то, я-то — куда я суюсь? Воды земные накроют меня.