Книга: Евангелие от Джимми
Назад: ~~~
Дальше: ~~~

~~~

Без нее меня просто нет. В моей жизни были десятки женщин, но это моя первая несчастная любовь. Я и не знал, как это бывает. Когда тошно, и сам себе противен, и будто переполняешься пустотой. Воспоминания, от которых все нутро переворачивается, потерянное счастье, что целыми днями прокручиваешь и прокручиваешь в себе, точно штопор вонзаешь, штопор, который никогда ничего не вытащит, ему ведь нет конца. Я сам себе делаю больно, вспоминая все, что у нас было, — только так я еще могу быть с ней.
Она бросила меня не ради другого, нет, хуже: она бросила меня ради себя самой. Так она сказала. Чтобы уйти из-под моего влияния. Какое влияние? Кто я такой — никто и звать никак! Чистильщик бассейнов, парень из низов, допускаемый в дома богачей лишь затем, чтобы проверять у них водоочистительные фильтры и уровень pH, а вечера коротающий на двадцати квадратных метрах своей убогой квартирки с видом на стену напротив и большой кроватью, в которой можно обо всем забыть. В этой широченной кровати я ищу запах Эммы. После ее ухода я не менял белья, но теперь оно пахнет лишь моими окурками, хлоркой и жареной картошкой из соседней забегаловки.
Что мне делать без нее, как жить? Зачем я ложусь, встаю, чем-то занимаюсь днем, жду вечера? Дело даже не в том, что я тоскую по ней: я потерял себя. Стал пустым, ненужным телом. Мертвым грузом, уносимым течением. Плыву без руля и ветрил, сам не зная куда. Она дала мне столько счастья, что в собственную жизнь я больше не вмещаюсь.
С тех пор как мы расстались, мне самому с собой неинтересно, все валится из рук, за что ни возьмусь, даже работу свою я разлюбил: какой смысл, когда не с кем поделиться. Если бы она хоть подготовила меня, дала бы понять, что у нас это ненадолго… Но мы жили, ни о чем не задумываясь: у меня — моя работа, у нее — муж и вечные ее интервью, днем ее окружали люди — не мне чета, и она была свободна. Я не имел на нее никаких прав, но телом, своим дивным телом она хотела меня, и это было главное. Я не ревновал: я был счастлив. Любовь она превращала в праздник, в зрелище. Повсюду в квартире развесила зеркала, чтобы не упустить ни одного нашего мгновения, и мы всегда одновременно достигали оргазма, глядя на свое отражение, — иной раз смотрели в разные зеркала, но только это нас и разделяло. Теперь у меня остались одни зеркала.
А после любовного акта с ней было еще лучше, чем до него. Ничего подобного я никогда не испытывал; наверное, это и называется нежностью. Доверие и задушевность приходили на смену бурному сексу. В первую же ночь я рассказал ей о себе все. Не так уж и много на самом деле, рассказ занял минут пять, но главное, что возникло такое желание. Захотелось выложить ей всю мою жизнь, нашептать на ушко, прижимаясь щекой к ее затылку, а отдыхающим от трудов праведных членом к ее ягодицам. Я впервые кому-то рассказал о себе, о детстве, о вражде с двумя братьями, «биологическими детьми», которые, когда их родители меня усыновили, приняли нового братца в штыки — и все потому, что я, по их мнению, походил на еврея. Они стыдились меня в обществе своих друзей, но, с другой стороны, я был им полезен в практическом плане. Они уводили меня в сарай, их излюбленное место для запретных игр, заставляли встать на помост и подробно изучали. Чего только они не придумывали, испытывая меня «на прочность»: им было интересно, вправду ли я терпеливее нормальных людей. Прижигали сигаретой, ломали пальцы гаечным ключом, били бейсбольной битой, засовывали хомяка в штаны… Они твердили, что я-де особь, принадлежащая к избранной расе, на свет появился, чтобы страдать, и в каком-то смысле я даже гордился мучениями, которые терпел от них. В религиях я ничего не смыслил, зато читал в школе сказки. Еврей в моем представлении был гадким утенком, которого все клюют, не зная, что на самом деле он лебедь и в один прекрасный день станет в десять раз сильнее всех этих глупых уток, — вот тогда-то они испугаются, заплачут и попросят прощения. Но время — штука растяжимая, я рос медленно, и сила оставалась за утками. Они заставили меня поклясться, что я ни слова не скажу папе об их опытах надо мной. Я поклялся, а если бы и сказал, что толку: однажды отец случайно застал нас в сарае и просто вышел, закрыв дверь, — не хотел разборок. Он дал мне семью и считал, что этого достаточно. Он и сам только тем и держался. Братья о него разве что ноги не вытирали с тех пор, как он потерял работу, стал лишним ртом, как и я, а мама тащила на себе дом и ходила убирать чужие квартиры. В семнадцать лет я сбежал: пусть одним ртом будет меньше.
