3
Мимо белых скатертей, мимо стаканов и блистающего серебра, сквозь бьющий наотмашь свет длинная фигура мистера Перлса удалялась в темноту холла. Он выбрасывал трость и приволакивал огромный ортопедический башмак, ошибкой не включенный Вильгельмом в смету бедствий. Доктору Адлеру хотелось о нем поговорить.
— Несчастнейший человек, — сказал он. — Костное заболевание, которое постепенно его разрушает.
— Это такая прогрессирующая болезнь? — спросил Вильгельм.
— Очень тяжелая. Я научился, — сообщил ему доктор, — приберегать свое сочувствие для истинных страданий. Этот Перлс достоин жалости больше чем кто бы то ни было из всех, кого я знаю.
Вильгельм понял, что ему делают втык, и высказываться не стал. Он ел. Не спешил, наваливал еду на тарелку, пока не умял свои пышки и отцовскую клубнику, а потом еще остатки ветчины. Выпил несколько чашек кофе и, покончив с этим со всем, сидел, оторопелый великан, не зная, что с собой делать дальше.
Отец и сын невероятно долго молчали. Попытка Вильгельма произвести благоприятное впечатление на доктора Адлера начисто провалилась. Старик думал: и не скажешь, что он из хорошей семьи. Ну что за неряха мой сынок. Почему нельзя себя хоть чуточку приаккуратить? Как можно до такой степени опускаться? И совершенно же абстрактный какой-то вид.
Вильгельм сидел как гора. На самом деле отец был чересчур строг к его внешности. В нем была даже, можно сказать, некоторая изысканность. Рот, пусть большой, был тонко очерчен, лоб и нос с легкой горбинкой были благородны, белокурые волосы дымились сединой, но отливали и золотом, отливали каштаном. Когда Вильгельм служил в «Роджекс», он держал квартирку в Роксбери, две комнатки в большом доме с терраской и садом, в по утрам, когда свободен, в такую вот погодку поздней весной растягивался, бывало, в плетеном кресле, и солнце лилось сквозь плетево, солнце лилось сквозь дырочки, проеденные слизняками в молодом алтее, и сквозь высокую траву солнце подбиралось к цветам. Этого покоя (он забыл, что и тогда тоже были свои неприятности), — этого покоя нет уже. Да как будто и не с ним это было. Нью-Йорк, старик отец — вот она, его настоящая жизнь. Он отлично понимал: у него никаких шансов вызвать сочувствие отца, объявившего, что он его приберегает для истинных страданий. И сколько раз уже он зарекался лезть со своими делами к отцу, который хочет и, можно сказать, имеет право, чтобы его не дергали. И знал же Вильгельм, что, когда заговоришь о таких вещах, становится только хуже, совсем деться некуда, окончательная безнадега. Говорил же он себе: отцепись, парень. Только тяжелей будет. Но вот откуда-то изглубока подмывало другое. Если все время не держать неприятности в голове, того гляди совсем их запустишь, а это, он по опыту знал, уже полная гибель. И еще — как ни старался, он не мог себя убедить, что отца оправдывает возраст. Нет. Нет и нет. Я его сын, думал он. Он мой отец. Я сын, он отец, старый — не старый. И утверждая это, хоть и в полном молчании, он сидел и, сидя, задерживал отца за столом.
— Уилки, — сказал старик, — ты хоть уже спускался к купальням?
— Нет, папа, пока еще нет.
— А в «Глориане», знаешь ли, один из лучших бассейнов Нью-Йорка. Двадцать пять метров, синий кафель. Удивительно.
Вильгельм его видел. Когда идешь играть в джин, проходишь поворот к этому бассейну. Его не прельщал запах забранной кафелем хлорированной воды.
— Тебе б надо попробовать русские и турецкие бани, кварц и массаж. Насчет кварца я не большой поклонник. Но массаж — прекраснейшая вещь, и ничего нет лучше гидротерапии, если ею умело пользоваться. Простая вода обладает успокаивающим эффектом и принесла бы тебе куда больше пользы, чем все твои барбитураты и алкоголь.
Этот совет, рассудил Вильгельм, был максимумом того, на что он мог рассчитывать по части отцовской помощи и сочувствия.
— Я-то думал, — сказал он, — водное лечение — только для сумасшедших.
Доктор счел это типичным остроумием своего сына и отвечал с усмешкой:
— Ну, здравого человека оно сумасшедшим не сделает. Мне оно безмерно много дает. Я жить бы не мог без парилки и без массажа.
