ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В гарнизоне, в разведотделе, его ждала шифровка из штаба армии. В шифровке сообщалось, что из Центра, по линии нелегальной разведки, поступили сведения о группе иранского спецназа, проникшей в Афганистан из Ирана, с базы Джам, для захвата зенитных ракет «стингер». Партия ракет предположительно доставлена из Пакистана в Герат. Группой руководит офицер иранской разведки Вали. Группа базируется в кишлаках северо-западнее Герата. Подполковник Суздальцев и майор Конь направляются в Герат, в расположение 101-го полка и, действуя в интересах местных разведотделов, продолжают поиски партии зенитных ракет. Для взаимодействия со службой безопасности «хад» выделяется офицер афганской разведки капитан Достагир. Офицерам Суздальцеву и Коню надлежит отбыть в расположение 101-го полка незамедлительно.
Конь, прочитав шифровку, хмыкнул:
– Я думал, они сдерут с нас погоны, а они отправляют нас в логово иранцев, которые сдерут с нас кожу. Здесь, Петр Андреевич, не помогут ни «аллилуйя», ни «Аллах акбар», а только то, насколько твоя кожа приросла к костям.
– Приросла настолько, чтобы не хрустеть при обдирании, – вяло отшутился Суздальцев и пошел в модуль собирать вещмешок.
Вертолетом их доставили в Кандагар. Стоя у белых арок кандагарского аэропорта, Суздальцев снял с запястья «сейку» и попросил Файзулина передать Веронике часы на память о Свиристеле. Почувствовал, как вместе с часами его покинуло ощущенье вины, словно оторвался от пыльного цветочка пустыни и улетел по ветру еще один лепесток его жизни.
Алюминиевый «Ан-24» дребезжал в полете, словно потерял половину заклепок. На днище, притороченные тросами, стояли грязные дизели. У иллюминаторов на железных скамьях сидели офицеры, клевали носами, попадая в полосы медленно скользящего солнца.
В Шинданте, не заходя в штаб дивизии, они узнали, что на север отправляется колонна порожних «наливников», и решили вместе с ней добираться в Герат. Пыльные КамАЗы с цистернами, потеки солярки на выпуклых бортах, вмятины, следы от осколков. В кабинах сидели голые по пояс водители и их сменщики, занавесив боковые окна бронежилетами, кинув автоматы под ноги. За ветровыми стеклами красовались картонки, на которых химическими карандашами были начертаны названия городов: «Орел», «Вологда», «Брянск», «Новосибирск». Вся матушка Русь, приславшая на азиатскую войну своих сыновей, которые тряслись на продавленных сиденьях, крутя баранки.
Суздальцев и Конь сидели на броне головного «бэтээра». Суздальцев, упираясь башмаками в скобу, держался за дырчатый кожух пулемета, на котором дрожали черные солнечные радуги. Мимо тянулась унылая степь, пепельные холмы, над которыми плавали стеклянные миражи. Изредка попадались заставы – мешки с землей, бетонные амбразуры, сложенная из блоков казарма, выцветший флаг. Часовой в каске сонно провожал колонну, оживляясь, если читал на картонках название родного города. Тогда бежал вслед за машиной, кричал, и водитель кидал ему пачку сигарет, а он – какой-нибудь афганский ножичек или трофейную зажигалку.
В одном месте, у придорожного кишлака, состоявшего из нескольких полуразбитых глинобитных строений, остановились тягачи с тактическими ракетами – их заостренные корпуса, ребра тягачей, угрюмая слепая мощь механизмов дико смотрелись рядом с глиной домов, бегающими босоногими детьми, мотающей хвостом собакой. Враг, для которого предназначались ракеты, никак не вязался с видом скользящей вдоль дувала женщиной в сиреневой парандже, с пастушком в красной шапочке, подгонявшим прутиком малое стадо овец. Однако враг таился в придорожных, охваченных розовым жаром холмах. Об этом напоминали самодельные памятники, похожие на надгробья. Столбики, пирамидки со звездой, лежащая на камне пробитая каска или выдранная с корнем рулевая баранка. Места придорожных стычек, в которых погибали водители.