Ехал я автостопом и, пересаживаясь с грузовика на грузовик, добрался от Миссисипи до Коннектикута. Один из дальнобойщиков вез в полуприцепе большие моноблочные чаши из пластмассы. Я с ним поделился, мол, бассейны — мечта моего детства, хотя поплавать мне довелось только в муниципальном лягушатнике нашего предместья, наполненном мутно-зеленой водой. Вот шофер и доставил меня вместе с грузом в Гринвич, в строительную компанию «Дарнелл-Пул», бассейны Дарнелла, стало быть. Старый Бен Дарнелл взял меня для начала подручным, так я и осваивал ремесло на практике с азов. Десять лет мы делали лучшие бассейны в графстве, а потом в одном из них утонул какой-то мальчик: дело подвели под закон о защите детей, и фирма прогорела. Ради памяти старика Дарнелла я продолжаю наведываться к тем клиентам, что заключили договора на долгосрочное обслуживание; езжу на последнем оставшемся фургоне с его именем и считаю своим долгом всем доказать, что его бассейны — самые красивые, самые чистые и самые надежные. Назначенный судом управляющий положил мне мизерную зарплату, которой едва хватает на оплату жилья, и бдительно следит за сроками договоров: по истечении последнего я пополню ряды безработных. Впереди мне ничего не светит. Все свои скудные сбережения я посылал родителям, чтобы домовладелец не вышвырнул их на улицу. Их уже нет в живых, а оба их сына сидят за изнасилование, так что ехать домой, чтобы освободить жилище, пришлось мне. Во мне почти ничего не всколыхнулось, когда я вернулся туда, к детству, воспоминания о котором давно похоронил. Я сдал весь скарб на хранение, пусть братья, когда выйдут, заберут его со склада, и в тот же вечер уехал, прихватив с собой только одну вещь — моего Джимми, старенького плюшевого зайца, чье имя перешло ко мне: этого зайца я спрятал под пижамкой, когда уходил из больницы.
Эмма слушала, стискивая мои пальцы на своей левой груди. То была не жалость, нет, — профессиональный интерес. Она ведь журналистка, и для нее все, что происходит с людьми, — прежде всего тема. Правда, работала она в журнале по садоводству, но мечтала, как сама говорила, о «журналистском расследовании». Она хотела, чтобы я вспомнил, что со мной было до шести лет. Я пытался, лишь бы доставить ей удовольствие, но вспоминались только белые халаты, окна с решетками и трава в окружении стен — верно, какой-нибудь сиротский приют, вместе с которым сгорела моя память. «Каково это — быть сиротой с рождения?» — спрашивала она. Я отвечал: «Да ничего особенного». Мы не страдаем, если не знаем, что потеряли. Теперь я это понял. Заново осиротев без любви, которой она меня лишила, я влачу день за днем свою пустую жизнь, свою никчемную, но непроходящую боль, и эту муку никому у меня не отнять, потому что она — все, что у меня есть.
— Семьдесят третий!
Я поглядываю на свою перевязанную руку: сквозь бинты сочится кровь. Вот уже час я жду своей очереди в приемной диспансера среди пострадавших в драках и скопытившихся от жары стариков. У меня был семьдесят второй номер, но я уже трижды уступал свою очередь, меняясь талонами с теми, кому хуже, чем мне. Укус собаки — это не смертельно, тем более собаки из богатого дома, которую кормят свежим мясом, да и зубы ей чистят два раза в день. И потом, сидя в приемной, я могу воображать, что пришел, например, в Компанию водоснабжения или в Департамент гигиены и безопасности бассейнов. Я не выношу больницы. С детства не бывал у врачей, но страх перед белыми халатами так во мне и остался. Может, из-за него я и не болел никогда, это плюс. Но мне хочется оттянуть осмотр, еще посидеть на расшатанном стуле и пострадать спокойно. Закрыть глаза и увидеть Эмму, вернуться мысленно в наши с ней три года счастья.