— Может, ты и прав. Надо как-нибудь попробовать. Вчера вечером у меня просто раскалывалась башка, надо было проветриться, и я прошелся вокруг водохранилища, посидел у спортивной площадки. Душа радуется, когда смотришь, как детишки прыгают через скакалку, в классики играют.
Доктор одобрил:
— Ну вот, то-то же.
— А сирень кончается, — сказал Вильгельм. — Как высохнет — значит, лето. По крайней мере в городе. В кондитерских открывают витрины, торгуют на тротуарах содовой. И хоть вроде я вырос тут, папа, а городская жизнь мне больше невмоготу, по деревне скучаю. Здесь для меня чересчур много толкотни. Тяжело. Не пойму, чего бы тебе не перебраться куда потише.
Доктор расправил на столе свою маленькую пятерню таким давним, таким знакомым жестом, будто он в самом деле физически нащупывал жизненные центры Вильгельма.
— Я тоже вырос в городе, должен тебе напомнить, — объяснил доктор Адлер. — Но если тебе тут тяжело — надо отсюда выбираться.
— Я и выберусь, — сказал Вильгельм. — Вот только с делами улажу. А пока что...
Отец перебил:
— Пока что не мешало бы покончить с наркотиками.
— Ты преувеличиваешь, папа. Я же не то что... Это же просто некоторое облегченье... — Он чуть не брякнул «страданий», но вспомнил о своем решении не жаловаться.
Доктор, однако, настаивал на своем совете — общепринятая ошибка. Это было все, что он мог дать сыну, — так чего же по второму разу не дать?
— Вода и моцион, — сказал доктор.
Ему нужен молодой, бодрый, процветающий сын, подумал Вильгельм, и он сказал:
— Ах, папа, спасибо тебе огромное за твой медицинский совет, но парилкой то, что меня мучит, не вылечишь.
Доктор сразу понял, что мог означать натянувшийся голос Вильгельма, вдруг опавшее лицо, вздыбившийся, хоть и укрощенный ремнем живот, и заметно отпрянул.
— Новые новости? — спросил недовольно.
Обширная преамбула, в которую пустился Вильгельм, потребовала усилий всего организма. Он тяжко вздохнул, замер не выдыхая, покраснел, побледнел, прослезился.
— Новые? — сказал он.
— Ты чересчур носишься со своими проблемами, — сказал доктор. — Не стоит на этом специализироваться. Сосредоточься-ка лучше на реальных несчастьях — неизлечимые болезни, несчастные случаи.
Весь вид его говорил: не лезь ко мне, Уилки, дай ты мне покой, я имею на это право.
Вильгельм и сам молился о сдержанности; знал за собой эту слабину, ее перебарывал. И вдобавок знал характер отца. И начал мягко:
— Ну, если говорить о неизбежном — все, кто пока не переступил роковую грань, по отношению к смерти находятся на одной и той же дистанции. Конечно, мои неприятности никакая не новость. Мне надо платить взнос по двум страховым полисам мальчиков. Маргарет прислала. Все на меня валит. Мать ей оставила кой-какое наследство. А она даже не захотела подать на совместную налоговую декларацию. Меня общипали. И тэ де и тэ пе. Ну да ты все это слышал.
— Безусловно, — сказал доктор. — И говорил тебе, чтоб прекратил ее пичкать деньгами.
Вильгельм складывал губы, примерялся, молчал. Нет, это было невыносимо.
— Ах, папа, но мои дети. Мои дети. Я же люблю их. Я хочу, чтоб они ни в чем не нуждались.
Доктор произнес благожелательно, будто не расслышав:
— Да, разумеется. Ну а получатель по этим полисам, естественно, она сама.
— Да бог с ней. Лучше я умру, чем брать хоть цент из таких денег.
— Ах, ну да. — Старик вздохнул. Он не любил упоминаний о смерти.
— Я тебе говорил, что твоя сестра Кэтрин-Филиппа снова на меня насела?
— По какому поводу?
— Хочет снять галерею для выставки.
Вильгельм справедливости ради выдавил:
— Ну, это, правда, твое дело, папа.