Расположение 101-го полка – приплюснутые сборно-щитовые казармы. Клубящееся облако пыли, и в недрах облака, утягивая его за собой, мчится «бэтээр». Останавливается – выхлопы, гарь, чуть видные контуры вылезающих из люков солдат. Фанерный, раскрашенный щит – боевая машина пехоты карабкается на скалистый откос. Надпись: «Гвардейцы – мотострелки, учитесь действовать в горах!» Строение клуба. Арык с пленкой нефти. Солдат из шланга поливает чахлые, почти без кроны, деревья, и они, вживленные в спекшийся шлак, жадно пьют воду.
Суздальцев и Конь представились командиру полка, неразговорчивому, с седеющим бобриком, озабоченному недавними потерями на дороге, где был подбит «наливник». Он сообщил, что скоро состоится войсковая операция в районе Герата, и силы полка в составе дивизии войдут в город, где, как он выразился: «начинают бузить шииты», и «придется им поприщемлять хвосты». Сослался на занятость и отрядил их к начальнику разведотдела, с которым им предстояло взаимодействовать. Командир разведбата майор Пятаков оказался маленьким, рыжим, с шальными, песчаного цвета глазами, весь в желтых веснушках. Его тело состояло из твердых комков и узлов, позволявших, как подумал Суздальцев, мячиком запрыгивать на броню, камнем падать в люк, сменять механика-водителя на сиденье, бить из пулемета в подвижную, в чалме и шароварах цель. Своих солдат он называл не иначе, как «звери», помнил их не по именам, а по кличкам. Солдаты его называли «батяней», а те, что увольнялись в Союз, писали ему письма. К Суздальцеву Пятаков отнесся настороженно, зато с Конем сошелся почти мгновенно, перейдя на «ты».
– Про иранский спецназ не слыхал, а убитых в черной чалме находил. Болтаемся, ядреныть, по кишлакам, то к «дружественным бандитам», то просто к бандитам, а кто из них укрывает спецназ, только Аллаху известно. Шиит, он и есть, ядреныть, шиит.
Пятаков отвел их в офицерский номер, поселил в двухместной комнате. Сообщил, что через час в гарнизон прибудет представитель «хада»:
– С ними порешаете все вопросы. А вечерком, ядреныть, я к вам загляну, что-нибудь сообразим на троих, – и ушел, маленький, пританцовывающий, как боксер в наилегчайшем весе.
* * *
Встреча с офицером афганской безопасности «хад» состоялась в уединенном, на краю гарнизона домике с убранством в восточном стиле. Низенький столик, инкрустированный перламутром. Мягкие скамеечки с кривыми ножками. Ковер на стене с иранским красно-синим узором. На столе – восточные сладости. Арахис, фисташки, миндаль, черно-синий и желто-коричневый изюм – все в фарфоровых вазочках. Блюдо с кристаллическим, желтоватым виноградным сахаром и изящные щипчики. Фарфоровый чайник с зеленым заваренным чаем и маленькие пиалки. Афганский разведчик Достагир был молод, худ, с удлиненными, чуть выпуклыми глазами, как у лани на персидской миниатюре. Это сходство усиливали сиреневые губы и крупный, с мягкими ноздрями нос на коричневом безусом лице. Он осторожно, длинными пальцами, брал из вазочки плод миндаля, расщеплял его розовыми ногтями, брал в рот, обнажая ровные белые зубы. Суздальцев разливал по пиалкам чай, чувствуя тепло, исходящее от круглых боков чайника. Достагир благодарно улыбался. Майор Конь лущил миндаль, громко жевал, небрежно сыпал сор прямо на скатерть.
– Дорогой Достагир, у вас отличный русский язык. Должно быть, вы учились в Союзе? – Суздальцев тонко польстил афганцу.
– В харьковском технологическом институте, товарищ Суздальцев. Я инженер по мелиорации. Но сейчас революции нужны не инженеры, а солдаты и разведчики. Поэтому я работаю в «хаде», – улыбаясь, ответил Достагир. – Революция – это мелиорация человеческих душ. Сначала мы преобразуем человеческие души, а потом станем преобразовать землю, строить гидроузлы и каналы.
– Мы, в Советском Союзе, это делали одновременно, – хмыкнул Конь, – Преобразовывали души и строили Беломорско-Балтийский канал.