Мы познакомились, когда она готовила летний номер, специальный выпуск, посвященный бассейнам. Это было в субботу, Эмма приехала делать репортаж в Гринвич к миссис Неспулос, а я как раз обрабатывал хлористой кислотой красные водоросли, поселившиеся на решетке ее бассейна. Вообще-то электронная система защиты сделала бы все сама, включив противо-водорослевое хлорирование, флоккуляцию и фильтрацию на тридцать шесть часов, но миссис Неспулос всегда звала меня, стоило попасть в воду осе. Чистильщиком бассейнов я был для нее во вторую очередь, а в первую — собеседником. Восемьдесят лет, вдова посла, букет болезней, но их она держала при себе: мы говорили только о состоянии ее бассейна.
Я снимал префильтр, когда хозяйка подошла к бортику и представила мне бойкую блондинку с фотоаппаратом. Я — гений бассейного дела, сообщила она гостье, у меня надо непременно взять интервью, вот, к примеру — это уже мне — чем я сейчас занимаюсь? Я ответил, что снимаю префильтр, чтобы прочистить электронасос. Миссис Неспулос восторженно заахала, будто я ей стихи прочел, потом предложила нам выпить водки с апельсиновым соком и сказала: «Я вас оставлю». Мы проводили взглядом удаляющуюся фигурку престарелой девочки в плиссированном платьице; она шла к дому неспешно, как бы прогуливалась, а на самом деле скрывала мучившие ее боли в суставах. Потом мы уселись в стоявшие поблизости кресла в стиле Людовика XV, обитые серым бархатом, — миссис Неспулос использовала их как садовую мебель.
На Эмме были широкие брюки и темно-серая облегающая блузка, между пуговицами которой виднелся бюстгальтер, тоже серый, но посветлее. Фигура как с картинки в «Плейбое» и озабоченное лицо интеллектуалки, делающей первые шаги в профессии. Вызывающий наряд был надет, надо думать, для храбрости, но, похоже, это не сильно ей помогало. Я сказал, что очень застенчив, хотел, чтобы у нас было что-то общее. Она спросила, что, на мой взгляд, лучше — солевой электролиз или ионизация серебром и медью. Я обалдел: надо же, она, оказывается, в теме; я и влюбился-то, наверно, потому, что во мне заговорила гордость. Ну я высказал свое мнение: на мой взгляд, лучше легкое подсаливание, чтобы вода расщепляла молекулы соли в электролизной камере, отделяя хлор от натрия, — когда антибактериальный процесс заканчивается, дезинфицирующее вещество вновь обращается солью, и все идет по новому кругу. Она спросила, что я думаю об активном кислороде. Я отвечал, глядя на ее грудь, а она записывала мои рекомендации. Начал накрапывать дождь. Вышел сторож с зонтом и пригласил нас в дом.
Слегка недоумевая, мы поднялись вслед за ним по мраморной лестнице. Он открыл какую-то комнату, сказал: «Это спальня хозяйки», — и ушел, притворив за собой дверь. Мы остались вдвоем, не решаясь посмотреть друг на друга. Наконец все же отважились, украдкой, искоса, — и оба расхохотались. Это единодушие — мы ведь еще и не познакомились толком — меня добило. Я был тронут еще больше, чем в тот момент, когда она со знанием дела заговорила о моей работе.
Мы сели на жесткий диванчик напротив кровати. Кровать у старой дамы была большая, с красным балдахином и вышитыми подушечками, оснащенная металлическими перекладинами, страхующими от падения, и трапецией на цепочке над подушкой. Эмма открыла свой блокнот: «Ну?» Я сказал, что активный кислород неплох, но лично я предпочитаю полимеры гексаметилена: нечувствительные к ультрафиолетовым лучам, они одновременно дезинфицируют и смягчают воду. Она больше не записывала. Я пялился на нее все откровеннее. Просто раздевал ее глазами, а когда отводил взгляд, упирался в огромное вдовье ложе, в эту роскошь, простаивающую среди больничных аксессуаров, которая будто звала нас, чтобы наши тела вернули ей молодость. Я чувствовал, что она думает о том же, вдыхая запах камфары и фиалок, взволнованная не столько нашим уединением, сколько этой комнатой, где поселилась старость, безмолвно кричавшая нам: ловите момент, вы же этого хотите, не упускайте маленьких подарков жизни, потом пожалеете! Но я будто врос в диванчик, она тоже. Соприкасались только наши колени. Я не придвинулся ближе, не коснулся ее рукой, она не подставила мне губы; все это мы уже проделали мысленно, и оба это знали. Не было ни неловкости, ни игры, никаких ритуальных танцев ухаживания — нет, нас связала истинная близость, жгучая неизбежность, сама жизнь, здесь и сейчас, вопреки убожеству старости, мыслям о смерти… Нам представилось, как старая дама внизу закроет глаза, слушая свою ожившую кровать. Взволнованные, мы переглянулись: хотелось одновременно и доставить ей это удовольствие, и сохранить его для себя. Десять лет я обслуживал бассейн миссис Неспулос, она открыла мне греческую кухню, французские вина и русскую литературу. Каждую неделю я получал рецепт одного блюда, один сорт вина на пробу и одну книгу; потом она спрашивала, понравилось ли мне, и я подумал, что на этот раз она точно так же преподнесла мне женщину, чтобы меньше ощущать свое одиночество.