Круглоголовый, поросший белым пухом старик сказал:
— Нет, Уилки. Эти ее полотна — полная чушь. Я в них не верю. Новое платье короля. Может, конечно, мне и пора впадать в детство, но, по крайней мере, я давно уже вышел из детского возраста. Когда ей было четыре года, я, кажется, с радостью покупал ей карандаши. Но теперь она сорокалетняя женщина, и нечего потакать ее заблуждению. Хватит. Она не художница.
— Я не то что считаю ее истинным дарованием, нет, — сказал Вильгельм. — Но она пробует силы в достойном деле, это же не предосудительно.
— Вот пусть ее собственный муж и балует.
Он изо всех сил старался быть справедливым к сестре, искренне собирался щадить отца, но непроницаемая благожелательная глухота старика подействовала на него, как всегда. Он сказал:
— Когда речь идет о деньгах и о женщинах — я пас. Ну почему, скажи, Маргарет так себя ведет?
— Хочет доказать, что тебе от нее никуда не деться. Старается тебя вернуть силой финансового давления.
— Но если она меня гробит, папа, как это я, интересно, вернусь? Нет, у меня же есть чувство чести. Она хочет меня доконать, ты просто не видишь.
Отец удивленно смотрел на Вильгельма. Что, мол, за ерунда? А Вильгельм думал: вот дашь разок-другой маху — и воображаешь, что ты, наверно, болван. Выдающийся такой болван. И даже этим гордишься. А гордиться-то нечем — а, парень? Нечем. К папе я не в претензии. И для гордости нет оснований.
— Я этого не понимаю. Но если у тебя такое впечатление, почему бы тебе с ней не разобраться раз и навсегда?
— О чем ты, папа? — удивился Вильгельм. — Я-то думал, я тебе объяснил. Думаешь, я сам не хочу разобраться? Четыре года назад, когда мы порвали, я оставил ей все — вещи, сбережения, мебель. Хотел по-хорошему — а что вышло? Пеналь, например, мой пес. Когда я его попросил, потому что мы жили с ним душа в душу — уж хватит с меня того, что пришлось расставаться с мальчиками! — она же наотрез отказала. И ведь ей на него наплевать. Ты его, по-моему, не видел. Австралийская овчарка. У них обычно один глаз белый или белесый, это немного сбивает с толку, но они благороднейшие существа, и не дай бог предложить им не ту еду или не то им сказать. Оставь мне хотя бы общество этого животного! Нет, ни за что.
Вильгельм ужасно разволновался. Он промокал, утирал салфеткой лицо. Доктор Адлер считал, что сын чересчур предается эмоциям.
— Как только может меня уесть — ни за что не пропустит случая. Ради этого и живет, наверно. И требует все больше, больше, больше. Два года назад захотела опять учиться, еще диплом получить. Это отягчило мою ношу, но я думаю — пусть, разумно, если в конце концов она таким образом получит лучшее место. А она по-прежнему с меня дерет. Потом доктором философии стать захочет. Говорит, женщины в ее роду долголетние — а я, значит, до гроба плати и плати.
Доктор уже нервничал:
— Ну, это не принципиально, это детали. И детали, которые вполне можно опустить. Пес! Ты все валишь в одну кучу. Пойди к хорошему адвокату.
— Но, папа, я же тебе говорил. Есть у меня адвокат и у нее есть, и оба шлют мне счета, и я извожусь. Ах, папа, папа, в каком я тупике! — Вильгельм был в полном отчаянии. — Адвокаты — ты понимаешь? — вынесут решение, в понедельник она согласится, а во вторник опять требует денег. И все по новой.
— Я всегда находил, что она странная женщина, — сказал доктор Адлер. Он считал, что, с самого начала не симпатизируя Маргарет и не одобряя этого брака, он исполнял родительский долг.
— Странная? Сейчас я тебе покажу, папа, какая она странная. — Вильгельм обхватил свою толстую шею пальцами в бурых пятнах, с обгрызенными ногтями и стал себя душить.
— Что ты делаешь? — крикнул старик.
— Показываю тебе, что она со мной делает.
— Прекрати! Прекрати немедленно! — Старик властно стукнул кулачком по столу.
— Ах, папа, она меня ненавидит. Она душит меня. Я дышать не могу. Она задалась целью меня доконать. Доканывает на расстоянии. Скоро меня из-за нее удар хватит, или я умру от удушья. Я дышать не могу.
— Убери руки с горла, перестань идиотничать, — сказал ему отец. — Прекрати свою декламацию. Меня этими твоими фокусами не проймешь.
