ГЛАВА 3
Кажется, подумал Пол, что ты здесь уже целую вечность, словно после зимы с ее метелями и хлюпающей под ногами ледяной кашей прошли годы, и, однако, это всего лишь следующее лето. Во всяком случае сейчас тепло, и только в предрассветные часы, как в данный момент, тебя до костей пронизывает холод, который исчезнет с первыми же лучами солнца.
Офицеры и солдаты с оружием наготове стоят на стрелковых ступенях, стараясь не упустить малейшего движения противника. Менее чем в полумиле от них, в передовых траншеях немцев, неприятель занят тем же самым. Через час, когда рассветет и на горизонте появится словно проведенная карандашом размытая светлая линия, все сойдут вниз, и ни одна голова не высунется над бруствером.
Если сегодня не будет атаки и артиллерийский обстрел окажется недолгим, они смогут немного вздремнуть. Они трудились всю ночь напролет; стояли в карауле, делали вылазки, чтобы отремонтировать поврежденные проволочные заграждения на нейтральной полосе; удлиняли траншеи и укрепляли их постоянно осыпавшиеся стены; беспрестанно сновали как жуки и муравьи по этому подземному миру, принося из запасных траншей боеприпасы, дерево, мешки с песком, почту и еду.
По крайней мере эта ночь была «спокойной», без артиллерийского обстрела, когда небо становится кроваво-красным и разрывы снарядов напоминают фейерверк Четвертого июля, только совершенно безумный и, усиленный в тысячу раз.
Пол обнял себя за плечи, пытаясь согреться, и на мгновение перед его мысленным взором возникла картина мирного прохладного утра в горах Адирондака, когда он вставал перед рассветом, чтобы порыбачить на озере или горной речушке, где в глубине мерцают косяки форели…
Картина исчезла. Здесь тишина означала лишь недолгую паузу перед тем, как воздух вновь содрогнется от адского шума и грохота. Не было слов, чтобы описать то, что происходило здесь вчера и все предыдущие дни.
Он начинает размышлять над тем, что предстоит ему сделать сегодня. Он проверит, вычистили ли солдаты свое оружие. Он пошлет кого-нибудь из них в запасные траншеи за припасами. Он напишет родственникам погибших письма с выражением соболезнования. Первый лейтенант, думает он с иронией о себе, должен быть не только грамотным, но и обладать недюжинным литературным талантом, чтобы писать подобные письма…Уважаемая…, ваш сын погиб… как? (выкрикивая ваше имя, со слезами, льющимися из невидящих глаз). Что он может им сказать? Они все хотят что-то знать!…Уважаемая…, ваш супруг погиб (он так и не понял, что ударило его, разметало на тысячу кусков, а может, и больше, которые лежат сейчас, раскиданные по грязи…)
Над темной землей стелется небольшими белыми клубами туман. Вскоре станет достаточно светло, чтобы разглядеть дальний холм за германскими укреплениями. Вокруг не видно ни листика, ни травинки, словно исчезло само понятие зелени.
По слухам победа над немцами в Бельовуд заняла неделю и стоила жизни пятидесяти пяти человек из каждой сотни. Собственный взвод Пола состоял сейчас почти сплошь из новобранцев. Да и сам он находился здесь сравнительно недавно, заменив первого лейтенанта, погибшего еще до битвы в Бельовуд. На следующей неделе, а может, и раньше, возможно заменят и его.
На стороне противника пока незаметно никакого движения, так что возможно сегодня действительно будет спокойно. Небо на востоке заалело, и в тот же момент над его головой с криками пролетели две птицы; их крики были такими же чистыми и ясными, как этот первый луч света.
Мужчины спускаются в окоп и моментально погружаются по щиколотку в воду; группами по двое и по трое они подходят за своей порцией еды, принесенной из запасной траншеи.
– Сэр?
Это Кослински, сержант.
– Сэр, не притащить ли еще один насос? А то вскоре мы все очутимся по задницы в воде.
Тон был почтительным и, однако, в нем явственно слышалась насмешка; глаза смотрели на Пола с еле заметным презрением. Он давал понять, говорил, по существу, что Полу следовало бы подумать о насосах самому. И Пол действительно думал об этом и собирался послать кого-нибудь за ними, как только солдаты закончат свой завтрак. Кослински явно намеревался его смутить.
Сержант его недолюбливал. Он и еще пара солдат уже «дали ему оценку»; они считают, что он излишне придирчив, высокомерен и, скорее всего, абсолютно ненадежен. Его это удивляет, потому что он всегда думал о себе, как о достаточно демократичном и дружелюбном человеке; но в нем, должно быть, есть что-то такое, что оскорбляет людей, подобных Кослински, и хотя он сожалеет об этом, он не может позволить себе из-за этого тревожиться.