Я накрыл ладонью руку Эммы. Она покачала головой. И тогда мы бесшумно встали, хитро улыбаясь, подошли к кровати, каждый со своей стороны, и принялись разбирать постель, расшвыривать подушечки, комкать покрывало и простыни. Стоя на коленях на краю кровати, Эмма раскачивалась, заставляя стонать пружины, а я стучал верхушкой балдахина о стену. Потом она распустила волосы и потерлась о подушку, чтобы оставить на ней свой запах.
После этого мы аккуратно застелили постель, расправили складки, по-своему разложили подушечки и спустились вниз, держась друг от друга на почтительном расстоянии метра в два. «Вы обо всем поговорили?» — спросила миссис Неспулос, читавшая книгу на веранде под шелест дождя. Эмма ответила: да-да, спасибо за гостеприимство. Мы побежали к машинам, проехали две-три мили к лесу, я включил поворотник и остановился на полянке, она подъехала следом, и мы занялись любовью в моем фургоне, среди бидонов с фунгицидом, резиновых шлангов, регуляторов pH и запчастей к насосам. Это было что-то волшебное, неистовое, потрясающее, убойное — она сидела на мне верхом, и сплющивала мое тело, и вдавливала в мешки с хлоркой, которые лопались от нажима. У нее оказалась умопомрачительная грудь — такую крепкую и тяжелую, без всякого силикона, экологически чистую, так сказать, грудь я ласкал впервые. Вообще, все тогда было в первый раз, все в новинку: запахи любви вперемешку с крепким химическим духом, наши стоны сквозь гудение моющего агрегата — она, наверное, нажала кнопку ногой, — шланги, опутавшие нас, точно щупальца спрута, и комочки хлорки под спиной, с тихим шипением растворявшиеся в моем поту; чем ближе был оргазм, тем сильнее я распалялся и сам таял, как таблетка аспирина в стакане воды.
Ее первые слова после были: «Едем к тебе?» Я только кивнул. Мы и думать не могли о том, чтобы расстаться: к черту ее интервью, к черту моих клиентов. Она по-прежнему хотела меня, а я уже не мог без нее. Я, правда, предупредил, что у меня тесновато. Она ответила, что у нее дома муж. Будто сказала: «У меня не убрано».
— Семьдесят четвертый, пройдите в кабинет!
Смотрю на свой талон. Следующая очередь моя. Внезапно захотелось встать и уйти. Дезинфекция, вакцинация — зачем это все? Когда доберман бросился на меня — я как раз менял песочный фильтр, — мне подумалось: может, оно и к лучшему? Приму славную смерть в своей стихии, буду покачиваться на поверхности воды в дорогущем пластиково-кварцевом бассейне, а моя система автоматической флоккуляции за какие-нибудь полчаса удалит кровь. Профессионал — он профессионал до конца. Недешевая установка, но стоящая: я стал бы тому живым доказательством — посмертно. Жаль, рано на пса прикрикнули.
Зачем мне жить дальше без Эммы? Я был счастлив — и этим все сказано. Никогда больше я не полюблю так сильно, так радостно, так бурно… Этого у меня не отнять, и, если есть жизнь после смерти, я обойдусь без будущего: нашей любви мне хватит для вечности, и не важно, что она закончилась.
