Песнь семнадцатая
Пересиливши свой страх,
убедился я, что тело
старика окоченело,
и - к алькальду со всех ног.
Тот, соседей взяв пяток,
прибыл, чтоб уладить дело.
"Бог ему прости, бедняге,-
вымолвил один сосед,
хроменький, преклонных лет,-
много из чужого стада
съел бычков он; думать надо,
держит он за все ответ".
"Спору нет,- алькальд прибавил,-
был он слаб на этот счет
и шалил не первый год.
Уж ему спускали много,
но потом внушили строго,,
чтоб чужой не трогал скот.
Как объездчик был он, помню,
в молодости удальцом,
в грязь не ударял лицом.
В одиночку он в коррале
совладать мог с жеребцом,-
нынче б так не совладали.
Но и в те поры соседям
приносил он тьму вреда.
Смешивать любил всегда
он своих с чужими ярок:
как разделятся стада,
глядь,- уж у него приварок!"
"Бог ему прости, но он,-
молвил третий,- жил обманом.
Скольким он чужим баранам
век укоротил - вопрос.
Сколько шкурок в лавку снес?
А зато всегда был пьяным.
И какой притом покойник
был сквалыга - вспомнить стыд!
Скажем, у огня сидит
он с пеонами сам-пятый,
для себя заварит мате,-
никого не угостит.
Если жарил он асадо
(бог беднягу упокой!) -
фокус делал он такой:
мясо проклянет да плюнет,
а потом уж в угли сунет,-
чтоб не ел никто другой.
Богомерзкий свой обычай
этот старый крохобор
бросил навсегда с тех пор,
как схлестнулся он с мулатом,
беглым вроде бы солдатом
по прозванью Живодер.
Раз при нем старик проделал
этот фокус, на беду.
Взвыл мулат, как черт в аду,-
дикий у пего был норов:
"Ты узнаешь, старый боров,
как плеваться на еду!"
Прыгнул,- молнией сверкнула
узкая полоска стали.
Черт! Вот не было печали,-
одно слово, Живодер!
Он ножом бы кончил спор,
если б мы не удержали.
Но мулат был не таков,
чтобы выйти вон из круга.
Старику пришлось бы туго,
если бы со всех он ног
не пустился наутек,
полумертвый от испуга.
Так, без ужина оставшись,
прятался всю ночь старик
на болоте, как кулик.
И со времени той стычки,
надо полагать, отвык
от поганой той привычки".
Слушал я, что говорили
о покойнике они.
Да, когда б не кончил дни,
дал бы мне он воспитанье!
Господи оборони
от такого поминанья.
Стал алькальд смотреть хозяйство.
Здесь впервой и я был сам.
Ну и ну! По всем углам -
беспорядочные груды
разной утвари, посуды,
тряпки, шкуры, всякий хлам.
Добрых два десятка лассо,
плети, рваные мешки,
бычьи жилы, и кишки,
и подпруги, и уздечки,
всевозможные колечки,
всяческие ремешки...
Куча болас, старых седел,
три исправные седла,
стремена и удила,
пряжки, дышловые кольца,
бубенцы и колокольца,
пять кастрюлек, два котла.
Пончо, потники, попоны,
отслужившие свой срок,
вертела, ножей с пяток,
куча выношенных шапок,
ворох всяких грязных тряпок
и разрозненных сапог.
С удивленьем несказанным
сверх всего приметил я
в этом ворохе старья,
что награбил лис матерый,
и чернильницу - которой
обыскался наш судья.
"Ну скажи,- алькальд промолвил,-
как набил нору свою!
Это впору муравью.
Вещи возвратить не худо
их владельцам, а покуда
нужно известить судью".
Тут накинулись соседи,
словно стая воронья:
"Мое лассо!" - "Плеть моя!"
Совестно мне слушать стало:
правды было в этом мало,
предостаточно вранья.
Осмотрев и сосчитав
стариковское именье
и устав до одуренья,
мне алькальд сказал: "Поздней
я пришлю тебе людей,
чтоб устроить погребенье".
Мол, хоть не был опекун
мне роднёю никаковской,
муравейник стариковский
я в наследство получу.
С ласкою меня отцовской
потрепал он по плечу.
"А душеприказчика
из соседей я назначу,
жизнь твою переиначу.
Знай, решается сейчас
по закону все у нас.
Бог пошли тебе удачу".
Так! Еще одно наследство!
Почему ж я гол и бос
и бездомный, словно пес?
Перво-наперво мне надо
знать, где бабушкино стадо;
не найду - с кого тут спрос?