– Дорогой Достагир, – Суздальцева раздражал громкий хруст орехов в зубах Коня, его неуместная шутка, само его участие в этой деликатной беседе. – Когда мы встретимся с вами в Союзе, я отдам должное вашему знанию русского языка. Теперь же, в знак уважения к вашей замечательной стране, позвольте мне говорить на вашем языке.
Вторую половину фразы Суздальцев произнес на пушту. Достагир вслушивался в его произношение, как это делает чуткий дегустатор, пробуя на вкус вино.
– Благодарю вас, товарищ Суздальцев. У вас отличное произношение. Я бы сказал, с легким гератским акцентом. Вам будет легко работать в Герате, – фиолетовые глаза Достагира излучали дружелюбие, а мягкие губы, касаясь краев пиалы, шевелились, словно у лани на водопое.
– Дорогой Достагир, что вы можете нам сообщить о присутствии иранских агентов в районе Герата? Быть может, тех, недавно прибывших, которых интересуют американские поставки «стингеров»?
Афганец задумался, словно старался подыскать наименьшее количество слов для объяснения этой глубокой проблемы.
– Вы знаете, в Герате действуют агенты Ирана и Пакистана. Между ними происходит борьба. Они объединяются, если им нужно поднять очередной мятеж в Герате. И тут же, после подавления мятежа, расходятся, погружаясь каждые в свое подполье. Оружие в Герат поступает по двум каналам. Из Пакистана, из Кветты. И из Ирана, из Джама. За эти поставки идет борьба. Иранцы захватывают оружейные партии из Пакистана, а пакистанцы перехватывают иранское оружие. Мы играем на этих противоречиях, помогая одним громить других. Мы располагаем сведениями об иранском спецназе, который проник в район Герата с заданием перехватить груз «стингеров». И мы располагаем сведениями о партии «стингеров», которые, якобы, уже находятся в Герате, в районе Геванча. Эти данные нуждаются в анализе и подтверждении.
– А нельзя ли без проволочек направить советский спецназ в Деванчу и забрать «стингеры»? Если вы и впрямь располагаете достоверными сведениями? – вмешался Конь, раздраженно хлюпая чаем и допуская бестактность, усомнившись в достоверности сведений, добываемых «хадом». – У нас, понимаете, нет времени анализировать. Нам нужны «стингеры», а не научные изыскания.
Суздальцева раздражали эти бестактные выходки, которыми Конь подчеркивал свое превосходство профессионала над дилетантом Достагиром.
Достагир был утонченным интеллигентом, быть может, из аристократов, примкнувших к революции. Чувствовал тонкости отношений, не выказывал обиду. Только улыбался сиреневыми губами, ласково смотрел фиолетовыми, с влажным блеском, глазами.
– Дорогой Достагир, как можно познакомиться с информацией о «стингерах» в Деванче? – Суздальцев старался доверительными интонациями, выражением лица восстановить тонкую канву отношений, оборванных майором. Подхватить их на прерванном звуке.
– У нас есть агент, который живет в Деванче. Он готов встретится с вами и передать информацию. Но он – не сотрудник «хада». Говорит, что даст информацию только советской разведке.
– Я готов, – сказал Суздальцев, – Он хочет встретиться здесь?
– Вряд ли это приемлемо. За советским гарнизоном душманы ведут постоянное наблюдение.
– Я готов встретиться с ним в Герате.
– Я передам ему о вашей готовности. Мы, со своей стороны, готовы обеспечить безопасность.
– Давай, Петр Викторович, я пойду, – обрадовался Конь, которого тяготило промедление в работе и который нуждался в постоянной деятельности.
– Пойду я, – сказал Суздальцев.
– Почему, подполковник?
– Это мое решение, – сухо ответил Суздальцев, которого покоробило фамильярное употребление «ты» и неуместное при постороннем панибратское обращение «подполковник». – Скажите, дорогой Достагир, нельзя ли встретиться с теми, кто располагает информацией об иранском спецназе?
– Завтра, товарищ Суздальцев, состоится операция по выявлению иранской агентуры в кишлаке Зиндатджан. Вы можете принять участие.
– Непременно, – ответил Суздальцев.
Необходимый Суздальцеву контакт был осуществлен. Соглашение о сотрудничестве с «хадом» было достигнуто. Они допивали чай, раскалывали щипчиками кристаллический сахар, кидали в пиалки с бледно-зеленым чаем.