Вода на дне окопа стоит постоянно, с этим совершенно бесполезно бороться. Со временем ты к этому привыкаешь, но невозможно привыкнуть к неизменным спутникам этой сырости – большим черным крысам, питающимся трупами, которые сваливаются с парапета и плавают в воде. Содрогнувшись, Пол отодвигает от себя миску с едой. Мысль о крысах вызвала у него приступ тошноты.
– Сэр?
Он оборачивается на шепот.
– Как вы думаете, сэр? Они нас атакуют сегодня? Это Маккарти, новобранец. Он прибыл только на этой неделе. Ему на вид не больше девятнадцати и он выглядит даже моложе сейчас, когда, хмурясь, глядит на прямоугольник неба над головой, который ты только и можешь видеть отсюда, словно находишься в могиле.
– Может, не сегодня, – говорит Пол, хотя и он, и Маккарти понимают, что он не может этого знать.
Он откатывает в сторону свалившийся с бруствера мешок с песком.
– Принеси-ка еще несколько мешков с песком, – говорит он, давая парню возможность чем-то заняться.
Траншеи постоянно укрепляются и удлиняются. Можно подумать, говорит себе Пол, что мы строим дом. А главным строителем является юмор, своего рода оружие самообороны.
Часть солдат спит. Грязные и помятые они лежат вповалку или поодиночке, спрятавшись во сне от реальности. Некоторые уже проснулись и сейчас сидят с голой грудью, выбирая из рубашек вшей. Возраст их, он полагает, варьируется от восемнадцати до двадцати – двадцати пяти; они кажутся совсем детьми по сравнению с его двадцатью девятью годами. Один из них, по фамилии Драммонд, был продавцом в галантерейном магазине на Мэдисон-авеню; они с Полом думают, что вполне могли друг с другом встречаться раньше в той, другой жизни. Пол трогает его за плечо.
– Если не ошибаюсь, – говорит он, – ты получил вчера письмо. Дома все в порядке?
Польщенный его вниманием, Драммонд отвечает:
– Близнецам в прошлом месяце исполнилось три года. Жена прислала фотографии, сделанные на их дне рождения, где они задувают свечи.
– К их четвертому дню рождения ты уже будешь дома, – говорит Пол ободряюще. Это одна из его обязанностей – вселять в людей уверенность, что они останутся живы.
Дел у него наверху пока никаких нет и он спускается в офицерский окопчик, где садится и, прислонившись затылком к деревянной подпорке, закрывает глаза. Уже с неделю он не писал домой и на мгновение у него мелькает мысль сесть за письмо – не стоит заставлять их тревожиться понапрасну, – но внезапно чувствует себя слишком усталым, чтобы заниматься этим сейчас.
Мариан – он думает здесь о ней, как о Мариан, так как имя Мими звучит слишком легкомысленно в этом месте – пишет ему каждый день. Ее письма приходят пачками, и он думает о них, как о лекарстве, о тонике. Она пишет обо всем чрезвычайно подробно, так что он легко может представить себе флаги, развевающиеся над палатками в универсальных магазинах на Пятой авеню, и своих родителей за обеденным столом; он слышит стрекотанье кузнечиков на крыльце загородного дома дяди Альфи; он видит, как движется перо Мариан по этой прекрасной тонкой бумаге, самой лучшей у Крэйна, на светло-сером фоне которой выделяется ее темно-синяя монограмма «М-М-В», с более крупной «В» посередине, как и должно быть.
Она присылает ему свои фотографии, на которых она изображена с его родителями или в доме у дяди Альфи; Альфи держит в руках сигару, кубинскую и, несомненно, самую лучшую. Пол усмехается. Есть на фотографиях и Мег с туго заплетенными косичками и каменным лицом.
На одном из снимков запечатлена Хенни, стоящая в дверях какого-то учреждения, вероятно, благотворительного центра. Прислала она ему и фотографию дяди Дэвида, которому она принесла коробку сладостей, и себя самой в форме Красного Креста. Особенно удачной ему кажется ее фотография, сделанная уличным фотографом; она стоит на ярком солнце, на ней смутно знакомый ему льняной летний костюм кремового цвета, на голове светлая соломенная шляпа. Она улыбается и выглядит такой изящной и элегантной, такой женственной и нежной… «Вся моя любовь», написала она внизу.
Письма ее отличаются исключительной сдержанностью, она никогда не говорит в них о своих страхах, подобно многим другим женщинам, пишущим сюда своим мужчинам, не сетует на свое одиночество.
«Я думаю о том времени, когда ты вернешься домой», пишет она, «о том, как ты будешь здесь, рядом со мной, когда я проснусь на следующее утро, и о прекрасных днях, которые ждут нас впереди».
Да, она никогда не жалуется, она настоящая дама. Сейчас, с такого расстояния он видит ее более ясно, чем прежде; ему явно повезло с женой, он понимает это, слыша, как другие мужчины говорят о своих женщинах – женах и не только женах.
Он знает, что обуревающие его желания совершенно естественны для молодого здорового мужчины. И, однако, его почти никогда не соблазняли проститутки, сидящие в барах, когда он, получив увольнение, отправлялся в Париж. Он жаждет женщину – как же страстно он желает ее – но только не такую!
