Книга: В поисках любви
Назад: ГЛАВА 17
Дальше: ГЛАВА 19

ГЛАВА 18

Понемногу в их жизни установился определенный распорядок. Каждый вечер Фабрис приходил к ней обедать — ни разу больше он не повел ее в ресторан — и оставался до семи часов утра. «Терпеть не могу спать один», — говорил он. В семь он вставал, одевался и ехал домой, чтобы поспеть к восьми, когда ему подадут завтрак в постель. Завтракал, читал газеты, а в девять часов звонил Линде и полчаса болтал с ней о чем придется, будто они Бог знает сколько дней не виделись.
— А еще что? — говорил он, когда паузы у нее начинали затягиваться. — Что еще было, расскажите?
В течение дня он почти никогда не показывался. Днем неизменно завтракал у своей матери, живущей над ним в том же доме, на втором этаже. Иногда после этого возил Линду осматривать достопримечательности, но обыкновенно появлялся не раньше половины восьмого, и они садились обедать.
Линда в дневное время занималась тем, что накупала себе вороха одежды, расплачиваясь толстыми пачками денег, которыми ее снабжал Фабрис.
Семь бед — один ответ, думала она. Он все равно меня презирает, так уж какая разница.
Фабрис был только счастлив. Он проявлял самый пристальный интерес к ее нарядам, осматривал их так и эдак, заставлял ее прохаживаться в них по гостиной, убеждал возвращать их в магазин для переделок, которые ей представлялись совершенно излишними, но на поверку оказывалось, что в них-то и заключается вся соль. До сих пор Линда не до конца понимала, в чем преимущество французской одежды по сравнению с английской. В Лондоне, в период первого ее замужества, считалось, что она исключительно хорошо одевается; теперь она сознавала, что никогда, по французским меркам, не могла и в самой малой степени претендовать на chic. Вещи, привезенные ею с собой, выглядели столь безнадежно затрапезными, вымученными, убогими, такими неуклюжими, что лишь обзаведясь в «Галери Лафайет» готовым платьем, она отважилась ступить ногой в дома высокой моды. А когда, наконец, вынырнула из их недр с кой-какими приобретеньями, Фабрис посоветовал ей продолжать в том же духе. Для англичанки она, по его словам, обладала не самым дурным вкусом, хотя сомнительно, чтобы ей удалось когда-либо стать élégante в полном смысле слова.
— Единственно путем проб и ошибок, — говорил он, — можете вы определить, к какому принадлежите типу, в каком вам двигаться направлении. И потому — старайтесь, мой друг, не жалейте усилий. Пока что получается совсем недурно.
Наступила удушливая знойная пора — погода, манящая на отдых, к морю. Но шел тысяча девятьсот тридцать девятый год, и не каникулы были на уме у мужчин, а смерть, не купальные костюмы, а военная форма, не танцевальная музыка, но звуки трубы, а пляжам на ближайшие годы предстояло служить не местом отдыха и развлечений, но полем брани. Фабрис не уставал повторять, как он мечтал бы свозить Линду на Ривьеру, в Венецию, в свой прекрасный замок в Дефине. Но он был резервист, его могли призвать в любой день. Линда нисколько не жалела, что нужно оставаться в Париже. Загорать она могла сколько душе угодно и в своей квартире. Угроза войны не внушала ей особых опасений, она принадлежала к числу тех, кто больше склонен жить сегодняшним днем.
— Где я еще могла бы загорать вот так, без всего, — говорила она, — остальное, что принято делать на отдыхе, меня не привлекает. Купаться я не люблю, к теннису, танцам, азартным играм — равнодушна, так что, видите, мне и здесь хорошо, днем — загорать, делать покупки, — лучше занятий не придумаешь, а по ночам со мною вы, любовь моя. Счастливее меня, я думаю, нет женщины на свете.

 

Как-то в разгар июльской жары она вернулась под вечер домой в новой, особенно умопомрачительной соломенной шляпе. Шляпа была широкополая, простая, с веночком цветов вокруг тульи и двумя синими бантами. В правой руке Линда держала целый сноп роз и гвоздик, в левой — полосатую картонку с другой сногсшибательной шляпой. Открыла дверь своим ключом и, осторожно переступая в сандалиях на толстой пробковой подошве, вошла в гостиную.
Зеленые жалюзи были спущены, и в комнате сгустились теплые тени; две из них внезапно приняли очертания мужских фигур, худой и не очень худой — Дэви и лорда Мерлина.