Конечно, за три года мне случалось думать о том, что будет, если она меня бросит, но я не мог представить, что это произойдет вот так. Ее муж никогда не был для нас помехой, скорее наоборот. Он стал мне почти другом, хоть я никогда с ним не встречался. Она постоянно о нем говорила, но с такой жалостью, что я понимал: мне ничего не грозит; она не уходила от него только потому, что без нее он слетел бы с катушек, так что я не возражал. Иной раз даже защищал его, когда она говорила, что сил больше нет. Он был интеллигент, из тех, что слишком хорошо думают о людях и за это вечно получают шишки; в общем-то я тоже такой, только у него детство было счастливое — как говорится, чем выше горка, тем больнее падать. Он был архитектором, сидел без работы, она вкалывала за двоих. Вдобавок однажды он увидел летающую тарелку и с тех пор был убежден, что все человечество в сговоре против него, кроме Эммы, которая притворялась, будто ему верит. Из-за этого его и охмурили какие-то сектанты. Чистой воды мошенники, они обирали его якобы в интересах своего правого дела. Для привлечения общественного внимания, как они говорили. Дескать, инопланетяне уже живут среди нас, маскируясь, Бог оставил людей, и спасти мир может теперь только дьявол. Они впаривали ему бутылочки со святой водой и амулеты, учили заклинать демонов — в общем, вконец запудрили мозги. В один прекрасный день Эмме осточертели проколотые иглами куколки и сушеные хвосты ящериц под кроватью; она выставила его, и он ушел жить в свою секту.
Вот тут-то все и рухнуло. Звучит дико, но ее развод положил конец нашей любви. Однажды в воскресенье, за столиком ресторана «Боут-Хаус» в Центральном парке — мы ходили туда обедать в хорошую погоду, — над блюдом с креветками она объяснила мне, что наши отношения изжили себя: раньше муж и любовник как бы уравновешивали друг друга, но теперь я из отдушины превратился в обузу. Она хотела новой жизни, хотела семью, а главное — я слишком ее связывал, отвлекая от работы. Она говорила, что ей нужно разобраться в себе, а я мешал, мешала зависимость от постели; ей хотелось ровных отношений, просто кого-то рядом, чтобы спокойно работать и с удовольствием коротать вечера у телевизора. Все это было немыслимо со мной: слишком сильно между нами искрило, и слишком тяжкое одиночество наваливалось после любви. Короче, если я правильно ее понял, она решила бросить меня, потому что была от меня без ума.
Я готов был жениться, строить с ней семью, жить вместе и подавать ей ужин к телевизору — она сказала «нет». «Ты был замечательным противоядием от моей прежней жизни, Джимми, но противоядие может быть и ядом — даже убийственным ядом, если увеличить дозу. Всему свое время». Я ничего не понимал. Мы ведь были счастливы, и это главное, мы и не задумывались особо ни о чем, и вдруг нате вам — яд. Я голову сломал, пытаясь найти возражение, веский довод, в конце концов ляпнул, что так или иначе буду любить ее всегда. Она грустно улыбнулась и вздохнула: «Так или иначе… Мне тридцать пять, Джимми. Я хочу ребенка, а с тобой это невозможно». Вот это я понял. Она думала о будущем своего ребенка, а отец должен зарабатывать деньги.
«Ладно, — сказал я, — если передумаешь, только позови». Расплатился своей кредиткой, на которой почти ничего не осталось, и пошел по аллее прочь, не оборачиваясь, мол, иду себе, гуляю. Шел и думал: я держусь замечательно. Она круто со мной обошлась, я не был готов к такому разрыву. Но когда держишься замечательно, чувствуешь себя еще гаже.
Целых три недели я ждал, что она позвонит и скажет: я была не права, я люблю тебя, яд — не яд, плевать, пусть все будет как раньше. Она не позвонила. Мне хотелось то взломать ее дверь, то ограбить банк, чтобы добыть ей денег на ребенка, но сделать первый шаг я не решался и попробовал ее забыть. Повернул все зеркала к стене, побродил по порносайтам, но лишь почувствовал себя в десять раз более одиноким.
Как-то в воскресенье, лежа в кровати с пультом от телевизора в руке, между войнами и матчами я наткнулся на шоу пастора Ханли. Пастор рассказывал, как один человек проклял свою жену за то, что она его бросила. Он поклялся, что никогда больше не увидит ее и никогда не простит, а потом встретил Иисуса, и тот сказал ему: «Ступай к ней, и ты познаешь Господа». Ну вот, я и пошел к ней. Дверь открыл высокий блондин. Я пробормотал: «Извините, ошибся», — и сделал ноги.
