Глава 15
Дона стояла у штурвала "Ла Муэтт". Корабль несся вперед, зарываясь носом в длинные зеленые валы, брызги перелетали через борт и разбивались о палубу. Белые тугие паруса пели над ее головой. Она с наслаждением вслушивалась в звуки, ставшие для нее привычными и родными: скрип тяжелых блоков, звон натянутых тросов, гудение ветра в снастях, голоса, смех и шутки матросов, которые работали на нижней палубе, то и дело поглядывая на нее и по-детски наивно стараясь заслужить ее одобрение. Солнце припекало ее непокрытую голову, соленые брызги оседали на губах, от нагретых досок шел терпкий запах смолы, влажных канатов и свежей морской воды.
"Все это только краткий миг, – думала Дона, – все это пройдет и канет в вечность, ибо вчерашний день не принадлежит нам, он – добыча прошлого, а завтрашний таит в себе неизвестность, которая в любую минуту может обернуться бедой. И только сегодняшний день по-настоящему наш, только этот миг, и это солнце, которое светит нам с неба, и этот ветер, и это море, и эти люди, поющие на палубе… И мы должны сберечь этот день, сохранить его навсегда, потому что это день нашей жизни, день нашей любви и только он важен в том мире, который мы создали для себя и который стал нашим убежищем". Она посмотрела на француза: он лежал на палубе, закинув руки за голову и зажав в зубах трубку, глаза его были закрыты, по лицу, освещенному солнцем, время от времени пробегала улыбка. Она вспомнила сегодняшнюю ночь и теплоту его тела и почувствовала жалость к тем несчастным, которые не умели радоваться любви, оставаясь холодными, робкими и неуверенными в объятиях друг друга, которые не знали, что страсть и нежность неразделимы, как две части одного упоительного целого, что из пылкости рождается ласка, а молчание может быть разговором без слов, что в любви нет места для стыда и сдержанности, и мужчина и женщина, которые хотят обладать друг другом, должны забыть о глупых предрассудках, разрушить все барьеры, и тогда все, что происходит с одним, мгновенно отзовется в другом, повторяясь в каждом жесте, в каждом движении, в каждом чувстве.
Штурвал в ее руках дрогнул, корабль накренился под ветром, и она подумала, что все это: и вольный бег корабля, и белизна парусов, и плеск волн, и соленый запах моря, и свежесть ветра, дующего в лицо, – все это тоже отражение их любви, отражение силы и радости бытия, которые могут заключаться в самых простых, самых обыденных вещах, таких, как еда, питье, сон, становящихся важными и значительными, если они делят их друг с другом.
Он открыл глаза, посмотрел на нее, вытащил изо рта трубку и с силой выбил ее о палубу, так что пепел разлетелся по ветру. Затем встал, потянулся, полный спокойной, блаженной лени, и, подойдя к ней, положил свои руки поверх ее на штурвал. И оба замерли, глядя на небо, на море и на паруса.
Берег Корнуолла тонкой полосой лег на горизонте, первые чайки с приветственными криками закружились вокруг мачт, а это значило, что вскоре с дальних холмов потянет запахом трав, солнце опустится ниже, Хелфорд распахнет перед ними свои широкие берега и закат бросит на воду золотые и алые блики.
С пляжей, прогретых за день, повеет теплом, река, напоенная приливом, станет прозрачной и полноводной. Они увидят песчанок, снующих по камням, и сорочаев, задумчиво застывших на одной ноге в мелких заводях, а когда поднимутся вверх по течению и дойдут до ручья, их встретит неподвижная, словно погруженная в сон, цапля. При их приближении она встрепенется и, расправив большие крылья, плавно и бесшумно заскользит прочь.
После ослепительного солнечного света и неумолчного плеска волн река покажется им тихой и безмятежной, а деревья, тесно сгрудившиеся по берегам, – приветливыми и манящими. В лесной чаще, как он и обещал, прокричит козодой; плеснув хвостом, выпрыгнет из воды рыба; голоса и запахи летнего вечера обступят их со всех сторон, и они побредут вдвоем в глубь леса, туда, где зеленеет папоротник и расстилается густой мох.
– А что, если нам разжечь сегодня костер и поужинать у ручья? – словно прочитав ее мысли, спросил он.
– Да, да, – подхватила она, – у пристани, там, где и прошлый раз.