— Что ж, называй как хочешь. Пожалуйста. — Лицо у Вильгельма вспыхнуло, побелело, раздулось, он дышал с присвистом. — Но я тебе говорю: с тех пор как я ее встретил, я раб. Декларация независимости — только для цветных. Муж вроде меня — раб в железном ошейнике. Духовенство отправляется в Олбани, пересматривает закон. Они против развода. Суд заявляет: «Свободы захотел? Так работай вдвое больше, по крайней мере вдвое! Работай, дундук». И мужики горло друг другу перегрызут из-за денег, и кто-то, может, и освободился бы от жены, которая его ненавидит, так нет же — он запродан компании со всеми потрохами. Компания знает, что жалованье ему позарез, ну и жмет. Не говори ты мне про свободу. Богач может быть свободным — с чистым миллионом дохода. Бедняк может быть свободным, потому что на его дела всем плевать. А человек в моем положении должен ишачить, пока не свалится замертво.
На это отец ответил:
— Уилки, ты сам во всем виноват. Нельзя доводить до такого.
Он прервал поток красноречия Вильгельма, и тот осекся, не знал, что дальше сказать. Ошарашенно, задыхаясь, морща лоб, смотрел на отца.
— Я не понимаю твоих проблем, — сказал старик. — Я с таким никогда не сталкивался.
И тут Вильгельм сорвался, он махал руками, его понесло.
— Ах, папа, а вот этого не надо, лучше не надо, папа, не говори ты мне, пожалуйста, таких вещей.
— Ну, положим, — сказал ему отец. — У меня и жизнь была совершенно другая. У нас с твоей матерью были совершенно другие отношения.
— Ах, как ты можешь сравнивать маму, — сказал Вильгельм. — Мама тебе была поддержкой. Неужели она бы стала тебя изводить?
— Оставь этот оперный стиль, Уилки, — сказал доктор. — Это всего лишь твоя точка зрения.
— Что? Но это же правда.
Старик не хотел слушать, он тряс круглой головой, одергивал жилет на своей неотразимой рубашке и так элегантно откидывался, что тот, кто не слышал, мог все это принять за обыкновенный разговор немолодого уже человека с почтенным родителем. Вильгельм, громоздясь, колыхался неряшливой тушей, серые глаза налились кровью, и, кудлато огневея, вздыбились медовые волосы. Несправедливость бесила его, унижала. Но он хотел договориться с собственным отцом и он попробовал капитулировать. Он сказал:
— Ты не сравнивай маму с Маргарет и меня с собой ты не сравнивай, потому что ты, папа, имел в жизни успех. Успех есть успех. А я неудачник.
Старое лицо доктора вдруг утратило благоприличие, стало злым, жестким. Грудка ходуном заходила под красной и черной полоской. Он сказал:
— Да. И все своим горбом. Я не болтался, не ленился. Мой отец мануфактурой торговал в Вильямсберге. Мы были никто — соображаешь ты это? Я знал, что не имею права упускать свои возможности.
— Ни на секунду не могу согласиться, что я ленился, — сказал Вильгельм. — Если что, так уж скорей не в меру усердствовал. Согласен, я совершил много ошибок. Например, счел, что мне не следует делать все, как ты. Химию изучать. Как ты. Не пошел по семейной стезе.
Отец продолжал:
— Я не бегал за сотней юбок. Я не был голливудской звездой. У меня не было времени отдыхать на Кубе. Я сидел дома и воспитывал своих детей.
Ох, думал Вильгельм, закатив глаза. И чего я, во-первых, сюда приперся, жить у него под боком? Нью-Йорк — как бензин. Смывает все краски. У меня голова совершенно дурная. Сам не соображаю, что делаю. Он думает, я хочу отнять его деньги или я ему завидую. Не понимает он, чего я хочу.
— Папа, — вслух сказал Вильгельм, — ты очень несправедлив. Кино действительно было ошибкой. Но я люблю своих мальчиков. Я их не бросаю. Я оставил Маргарет потому, что иначе не мог.
— Почему ты не мог?
— Ну... — сказал Вильгельм, мучительно силясь втиснуть все свои резоны в несколько доходчивых слов. — Я не мог — не мог.
Вдруг, удивив его грубостью, отец спросил:
— У тебя с ней что — в постели не ладится? Тогда надо было перетерпеть. Со всеми случается. Нормальный человек с этим мирится. И все налаживается. А ты, видишь ли, не захотел, вот и расплачивайся теперь за свой идиотский романтизм. Ясно я излагаю свой взгляд на вещи?