— Боже милостивый! — сказала Линда и плюхнулась на диван, рассыпав по полу розы.
— Да, — сказал Дэви, — похорошела необыкновенно.
Линда испугалась без всяких шуток, как непослушный ребенок, когда его застигнут на месте преступления — как ребенок, у которого собрались отнять новую игрушку. Она переводила взгляд с одного на другого. Лорд Мерлин был в темных очках.
— Вы что, скрываетесь от кого-то? — сказала Линда.
— Нет, почему? Ах, очки, — без них мне за границей нельзя, у меня слишком добрые глаза, от нищих и так далее проходу нет, досаждают на каждом шагу.
Он снял очки и моргнул.
— Зачем вы приехали?
— Ты, кажется, не очень рада нам, — сказал Дэви. — Приехали, честно говоря, посмотреть, что с тобой. И поскольку с тобой, вне всяких сомнений, все в порядке, можем со спокойной совестью ехать обратно.
— Как же вы выведали?.. Мама с Пулей знают? — прибавила она слабым голосом.
— Нет, абсолютно ничего. Если ты думаешь, что мы явились разыгрывать викторианских дядюшек, то можешь успокоиться, милая Линда. Мне встретился случайно один знакомый, который был в Перпиньяне, и он упомянул в разговоре, что Кристиан живет с Лавандой Дэйвис…
— А, отлично.
— Что, прости?.. И что ты полтора месяца как уехала. Наведался я на Чейни-Уок — тебя там явно нет, тогда мы с Мером слегка забеспокоились, как-то ты, с твоим неумением позаботиться о себе (думали мы, и как же мы заблуждались!), скитаешься по Европе, и в то же время безумно было любопытно выяснить, где ты и что ты, вот мы и предприняли втихомолку кой-какие действия детективного характера, установив в результате, где ты — а что ты в настоящее время, тоже ясно теперь как день и у меня лично вызывает лишь чувство облегчения.
— Вы напугали нас, — сказал сварливо лорд Мерлин. — Когда в другой раз вздумаете изображать из себя Клео де Мерод, нелишне было бы прислать открытку. Прежде всего, наблюдать вас в этой роли — большое удовольствие, и я никоим образом не желал бы его лишиться. Я и не подозревал, Линда, что вы такая красотка.
Дэви посмеивался себе под нос.
— О боги, до чего это все забавно — как старомодно, прелесть! Эти покупки! Пакеты! И цветы! Как это дышит викторианской эпохой! Пока мы ждали — каждые пять минут бежит посыльный с картонкой. Как с тобой интересно в жизни, Линда, милая! Ты уже говорила ему, что он должен от тебя отказаться и взять в жены невинную и чистую девушку?
Линда сказала обезоруживающе:
— Не смейся, Дэйв. Я так счастлива — не могу тебе передать.
— Да, похоже, не отрицаю. Но квартирка — никакого театра не нужно.
— Я как раз подумал, — сказал лорд Мерлин, — что вкусы могут быть разные, но шаблон непременно один и тот же. У французов принято было держать любовниц в appartements, точь-в-точь похожих друг на друга, где главный упор, с позволения сказать, делался на кружева и бархат. Стены, кровать, туалетный столик, даже ванна увешаны кружевами — а дальше шел сплошной бархат. Сегодня кружева заменяешь стеклом, и дальше пускаешь сплошной атлас. Готов поручиться, Линда, у вас стеклянная кровать!
— Да, но…
— И туалетный столик стеклянный, и ванная комната — не удивлюсь, если и ванна тоже из стекла, а по бокам в ней плавают золотые рыбки. Золотые рыбки — это извечный лейтмотив.
— Вы подсмотрели, — сказала Линда, надув губы. — Очень остроумно!
— Боже, какой восторг! — вскричал Дэви. — Так значит, это правда? Клянусь, он не подсматривал, но видишь ли, не обязательно быть особым гением, чтобы догадаться.
— Хотя в данном случае, — продолжал лорд Мерлин, — наличествуют вещицы, которые поднимают планку. Гоген и те два Матисса (пестроваты, но в искусстве не откажешь), и этот савонрийский ковер. Ваш покровитель, должно быть, очень богатый человек.
— Очень, — сказала Линда.
— Нельзя ли, друг мой Линда, в таком случае рассчитывать на чашку чая?