Достагир, в элегантном костюме, в белоснежной рубашке и шелковом галстуке, был не похож на своих бородатых, черноусых соплеменников, в чалмах и шароварах, наводнявших рынки, сидящих в дуканах, падающих ниц в мечетях, идущих по солнцепеку с мотыгами на плечах среди синеватого дыма кишлаков. Он был интеллигент, которого революция поманила своей ослепительной мечтой, и для осуществления этой мечты он был вынужден жестоко сражаться. Он хотел, чтобы советские офицеры, служившие для него образцом, поняли его переживания.
– Сейчас мы, афганцы, воюем и стреляем друг в друга. Империалисты натравливают одних афганцев на других. Но когда кончится война, мы начнем строить новый Афганистан, и наши нищие кишлаки станут походить на ваши цветущие колхозы. А наши города, которые сейчас без канализации, школ и больниц, будут такими же красивыми, как Харьков, Киев, Москва. У меня есть друг – архитектор, который проектирует новый Герат, с широкими проспектами, метро и зданием университета, похожего на МГУ. Но проектами он занимается ночью, а днем, как и я, служит в разведке. Ваша революция служит примером для нашей революции.
– Да, наша революция прекрасна, – Конь сделал серьезное лицо, едва заметно пародируя афганца. – Наши колхозы оглашают окрестные нивы гулом тракторов и комбайнов. Наше метро напоминает дворцы, для которых не нашлось места на земле, и они являются самыми прекрасными в мире подземельями. Наш университет на Ленинских горах похож на метро, но только поднятое в небо. Когда вы покончите с душманами, приезжайте в Москву, и мы вместе покатаемся у Кремля на речном трамвайчике. Товарищ Суздальцев, я, товарищ Конь, и вы, дорогой Достагир.
Суздальцев был возмущен нарочитой бестактностью майора, но Достагир как будто ничего не заметил. Сердечно прощался, прижимал руку к сердцу, улыбался своими сиреневыми губами.
* * *
После ухода афганца Конь отправился в модуль, ожидая прихода комбата. А Суздальцев, испытывая к майору раздражение, пошел вдоль казарм, над которыми остывало от зноя зеленое вечернее небо, и соседние предгорья, днем бесцветные, блекло-серые, вдруг обрели объем, стали наливаться голубым, золотистым и розовым, предвещая вечернюю светомузыку.
На краю гарнизона, где тянулась колючая проволока и открывался сорный пустырь, он увидел остов разбитой машины. Той самой, о которой при встрече упомянул командир полка. Длинная, с прицепом, она была стянута с дороги, продрала голыми обгорелыми ободами коросту пустыни. Ребристый след гусениц, оставленный тягачом, делал у машины дугу и исчезал на бетонке. Машина лежала, расколотая страшным ударом, будто у нее в двух местах был переломан хребет, раздроблен лобастый, зияющий провалами череп. Колеса прицепа были вывернуты ободами вверх, как скрюченные обожженные лапы. Цистерны были смяты, сизые от окалины, в рваных пробоинах. От грузовика шел дух солярки, окисленного металла, горелой резины. Сквозь эти жестокие недвижные запахи летел чистый ветер. У обожженных колес Суздальцев разглядел крохотный синий цветочек, нежное, колеблемое ветром соцветие. Поразился соседству железного, созданного и убитого человеком изделия и малого творения природы, которое чудом уцелело, не задетое остановившимся колесом. То же странное изумление он испытал недавно в пустыне, глядя на хрупкую вазу и упавший рядом, пощадивший ее осколок. В этом малом пространстве, разделявшем цветок и обод, в крохотном зазоре между осколком и вазой пульсировала таинственная сила, дышала милосердная воля. Угадывался незримый Творец, создавший цветок и машину, вазу и осколок снаряда. Стеклодув, чье дыханье сотворило окрестные горы, окрасило их в голубой и малиновый цвета, возвысило над головой просторное зеленое небо, поместило под этим небом Суздальцева, машину, цветок.