Куда уж ясней. Будто эхо со всех сторон повторяло этот взгляд на вещи Вильгельму, а он только голову наклонял туда-сюда, вслушивался, думал. Наконец он сказал:
— Это, видимо, медицинская точка зрения. Может, ты и прав. Я просто не мог жить с Маргарет. Хотел перетерпеть, но уж очень было невмоготу. Она так устроена, я иначе. Она не желала приспосабливаться ко мне, значит, надо было мне приспособиться, а я не смог.
— Ты уверен, что это не она тебе предложила уйти? — спросил доктор.
— Ах если бы. Мое положение было бы лучше. Нет, я сам. Я не хотел уходить, но просто не мог остаться. Кто-то должен был взять на себя инициативу. Я и взял. Вот теперь расхлебываю.
Заранее отметая все возражения сына, доктор сказал:
— А почему тебя выгнали из «Роджекс»?
— Меня не выгоняли, я же тебе рассказывал.
— Врешь. Ты сам не порвал бы с ними. Тебе позарез нужны были деньги. Наверно, попал в историю. — Старик говорил с большим выражением и нажимом. — Раз ты не можешь оставить эту тему и все время про это говоришь — скажи правду. Был какой-то скандал? Женщина?
Вильгельм яростно оборонялся.
— Нет же, папа, никакая не женщина. Я тебе все рассказывал.
— Ну так, может, мужчина? — скривился старик.
Вильгельм, шокированный, смотрел на отца. Его охлестнула бледность, пересохли губы. Он даже пожелтел слегка.
— Ты, кажется, сам не знаешь, что говоришь, — ответил он, помолчав. — Зря ты даешь такую волю воображению. Живешь на Бродвее и думаешь, что понимаешь современную жизнь. Мог бы хоть чуть получше знать собственного сына. Ладно, не будем.
— Ну, положим, Уилки. Я не настаиваю. Но что-то тем не менее у тебя в Роксбери произошло. Ты туда не вернешься. Мелешь что-то насчет конкурирующей компании. Чушь. Чем-то ты подмочил свою репутацию. Но кой-какие девушки ждут не дождутся, когда ты вернешься к ним, разве нет?
— Бывали у меня женщины во время разъездов. Я не монах.
— Не то что одна какая-нибудь? Ты уверен, что не запутался?
Душу облегчить хотел, думал Вильгельм, вот и подвергаюсь допросу с пристрастием, только чтоб доказать, что я заслуживаю доброго слова. Отец явно считал его способным на любую гадость.
— Есть в Роксбери одна женщина, с которой я сблизился. Мы полюбили друг друга и решили пожениться, но ей надоело ждать, пока я разведусь. Маргарет правильно вычислила. В довершение всего эта девушка католичка, и мне надо было идти объясняться к священнику.
Даже такое признание не тронуло доктора Адлера, не нарушило его старческого равновесия, не изменило его цвет лица.
— Нет, нет, нет, все не то, — сказал он.
Снова Вильгельм взял себя в руки. Вспомнил про его возраст. Он уже не тот человек. Он оберегает себя от волнений. А меня как пыльным мешком стукнули, я уже не могу судить справедливо. Может, все утрясется когда-нибудь, я выкарабкаюсь, буду снова спокойно соображать. Нет, куда там. Беды подтачивают организм.
— Ты действительно хочешь развода? — спросил отец.
— За ту цену, которую я плачу, не мешало б хоть что-то иметь.
— В таком случае, — сказал доктор Адлер, — мне кажется, ни один нормальный человек не позволил бы женщине так с собой обращаться.
— Ах, папа, папа! — сказал Вильгельм. — Вечно с тобой одно и то же. Ну посмотри, до чего ты меня доводишь. Сначала всегда собираешься мне помочь, разобраться с моими делами, посочувствовать и так далее. Я начинаю таять, развешиваю уши, А не успеем поговорить — я еще в сто раз больше расстраиваюсь. Почему это? Да в тебе нет сочувствия. Ты всю вину хочешь свалить на меня. Ты знаешь, наверно, что делаешь. — Вильгельм уже зашелся. — Ты только и думаешь о своей смерти. Ну прости. Но ведь я-то тоже умру. Я твой сын. И я в этом, во-первых, не виноват. И можно вести себя достойно и не цепляться друг к другу. Но вот что хотелось бы уяснить — зачем тебе со мной начинаться, если помогать ты не собираешься? Зачем вникать в мои заботы, а, папа? Чтобы всю ответственность сложить на меня? Для очистки совести? А я, по-твоему, должен сидеть и тебя утешать, что у тебя такой сын? Да? — Злой узел завязался в груди у Вильгельма и жал, и вскипали слезы, но он удерживал их. И так уж кошмарное зрелище. Голос у него сел, он заикался, он давился своими ужасными чувствами.