Линда позвонила, и вскоре Дэви с самозабвением школьника поглощал éclairs и mille feuilles.
— Я поплачусь за это, — приговаривал он с бесшабашной усмешкой, — ну и пусть, не каждый день бываешь в Париже.
Лорд Мерлин с чашкой в руке блуждал по комнате. Взял томик романтической поэзии девятнадцатого века, подаренный Линде накануне Фабрисом.
— Вы нынче вот что читаете? «Dieu, que le son du cor est triste au fond du bois». У меня был приятель, когда я жил в Париже, который дома держал боа-констриктора, и этот констриктор ухитрился залезть в валторну. Приятель звонит мне сам не свой и говорит: «Dieu, que le son du boa est triste au fon du cor». Я это навсегда запомнил.
— В котором часу обычно приходит твой возлюбленный? — спросил Дэви, вынимая часы.
— Не раньше семи. Оставайтесь, познакомитесь с ним, он невероятный дост.
— Нет уж, спасибо, ни за что.
— А кто он такой? — спросил лорд Мерлин.
— Зовут — герцог Суветер.
Дэви и лорд Мерлин переглянулись, с великим изумлением, но и отчасти с веселым ужасом.
— Фабрис де Суветер?
— Да. Вы его знаете?
— Линда, душа моя, глядя на тебя, вечно забываешь, какая провинциалочка кроется за этой светской искушенностью. Конечно, мы его знаем, и про него все знаем, и, скажу больше, — не мы одни, а все, кроме тебя.
— Ну и вы не согласны, что он — потрясающий дост?
— Фабрис, — веско произнес лорд Мерлин, — один из самых опасных совратителей на европейском континенте. Это — если говорить о женщинах, в обществе он чрезвычайно приятен, надо отдать ему должное.
— Помните, — сказал Дэви, — как мы его в Венеции наблюдали за работой — залучал их, бедненьких, в свои сети, как кроликов, одну за другой.
— Позвольте вам напомнить, — сказала Линда, — чей вы сейчас едите хлеб.
— Да, совершенно справедливо, — и превкусный! Еще эклерчик, Линда, будь добра. В то лето, — продолжал он, — когда он у Чиано увел девицу, — что за буча поднялась, век не забыть — а через неделю бросил ее в Канне и укатил в Зальцбург с Мартой Бермингем, и Клод, бедняга, стрелял в него четыре раза, да так и не попал.
— Фабрис — человек заговоренный, — сказал лорд Мерлин, — не знаю, в кого еще столько раз стреляли, но не слыхал, чтобы он когда-нибудь хоть царапину получил.
Линда приняла эти разоблачения равнодушно, тем более, что Фабрис уже предварил их сам. К тому же обычно женщину не очень трогает, когда ей рассказывают о прошлых увлечениях ее предмета; будущие — вот что внушает страх.
— Уходим, Мер, — сказал Дэви. — Кошечке пора облачаться в неглиже. Воображаю эту сцену, когда он учует вашу сигару — тут, чего доброго, и до crime passionel недалеко. Линда, до свиданья, милая, мы едем обедать с собратьями-интеллектуалами, как ты понимаешь, а завтра встречаемся за ланчем с тобою в «Рице», да? Так, значит, — в час, приблизительно. До свиданья, — и привет от нас Фабрису.
Фабрис, войдя, повел носом и пожелал узнать, кто курил. Линда объяснила.
— Они говорят, что вы знакомы.
— Но разумеется, — Мерлин, милейший человек, и бедный Уорбек, такое невезенье со здоровьем. Мы с ним встречались в Венеции. Какое у них впечатление от всего этого?
— Над квартирой, во всяком случае, очень потешались.
— Да, воображаю. Совсем для вас неподходящая квартира, но удобно, и тут еще война надвигается…
— Но мне она страшно нравится! Я бы ее ни за что не променяла на другую. Какие они молодцы, правда, что разыскали меня?
— То есть вы хотите сказать, что до сих пор не сообщили никому, где находитесь?
— Как-то не собралась — дни бегут — просто забываешь о таких вещах.
— А им пришло в голову вас хватиться только через шесть недель? Похоже, у вас на удивление безалаберная семейка…
Линда вдруг бросилась к нему на шею и очень горячо, взволнованно попросила:
— Никогда, никогда не отпускайте меня обратно к ним!
— Мой ангел — но вы их любите! Мамочку и Пулю, Мэтта, Робина и Викторию, и Фанни. Что все это значит?