Однажды он желал страстно одну, это было как огонь… Он поморщился, как от боли, от вспыхнувшего в его мозгу имени: Анна. Как же давно он ее не вспоминал. Она представляется ему в бархатном платье, что явно странно, так как у нее никогда такого не было. Может, тогда в тонком прохладном шелке цвета морской волны? Хотя нет, не морской волны, это цвет Мими. А как насчет белого? Оно будет выглядеть как снег, с ее ярко-рыжими волосами. Он вспоминает пышные платья, которые носят женщины за тысячи миль отсюда…Она стоит у окна с книгой в руке; он удивил ее своим внезапным появлением, и она в полном восторге улыбается; она откладывает книгу и подходит к нему, нежная, горящая желанием, нетерпеливая…
Она теперь замужняя женщина. Разве ты забыл, что она вышла замуж за того серьезного молодого человека в кепке и пиджаке, которого ты видел с ней? Сурового, перегруженного работой молодого человека. В нем, в этом бедняге, не было ни капли веселости, во всяком случае, для Анны ее было недостаточно…
Господи, как ты можешь делать подобные выводы после одной минутной встречи? Тебе просто хочется думать, что она ему совершенно не пара.
И все же она его не любит: она вышла за него замуж без любви. В этом, во всяком случае, не может быть никаких сомнений.
Интересно, подумал он, как много мужчин и женщин, если бы была возможность заставить их в этом признаться, сказали бы что они вышли замуж или женились без любви? Его родители? Как можно это знать? Конечно, они никогда не ссорятся, они внимательны и заботливы по отношению друг к другу, но любовь ли это? Кто может это знать?
А вот в том, что касается тети Хенни и дяди Дэна, ни у кого бы не возникло никаких сомнений. Это в ее глазах, когда она на него смотрит, в его голосе, когда он с гордостью говорит о ней, в самом окружающем их воздухе. Да… даже несмотря на этот идиотский флирт Дэна, тут несомненно любовь.
Он заставляет себя прервать поток этих мыслей, выпрямляется и открывает глаза. Опять он позволил себе увлечься фантазиями! Хотя чего еще ожидать, когда ты живешь одной минутой. Каждому мужчине здесь, даже генералам, отсиживающимся в каком-нибудь окруженном садом замке в пятнадцати километрах от передовой, необходимы подобные фантазии, которые несомненно испарятся как дым, как только они окажутся дома.
Мои уж точно испарятся, думает он, потому что они глупые. Им никогда не суждено было осуществиться. Или, может, суждено? Кто знает.
То, чему суждено сбыться, что существует и ждет его дома, так это библиотека с книгами от пола до потолка, камином и висящим над ним великолепным Матиссом – поле, над которым кружатся белые и желтые бабочки. И накрытый к позднему завтраку в воскресное утро обеденный стол с сидящей за ним в отделанном марабу пеньюаре Мариан. Она намазывает ему тост и говорит что-то своим нежным голосом; за ее спиной он видит Центральный парк; может, это будет осень, и после завтрака они оденутся и отправятся прогуляться под медленно опадающими с деревьев листьями… Вот это реальность, это и есть то, что его ожидает.
Ребенок тоже будет реальностью, думает он. Сын. А может, даже два или три сына. Подумать только, что у Фредди уже есть один и он его никогда не видел! Внезапно он желает сына страстно, безумно… На них будут матросские костюмчики, на личиках улыбки; он поведет их в парк, купит им игрушечные кораблики, прекрасные большие кораблики с корпусом из красного дерева; они будут пускать их в пруду, и он наконец перестанет думать об Анне; он станет лишь мужем и отцом…
Взрыв! О, Господи, опять!
Рев, как от промчавшегося мимо экспресса, и затем удар, будто от десятка столкнувшихся локомотивов, извержения Везувия, пронесшегося через город со скоростью ста пятидесяти миль в час урагана… Солдаты ныряют в окоп. Он мог бы спуститься к себе на командный пункт, но решает остаться здесь. Может, это небольшой обстрел и скоро все кончится. Может…
Новый взрыв! На этот раз совсем рядом; его бросает на землю и на мгновение ему кажется, что у него сейчас лопнут барабанные перепонки. Ему вспоминается тот день, несколько месяцев назад, когда он ничего не слышал на протяжении многих часов и с ужасом думал, что оглох навсегда. Он вжимается в землю, пытаясь стать как можно меньше, как можно незаметнее. Слышится свист: это снаряды поменьше и они летят низко. Машинально он считает: десять, двадцать, тридцать секунд, рев – это большой снаряд, – мощный взрыв и тишина. Десять, двадцать, тридцать секунд, рев, еще один мощный взрыв и снова тишина. Десять, двадцать… Взрывы становятся все оглушительнее, промежутки между ними сокращаются и они звучат все ближе.