Прижавшись к нему, она смотрела на узкую полоску берега, становящуюся все ясней и отчетливей, и думала о том первом ужине, приготовленном ими у костра, и о неловкости, которая сковывала тогда их обоих. Теперь, когда они наконец обрели друг друга и любовь их сделалась полной и безраздельной, неловкость и страх исчезли, словно их и не было, а радость наполнилась новой силой.
"Ла Муэтт" медленно двигалась к берегу, совсем как в тот вечер, казавшийся ей теперь таким далеким, когда она, стоя на скалистом берегу, впервые увидела на горизонте очертания парусника и сердце ее сжалось от неясного предчувствия. Солнце село, чайки приветливо закружились над кораблем, начавшийся прилив подхватил его, и он, подгоняемый легким вечерним ветерком, плавно вошел в устье реки. За те несколько дней, что они провели на море, лес успел заметно потемнеть, холмы покрылись густой зеленью, а теплые летние ароматы, витающие вокруг, стали плотными и ощутимыми, как прикосновение ласковой руки. "Ла Муэтт" медленно плыла вперед, увлекаемая приливом. С берега поднялся кроншнеп и, просвистев, полетел к верховьям.
Ветер стих; корабль остановился у входа в ручей; матросы спустили с борта шлюпки, привязали их перлинями к кораблю и, прежде чем ночные тени упали на воду, отбуксировали его на прежнюю стоянку.
Глухо проскрежетала якорная цепь, корабль развернулся навстречу последней приливной волне и замер в глубокой заводи под сенью деревьев. И тогда на речной глади вдруг, откуда ни возьмись, показалась пара белых лебедей. Медленно, словно две горделивые ладьи, они проплыли вниз по течению, ведя за собой трех пушистых бурых птенцов, а позади них по воде тянулся длинный волнистый след. Корабль приготовился ко сну: палубы опустели, из камбуза запахло съестным, в кубрике послышался негромкий говор матросов.
Внизу, у борта, уже стояла капитанская шлюпка. Вскоре и сам капитан вышел из каюты и окликнул Дону, которая ждала его на корме, облокотившись на перила и глядя на первую вечернюю звезду, мерцавшую над темным лесом. Они сели в шлюпку, и та, покачиваясь, понесла их вниз по течению, вслед за уплывшими лебедями. А еще через несколько минут на знакомой поляне замигал костер, затрещали сухие сучья. На этот раз на ужин была грудинка, хрустящая, румяная, сочная. Они ели ее руками вместе с золотистым хлебом, поджаренным здесь же, на костре. А потом сварили кофе, крепкий и горький, в кофейнике с изогнутой ручкой. Когда ужин закончился, он закурил трубку, а она уселась рядом, прислонившись к его коленям и закинув руки за голову.
– И так может быть всегда, – сказала она, глядя в огонь. – И завтра, и послезавтра, и через год. В другом ручье, на других берегах, в любой другой стране – стоит нам только захотеть.
– Да, – откликнулся он, – стоит только захотеть. Но Дона Сент-Колам не может хотеть того же, чего хочет юнга. Она живет в ином мире. И, кто знает, может быть, именно в эту минуту она встает с кровати, чувствуя, что болезнь ее прошла и пора возвращаться к привычным домашним обязанностям. И она одевается и идет к детям, забыв о том чудесном сне, который ей только что приснился.
– Нет, – возразила она, – я уверена, что Дона Сент-Колам еще не поправилась, что она по-прежнему мирно спит в своей кровати и видит сны – самые сладкие сны, какие ей когда-либо снились.
– Но ведь это всего лишь сны, – проговорил он. – Наступит утро, и ей придется проснуться.
– Нет, – запротестовала она, – нет, нет! Пусть это будет всегда: и костер, и ночь, и ужин, который мы приготовили вдвоем, и твоя рука, лежащая у меня на сердце.
– Ты забываешь, что женщины устроены иначе, чем мужчины, – сказал он.
– Проще, примитивней. Они согласны странствовать, согласны играть в любовь и в приключения, но только на время. А потом наступает пора вить гнезда, и они не могут противиться инстинкту, который заставляет их заботиться о доме, наводить уют и высиживать птенцов.
– Но птенцы подрастают, – проговорила она, – и покидают гнездо. И тогда их родители тоже могут сняться с места и обрести свободу.
Он засмеялся, глядя на танцующие языки пламени.