— Я не хочу расставаться с вами никогда в жизни.
— Ага! Но, вероятно, придется, и скоро. Война будет, вот в чем дело.
— Почему мне нельзя остаться? Я могла бы работать — сестрой милосердия, например, — ну, пожалуй, не сестрой все-таки, но кем-нибудь.
— Если вы обещаете исполнить, что я скажу, то ненадолго можете остаться. Вначале мы будем сидеть и смотреть на немцев из-за линии Мажино, тогда я буду часто бывать в Париже — то в Париже, то на фронте, но главным образом здесь. В это время хочу, чтобы и вы были здесь. Потом кто-нибудь, либо мы, либо немцы — но очень боюсь, что немцы — хлынет через линию укреплений и начнется маневренная война. Когда наступит этот этап, меня предупредят, и вы должны обещать, что в ту же минуту, как я велю вам ехать в Лондон, вы уедете, даже если не будете видеть для этого оснований. Ваше присутствие неимоверно мешало бы мне исполнять мои обязанности. Итак — даете торжественное обещание?
— Хорошо, — сказала Линда. — Торжественное. Уверена, что меня не постигнет такая беда, но обещаю поступить, как вы скажете. А вы дадите мне обещание, что, как только все кончится, приедете в Лондон и снова разыщете меня? Обещаете?
— Да, — сказал Фабрис. — Я это сделаю.

 

Ланч с Дэви и Мерлином проходил тягостно. Накануне мужчины допоздна весело проводили время в кругу друзей-литераторов, и все признаки этого были налицо. Дэви начинал ощущать мучительное приближение диспепсии, а лорд Мерлин честно и откровенно маялся похмельем и, когда снял очки, никто не обнаружил бы в его глазах излишней доброты. Но несравненно хуже всех было Линде — ее буквально сокрушил подслушанный невзначай в вестибюле разговор двух дам француженок о Фабрисе. Следуя давней привычке не опаздывать, вдолбленной в нее дядей Мэтью, она пришла, по обыкновению, пораньше. Фабрис ни разу не водил ее в «Риц», и обстановка тут привела ее в восхищение: она знала, что выглядит ничуть не хуже других, а одета — почти не хуже, и преспокойно расположилась поджидать, когда подойдут остальные. Внезапно с екнувшим сердцем, как бывает, когда любимое имя невзначай произнесет кто-то чужой, она услышала:
— Ну а Фабрис, ты не видала его в последнее время?
— Как раз видала, потому что довольно часто сталкиваюсь с ним у мадам де Суветер, но ты ведь знаешь, он никуда не показывается.
— Так, а Жаклин что?
— Все еще в Англии. Он как потерянный без нее, бедный Фабрис, — точно песик, брошенный хозяином. Сидит тоскует дома — ни в клуб, ни в гости, видеть никого не желает. Мать серьезно беспокоится за него.
— Кто бы мог ожидать от Фабриса такого постоянства? Как давно это у них?
— Если не ошибаюсь, пять лет. На редкость удачная связь.
— Жаклин, конечно же, скоро возвратится.
— Только когда не станет старой тетки. Без конца, говорят, меняет завещание — Жаклин считает, что должна все время быть при ней, как-никак у Жаклин муж и дети, надо и о них подумать.
— Не очень-то сладко приходится Фабрису.
— А что ты предлагаешь? Мать говорит, он ей звонит каждое утро и по часу разговаривает…
В этот момент подошли Дэви с лордом Мерлином, помятые и злые, и повели Линду есть ланч. Ей до смерти хотелось остаться и послушать, что еще скажут эти мучительницы, но ее спутники, отвергнув с содроганием мысль о коктейлях, повлекли ее в зал, где вели себя более или менее сносно по отношению к ней и с нескрываемой враждебностью — по отношению друг к другу.
Линде казалось, что этой трапезе не будет конца, и когда он все-таки наступил, она схватила такси и помчалась к дому, где жил Фабрис. Она должна внести ясность насчет этой Жаклин, должна знать, каковы его намерения. Что — возвратится Жаклин, и значит, ей, Линде, настало время уезжать, как она обещала? Маневренная война, видите ли!