Он вползает в окоп, где был раньше, и вновь вжимается в землю… Он… фрицы готовятся к атаке, в этом не может быть теперь никаких сомнений. Он пытается вспомнить, сколько он заказал у интенданта гранат, которые неизбежно понадобятся, если, упаси Господь, немцы подберутся слишком близко. Ему и его людям необходимо будет удержать их хотя бы на расстоянии сорока ярдов… Перед его мысленным взором возникает картина, как они ползут, он видит их приближающиеся каски, затем лица, озверевшие от ненависти и страха, такие же человеческие и нечеловеческие одновременно, как должно быть и у его солдат во время атаки. Лишь однажды ему пришлось участвовать в рукопашном бою и сейчас он не хочет даже думать об этом, не хочет вспоминать, как вонзил тогда в кого-то свой штык; никогда он не думал, что способен на такое и, однако, он сделал это, когда понадобилось.
Рев, свист и грохот не прекращаются. С того места, где он сейчас лежит, ему виден Маккарти, которого, похоже, выворачивает наизнанку. При виде этой картины рот его наполняется противной слюной. Обстрел явно рассчитан на то, чтобы сломить наш дух, думает он, после чего они пойдут в атаку. Он надеется, что их собственные пулеметчики, чья позиция прямо за ними, не ударят слишком низко и не подобьют их вместо гансов. Такое случалось, Бог свидетель, и не раз. Несмотря на непрекращающийся вой и грохот, он пытается думать, потом говорит себе, что в сущности ему не о чем думать и нечего делать, он должен ждать приказа. Но пока полевой телефон молчит.
Внезапно мозг его пронзает ужасная мысль: наверняка проволочные заграждения, что мы ставили впереди, теперь разрушены и немцы могут подобраться там достаточно близко.
Он подскакивает к перископу. Это безрассудство, абсолютно ненужный риск, но он непременно хочет видеть, что происходит. Далеко впереди он видит взрывы, наши снаряды уничтожают германские проволочные заграждения. Итак, в отличие от множества других, слух о готовящемся наступлении оказался верным. Завтра, вероятно, оно начнется завтра. Сердце его заколотилось как сумасшедшее. Однажды он уже поднимался наверх через бруствер, в тот раз, когда он воспользовался штыком. Вести вперед солдат – вот его работа; он уже оставил на поле боя многих хороших ребят, мертвыми или в таком состоянии, что было бы лучше, если бы они были мертвы. Они падали вокруг него, тогда как он не получил даже царапины. Вряд ли ему повезет и на этот раз. Такое просто невозможно.
Далеко, далеко впереди он видит, как взрывается дерево. Оно поднимается вверх, раскалывается, разваливается на куски и падает. Как в немом кино. Жуть.
Один из его солдат рыдает. Над ним, чертыхаясь, стоит Кослински. Это Дэниелс. Хороший парень, но, кажется, достиг своего предела, так как внезапно он встает и начинает биться головой о стену. Он подходит к Дэниелсу и обнимает его за плечи.
– Успокойся. Ляг снова и заткни уши пальцами, тебе сразу станет легче, – говорит он, едва слыша собственный голос.
– Уши, – всхлипывает Дэниелс.
– Я знаю. Заткни их пальцами. Давай! И закрой глаза. Давай, давай, – повторяет он спокойно и твердо в перерывах между взрывами; жалостью парню не поможешь, да к тому же Пол ее и не испытывает. – Все это продлится еще какое-то время. Придется потерпеть. Нам всем придется. Ты можешь это выдержать. Я знаю, что можешь.
Дэниеле, тихо подвывая, ложится на землю.
Сколько же еще это продлится? С первого взрыва прошло уже два, а может, и три часа. Это может тянуться весь день. Вся эта дикая какофония может не кончиться и до вечера. Однажды это продолжалось без остановки четыре дня. Ему кажется, что его голова раскалывается.
Раздается новый мощный взрыв. Итак, наши подвезли тяжелую артиллерию. Несомненно, это говорит о том, что мы атакуем. Может, даже не завтра. Может, сегодня, позднее?
Ему не сидится на месте. Он вновь встает и подходит к перископу. Он видит… неужели он действительно это видит? Он видит… тонкую серую линию, и она движется. Нет. Да, так и есть. Они вылезают из траншей. Они приближаются.
– Подъем! Подъем! – кричит он и солдаты вскакивают на стрелковые ступени.
Где же приказ? Телефон вдруг оживает и он бросается к нему и хватает трубку, но вокруг стоит такой грохот, что он слышит лишь слабое потрескивание и должен догадаться, о чем ему говорят, должен думать сам. Хотя, о чем тут думать? Надо стрелять! Стрелять! Он знает, что надо дать возможность немцам подобраться поближе, так, чтобы не пропала ни одна пуля. Он знает.
Слышится новый рев, совершенно отличный от всего, что было прежде. И к нему примешивается какое-то жужжание. Он поднимает глаза; в прямоугольнике неба у него над головой проплывают три аэроплана. Три. Но их может быть и больше.