С тех пор я пытаюсь переключиться на других женщин. Пока мне попадаются только уродины, или дуры, или то и другое вместе, но я надеюсь, через месяц-другой это пройдет. В один прекрасный день Эмма останется в прошлом, а я смирюсь с неизбежным. Вот только держать на нее зла я не могу. Пытаюсь винить ее во всех грехах, но сам себе становлюсь противен и начинаю ее понимать.
— Ваша очередь!
В приемной никого, остался только я. Встаю и подхожу к окошку. Здороваюсь, регистраторша спрашивает, что у меня, показываю руку, кровавое пятно на повязке. Девушка нажимает какую-то кнопку, и над второй дверью слева загорается зеленая лампочка. Благодарю, прохожу через металлоискатель и оказываюсь в коридорчике. Светящееся панно на трех языках просит меня снять обувь и не входить в кабинет до звукового сигнала. Дождавшись гудка — би-ип, — вхожу в кабинет. Желтые кафельные стены, надутый врач за столом. Его зовут д-р Бр, так написано на бейдже, его лицо скрыто под белой маской.
Он просит меня присесть, берет мой паспорт, вводит данные в компьютер. Секунд через пять поднимает глаза от экрана и с подозрительным видом сообщает, что моя медицинская карта пуста. «Это опасно?» — спрашиваю я, шучу, конечно, но он даже не улыбается.
— Вы что, никогда не болели?
В голосе упрек. Я отвечаю: «Да нет, здоров».
— А осмотры, прививки, диспансеризации?
Я объясняю все как есть: мои приемные родители были люди бедные, жили мы в южной глуши, они полагались на природу, а местная школа — это вообще было черт-те что, я сам выучился чему мог, а потом уехал и зажил самостоятельно. Он явно сомневается, задумчиво поправляет маску, скрывающую лицо. Вот он, прогресс медицины: врачи все лучше защищаются от больных.
— Вы знаете, какая у вас группа крови?
— Нет.
— Ладно, я все равно должен заполнить вашу генетическую карту: это делается в обязательном порядке. А в вашем случае тем более необходимо.
— В моем случае?..
— Выявление ожирения в начальной стадии.
Отвечаю, что пришел из-за укуса собаки…
— Разденьтесь и встаньте на весы.
Я со вздохом поднимаюсь. Он наблюдает мой стриптиз с осуждением во взгляде, напоминает мне, что по законам штата Нью-Йорк при моем росте вес не должен превышать двухсот тридцати фунтов, — в противном случае полагается принудительное лечение или денежный штраф. Отвечаю, что работаю в Коннектикуте. Это, оказывается, еще хуже: двести десять фунтов. Клятвенно обещаю сесть на диету. Он велит мне дождаться результатов: возможно, склонность к ожирению у меня в генах.
— Да нет, это от несчастной любви. Мне было так худо, что я ел все подряд, чтобы отвлечься. Теперь-то уже лучше: я начал посматривать на других женщин.
— Сто девяносто пять фунтов, — объявляет врач, кивая на экран, где высветился вердикт весов. — Если данные генетической карты подтвердят наследственную склонность к ожирению, придется полечиться.
— Бросьте, когда у меня есть женщина, я худею.
— Со здоровьем, знаете ли, не шутят. И до суда доводить не советую.
Я молчу. Он выкачивает из меня полную пробирку крови, колет взамен противостолбнячную сыворотку, записывает мои координаты и обещает прислать результаты через неделю, засим до свидания, всего хорошего.
Я снова в приемной, жду счета, сижу на том же стуле, и мне так же худо, как и полчаса назад, но тут я хотя бы в своем праве: несчастная любовь пока еще не запрещена даже в штате Нью-Йорк.
Вернись, Эмма. Никакое я больше не противоядие, без тебя я сам себя отравляю этим ядом изо дня в день. Вернись, любимая, верни мне твое тело, твою улыбку, твое желание… Выходи замуж, заводи сколько угодно детей, живи как тебе хочется, но когда разочаруешься, пожалеешь, загрустишь, подумай обо мне… Я буду ждать. С завтрашнего дня сяду на диету. Завяжу с чипсами, с пивом, со слезами. Я стану другим человеком, ты и не узнаешь меня, когда ко мне вернешься.
Назад: ~~~
Дальше: ~~~