Слуга сказал ей, что M. le Duc только что вышел с Madame la Duchesse, вернется примерно через час. Линда отвечала, что подождет, и он проводил ее в гостиную. Она сняла шляпу и в нетерпении принялась расхаживать по комнате. Она уже бывала тут несколько раз с Фабрисом и после залитой солнцем квартиры ей здесь казалось мрачновато. Теперь, в одиночестве, ей открывалась необычайная красота этой комнаты, торжественная, строгая красота проникала к ней в душу. Прямоугольной формы комната, с очень высоким потолком; стены, обшитые деревянными пепельно-серыми панелями, шторы из вишневой парчи. Окна выходили во дворик, и ни один луч солнца не заглядывал внутрь — так и предусматривалось по замыслу. Цивилизованный интерьер; природа не имела к нему отношения. Каждый предмет обстановки поражал совершенством. Мебель с чистыми линиями и гармоничными пропорциями, характерными для 1780 года, портрет кисти Ланкре — дама с попугаем на запястье, бюст той же дамы работы Бушардона, такой же, как у Линды, ковер, только большего размера, великолепнее и с огромным гербом посередине. В резном высоком книжном шкафу — ничего, кроме французских классиков в сафьяновых старинных переплетах, украшенных короной Суветеров; на пюпитре для атласа — открытая папка с розами Редуте.
У Линды постепенно отлегло от сердца, но порыв ее сменился глубокой грустью. Она увидела, что эта комната — свидетельство той стороны в натуре Фабриса, которую ей не дано постигнуть, которая связана корнями с вековым великолепием французской культуры. Эта сторона составляла его сущность и была для нее закрыта — ей полагалось оставаться вовне, в залитой солнцем современной квартире, на расстоянии от всего этого, непременно и категорически на расстоянии, сколь бы долго ни продолжалась их связь. Происхождение рода Радлеттов терялось во мгле глубокой древности, но происхождение его рода не терялось нигде, все оно было на виду, каждое поколение звеном цеплялось за последующее. Англичане, думала она, сбрасывают с себя предков, как балласт. В этом большая сила нашей аристократии — но у Фабриса они висят на шее незыблемо и никуда ему от них не деться.
Вот они, тут, ее соперники, ее враги, поняла она; Жаклин — ничто в сравнении с ними. Тут, — и в Луизиной могиле. Явиться и устроить сцену из-за другой любовницы — полная нелепость: нечто несущественное приходит скандалить из-за чего-то столь же малозначащего — у Фабриса это лишь вызовет раздражение, мужчины всегда раздражаются в таких случаях — а ей ничего не даст. Она так и слышала его голос, сухой и насмешливый:
— Ба! Я вам поражаюсь, мадам.
Лучше уйти, лучше не обращать внимания. Единственная ее надежда — сохранять нынешнее положение вещей неизменным, сохранять счастье, которое выпало ей, на короткий день, на час, и совсем не думать о будущем. Оно ничего ей не обещает, и Бог с ним. Тем более, что будущее сейчас у каждого под угрозой, раз надвигается война — война, о которой она постоянно забывает.
Война, однако, напомнила о себе в тот же вечер, когда Фабрис явился в военной форме.
— Какой-нибудь месяц еще, я бы сказал. Вот только уберут урожай.
— Если б от англичан зависело, — сказала Линда, — то дождались бы сперва, когда сделают покупки к Рождеству… Ох, Фабрис, это ведь быстро кончится, правда?
— Пока не кончится, приятного будет очень мало. Вы сегодня приходили ко мне домой?
— Да, меня после ланча с этими старыми ворчунами ужасно вдруг потянуло вас увидеть!
— Как это мило! — Он взглянул на нее испытующе, словно к нему закралась какая-то догадка. — Но отчего вы меня не подождали?
— Меня спугнули ваши предки.
— Ах, вот как? Но и у вас, мадам, сколько я понимаю, тоже имеются предки?
— Да, только они не нависают вот так, со всех сторон, как ваши.
— Нужно было подождать, — сказал Фабрис, — видеть вас — всегда большое удовольствие, как для меня, так и для моих предков. Это нам поднимает настроение.
В комнату вошла Жермена с охапкой цветов и запиской от лорда Мерлина:
«Примите: маслом кашу не испортишь. Нам же — влачиться восвояси на пароме. Как вы считаете, довезу я Дэви домой живым? К сему прилагаю кое-что, может когда-нибудь пригодиться».
«Кое-что» оказалось купюрой в 20 000 франков.
— Для человека с такими злющими глазами, — заметила Линда, — ему не откажешь в предусмотрительности.