Он тихонько хлопнул ладонью по кабине, и пустая, с обгорелой баранкой, кабина отозвалась печальным звоном. Среди лохматого пепла у прогоревших сидений Суздальцев увидел два обрывка бумаги. Поднял, сдул гарь. С обугленной фотографии смотрело девичье лицо, серьезное, без улыбки, и за ним какое-то дерево, часть кирпичной стены. Снимок неизвестного города, неизвестного дома и дерева был пронесен сквозь пламя. Не сгорел, лишь обуглился. Девушку, еще не жену, не невесту, опалила война.
Другой листок был письмом, прожженным и смятым, с остатками слов. Суздальцев читал, разбирая круглый старательный почерк.
«Здравствуй, Сенечка, родненький наш сыно … Прими приветы и добрые слова от своих роди… Как же я без тебя скучаю, все сны снятся, все места себе не… Я Вере наказывала свитер тебя связа… А кошка наша Мурка окатилась, сразу троих… И на твою кровать всех котят перетаска…»
И этот клочок письма тоже был пропущен сквозь пламя. Сквозь него пролетели пули, капли огня и крови. Суздальцев хотел положить его обратно в кабину. Но передумал и спрятал в нагрудном кармане. Сердце слабо дрогнуло, и этот удар сердца, и то, что он не бросил, а спрятал на груди обугленное письмо, тоже свидетельствовало о присутствии в мире Творца, незримого Стеклодува.
Возвращаться в модуль не хотелось. Не хотелось видеть майора, который раздражал его, становился невыносим. Конь, казалось, чувствовал неприязнь Суздальцева и умышленно старался ее усилить. Суздальцева раздражали его вислые, неопрятные усы и синие, навыкат, глаза, наполненные дурным блеском. Раздражала манера громко жевать и сплевывать на землю. Раздражал неуловимый украинский акцент, который проявлялся даже тогда, когда тот говорил на фарси. Было отвратительно его обращение с пленными, то садистское сладострастие, с которым Конь причинял мучения пытаемым. Отвратительным был его ночной храп и дневной лошадиный хохот. И то презрение, которое он выказывал по отношению к стране, куда привела его война. И нескрываемое желание поскорее уехать и забыть навсегда землю, которой он причинил немало страданий. Суздальцев понимал, что подобные же чувства он сам вызывал у майора, и их взаимная антипатия сдерживалась необходимостью совместной работы. Две детали, вставленные в машину войны, они царапали друг друга и искрили.
Он вернулся в модуль, когда комбат Пятаков, в спортивном костюме, с мокрыми после душа волосами, уже был в номере. На столе под лампой стояла банка с маринованными огурцами, лежала консервированная красная рыба, был нарезан хлеб. В бутылке виднелась мутноватая жидкость – по виду, контрабандный спирт, провезенный через границу в цистерне «наливника» и поэтому отдававший соляркой.
– Докладываю, был у комполка. Завтра дуем в кишлак Зиндатджан. Взаимодействуем с афганским полком. Поганое, ядреныть, место. – Пятаков поставил перед собой банку с огурцами, ударил локтем в крышку, смял ее, открывая доступ к содержимому. – Два раза там подрывались. Подорвемся в третий, – он вываливал огурцы в тарелку, проливая рассол на стол. Конь весело, с нетерпением следил за его действиями, подставлял разнокалиберные чашки с чайной ржавчиной под горлышко бутылки, из которой Пятаков булькал мутным спиртом. – Если чистим Зиндат, значит, скоро пойдем в Герат. Раз в два месяца силами дивизии чистим Герат. Только почистим, а он, ядреныть, опять зарастает. Шиит, как сорняк, его косишь, а он еще гуще растет. Ну, давайте, мужики, за знакомство!
Чокнулись. Суздальцев на выдохе опрокинул в себя спирт, тут же, не дожидаясь, когда он полыхнет, запил холодной водой. Казалось, что в горле зажглась паяльная лампа, пахнущая бензином.
– Хорошо пошла! – крякнул Конь, вначале сжимая, а потом выпучивая свои синие глаза. Зажал ладонью рот с вислыми усами, а затем засунул в желтые зубы вялый, брызгающий рассолом огурец. Суздальцев с неприязнью слушал хруст, причмокивание толстых губ. Смотрел на огрызок огурца в руке майора, на оттопыренный мизинец с нечистым ногтем.