– Нет, Дона, – сказал он, – так не бывает. Представь себе, что я сейчас уплыву на "Ла Муэтт" и вернусь через двадцать лет. Кто встретит меня на пороге? Мой озорной юнга? Нет – солидная, степенная дама, давно забывшая свои прежние фантазии. А я? Кем я стану тогда? Потрепанным морским волком с длинной бородой и жестоким ревматизмом, дряхлым стариком, не помышляющим уже ни о пиратстве, ни о вольной жизни.
– Ты слишком мрачно смотришь на наше будущее, – сказала она.
– Я реалист, – ответил он.
– А если я уплыву сейчас с тобой и никогда больше не вернусь в Нэврон?
– Это не выход, – сказал он. – Рано или поздно ты разочаруешься и станешь жалеть о прошлом.
– Нет, – возразила она, – никогда! Пока мы вместе, я ни о чем не буду жалеть.
– Может быть, – ответил он. – Но тебе, как и всем женщинам, необходимы семья, дети, домашний очаг. А раз так – значит, конец нашим скитаниям, конец приключениям, и мне снова придется выходить в море одному.
Нет, Дона, если женщина и может убежать от себя, то только на один день или на одну ночь.
– Ты прав, – сказала она, – у женщин нет выхода. И поэтому в следующий раз, когда мы отправимся в море, я одолжу у Пьера Блана его брюки и снова стану твоим юнгой. И мы не будем больше мучиться из-за пустяков и забивать себе головы мыслями о будущем – ты будешь нападать на корабли и совершать вылазки на побережье, а я, как примерный юнга, буду готовить ужин в каюте, стараясь не докучать тебе разговорами и не задавать лишних вопросов.
– И сколько же это будет продолжаться?
– Столько, сколько мы захотим.
– Другими словами, столько, сколько захочу я. В таком случае можешь не сомневаться, это будет очень, очень долго. Я не намерен отпускать тебя ни завтра, ни послезавтра и уж тем более не сегодня.
Огонь горел все слабей и слабей и вскоре совсем потух. Помолчав, она спросила:
– Ты знаешь, какая сегодня ночь?
– Да, – ответил он, – ночь летнего равноденствия, самая короткая ночь в году.
– И я хочу, чтобы мы провели ее здесь, а не на корабле, – сказала она.
– Потому что все меняется и ничто не остается прежним: ни мы, ни этот ручей, ни эта ночь.
– Я знаю, – ответил он. – Разве ты не заметила, что я положил в шлюпку одеяла и подушку?
Она посмотрела на него. Огонь догорел, и лицо его пряталось в тени. Не говоря ни слова, он встал, спустился к шлюпке, принес два одеяла и расстелил их под деревьями, у самого берега.
Начался отлив. Вода медленно отступала, обнажая отмели. Легкий ветерок прошелестел в ветвях и стих. Козодои уже замолчали, морские птицы давно устроились на ночлег. Луна еще не вышла, над головой чернело высокое небо, внизу чуть слышно журчал ручей.
– Завтра на рассвете, до того как ты встанешь, я наведаюсь в Нэврон, – – сказала она.
– Хорошо, – ответил он.
– Я хочу поговорить с Уильямом, прежде чем проснется прислуга. Если с детьми все в порядке и меня никто не хватился, я вернусь сюда.
– А потом?
– Не знаю. Все зависит от тебя. Зачем загадывать заранее? Из этого, как правило, все равно ничего не выходит.
– Тогда давай просто представим, как все может быть. Ты вернешься из Нэврона, мы позавтракаем вдвоем, сядем в шлюпку и поплывем вниз по реке. Ты будешь удить рыбу, и, надеюсь, на этот раз тебе повезет больше.
– Да? Ты правда считаешь, что я смогу наловить много рыбы?
– Посмотрим. Мы решили, что не будем ничего загадывать.
– А когда нам надоест ловить рыбу, – продолжала она, – мы пойдем купаться. В полдень вода, наверное, будет уже достаточно теплой. А после купания еще раз перекусим и полежим где-нибудь на берегу. А потом начнется отлив и к реке прилетит цапля. Она будет бродить среди камней, рыться в иле, и ты сможешь ее нарисовать.
– Нет, – возразил он, – цапля подождет. Сначала я хочу нарисовать своего юнгу.
– А потом наступит следующий день, – сказала она, – а за ним еще один, и еще. И не будет ни прошлого, ни будущего, а только одно настоящее.
– Ну а сегодня, – сказал он, – сегодня – самая короткая ночь в году.
И я не хочу, чтобы ты об этом забывала.
– Я помню, – ответила она.