Он снова глядит в перископ и видит, как вдоль всей германской линии обороны от взрывов вздымается земля.
Атака с воздуха. В следующее мгновение он видит, как одна из машин ныряет вниз и поливает огнем позиции противника. Они способны стрелять из пулеметов в воздухе? Невероятно!
Похоже, они действительно косят фрицев. Но ты не можешь полагаться только на аэропланы. Сейчас это сработало, но вряд ли так будет всегда. Сегодня фрицы оказались не готовы, только и всего. Завтра они подготовятся лучше.
Неожиданно до него доходит, что канонада прекратилась. С последнего взрыва наверняка прошло больше тридцати секунд. Он считает. Тридцать, сорок, пятьдесят. Он ждет. Солдаты смотрят на него, и в их глазах он видит вопрос, сомнение, надежду. Проходит две минуты, три. Похоже для них на сегодня все закончилось. Завтра несомненно все начнется по новой, но на сегодня им дарована передышка.
Тишина. Относительная тишина. Как всегда, где-то вдалеке грохочут орудия. Говорят, грохот орудий слышен даже за Ла-Маншем. Сейчас гремит где-то на севере, в расположении британских войск. Но у них здесь наступило временное затишье. Солдаты расправляют плечи. Лица у всех серые.
– Итак, – говорит Пол, – мы все еще здесь. Думаю, нам всем сейчас не мешает немного поспать, пока у нас есть такая возможность. Дэниеле, заступай на вахту. Тебя сменят перед обедом.
Он сходит вниз и растягивается на спине, положив руки под голову. Однако слишком сильное возбуждение не дает ему заснуть.
В голове его нескончаемым потоком проносятся несвязные отрывочные мысли.
Грохот на севере не смолкает. В мирное время, сев на поезд, он через несколько часов был бы уже в Германии. На мощеной булыжником средневековой улочке, где стоят дома с остроконечными крышами и высятся башни с часами, он встретил бы своих кузенов, в жилах которых течет та же кровь, что и у него, даже если их и разделяет три поколения. Но ведь три – это не так уж и много.
Он вспоминает, как после ужина, состоявшего из пива и тушеного мяса, они прогуливались под фонарями по аллеям городского сада. А тот день, когда они отправились покупать Фредди таксу! С какой свирепостью залаяли эти маленькие глупые создания, заслышав скрип калитки! На станции Иоахим обнял его. «Auf wiedersehen» – не прощай – «auf wiedersehen, до новой встречи» – сказал он, тщательно выговаривая английские слова.
До свидания! Сейчас он тоже сражается в форме своего Vaterland. Поразительна эта яростная убежденность, эта готовность умереть за однорукого тирана, Вильгельма! В особенности когда этот тиран и все его окружение не испытывают к тебе ничего, кроме презрения!
Но обстоятельства быстро меняются, доказывал ему Иоахим. Германия была самой цивилизованной страной в мире. Его несомненно ожидает блестящая карьера. Сестра его только что вышла замуж за человека из весьма известной немецкой семьи, еврейского вероисповедания, конечно, но тем не менее немецкой до мозга костей. Никогда еще будущее не выглядело таким ослепительным для семьи, как сейчас…
– Сэр!
Пол вздрагивает; он должно быть в конце концов все-таки задремал. Кослински стоит над ним, держа в руке оловянную миску.
– Подумал, может, вы захотите поесть. Это тушенка с овощами. Маккарти получил в посылке шесть банок. Мы ее подогрели.
– Поблагодари его от моего имени, – говорит Пол. – И спасибо тебе. Поставь миску сюда. И, да, Кослински, смени Дэниелса. Я случайно заснул.
– Я уже это сделал, сэр, – почти утонувшие в складках щек маленькие глазки глядят на него с нескрываемым презрением.
– Спасибо.
Пол подносит миску к носу. Пахнет неплохо, и от нее поднимается пар, хотя мяса и мало, почти одна только картошка и морковь. Но что еще можно ожидать от консервов? Все же ужасно вкусно… Кослински явно презирает меня, мелькает у него мысль. Господи, наконец-то прекратился этот грохот на севере… Он ест с удовольствием, макая в подливку вынутый из кармана кусок хлеба. Вокруг стоит непривычная тишина. Только… Он слышит что-то. Похоже на завывание.
Держа в руках пустую миску, он поднимается по ступеням наверх.
– Я действительно слышу завывание? Кто-то кричит?
– Да, сэр, – отвечает ему один из солдат, кажется Дэниелс, – это продолжается уже где-то с час. Вероятно, какого-то беднягу здорово зацепило у проволочного заграждения.
– Скорее, за ним, – вставляет Кослински. – Звучит издалека.
Звук необычайно тонкий. Внезапно он возрастает, становится громче и, наконец, заканчивается на визгливой ноте.
Дэниелс морщится.
– Словно режут свинью, – говорит он, содрогаясь. До войны он жил на ферме, на севере штата Нью-Йорк.