– По кишлакам гоняешь, хрен разберет, кого ты бьешь, кто тебя. Сегодня Саид лучший друг, на шашлык зовет. Завтра Саид враг, фугас на дорогу ставит. А чтобы не ошибиться, лупишь, ядреныть, по всем Саидам и Насимам, а они, как из муравейника, прут. Западнее Герата сплошь для нас запретная зона. Лучше туда не соваться. Из Шинданта пришли ракеты, бить по площадям. А иначе как? – Пятаков радовался общению, дорожил свежими собеседниками.
– Хорошую закусь принес. Рыбка объедение! – Конь цеплял вилкой розовый лепесток, держал его над столом, рассматривая, прежде, чем сунуть в рот. Суздальцеву в этом жесте чудился избыток плотоядного, нарочито вульгарного. Конь чувствовал отторжение Суздальцева и, усмехаясь, громко, сочно жевал.
– Закусь Анька, завскладом прислала, – сообщил Пятаков, – Спрашивала, кто да кто прибыл?
– Скажи, прибыл Конь с яйцами!
Пятаков захохотал, поднимая рюмку:
– Давай, мужики, чтоб стояло!
Суздальцев выпил, словно проглотил ком огня, который упал в желудок и там горел, как пропитанный соляркой клок ветоши.
– Эти братья по оружию, ядреныть, воевать не умеют, да и не хотят. «Что ж ты, говорю, Насим, во время боя фланг мой открыл, я из-за тебя двух бойцов потерял». «А у нас, говорит, молитва была. Наш солдат не помолится, в бой не пойдет». Я ему говорю: «Ты со своими молитвами революцию просрешь». А он отвечает: «Ты мой брат. У нас революция общая. Ты должен мне помогать». Думаю: «Ах ты, сука такая! Мы отсюда уйдем, вас же всех на деревьях повесят. Ни одна сука за вас не заступится!»
– Слушай, майор, ну их всех на хер! Расскажи что-нибудь доброе!
– Доброе можно. Анька, которая огурцы прислала, к себе в постель пускает за «чеки». Можно к Аньке пойти. Она всех троих примет.
– Обсудим, – сказал Конь. – Наливай. Давай третий тост!
Выпили третий, не чокаясь, и у всех троих затуманились лица, перед каждым проплыли видения тех, кого унесла война. Перед Суздальцевым, сменяя друг друга, неясные, как тусклые отражения в зеркале, возникли капитан с оторванной головой, лежащий на льду холодного погреба, перед тем, как его запаяют в цинк. Два водителя с трассы с обгорелыми лицами, прикрытые грубым брезентом. Свиристель с хохолком, сначала живой, играющий на гитаре, а потом в кабине вертолета с расколотым черепом и висящим выбитым глазом. Спирт, пахнущий соляркой, вызвал из небытия их души, вернул на мгновенье в земную жизнь и отпустил восвояси. Конь громко жевал, клал на стол тонкие рыбьи косточки, указывал мокрым пальцем на бутылку, и Пятаков, понимающе подмигнув, стал наливать.
– Я в эту долбаную Деванчу ходил раза три, – говорил он. – Там, ядреныть, улица тесная, едва «бээмпэ» проходит, кормой за глиняный дувал задевает. Они как колонну услышат, выпускают вперед человек пять, без оружия. Те, ядреныть, бегут перед «бээмпэшками», кулаками машут, ругаются. «Бээмпэшки» газу прибавят, и те быстрей. Мы быстрей и они. Заманивают вглубь, в тесноту, слева стена, справа стена, не развернуться, не выстрелить. Куда-то в щели скрываются, а под нами фугас. Машина подорвана, и с двух сторон, из бойниц шквальный автоматный огонь. Не подойти, ядреныть, не взять на прицеп, не вытащить раненых – кошмар. Такой мешок с дерьмом, что одно средство – из «ураганов» раздолбать, чтобы глину с мясом смешать. А потом пусть пехота идет. Ну, давай, мужики, еще по одной!
– Пожалуй, я полежу, без меня продолжайте, – сказал Суздальцев, покидая застолье, оставляя двух майоров допивать спирт. Улегся на кровать поверх одеяла, отворачиваясь к стене, чтобы не видеть Коня, удивляясь стойкой, возникшей к нему неприязни, которая обострялась по мере того, как оба они терпели неудачу за неудачей в попытках перехватить «стингеры».