События дня настроили ее на сентиментальный лад.
— Скажите, Фабрис, — спросила она, — что вы подумали в первое мгновенье, когда увидели меня?
— Если хотите знать правду, подумал — да она копия маленькой Боске.
— Кто это?
— Есть две сестры Боске — старшая, красавица, и младшая, похожая на вас.
— Спасибо большое, — сказала Линда, — я предпочла бы походить на другую.
Фабрис рассмеялся.
— А вслед за тем сказал себе — какая смешная, как это все старомодно выглядит…
Когда война, так долго нависавшая на горизонте, все-таки месяца через полтора разразилась, Линда приняла это событие на удивление равнодушно. Она слишком замкнулась в настоящем, в этом своем обособленном, лишенном будущего существовании, и без того столь шатком, сиюминутном; внешние события почти что не вторгались в ее сознание. Если и думала о войне, то едва ли не с облегчением, что она, наконец, началась — в том смысле, что всякое начало есть первый шаг к завершению. О том, что война началась лишь формально, а не фактически, она не задумывалась. Отними у нее война Фабриса — тогда бы, конечно, другое дело, но ему приходилось по службе — службе в разведке — быть по преимуществу в Париже, и она виделась с ним теперь даже больше, чем прежде, так как он переехал к ней; свою квартиру закрыл, а мать отправил в деревню. Он появлялся и исчезал то днем, то ночью, в самые неожиданные минуты, и так как видеть его было для Линды неизменно радостью, и большего счастья, чем заполненье пустоты перед глазами его фигурой, она не представляла, то эти его внезапные появления держали ее непрерывно в радостном ожидании, а их отношения — на точке горячечного накала.
После приезда Дэви Линда стала получать письма от родных. Он дал тете Сейди ее адрес и объяснил, что она выполняет в Париже работу для фронта — занимается улучшением бытовых условий французской армии, прибавил он туманно, хотя и не без доли правды. Тетя Сейди осталась этим довольна — Линда, говорила она, просто молодец, что так много работает (бывает, что всю ночь напролет, сказал Дэви), и приятно слышать, что зарабатывает таким образом себе на жизнь. Добровольная работа подчас не приносит результатов и обходится дорого. Дядя Мэтью сказал, что работать на иностранцев обидно и приходится сожалеть, что его детям так нравится бороздить моря, но в то же время он всей душой одобряет работу в пользу фронта. Сам он был крайне возмущен, что Военное министерство неспособно предоставить ему возможность повторить свой подвиг с шанцевым инструментом или, на крайний случай, хоть какую-нибудь работу, и бродил, как растревоженный медведь, терзаясь неутоленной жаждой сразиться за короля и отечество.
Послала Линде письмо и я, написав про Кристиана — что он снова в Лондоне, что вышел из коммунистической партии и пошел в армию. Лаванда тоже вернулась и работала в службе санитарного транспорта.
Никакого желания узнать хотя бы из любопытства, какая судьба постигла Линду, Кристиан не проявлял; незаметно было также, чтобы он хотел развестись с нею и жениться на Лаванде — он с головой ушел в армейскую жизнь и ни о чем, кроме войны, не помышлял.
До того как уехать из Перпиньяна, он вытащил оттуда Мэтта, который после долгих уговоров согласился покинуть своих испанских товарищей, дабы вступить в борьбу против фашизма на другом фронте. Его зачислили в полк, где в свое время служил дядя Мэтью и где он, если верить слухам, донимал в столовой братьев-офицеров, доказывая, что они совершенно неправильно обучают солдат и в сражении на Эбро все делалось вот так, а не эдак. Кончилось тем, что полковник — светлая голова, если сравнивать кое с кем из остальных, — додумался до очевидного возражения: «Но при всем том, ваша-то сторона проиграла!» Чем положил конец разглагольствованиям Мэтта о тактике и начало — рассуждениям о статистике: «30 000 немцев и итальянцев, 500 германских самолетов…» — и так далее, которыми он докучал ничуть не меньше.