Зловещее сравнение, думает Пол.
Вой становится все громче, все ужаснее. Пол садится. Надо просто заткнуть уши; это лишь один из звуков войны, ничего более. Но его удивляет, почему за несчастным не послали санитаров, и он говорит об этом вслух.
– Думаю, они пытались до него добраться, – отвечает Драммонд. – Похоже, он в квадрате сорок два. Я смотрел в перископ. Это слишком далеко и, к тому же, в пределах досягаемости справа германских пушек.
– Я сам взгляну, – говорит Пол.
Ему непонятно, почему он этого хочет. Нездоровое любопытство? Уже почти вечер, и чтобы что-то разглядеть в сгущающихся сумерках, ему приходится подстроить окуляры. Да, далеко за проволочными заграждениями что-то шевелится, какое-то более темное пятно на фоне быстро гаснущего серого дня. Парень, должно быть, выбрался из воронки. Вероятно, сапер, заползший слишком далеко вперед. Фигура движется, пытаясь встать и раскачиваясь из стороны в сторону. В следующее мгновение вверх взлетает то ли его рука, то ли нога – невозможно понять на таком расстоянии.
Пол спускается в окоп. Господи, следовало бы разрешить прекращать страдания человека в таких случаях! Мы более гуманны по отношению к раненой лошади. Хотя, не хотел бы я быть тем, кто бы это сделал. Но я хотел бы, чтобы кто-то сделал такое для меня. Никто не сделает этого, конечно. Господи! Какой же ужас он, должно быть, испытывает сейчас, если, конечно, он в сознании, и скорее всего, так оно и есть, если судить по тому, как он там дергается.
Пол пьет горячий кофе. Его люди разговаривают между собой, но очень тихо, словно немцы рядом, за углом. Здесь ты быстро привыкаешь разговаривать очень тихо в периоды затишья. В ночи голоса слышны издалека. Он улавливает одну фразу из их разговора, что-то о том, чтобы переспать с вдовой с пятью детьми. Они смеются. Хорошо! Смех отвлечет их от того, что предстоит им завтра.
Крики становятся еще громче. Внезапно раздается такой ужасный вопль, что солдаты смолкают и переглядываются.
– Вероятно, теперь он уже недолго протянет, – говорит громко Маккарти.
Но несчастный не умирает. Спускается тьма, но вопли все еще продолжаются. Они становятся еще ужаснее. Это просто невыносимо.
Нервы Пола не выдерживают. Я не могу больше слышать эти крики, говорит он себе, я иду за ним.
Он вскакивает на ноги и громко говорит:
– Я иду за ним.
Все изумленно смотрят на него. Они не уверены, что расслышали его правильно.
– Уже совсем стемнело! – восклицает он. – И я отлично представляю себе то место, где он находится.
– Сэр, – говорит Кослински, – это самоубийство.
– Нет. Я возьму с собой ножницы для резки проволоки, хотя, судя по ее виду, они мне скорее всего не понадобятся.
Солдаты все еще не верят, что он собирается это сделать.
– Он слишком далеко…
– Сэр… нет никакого смысла так рисковать собой…
– Если бы санитары могли, они давно бы уже до него добрались…
– Подождите хотя бы до ночи, когда ремонтная бригада отправится восстанавливать заграждения, – советует Драммонд.
– До этого еще несколько часов. Он может умереть к тому времени, – отвечает Пол.
– Это самоубийство, – повторяет Кослински. – Зачем вам это нужно?
Если он скажет им, что он больше не в силах выносить крики несчастного, они сочтут его безумным. Может, он правда немного безумен в эту минуту, но он так не думает.
– Я иду.
Он встает на стрелковую ступень и смотрит поверх насыпи. Небо над ним белесого цвета, и света едва достаточно, чтобы, напрягши зрение, заметить движение на поле.
– Это безумие, – говорит Кослински, явно давая ему понять, что считает его сумасшедшим, хотя, как солдат, и не может сказать этого вслух своему командиру.
Пол окидывает взглядом поле. Если он поползет от воронки к воронке, вжимаясь в землю всем телом и не поднимая головы, они могут его и не заметить (хотя глупо так думать; конечно же они его заметят). И все же, даже если его и заметят, он находится от них слишком далеко, чтобы они могли попасть в него гранатой, а пули просвистят у него над головой. Ползти, извиваясь всем телом, как змея? И так же извиваться, ползя назад с раненым на спине?
– Не ходите, сэр, – молит его Маккарти. – Пожалуйста, не делайте этого.
Крики перешли в один нескончаемый мучительный стон, самый ужасный, самый душераздирающий звук, издаваемый страдающей плотью под небесами. Проживи я и тысячу лет, говорит себе Пол, я и тогда бы этого не забыл. Он перебрасывает свое тело через бруствер и, упав плашмя на землю, начинает ползти.