И опять с ним случилось то, что повторялось многократно, без видимых причин и объяснимых поводов, когда на дне глазниц, если закрыть веки и плотнее сомкнуть ресницы, возникали крохотные воронки, едва различимые вихри. Начинали вращаться, быстрей и быстрей, словно бурили пласты прожитой жизни, погружаясь в глубину израсходованного, овеществленного времени. Вытачивали маленькие узкие штольни, крохотные скважины, стеклянные световоды, в которые устремлялась память, его живая душа. Падала в них, словно крохотный пузырек света, пролетала сквозь сланцы накопившихся переживаний и вдруг оказывалась в ином пространстве и времени, с другим небосводом, другим белым солнцем, блестевшим на скользкой лыжне. Его широкие красные лыжи, словно лодки, скользили по насту. Ломали торчащие из-под снега темные травы. Молодое лицо страстно, радостно устремлялось в морозную даль, где туманились голубые леса, летали серебряные метели, кружились у далеких стогов. Будто кто-то огромный несся в полях, доставая головой до солнца в радужных туманных кругах.
Эти чудесные возвращения вспять свидетельствовали о существовании неоткрытых законов, объединяющих пространство и время. Человеческая жизнь в ее протяженности от рождения к смерти сулила возможность перемещаться во времени, воскрешать любимых и близких. Сулила возможность собственного воскрешения после смерти, возможность бессмертия. Он лежал, стиснув веки, плавая в огромной пустоте, как космонавт в невесомости, зная, что где-то рядом находится Стеклодув, его сотворивший.
– Знаешь анекдот? – Пятаков, переполненный смехом, торопился первым открыть счет нескончаемым анекдотам, которые в момент счастливого опьянения составляли для малознакомых людей суть общения. – Летят в самолете русский, американец, еврей…
Суздальцев слышал кашляющий смех Пятакова, рокочущий гогот Коня. Был пузырьком воздуха, который сквозь стеклянный капилляр падал в другую жизнь. И она превращалась в душистый лес, в сумрачные ели, в черно-серебряные березы, в папоротники, в муравейники, в редкую ягоду земляники. С лесниками он идет среди деревьев, обредая лесные цветы. На губах нежное жжение раздавленной ягоды. Лесник Полунин на упругих кривоватых ногах отаптывает могучую, с нависшими лапами ель. Топором стесывает розовую кору до блеснувшей древесины. Другой лесник, Одиноков, не выпуская из губ цигарку, передвижной линейкой замеряет толщину ствола. А он, молодой объездчик, ударяет железным клеймом в ствол, чувствуя, как пружинит в ударе клеймо, как отлетает в лесную ширь гулкий звук, и с вершины срывается, несется сквозь кроны испуганный дятел. И странное недоумение – то ли гулкий звук прилетел к нему из прошлого и нашел его на этой афганской войне. То ли он, покинув модуль, кинулся вспять и догнал этот гулкий, летящий по лесу звук.
За столом продолжались анекдоты.
– Слышь, а ты анекдот знаешь? Вот встретились русский, армянин и еврей…
Торопливая, с нетерпеливым смехом речь. Мелко, по-собачьи, смеется Пятаков, радостно гогочет Конь.
А Суздальцев идет по ночному хрустящему снегу к колодцу. Хватает обжигающую железную рукоять. Раскручивает деревянный рокочущий ворот с падающим в гулкую глубину ведром. Чувствует, как ведро ударило о воду, наполняется литой дрожащей тяжестью. Медленно тянет ведро наверх. Ставит на доску, давая успокоиться воде. И в черном овале ведра вдруг начинают блестеть отраженные звезды. Ведро полно звезд. Он пьет студеную воду, глотает вместе с ней звезды, и кажется, что Вселенная вошла в него своим блеском и холодом, расширила до необъятных пределов.
– Слышь, майор, давай к Аньке сходим. Она, ядреныть, ждет. Если у тебя, конечно, «чеки» есть, – предлагает Пятаков.
– Есть немного, – отзывается Конь. Оба пьяны, у обоих желание продлить клокочущее, не находящее выхода возбуждение.