Линда не слышала более о Жаклин, и страдания, в которые ее ввергли немногие слова, нечаянно подслушанные в «Рице», постепенно забылись. Она напоминала себе, что никому, даже матери, — может быть, особенно матери, — не дано знать наверняка, что у мужчины на сердце, и что в любви значение имеют поступки. У Фабриса сейчас на двух женщин не хватило бы времени, каждую свободную минуту он проводил с нею, уже это само по себе обнадеживало. И потом, — как без ее двух браков, с Тони и Кристианом, не было бы встречи с Фабрисом, точно так же и без этого его романа не произошла бы встреча с нею: ведь несомненно, он приехал на Северный вокзал провожать Жаклин в тот день, когда наткнулся на Линду, плачущую на своем чемодане. Пробуя поставить себя на место Жаклин, она сознавала, насколько завиднее ее собственное — кроме того, вовсе не Жаклин была ей опасной соперницей, а смутная и добродетельная фигура из прошлого по имени Луиза. Если Фабрис и обнаруживал когда-либо чуточку меньше деловитости, чуть больше сумасбродства, романтичности, это случалось, когда он заговаривал о своей невесте, с грустью и нежностью вспоминая о ее красоте, благородстве ее происхождения, громадных земельных владеньях, о ее религиозной одержимости. Линда высказала однажды сомненье в том, что, доживи невеста до свадьбы, она стала бы очень счастливой женой.
— Это обыкновение лазить в окошко по чужим спальням, — сказала она, — разве оно не огорчало бы ее?
Фабрис, с видом, полным оскорбленного достоинства и укоризны, отвечал, что никто и не подумал бы лазить ни по каким окошкам, что там, где речь вдет о браке, у него самые высокие идеалы, и он всю жизнь свою без остатка посвятил бы тому, чтобы Луиза была счастлива. Линда устыдилась упрека, но сомнения остались при ней.
Все это время она наблюдала из окна за верхушками деревьев. Они менялись, пока она жила в этой квартире, из ярко-зеленых на фоне ярко-синего неба остановясь темно-зелеными на бледно-лиловом фоне, затем — желтыми на фоне светлой лазури, а теперь на фоне серого, точно кротовая шкурка, неба чернели их оголенные остовы; наступило Рождество. Окна уже нельзя было убирать целиком в стену, но когда солнце все-таки показывалось, оно светило к ней в комнату и в квартире всегда была теплынь. В это рождественское утро Фабрис появился совершенно неожиданно, когда она еще не встала, весь нагруженный свертками, и вскоре на полу ее спальни вздымались волны папиросной бумаги, а из-под них, подобно обломкам затонувших кораблей и останкам морских чудищ, вынесенных на отмель, виднелись меха и шляпки, живая мимоза, искусственные цветы, перья, духи, перчатки, чулки, белье и бульдожек щенячьего возраста.
Линда на 20 000 франков, подаренных лордом Мерлином, купила Фабрису крошечного Ренуара — шесть дюймов морского пейзажа и клочок пронзительной голубизны — который, на ее взгляд, прямо-таки просился к нему в комнату на улице Бонапарта. Фабрису было неимоверно трудно подобрать подарок, она никогда не видела, чтобы у человека было такое количество драгоценностей, антикварных безделушек и мыслимых и немыслимых раритетов. От Ренуара он пришел в восторг и объявил, что большего удовольствия она бы не могла ему доставить ничем другим. Линда поверила, что это говорится искренне.
— У, что за холодина! — сказал он. — Я только что из церкви.
— Фабрис, как вы можете ходить в церковь, когда существую я?
— А что, простите?
— Но вы же католик, правда?
— Конечно. А вы как думали? По-вашему, я похож на кальвиниста?
— Но значит, вы живете в смертном грехе, разве нет? И как же быть тогда с исповедью?
— Ну, кто вдается в подробности, — небрежно бросил Фабрис, — вообще, эти мелкие плотские грешки, — стоит ли придавать им значение!
Линде хотелось думать, что она в жизни Фабриса — нечто большее, чем мелкий плотский грешок, но она привыкла наталкиваться в своих отношениях с ним на такого рода закрытые двери, научилась принимать это философски и с благодарностью довольствоваться тем счастьем, которое ей досталось.
— В Англии, — сказала она, — люди только и делают, что отрекаются от других за принадлежность к католичеству. И причиняют себе этим иногда большое горе. Об этом в Англии написано много книг.
— Англичане — сумасшедшие, я всегда это говорил. А сказанное вами звучит так, будто вам хочется, чтобы от вас отказались. Что-нибудь произошло с субботы? Уж не наскучила ли вам работа для фронта?
— Нет-нет, Фабрис. Просто спросила, вот и все.
— Но вы так погрустнели, ma chérie, в чем дело?
— Мне вспомнилось Рождество у нас дома. Рождество меня всегда располагает к сентиментальности.