Зазубренный конец колючей проволоки царапает его по руке. Он закрывает глаза, стремясь их уберечь. Ему следовало бы надеть более толстые перчатки. Морщась от боли, он разрезает проволоку. Ему казалось, что он точно заметил, где она разорвана, но он ошибся, и теперь ему поминутно приходится останавливаться и резать ее. И, однако, он медленно прорезает себе путь, отодвигая острые концы проволоки в стороны. Он надеется, что ему удастся отыскать это место, когда он поползет назад.
Пока, судя по всему, немцы его не заметили. Он прикидывает, что с того момента, как он двинулся в путь, прошло минут пятнадцать. Ужасные стоны становятся все слышнее. Его колени расцарапаны, руки кровоточат и шея превратилась в один комок сплошной боли, но он не должен поднимать головы, не должен. На мгновение он ложится, чтобы передохнуть, прижавшись щекой к влажной земле. Щека моментально становится грязной. В голове его мелькает мысль, что самым разумным сейчас было бы повернуть назад, но он делает глубокий вдох и ползет дальше.
Внезапно он падает в воронку, приземлившись на что-то мягкое, и с содроганием вылезает, не желая думать о том, что это что-то мягкое было телом, хотя ничем иным оно быть не могло. Лучше быть мертвым телом, чем тем, кто все еще продолжал кричать. Ему кажется, что он различает слова: «Пожалуйста… о, пожалуйста», но скорее всего это просто долгое «и…» Он продолжает ползти.
Наконец он добирается до него. Раненый лежит неподвижным комом, но продолжает стонать. Каким-то образом он умудряется подлезть под него и положить себе на спину, свесив его руки по обе стороны своей шеи. Тело тяжелое, так что вряд ли оно скатится у него со спины. Он поворачивает назад. Возвращение займет несомненно больше времени, много, много больше.
Ему приходит в голову, что его люди были правы, и он действительно сумасшедший, если решился на такое. Но что если благодаря ему этот полумертвый человек, лежащий сейчас у него на спине, будет жить? «Тот, кто спасет одну жизнь, спасет целый мир». Он помнит это выражение еще со школы. Хенни любила его цитировать.
Раненый у него на спине весь горит и дышит тяжело, прямо ему в ухо. Внезапно тело свешивается, он поправляет его, и они ползут дальше. На мгновение он останавливается, чтобы передохнуть, и поднимает голову, пытаясь определить, далеко ли им еще ползти.
Тишину разрывает пулеметная очередь. Она проходит над его головой и впереди него в воздух взлетает фонтан земли. Итак, они, наконец, его заметили. Он замирает и ждет. Может, если он какое-то время будет лежать без движения, они решат, что попали в него и успокоятся на этом? Он отсчитывает про себя секунды, и дойдя до двух минут, вновь начинает ползти. Пулеметы строчат и земля вокруг него словно взрывается. Он в поле зрения немцев; он в центре образованного взрывами круга. Нет никакого смысла прекращать движение, они все равно знают, где он находится; у него всего один шанс из тысячи добраться назад, так уж лучше продолжить свой путь.
Треск пулеметов, свист и удары слышатся отовсюду, что, конечно же, невозможно; ему только кажется, что он в центре круга и они целятся в него со всех сторон.
Внезапно в нем вспыхивает настолько твердая уверенность, что его убьют, что он успокаивается; его конец без сомнения близок, так что паниковать нет никакого смысла. Им овладевает равнодушие, он спокоен, словно это уже произошло. И дюйм за дюймом он продолжает ползти вперед.
Через какое-то время он упирается макушкой во что-то большое и мягкое. Похоже, это мешки с песком. Мешки с песком! Он не может этому поверить. Но его испытания на этом не кончились. Он слегка поворачивается и тело у него на спине соскальзывает на землю. Ему предстоит теперь рискнуть последний раз. Он должен приподняться и подбросить раненого – который уже не стонет, лишь тяжело, прерывисто дышит – на мешки с песком и перекатить его в окоп, надеясь, что там его кто-нибудь подхватит, прежде чем он рухнет на землю. А затем, собравшись с последними силами, взобраться на бруствер и сползти вниз.
Вот сейчас, думает он, это и произойдет. Надеюсь, они попадут мне прямо в голову, так что я ничего не почувствую и не останусь на всю жизнь калекой. В тот момент, когда я вскарабкаюсь наверх, это и случится.
Но ничего не происходит, и мгновение спустя он уже стоит в траншее и сердце его колотится с такой силой, что ему кажется, он ощущает во рту солоновато-кислый привкус собственной крови.
Раненый лежит на земле лицом вверх. Небо совсем черное – вот почему меня не задело, мрачно думает он, а совсем не потому, что они плохо целились – и в темноте лица почти не видно. Но никто и не смотрит на него – взгляды всех прикованы к животу бедняги, где зияет дыра размером в две ладони. Кровь бьет из нее струей, как из фонтана, и стоны несчастного, стоны и бульканье в его горле становятся все тише.