— Ты, очевидно, задался какой-то целью и нарочно ведешь себя так невозможно, — сказал доктор. — Чего ты от меня хочешь? Чего ты ждешь?
— Чего жду? — переспросил Вильгельм. Он растерялся. Самообладание уходило, как мяч, захлестнутый буруном, — не удержать. — Я помощи жду!
Слова вырвались громким утробным воплем, испугали старика, и уже озирались завтракавшие за соседними столиками. Лицо у Вильгельма раздулось, грива цвета седого битого меда вздыбилась, он сказал:
— Я страдаю, а тебе даже не жалко. Просто ты не любишь меня, ты плохо ко мне относишься.
— А почему я обязан одобрять твое поведение? Да, мне оно не нравится, — сказал доктор Адлер.
— Ну хорошо. Ты хочешь, чтоб я переменился. Допустим, я переменюсь — что из меня выйдет? Что может выйти? Допустим, всю свою жизнь я ошибался на свой счет, неверно себя оценивал. И даже не обезопасил себя на случай чего в отличие от большинства, вроде того как сурок роет несколько ходов в норке. Но теперь-то что мне прикажешь делать? Больше полжизни прожито. Больше полжизни. А ты мне говоришь, что я вообще ненормальный.
Старик тоже потерял равновесие.
— Вот ты орешь, чтоб тебе помогали. Когда ты вдолбил себе в башку, что должен идти в армию, я каждый месяц посылал Маргарет чек. Ты семейный человек, тебя бы освободили. Нет, как же. Без тебя бы не обошлись на войне, ты призвался — ну и что? Бегал по тихоокеанскому фронту рассыльным. Любой приказчик делал бы это не хуже тебя. Ничего поинтереснее не придумал как солдатом заделаться.
Вильгельм собирался ответить, уже приподнялся со стула медвежьей тушей, уже надавил растопыренными пятернями на стол так, что пальцы побелели, но старик не дал говорить. Он сказал:
— Я вот вижу, тут другие пожилые люди поддерживают своих никчемных детей, тянут их без конца ценой неимоверных жертв. Я этой ошибки не сделаю. Тебе не приходит в голову, что, когда я умру — через год, через два, — ты еще будешь здесь. Ну а я думаю об этом.
Он хотел сказать, что имеет право на то, чтоб его оставили в покое. А прозвучало это так, что несправедливо, когда лучший из двоих, более ценный и уважаемый, должен раньше покинуть сей мир. Может, он и это имел в виду — в общем-то; но при других обстоятельствах не стал бы этого так явно выказывать.
— Папа... — Вильгельм просто вдруг наизнанку вывернулся. — Папа, думаешь, я не понимаю твоих чувств? Мне тебя жалко. Я хочу, чтоб ты жил долго-долго. Я бы рад был, чтоб ты меня пережил.
На это признание отец ничего не ответил, отвел глаза, и тут Вильгельма прорвало.
— Но ты же меня ненавидишь. А если б у меня были деньги, ничего бы такого не было. Господи, не спорь уж ты лучше. Все дело в деньгах. И жили бы дружно — сынок и папаша, и ты бы мною гордился, хвастался бы мною на всю гостиницу. Но я не тот сын. Я для тебя слишком старый, старый и невезучий.
Отец сказал ему на это:
— Я не могу тебе дать денег. Только начать — и конца не будет. Вы с твоей сестрицей выпотрошите из меня все до последнего. Я жив пока, я пока не умер. Я пока здесь. Жизнь не кончилась. Я жив точно так же, как ты или кто-то еще. И я никому не позволю сидеть у меня на шее. Баста! И тебе, Уилки, хочу дать тот же совет. Никого не сажай на шею.
— Главное, береги свои деньги, — сказал, в отчаянии Вильгельм. — Соли их и наслаждайся. Самое милое дело.