— Если события сложатся так, как я предсказывал, и я вынужден буду отправить вас обратно в Англию — вы поедете домой, к отцу?
— О, нет, — сказала Линда, — да и во всяком случае — не сложатся. Во всех английских газетах сказано, что наша блокада — гибель для немцев.
— Блокада! — нетерпеливо повторил Фабрис. — Чепуха какая! Позвольте вам сказать, madame, — наплевать им на вашу блокаду. Так куда же вы поедете?
— К себе в Челси, ждать вас.
— На это могут уйти месяцы, годы.
— Я подожду, — сказала она.
Омертвелые верхушки деревьев начали наливаться, оживать, обметались розоватым налетом, переходящим постепенно в золотисто-зеленый. То и дело в небе открывались оконца синевы, и выпадали дни, когда можно было снова открыть собственные окна и полежать голышом на солнышке, лучи которого заметно набирали силу. Линда всегда любила весну, эти внезапные перепады температуры, эти качанья вперед-назад, то к лету, то обратно к зиме — и в этом году, живя в прекрасном Париже, с восприятиями, предельно обостренными пришествием любви, она особенно глубоко ощущала на себе ее действие. В воздухе веяло чем-то странным, совсем иным, чем в канун Рождества; какая-то нервозность разливалась по городу, город полнился слухами. Назойливо лезло в голову выражение «fin de siècle». Напрашивалась определенная аналогия между тем состоянием ума, какое оно обозначает, и нынешним — с той разницей, что нынешнему, думала Линда, более подошло бы «fin de vie». Похоже было, что все вокруг, включая и ее, доживают последние дни своей жизни, но это странное ощущение не вызывало у нее тревоги, ею владел безмятежный и беспечный фатализм. Часы между появленьями Фабриса она заполняла, лежа на солнце или играя со щенком. Начала даже, по совету Фабриса, заказывать новые платья на лето. Он, судя по всему, рассматривал приобретенье туалетов как одну из основных обязанностей женщины, подлежащую неукоснительному исполнению, невзирая на войны и революции и вопреки всем болезням, до гробовой доски. Как говорится, что бы там ни было, а возделывать поля и ухаживать за скотиной нужно все равно: жизнь продолжается. Человек до мозга костей городской, он отмечал неспешный круговорот времен года по весенним английским костюмам своей любовницы, ее летним ситцам, осенним ensembles и зимним мехам.
Гром грянул в апреле, в ясный ветреный бело-голубой денек. Фабрис, который пропадал почти неделю, приехал с фронта озабоченный, хмурый и объявил, что она должна немедленно ехать в Англию.
— Я достал для вас место в аэроплане, — сказал он, — сегодня, на вечерний рейс. Сложите маленький чемодан, остальные вещи поедут следом на поезде. Жермена проследит за этим. Мне сейчас надо в Военное министерство, постараюсь вернуться как можно скорей, во всяком случае, чтобы успеть отвезти вас на Le Bourget… Ну-ка, — прибавил он, — времени в обрез, поработаем для фронта. — Никогда еще он не был так исполнен деловитости и далек от романтики.
Вернулся он еще более пасмурный; Линда ждала его с уложенным саквояжем, в синем костюме, который был на ней при первой их встрече и со своей старой норковой шубой на руке.
— Так, — произнес Фабрис, который сразу всегда замечал, что на ней надето, — это что у нас? Маскарад?
— Фабрис, поймите, я не могу взять с собой вещи, которые вы мне дарили. Я была рада им, пока жила здесь, пока вам доставляло удовольствие видеть меня в них, но у меня, в конце концов, есть гордость. Я не в борделе выросла, в конце концов.
— Ma chère, оставим эти пошлые предрассудки, они вам вовсе не к лицу. Переодеваться некогда — хотя постойте… — Он заглянул к ней в спальню и вынес оттуда длинное соболье манто, один из своих подарков к Рождеству. Забрал у нее норковую шубку, свернул, бросил в мусорную корзину и накинул манто ей на руку вместо нее. — Жермена вам пошлет ваши вещи, — сказал он. — А теперь идемте, пора.
Линда попрощалась с Жерменой, взяла на руки щенка и пошла за Фабрисом к лифту, потом на улицу. Она еще не до конца понимала, что расстается с этой счастливой жизнью навсегда.
Назад: ГЛАВА 17
Дальше: ГЛАВА 19