Позже, уже засыпая, она подумала о той Доне, которая когда-то, давнымдавно, лежала на огромной кровати под пологом, одинокая, несчастная, ничего не знающая о ручье, бегущем в лесу, о корабле, застывшем в тихой заводи, и о мужчине, спящем на траве под деревьями. Она и не могла этого знать – ей не было места в сегодняшнем дне, она осталась в прошлом. Но где-то, в далеком будущем, была еще и третья Дона, непохожая на первых двух, от которых ее отделяли десятилетия. Все, что происходило сейчас, было для нее только воспоминанием – дорогим и бережно хранимым. Наверное, она многое забудет, эта третья Дона: и плеск волны на отмели, и черное небо над головой, и темную воду ручья, и шелест листьев в вышине, и тени, дрожащие под деревьями, и мягкий мох, и запах папоротника. Забудет их беседы, теплоту их рук и нежность ласк… Но никогда, никогда она не сможет забыть ту тишину, которую они подарили друг другу, тот покой и безмятежность, которые отныне наполняли их обоих.
Проснувшись на следующее утро, она увидела, что между деревьями уже пробивается бледный свет, над ручьем встает туман и два лебедя, словно два белых призрака, медленно плывут по воде. Угли костра подернулись пеплом. Она взглянула на француза, крепко спавшего на траве, и подумала о том, что во сне все мужчины становятся удивительно похожи на детей. Лицо его разгладилось, заботы и думы отступили прочь, и он снова стал тем маленьким мальчиком, каким был когда-то. Поеживаясь от холода, она вылезла из-под одеяла и, встав босыми ногами на остывшие угли костра, проводила взглядом лебедей, исчезающих в тумане. Затем подняла с земли свой плащ, накинула его на плечи и двинулась по узкой извилистой тропинке, ведущей от пристани к Нэврону.
Шагая по лесу, она пыталась воскресить в памяти прежнюю размеренную, упорядоченную жизнь. Дети, конечно, еще спят. Джеймс мирно посапывает в колыбельке – щеки раскраснелись, кулачки крепко сжаты. Генриетта лежит, как всегда, ничком, разметав по подушке золотистые локоны. Рядом, широко раскрыв рот, спит Пру. Ну а Уильям, верный, преданный Уильям, зорко сторожит их покой, терпеливо поджидая хозяина и хозяйку.
Туман постепенно рассеивался. За лесом на противоположном берегу реки засияла заря. Дона вышла на лужайку. Перед ней стоял Нэврон – тихий, безмолвный, погруженный в дремоту. Окна были закрыты ставнями, но по крыше уже скользили первые утренние лучи. Она осторожно перебралась через мокрую, серебряную от росы лужайку, подошла к двери и подергала за ручку – заперто.
Постояв минуту, она направилась во внутренний двор, куда выходили окна Уильяма. Она решила вызвать его из дома и расспросить обо всем. Окно в его комнате было открыто, но штора не задернута. Она подождала, прислушиваясь, затем тихонько позвала:
– Уильям! Уильям, это я!
Никто не ответил. Она нагнулась, подобрала с земли камешек и бросила в окно. В ту же минуту из-за шторы показался Уильям. Он испуганно уставился на нее, словно не узнавая, потом приложил палец к губам и быстро отошел от окна. Дона стояла перед домом, чувствуя, как в сердце постепенно закрадывается тревога: лицо у Уильяма было бледное и изможденное, как будто он не спал несколько ночей. "Джеймс заболел, – подумала она. – Джеймс заболел и умер. Сейчас он выйдет и скажет, что Джеймс умер". Она слышала, как он осторожно отодвинул засов, затем чуть-чуть приоткрыл дверь и впустил ее.
– Что с детьми? – воскликнула она, хватая его за рукав. – Говори, они заболели?
Он покачал головой и, оглянувшись на лестницу, снова приложил палец к губам.
Она вошла в прихожую и огляделась. Сердце у нее упало – она все поняла. Вокруг царил беспорядок, выдававший следы внезапного приезда: сюртук и хлыст, оставленные на стуле, шляпа, небрежно брошенная на пол, еще один хлыст и толстый клетчатый плед.
– Сэр Гарри приехал, миледи, – произнес Уильям. – Вчера, поздно вечером. И с ним милорд Рокингем. Они скакали верхом от самого Лондона.
Она молча смотрела на сюртук, висящий на стуле, а сверху, из спален, неслось звонкое, заливистое тявканье одного из спаниелей.