– Санитары сейчас придут, сэр, – говорит Кослински.
Кто-то подкладывает под голову раненого скатанную в трубку шинель в качестве импровизированной подушки. Гуманный жест, но совершенно ненужный и бесполезный. Стоны стихают.
Кто-то спрашивает Пола:
– С вами все в порядке, сэр?
– Да, но я кажется весь промок от пота, – отвечает он, ощупывая свою прилипшую к лопаткам рубашку.
– Это не пот, сэр, это кровь того парня, которого вы притащили, – говорит Кослински, бросая на него взгляд, в котором застыло неприкрытое изумление.
Подходят торопливым шагом санитары и склоняются над раненым, который сейчас не издает ни малейшего звука. Лежащее на земле тело абсолютно неподвижно.
– Он мертв, – говорит один из санитаров то, что всем и так ясно.
Никто ему не отвечает. Санитары кладут тело на носилки и в следующее мгновение исчезают с ним в траншее сообщения. Какое-то время все молчат. Сколько мертвых тел они уже видели? Сколько их еще им предстоит увидеть? И, однако, сегодняшний случай совершенно особый.
Затем кто-то приносит ему кофе. Ему не хочется пить, но все-таки это какое-никакое занятие. Все они стоят вокруг него, глядя, как он пьет.
– Черт подери, сэр, – говорит вдруг «малыш» Маккарти, – он вполне мог оказаться и немцем. Вы не могли этого знать.
Внезапно Пол слишком потрясен, чтобы отвечать. Ответ, который он дал бы, если бы мог, был: «Какая разница!» Одни поняли бы его, другие – нет. Таков мир.
Он видит по их лицам, что все они поражены его поступком. Это вызывает у него смущение. Они разошлись и больше уже не теснятся вокруг него, но он слышит их голоса.
– Его следовало бы уже завтра утром произвести в капитаны.
– В капитаны? Да он заслуживает быть командующим объединенной армии! Господи, какое мужество! – голос сержанта Кослински. – Кто бы мог подумать…
Все это ужасно его смущает. Мужество? Сначала я сходил с ума со страха, думает он, потом словно весь одеревенел от него. Просто я не мог больше слышать криков этого несчастного. Бедняга! Хотелось бы мне знать, сильно ли он страдал. Говорят, обычно ты ничего не чувствуешь, когда у тебя такая рана, ты в шоке. Не знаю… Бедняга. И все же… я не оказался трусом.
Внезапно на память ему приходит строчка из одного из первых писем Фредди, присланных им с фронта: «Я рад, что я не оказался трусом». И хотя эти слова глубоко, почти до слез тронули его тогда, он в сущности их не понял; они показались ему детскими и наивными. Сейчас он понимает и видит, с каким неоправданным высокомерием судил тогда эти слова: «Я рад, что я не оказался трусом».
Это было три года назад. Бедный Фредди, где ты сейчас? Но я не сомневаюсь, что с тобой все будет в порядке. Не погибнуть в течение столь долгого времени означает только то, что ты неуязвим и останешься жив.
Внезапно на северо-западе небо озаряется яркими вспышками. Оттуда доносится далекое громыханье, как в летнюю грозу, и перед его мысленным взором вновь возникает место, которое он так любил: домик в Адирондакских горах и он, ребенок, лежит в кроватке в комнате, насыщенной запахом сосны.
– Здорово кому-то достается.
Солдаты стоят на стрелковых ступенях и, с опаской приподняв головы, вглядываются в ночь.
– Далеко это, как ты думаешь?
– Миль сорок, пожалуй.
– Значит, это достается англичанам. Похоже, где-то рядом с Армантьером.
Пол обращает взор к небу на севере. Фонтаны огня взметаются вверх и низвергаются, как водопад; подобно серебристо-алым цветам, они расцветают в вышине снова и снова в своем нескончаемом великолепии. Странно, что все это выглядит так прекрасно, думает он.
Когда великолепный фейерверк над Армантьером гаснет, становится ясно, что этот суматошный день не принес ни победы, ни поражения, и, как и прежде, обе стороны находятся в тупике. Остается только подготовиться к следующему дню, отремонтировать то, что разрушено, доставить боеприпасы на передовую и отвезти раненых и убитых в тыл.
На перевязочном пункте в расположении британских войск санитары готовят раненых к отправке.
– Да, здорово досталось этому парню. Ты только посмотри.
– Оторвало ногу.
– Похоже, обе, черт подери, как ты считаешь?
– Да уж, двух мнений тут быть не может.
– Это ведь тот самый американец?
– Не знаю. Хотя, может и так. Как его зовут?
– Кажется, Фред. А вот фамилия… Росс? Что-то вроде этого.
– Чего ты гадаешь, взгляни на его бирку! Мы не можем с ним возиться всю ночь.
– Подожди, подожди секунду. А, вот она. Я был прав. Его зовут Фред, Фред Р-о-т. Рот.
– Ладно, поднимай его. Времени у нас в обрез.