Они ушли, забыв выключить свет. А Суздальцев продолжал свое странствие в исчезнувшее время, когда молодым человеком, совершив необъяснимый поступок, покинул Москву, любимых маму и бабушку, девушку, которая была для него невестой. Уехал в лесничество, смутно представляя, чем завершится его безрассудный поступок, как продлится его жизнь среди деревенского люда, чем обернутся его упоительные предчувствия и счастливые ожидания. Он сидит в деревенской избушке, слышит, как ворочается на высокой кровати тетя Поля, и от печки исходит сладкий ночной жар. Перед ним на столике листы бумаги. На них падает тень от висящей под потолком пушистой беличьей шкурки. Шкурка вращается в потоках теплого воздуха, вращается пушистая тень. Он выводит заголовок еще несуществующего романа «Стеклодув» – необъяснимое, взявшееся бог весть откуда название.
Он заснул. Проснулся среди ночи, слыша, как вернулся Конь, как громко, бесцеремонно кашляет, шумно снимает ботинки. Сквозь сон ощутил тошнотворное дуновение перегара и еще чего-то, приторного, дурного, связанного с утоленной похотью, и снова забылся.
* * *
Ему приснилось. Он сидит в кабине летящего самолета, один, без пилотов. Приборной доски нет, и он весь окружен прозрачным стеклом, словно запаян в колбу. Под ногами, сквозь толщу стекла, текут зеленые джунгли, золотистая кромка океана, белая бахрома прибоя. Океан темно-синий, как купорос, но вдоль берега тянется изумрудный шельф, и он догадывается, что летит над Карибским бассейном, быть может, в Никарагуа или Сальвадоре. Гордость, торжество от этого полета над миром. Из кабины видно крыло самолета, алюминиевое, сияющее, с надписью СССР. Он чувствует его упругое колыхание, его могучую подъемную силу. Это и его упругая сила, и неодолимая мощь. За спиной в салоне находится нечто драгоценное и любимое, источающее нежность, тепло. Не оборачиваясь, он знает, что это Третьяковская галерея, ее красно-белый фасад, тихо озаренные залы, картины в золотых рамах. Среди них «Аленушка» Васнецова, его же «Три богатыря», «Витязь на распутье». Картины, которые любил с детства, когда мама приводила его в галерею, рассказывая о великих художниках, о родной старине. Теперь, в самолете, он испытывает благодарность и нежность, бережение к этим золотым рамам, цветным холстам, к тихому маминому голосу, наполнявшему фюзеляж. Сквозь стеклянную кабину видны то пустыни Азии, то саванны Африки, то столицы Европы и Азии. Сквозь воздушную дымку просматривается остроконечная готика, пирамиды и пагоды. Все хрупкое, драгоценное, вызывающее радость, восторг. Самолет оказывается над зимней поляной, где лесники, управляясь с артелью лесорубов, валят березы, складывают поленницы. По всей поляне дымятся костры, лесорубы-чуваши в ушанках и полушубках отаптывают деревья, гнут спины, начинают двигать острыми пилами. Он любит их красные от мороза небритые лица. Узнает лесников, – каверзного шутника Полунина, скептика и философа Одинокова, вечно раздраженного Капралова. Ему хочется с высоты подать им знак, очутиться на поляне, вдохнуть запах сладкого дыма, утонуть в снегу, услышать знакомые хмельные голоса. Но лесорубы вдруг распрямляются, на них вместо ушанок оказываются пышные тюрбаны, вместо полушубков – шаровары и вольные накидки. Они поднимают к плечу пусковые установки ракет, выцеливают самолет. В небо с разных сторон, под разными углами приближаются ракетные трассы. Настигают самолет, но перед тем, как ударить, превращаются в церковные свечи. Множество горящих церковных свечей подлетают к самолету, и он видит, как, пронзенное свечами, загорается крыло, как сворачивается бумажная обшивка, сгорает надпись СССР. И от этого ужас, ощущенье несчастья. Он рушится с самолетом на землю, фюзеляж раскалывается, но вместо золоченых рам и драгоценных картин на землю высыпают рептилии. Струятся ядовитые змеи, скачут жабы, цепко бегут ящерицы, и среди них зеленоватый варан со злыми рубиновыми глазками. А в нем тоска, омерзение, горе.
Он с криком проснулся. Темная комната офицерского номера. На соседней койке храпит майор. На стуле ворох его несвежей одежды.